XIII
Не менее бессонную ночь провела и Селена, дочь смотрителя Керавна.
Суетное желание отца, чтобы Арсиноя вместе с дочерьми богатых граждан участвовала в зрелищах, устраиваемых в честь императора, наполнило сердце ее новой тревогой. Это был решительный удар, который должен был разрушить здание их призрачной жизни, и без того стоявшее на зыбкой почве, и ввергнуть в нищету и позор ее вместе со всем семейством.
Если последняя вещь, имеющая какую-нибудь ценность, будет продана, если кредиторы, как раз во время пребывания императора в Александрии, потеряют терпение и захватят их имущество или же постараются запереть отца в долговую тюрьму, то разве нельзя сказать наверное, что тогда его место получит кто-нибудь другой и она со своими сестрами и братом очутится в самом бедственном положении…
А тут Арсиноя лежит рядом с нею и спит таким же спокойным глубоким сном, как слепой Гелиос и другие малютки. Перед отходом ко сну она со всею сердечностью, со всем доступным ей красноречием пыталась убедить легкомысленную девушку, просила и умоляла ее решительно объявить отцу, что она, подобно Селене, тоже не примет участия в предстоящем шествии. Арсиноя же сперва сердито оборвала ее, а потом заплакала и наконец строптиво заявила, что, может быть, какой-нибудь выход еще найдется и что Селена не смеет запрещать то, что отец разрешил.
Селена охотнее всего разбудила бы Арсиною, спавшую рядом с нею мирным сном, но она уже привыкла нести одна все домашние заботы, привыкла также и к тому, что сестра с досадой отстраняла ее всякий раз, когда та пыталась ее образумить, и потому оставила ее в покое.
У Арсинои было доброе, нежное сердце, но она была молода, прекрасна и суетлива. Ласковыми словами можно было добиться от нее всего. А Селена постоянно заставляла ее чувствовать свое превосходство благодаря большей зрелости характера.
Поэтому не было дня, чтобы между этими столь различными, но расположенными друг к другу сестрами дело не доходило до ссоры и слез. Арсиноя всегда первая предлагала примирение, но Селена редко отвечала на самые ласковые слова сестры более дружелюбными выражениями, чем «брось!» или «знаю уж, знаю!». Ее обращение внешне носило печать бессердечности, и нередко она доходила даже до слов, звучавших враждой. Сотни раз они ложились в постель, не пожелав друг другу доброй ночи, и еще чаще обходились без приветствия по утрам.
Арсиноя любила говорить, но в присутствии Селены была молчалива; Селена радовалась немногому, Арсиноя — всему, что веселит юность; Селена заботилась о житейских нуждах детей, Арсиноя — об их играх и куклах. Первая охраняла и наставляла их с боязливой заботливостью, прозревая в каждой мелкой шалости зачаток будущего порока; вторая склоняла их к шалостям, но зато раскрывала их сердца для веселья и поцелуями достигала большего, чем Селена — упреками.
Селена, когда ей нужно было что-нибудь от детей, должна была звать их по нескольку раз, а к Арсиное они бежали сами, как только завидят ее; их сердца принадлежали Арсиное, и это было обидно Селене, которая видела, что ее сестра своими шалостями в праздные часы добивается более сладостной награды, чем она своими заботами, усилиями и тяжелой работой, за которой она часто проводила целые ночи.
Однако же дети никогда не бывают совсем несправедливы, только платят они сердцем, а не головой; кто дарит им более теплую любовь, тому они часто ее возвращают. Конечно, в эту ночь Селена не с чувством сестры смотрела на спящую Арсиною, да и та уснула не с очень любезными словами на устах.
Однако обе сестры горячо любили друг друга, и если бы кто-нибудь попытался хоть одним словом задеть одну в присутствии другой, то тотчас же узнал бы, какая искренняя привязанность соединяет оба эти столь различно созданных сердца.
