Глава 4. Убийство Вероники Самойловой
Киллер
Новая глава рукописи – новая жертва. Самая бесцветная и неинтересная, с какой когда-либо ему приходилось иметь дело. Он даже начал всерьез подозревать, когда поближе с ней познакомился (нет, не лично, не лично, разумеется, только на расстоянии), что у нее вместо крови по жилам течет мутненькая жижица вроде рисового отвара. Ну за что такую убивать, скажите, пожалуйста? Чем и кому такая могла помешать? В чем и перед кем могла провиниться? Как жаль, что заказчику не принято задавать вопросов, эта, третья, жертва своей какой-то прямо-таки па– тологической безобидностью его заинтриговала. Таких убивать просто грех.
Ладно, не его проблемы, грех останется на совести заказчика. Ему-то что? Его дело – сторона. Пусть заказчик разоряется на свечки, пусть заказывает панихиду по своей загубленной душе.
Заказчик! Да он душевнобольной человек, этот его заказчик. Сегодня он в этом окончательно убедился, когда узнал, где должно состояться убийство. Что ж, это тоже, в конце концов, не его дело.
Пора выходить.
Во всем доме горит только одно окно – в комнате его будущей жертвы. Глубокая ночь. Что она делает? Перечитывает (в который уж раз?) рукопись? Тешит бессонницу забойным чтивом? Понимает ли, что скоро, вот почти сейчас, умрет? Отец ее очень хорошо понимал, а она? Не вздумается ли ей тоже самой все решить? В данном случае это был бы для него оптимальный вариант – и заказ выполнен, и безгрешную душу губить не пришлось бы. Но вряд ли она преподнесет такой сюрприз: такие на самоубийство никогда не идут, им это почему-то и в голову не приходит.
Когда же она погасит свет?
Нет, она не столь безвинна, если заставляет так долго ждать человека на морозе! Ложись спать, черт возьми!
Ну наконец-то! Свет в окне погас, минут через десять можно будет подниматься.
Вероника Самойлова
Рукопись ее совершенно не удивила и не испугала – она так и чувствовала: сегодня должно произойти что-нибудь такое. В последнее время она вообще постоянно что-то предчувствовала – и что ж? Предчувствия ее ни разу не подвели, ни разу не обманули.
Вчера похоронили папу, а сегодня с самого утра она снова поехала на кладбище – ей хотелось побыть со своей семьей наедине. Она так соскучилась по ним! Особенно по Сонечке. Так тоскливо, так страшно остаться без своей деточки в самом расцвете лет, когда жить остается так долго.
Все эти дни она как-то держалась – сначала ради мамы, потом ради папы, а сегодня вдруг поняла, что больше не может. Не может – и все тут! Да и как – мочь?! Как возможно переносить эту невыносимую боль? Не час, не день, а вечно, вечно!
Кто и за что ее так наказал, кто и за что? Виновата она была только перед Сонечкой. В том, что не смогла ее защитить, в том, что не смогла сказать, как она ее любит. Не смогла сказать… Сонечка так и не узнала… Но ведь не Сонечка, не деточка же ее так наказала?
Если бы можно было только на минутку ее воскресить, только на одну минутку! Она обняла бы ее, прижала бы к себе и все ей сказала. Почему она не сказала ей? Почему не сказала, когда это было так возможно, так просто? И как же ей с этим жить?
Вот это самое невыносимое и есть. Утрата невыносима, но это уж совсем вынести невозможно. И странно, что сердце выдерживает. Стучит и стучит – и не лопнет, проклятое сердце.
А ей ведь одной минутки хватило бы, всего одной минутки.
Но неужели никто ей ее не даст? Неужели никто не даст?! Ну пусть – смерть, ну пусть все так и будет, только сказать, только понять, что Сонечка услышала и все теперь знает.
Самое страшное в смерти – это то, что сказать нельзя.
Сонечку она полюбила не то что с рождения, а еще до рождения, в своих мечтах. А когда привезли ее из роддома, поняла, что это ее ребенок, не мамин, не папин, а ее. Зачем же она отдала им своего ребенка, зачем подчинилась чужому мнению, что Сонечка – только ее сестра? Зачем позволила им распоряжаться Сонечкиной судьбой? Зачем ни разу при ее жизни не назвала Сонечку Сонечкой? Она имела прав на нее больше всех, по закону любви – материнской любви. У мамы к Сонечке такой любви не было.