Но ни одна девятнадцатилетняя девушка не страдает бессонницей в течение всей ночи. И Селеной изредка овладевал сон на какие-нибудь четверть часа, и каждый раз ей при этом снилась сестра.
Один раз привиделась ей Арсиноя, наряженная царицей и преследуемая безобразными ругательствами нищих детей. Затем она видела, как сестра в шаловливой возне с Поллуксом разбила бюст матери, стоявший на круглой площадке под их балконом. Наконец ей приснилось, что сама она, как в детстве, играет со скульптором в саду у привратника; они вдвоем лепят пирожки из песка, а Арсиноя бросается на едва готовые пирожки и топчет их ногами.
Крепкого, освежающего сна юности, сна без сновидений, прекрасная бледная девушка не знала уже давно: ибо сладкая дрема снисходит скорее на тех, кто днем отдыхает, чем на чрезмерно утомленных, а такой Селена бывала каждый вечер.
Каждую ночь она видела сны, но они всегда были печальны или так ужасны, что она нередко сама просыпалась от своих пугливых стонов или громким криком нарушала крепкий сон Арсинои. Отца эти испуганные вопли никогда не будили, ибо он немедленно после отхода ко сну начинал храпеть и переставал только тогда, когда вставал с постели Селена раньше всех в доме (даже раньше невольников) принималась за работу. А сегодня из-за бессонницы приближение зари казалось ей освобождением.
Когда она встала, было еще совершенно темно, но она знала, что восход декабрьского солнца уже недолго заставит себя ждать. Не обращая внимания на других спящих и не давая себе труда ходить тише или делать свое дело не шумя, она зажгла светильник, умылась, привела волосы в порядок и постучалась в дверь к своим старым рабам; они заспанными голосами и зевая проговорили «сейчас» и «слышим». Селена вошла в комнату отца и взяла кувшин, чтобы принести для него воды.
Лучший водоем дворца находился на маленькой террасе, на западной стороне. Он наполнялся водой из городского водопровода и состоял из пяти мраморных чудовищ, которые на своих извивавшихся рыбьих хвостах держали раковину, где покоился бородатый речной бог. Лошадиные головы чудовищ извергали воду в большой бассейн, который в течение столетий зарастал зелеными волокнами водяных растений.
Чтобы достигнуть этого фонтана, Селена должна была пройти через коридор, к которому прилегали комнаты, занимаемые императором и его свитой.
Она знала, что архитектор из Рима остановился в Лохиадском дворце (ибо около полуночи у нее попросили для него мяса и соли), но в каких комнатах его поместили — этого ей никто не сказал.
Когда она вступила теперь на тот путь, по которому проходила ежедневно в один и тот же час, в душу ее прокралось чувство какой-то боязни. Ей показалось, что здесь как будто не все находится в таком виде, как обыкновенно; и когда она поставила ногу на последнюю ступень лестницы, которая вела вверх к коридору, и подняла свой светильник выше, чтобы посмотреть, откуда послышался ей шум, то увидела в полумраке нечто страшное, что приближалось к ней и походило на собаку, только было больше, гораздо больше обыкновенной собаки.
От страха у Селены застыла в жилах кровь.
Несколько мгновений она стояла точно завороженная и сознавала только то, что ворчание и скрежет, которые она слышала, имеют враждебный характер и угрожают ей.
Наконец она собралась с духом, чтобы повернуть назад и обратиться в бегство; но в то же мгновение за нею раздался громкий яростный лай и послышались быстрые прыжки чудовища, которое гналось за нею по каменному полу прохода.
Она почувствовала стремительный толчок. Кувшин вылетел из ее рук и разбился на тысячу черепков. Сбитая с ног какой-то теплой, шершавой и страшной массой, она упала на землю.
Жалобный крик девушки раздался громким эхом среди пустого коридора и разбудил спавших вблизи людей.
— Посмотри, что там такое? — крикнул Адриан своему рабу, который тотчас же вскочил на ноги и схватился за меч и щит.
— Собака, кажется, напала на какую-то женщину, которая хотела пройти здесь, — отвечал Мастор.
— Оттащи ее назад, но не бей!.. — закричал император ему вслед. — Аргус только исполнил свой долг.
Раб побежал как можно скорее вдоль прохода и громко позвал собаку по имени.
Но другой человек оттащил Аргуса от его жертвы. То был Антиной, комната которого находилась у самого места этого нападения и который, как только услышал лай Аргуса и крик Селены, поспешил удержать пса, страшно злого на страже и в потемках.
Когда показался Мастор, юноше только что удалось оттащить Аргуса от Селены, лежавшей на ступенях, которые вели к проходу. Прежде чем Антиной добежал до нее, Аргус уже стоял над нею, ворча и скаля зубы.
Собака, вскоре усмиренная успокаивающими и укоризненными словами своих друзей, опустила голову и тихо отошла в сторону. Антиной встал на колени возле лежавшей в обмороке девушки, на которую сквозь широкое отверстие окна падал ранний свет пробуждавшегося утра.
С беспокойством всматривался юноша в бледное лицо Селены; он приподнял ее неподвижные руки вверх и искал на ее светлой одежде следы крови, но их не оказалось.
Заметив, что она дышит и что губы ее шевелятся, он крикнул Мастору:
— Кажется, Аргус только повалил ее, но не укусил. Она лишилась чувств. Беги скорей в мою комнату и принеси мне голубоватую скляночку из моего ящика с мазями, а также кубок с водой.
Раб свистнул собаке и поспешил исполнить приказание.
Антиной продолжал стоять на коленях возле безжизненной девушки и приподнял голову, украшенную мягкими густыми волосами.
Как прекрасны были эти мраморно-бледные благородные черты, каким трогательным казалось ему болезненное подергивание ее губ, и как приятно было этому избалованному императорскому любимцу, которому любовь навязывалась сама повсюду, где бы он ни появлялся, по собственному почину выказать себя сострадательным и готовым помочь.
— Очнись же, очнись! — говорил он Селене. Но она не шевелилась, и он все с большей настойчивостью и нежностью повторял: — Да очнись же!..
Она не слышала его призыва и оставалась без движения даже тогда, когда он, краснея, накинул на ее обнаженное плечо пеплум, сорванный с нее собакой.
В это время явился Мастор с водой и голубым флакончиком и, вручив вифинцу то и другое, поспешно удалился со словами:
— Император зовет меня.
Антиной положил голову девушки к себе на колени. Смочив лоб Селены оживляющей влагой, он дал ей вдохнуть запах крепкой эссенции в склянке и опять громким и задушевным тоном проговорил:
— Да очнись же, приди в себя!..
На этот раз ее бескровные губы раскрылись и показали два ряда маленьких снежно-белых зубов; веки, скрывавшие ее глаза, медленно приподнялись.
С глубоким вздохом облегчения Антиной поставил стакан и флакон на пол, чтобы поддержать ее; но едва он снова повернулся к ней, как она быстро и порывисто поднялась и в смертельном страхе, обвив руками его шею, вскричала:
— Спаси меня, Поллукс, спаси! Чудовище проглотит меня!..
Антиной, испугавшись, хотел схватить руки девушки, но они бессильно упали.
Селена затряслась, точно охваченная лихорадочной дрожью. Она снова подняла руки и приложила их к вискам с выражением страха и смущения в лице.
— Что это значит?.. Кто ты? — тихо спросила она.
Он быстро встал с пола и, поддерживая девушку при ее попытке подняться и встать на ноги, сказал:
— Благодарение богам, ты жива! Наш большой пес свалил тебя на землю. У него такие страшные зубы.
Селена стояла теперь против юноши; при последних словах его она снова вздрогнула.