Мама! Что мама! Мама Сонечку вообще не любила, не способна была любить. Она только ее стихи любила, и мучила, мучила. Ну можно ли было такого маленького ребенка так мучить? Ну можно ли было такого прекрасного ребенка совсем не любить? А она ведь даже не замечала, какая Сонечка красивая девочка. Словно ангелочек. Зачем она рядила ее в эти взрослые тряпки? Зачем заставляла говорить таким взрослым голосом? Зачем не пускала играть с другими детьми? Почему не увидела, какая это умилительная малышка, самая умилительная из всех деток? Ей нужны были только ее стихи…
Будь они прокляты, эти стихи!
Почему она тогда, когда это все началось, не выкрала Сонечку из дому, не увезла, не спрятала? Почему, почему? Что теперь маму винить – мама умерла. Но она-то почему все это допустила? Бабушка тоже была против стихов и взрослых платьев – против всего этого, почему она не поехала тогда к бабушке и не упросила ее спасти Сонечку? Вместе они точно смогли бы что-нибудь сделать.
… Но тогда пришлось бы признаться, как она любит Сонечку. В этом она никогда и никому не признавалась. Даже Сонечке.
Разве может быть такое, что никогда, никогда… Такого не может быть, это не по силам человеку. Ведь только одна минутка и нужна! Не может быть, чтобы она так ей и не смогла сказать, не может быть! Сонечка должна узнать, должна услышать…
– Сонечка! Я любила тебя! Я люблю тебя, Сонечка!
Она не может не услышать, не может не узнать. Она даст ответ. Сегодня же даст ответ. Иначе – иначе как жить дальше?
С бабушкой они сейчас только и делают, что разговаривают о Соне. Погибла мама, умер папа, а они говорят только о Соне, будто и нет других мертвецов. Но ведь и бабушка не понимает, совсем не о том она говорит. Да, оказывается, и бабушка не понимает.
Они ее не любили, никто из них не любил, и пусть сейчас не обманывают, что любили! Они не любили, а она не сказала. Что толку теперь кричать над могилой?…
Маленькая Сонечка, солнечно-теплая, убегает по дорожке парка. Догнать, поднять на руки, прижать к себе и сказать. Избавить навсегда от стихов, излечить, утешить. Купить ей розовое платьице в оборочках, повязать бант, прижать к себе и сказать… Она однажды втайне от всех, почти даже втайне от самой себя, купила ей такое детское платьице, очень миленькое, нежное, в трогательную мелкую клеточку. Но не подарила и не сказала. Тогда Сонечка уже была Софьей.
Сонечка семилетняя стоит у окна. Ночь. Личико, милое, детское, с почти младенческими щечками, нахмурено, глаза остановились и застыли. Разве может быть такое выражение лица у ребенка? Разве можно допустить, чтобы у ребенка было такое лицо? Это преступление – допустить, убийство – допустить. Почему же они допустили? Почему она допустила? Почему не сказала? Почему не вмешалась? И ведь еще можно предотвратить, еще много времени – целая минута, а может, и больше, – чтобы предотвратить… Не предотвратила. Голова ее деточки запрокидывается, Сонечка кричит от боли стихами…
Огромный зал. Пустая, необъятная сцена. Маленькая одинокая фигурка в темно-синем взрослом костюме – ее сестра Сонечка. Все эти люди – полчище людей – собрались здесь, чтобы увидеть, как в страшных муках умирает ребенок. Представление начнется вот-вот, через секунду. Но еще можно успеть, еще можно спасти, увести, унести ее отсюда. Прижать к груди и сказать…
Если бы она ей сказала, никакие стихи больше не понадобились бы. Если бы она ей сказала, не произошло бы того…
Ну а потом случилось самое страшное – они уехали без нее. Она уехала без нее. Уехала и так и не сказала. И поезд опоздал на полчаса – они опоздали, она опоздала.
Могила, заметенная снегом. Цветы, заметенные снегом. Соня так и не узнала.
Снег скрипит под чьими-то ногами. А она думала, что никто ее не потревожит. Зимой люди редко посещают кладбище. Но снег скрипит.
– Вероника?
Бабушка. Вот уж не думала, что она сюда приедет сегодня.
– Уже вечер, скоро начнет темнеть, пойдем. – Бабушка взяла ее под руку. – Я звонила, а ты не отзывалась. Пойдем, так и простудиться недолго.
Она послушно пошла, опять подчиняясь чужой воле. От Сонечки пошла, как всю ее жизнь уходила.
Бабушка насильно поселила ее в своей квартире сразу после похорон мамы. И теперь насильно уводит с кладбища. И весь вечер они будут говорить – совсем не о том, не так – о ее деточке. Разве можно вынести еще один такой вечер? С мамой и папой жить было легче. Как же она скучает по ним! Кто виноват, что все так получилось? Кто в этом виноват?