— Ты чувствуешь боль?.. — с беспокойством спросил Антиной.
— Да, — отвечала она глухим голосом.
— Он укусил тебя?..
— Кажется, нет. Подними вон там пряжку; она упала с моего пеплума.
Вифинец поспешно исполнил ее просьбу; прикрепляя одежду на своем плече, девушка спросила вторично:
— Кто ты?.. Каким образом попала молосская собака в наш дворец?
— Она принадлежит… она принадлежит нам. Мы приехали поздно вечером, и Понтий…
— Значит, ты принадлежишь к свите архитектора из Рима?..
— Да. Но кто ты сама?..
— Я — дочь дворцового смотрителя Керавна, Селена.
— А кто такой Поллукс, которого ты, очнувшись, звала на помощь?
— Какое тебе до этого дело?..
Антиной покраснел и отвечал в смущении:
— Я испугался, когда ты так порывисто вскочила с его именем на устах, после того как я привел тебя в чувство при помощи воды и этой эссенции.
— Я бы и без того очнулась, а теперь могу дойти сама. Тот, кто приводит в чужой дом злых собак, должен лучше смотреть за ними. Привяжи крепче своего пса, потому что дети, мои маленькие сестры и брат, проходят здесь, когда им хочется выйти на свежий воздух. Благодарю тебя за помощь. Где же мой кувшин?..
При этих словах она начала искать глазами прекрасный сосуд, который в особенности любила ее покойная мать. Увидав его разбитым на куски, она всхлипнула и вскричала с раздражением:
— Это гнусно!
С этим возгласом она повернулась к Антиною спиной и пошла домой, осторожно ступая на левую ногу, в которой чувствовала сильную боль.
Юноша молча смотрел на удалявшуюся стройную фигуру Селены. Ему хотелось последовать за девушкой, высказать ей, как прискорбен для него этот несчастный случай, и объяснить, что собака принадлежит не ему, а другому человеку, но он не посмел.
Она давно уже исчезла из его глаз, а он все еще стоял на том же самом месте. Наконец он собрался с силами, медленно пошел в свою комнату, сел там на постель и мечтательно смотрел на пол до тех пор, пока император не заставил его очнуться.
Селена едва удостоила юношу взглядом.
Она чувствовала боль не только в левой ноге, но и в затылке, где зияла рана. Ее густые волосы задержали кровь.
Она была в совершенном изнеможении, и потеря прекрасного кувшина, который теперь придется заменить новым, причиняла ей такую сильную досаду, что она даже не обратила внимания на красоту фаворита.
Медленно, усталой походкой, вошла она в комнату, где отец уже ожидал ее. Он привык получать воду постоянно в один и тот же час, и так как Селена запоздала теперь больше, чем обычно, то он, ради препровождения времени, тихо ворчал и бранил ее про себя.
Когда дочь наконец переступила порог, он тотчас заметил, что она пришла без кувшина, и сердито спросил:
— Я сегодня так и не получу воды?..
Селена покачала головой, опустилась на стул и начала тихо плакать.
— Что с тобой?.. — спросил Керавн.
— Кувшин разбился, — печально ответила она.
— Будь внимательнее к дорогим вещам, — сказал ей отец с упреком. — Ты вечно хнычешь, когда не хватает денег, а между тем разбиваешь половину вещей, нужных в хозяйстве.
— Я была сбита с ног, — возразила Селена, отирая глаза.
— Сбита с ног?.. Кем?.. — спросил смотритель дворца и медленно встал.
— Злой собакой архитектора, который прибыл вчера вечером из Рима и которому мы в эту ночь дали хлеба и соли. Он ночевал в этом дворце.
— И он травит мое дитя своей собакой?.. — вскричал Керавн, вращая зрачками.
— Собака была одна в коридоре, когда я вышла.
— Она укусила тебя?..