Трамвай перестукивает колесами, как тогда поезд. Они опоздали – кто-то дернул стоп-кран. Всего на полчаса опоздали, а получилось – навсегда. Зачем они ее оставили? Разве можно было надолго оставлять ее без присмотра? Что она делала эти двенадцать дней?
– Ты не замерзла?
– Нет.
Бабушка. Она про нее забыла. Она про нее все время забывает, хоть и живет в ее квартире, хоть и разговаривают они о Соне.
Она и о том иногда забывает, что Сонечки больше нет. Наверное, Бог ей дает передышку, чтобы продлить ее жизнь, ее мучения, чтобы наказать посильнее. Жестокий Бог! Первый раз это случилось, когда бабушка привезла ее к себе после похорон мамы. Она бродила по квартире из комнаты в комнату просто так, чтобы заглушить боль – на ногах боль переносится легче. Бродила, бродила – и вдруг забыла, для чего бродит, потому что ясно представила взрослую Соню, счастливую, без стихов. Представила ее мужа, самого лучшего и достойнейшего человека на свете. Представила ее ребенка, нет, двух – мальчик и девочка, настоящие ангелята. И расселила счастливое семейство в этой просторной, комфортной квартире. Иногда – не очень часто, чтобы не надоедать, – она приходила бы к ним в гости и радовалась, глядя на них, и сама была бы счастлива их счастьем. Только Сонечку нужно избавить от стихов, как можно скорее избавить – и все тогда получится, все будет именно так. Надо только сказать, надо только…
Но сон рассеялся – она вспомнила. Как страшно просыпаться после таких снов, как страшно!
Сегодня на кладбище она тоже на какой-то момент забыла. И с размаху врезалась головой в занесенную снегом могилу.
– Следующая остановка наша. Пойдем.
Она послушно поднялась, послушно поплелась за бабушкой, послушно остановилась у выхода. Окна поголубели – день подошел к концу. Сегодня должно что-то произойти, не может все это вот так закончиться.
Трамвай остановился, распахнул двери – синий ветер дунул в лицо. Это ведь несправедливейшая несправедливость, если ничего не случится.
* * *
Рукопись она увидела сразу, как только вошла в комнату. Листки лежали на ночном столике у кровати. Спрятала под подушку, стала дожидаться ночи.
Невыносимо долго тянулся вечер: пили чай, разговаривали о Соне, обсуждали, где и какие закажут памятники, как будут жить дальше. Она знала, что все это ее уже не касается, было легко и совершенно не больно, только хотелось, чтобы вечер поскорее закончился.
Бабушка ушла спать в двенадцать. А к половине второго она в третий раз перечитала рукопись. Потом еще долго лежала, освобожденная, прощенная, радуясь, что вот все и закончилось. В два она выключила свет. А минут через двадцать тихонько стукнула входная дверь и в прихожей скрипнула половица.
Киллер
Ступать нужно тихо. В темноте, в незнакомой квартире это совсем не просто. В любой момент можно на что-нибудь налететь. Половицы скрипят… Вот эта дверь. Крепко ли она успела уснуть? Лишний шум ему совсем ни к чему. Странный человек этот заказчик – странный и больной человек, сумасшедший. Зачем он связался с сумасшедшим?
Поздно теперь сетовать, нужно делать свое дело и не думать, не отвлекаться на запоздалые мысли. Где-то стучат часы, в трубах шумит вода, собака на улице все воет и воет. Как жутко здесь, в темноте! Кажется, кто-то вдруг потрогает мягкой страшной лапой – мертвое чудовище погладит. В детстве он боялся темноты. До судорог, до галлюцинаций боялся и завидовал детям, у которых не было своей, отдельной комнаты, детям, которые спали с родителями или братьями и сестрами. Лежал в своей одинокой постели и дрожал полночи. Ему все представлялась высокая нарумяненная женщина с ярко-красными губами. Она входила к нему в комнату бесшумно и молча, приближалась к кровати, наклонялась, тянулась своими ярко-красными губами, чтобы поцеловать… В чем состоял ужас, он объяснить не мог бы, но это было так страшно! Позже, когда он вырос и женщина перестала приходить, он понял: она была мертвой. Мертвое чудовище его пугало.
И вот снова вернулись детские страхи. В такой неподходящий момент вернулись – при исполнении служебных обязанностей, можно сказать.
Стряхнуть с себя страх и идти.
Жаркий влажный воздух пропитался чужими домашними запахами. Мешает пальто, теплое зимнее пальто. И ноги как ватные.
А вдруг она все решила за него и теперь там, в комнате, не жертва – покойница? Мертвая женщина из его детских кошмаров. Нарумянилась, накрасила губы – и убила себя, чтобы над ним насмеяться, свести с ним счеты, отомстить за то, что пережил детство? С мертвой ему не справиться, напрасно он думал, напрасно мечтал: гораздо легче загубить невинную жертву, чем победить призрак из детства.
Глупые мысли, трусливые мысли, да что с ним такое? Может, его кто-нибудь сглазил? Всегда все так легко получалось, а тут…
Толкнуть дверь – и войти. Прекратить истерику – и войти. Размягчение мозга какое-то, в самом деле!
Спит. Дыхание слышно. Обыкновенная жертва, живая жертва, ничем не отличающаяся от других – просто еще одна жертва. Шевельнулась… Да спит ли? Поспешил, надо было еще подождать.
Затихла. Блаженная тишина. Как просто убить спящего!
Вероника Самойлова
Вот такое чувство должен испытывать самоубийца. Все решено, все подготовлено, главное – душа подготовлена, ничего не жалко – и все-таки жутко. Не то что она умирать боится или боли предсмертной, нет, тут совсем другое. Темнота пугает, или еще точнее: ожидание смерти в темноте, эти крадущиеся шаги пугают. Зачем приговоренным к расстрелу завязывают глаза? Из гуманных соображений, вероятно, но ведь умирать вслепую гораздо страшнее.
Может, лампу зажечь?
В детстве она боялась темноты. До двенадцати лет боялась. А потом родилась Сонечка, и она перестала бояться.
Вот, оказывается, что Соня делала эти двенадцать дней, пока они были в отпуске, – писала рассказ-завещание. Рассказ-обвинение с последующим прощением.
Напоследок простила.
Простила. Так чего же она боится? Ведь не все ли равно теперь?
Как долго он не идет. А может, ей только показалось, что хлопнула дверь и скрипнула половица? В детстве ей тоже часто казалось, что скрипит пол, слышались шаги. Пока не родилась Сонечка. Сонечка по ночам плакала, ночей с ее рождения не стало.
В этой огромной квартире длиннейший коридор.
Сердце стучит, захлебываясь, отстукивает последние свои минуты, дыхание сбивается. Где-то плачет бесприютная собака. По ком она плачет?
Вот как смерть начинается: сначала долго ждешь…
Больно дышать, мысли в голове больно бьются, а представить, что сейчас наступит твоя смерть, невозможно. Страшно и как-то торжественно душе – но и все. Это несправедливо, нужна подготовка. Вот теперь бы и приоткрыть занавес: что там происходит с человеком? Пусть раньше узнать было нельзя, пусть в течение жизни это тщательно скрывалось, но теперь-то, когда смерть подошла, можно шепнуть, хоть намеком дать понять…
Нет, не показались шаги – он идет сюда. Смерть идет сюда. Главное – не нужно бояться. Несколько минут – и все кончится. Она не станет кричать, не будет сопротивляться: какой смысл противиться неизбежному?
И все-таки страшно. До обморока страшно. Включить свет?
Ровно, спокойно дышать, пусть думает, что она спит. Но как же он в темноте?… Подойдет, наклонится над ней, станет ощупывать лицо? Но ведь этого вынести невозможно, ведь так невозможно! Она не будет сопротивляться, но видеть должна…
Подходит. Дышать уже и сейчас трудно… Скорей бы, не вынести!.. И свет включить.
Она не сможет, не перенесет ужаса, что же он медлит? Все решено, жалеть не о чем, но, боже мой, как это страшно!
Там, на другом конце квартиры, через коридор, спит бабушка. Что, если закричать?
Соня кричала стихами.
Закричать и спастись. Жить есть для чего, она ошиблась! Жить возможно и очень хочется. Даже без прощения можно жить. Ей всего двадцать семь, жить, просто жить. Закричать…
Не успела. Тяжелое тело навалилось, рот закрыла ледяная невидимая рука. Отвратительная рука. Запах, душный, ужасный. Биться, биться, кусать…
Голова закружилась. Эфир? Вот что это за запах… Сдержать дыхание, притвориться послушной и не вдыхать… Притвориться, что дышишь… Только один глоток, а потом…
Ну, что же вы плачете? Как хорошо и легко отделиться от тела. Не плачьте, любимые, это такое блаженство!