— Нет, но она сбила меня с ног и стояла надо мной, оскалив зубы. О!.. Это было ужасно!..
— Проклятый бродяга, проходимец!.. — заревел Керавн. — Я научу его, как должно вести себя в чужом доме.
— Оставь, — попросила Селена, увидав, что он берется за свой шафранно-желтый паллий. — Случившегося не изменить, а если произойдет ссора, это повредит тебе.
— Негодяи, наглецы, которые врываются в мой дворец с кусающимися кобелями!.. — ворчал про себя Керавн, не слушая дочь, и, расправляя складки своего паллия, загудел: — Арсиноя!.. Да разве ее дозовешься когда-нибудь!
Когда Арсиноя явилась, он приказал ей накалить щипцы, чтобы завить ему волосы.
— Они лежат уже на огне, — отвечала Арсиноя. — Иди в кухню.
Керавн пошел за нею и предоставил ей завить в кольца и умастить его крашеные волосы.
Он был окружен при этом своими младшими детьми: они в кухне ожидали мучной похлебки, которой Селена обыкновенно кормила их в это время.
Керавн ласково отвечал на их приветствия кивками головы, насколько позволяли крепко державшие за волосы щипцы Арсинои.
Только слепого Гелиоса, хорошенького шестилетнего мальчика, он притянул к себе и поцеловал в щеку.
Керавн особенно нежно любил этого лишенного благороднейшего из пяти чувств, но все-таки вечно веселого ребенка. Он засмеялся, когда мальчик прижался к орудовавшей щипцами сестре и спросил: «Знаешь ли, папа, почему я жалею, что не могу видеть?..» — а на вопрос отца: «Почему же?..» — ответил: «Потому, что мне очень хотелось бы видеть тебя хоть раз в прекрасных кудрях, которые тебе завивает Арсиноя».
Но веселость обремененного заботами отца исчезла, когда дочь прервала свою работу и спросила его полусерьезно-полушутя:
— Думал ли ты о приеме императора, отец?.. Я тебя ежедневно убираю так красиво, что на этот раз ты должен позаботиться о моем убранстве.
— Увидим, — уклончиво отвечал Керавн.
— Знаешь ли, — продолжала Арсиноя после небольшой паузы, завивая щипцами последний локон, — в эту ночь я еще раз обдумала все. Если нам не удастся собрать мне денег на наряд, то можно бы…
— Что?..
— И Селена не имела бы ничего против этого…
— Против чего?..
— Ты опять рассердишься.
— Говори же.
— Ты ведь платишь налоги, как всякий гражданин?..
— Ну так что же?..
— Следовательно, и мы имеем право требовать кое-чего от города.
— Для чего?..
— Чтобы заплатить за мой наряд для празднества, которое устраивается не одним каким-нибудь человеком, а целым обществом граждан. Милостыни мы, конечно, не можем принять. Но было бы глупо отказываться от того, что нам предлагает богатый город. Это все равно что подарить городу эту сумму.
— Молчи! — вскричал Керавн, положительно возмущенный словами дочери и напрасно стараясь припомнить афоризм, которым вчера опроверг подобное мнение. — Молчи и жди, пока я сам не заговорю об этом снова.
Арсиноя бросила щипцы на очаг так сердито, что они ударились о камень с громким лязгом, а отец ее вышел из кухни и вернулся в свою комнату.
Там он увидел Селену, лежавшую на кушетке, и старую рабыню, которая прижимала мокрый платок к ее затылку, а другой прикладывала к ее обнаженной левой ноге.
— Ты ранена? — вскричал Керавн, и его глаза медленно начали вращаться.
— Посмотри, какая опухоль, — сказала старуха на ломаном греческом языке, обращая внимание отца на белоснежную ногу Селены. — Есть тысяча богатых барынь, у которых руки больше этой ноги. Бедный маленький ножка!
При этих словах старуха прильнула губами к ноге девушки. Селена отстранила ее и сказала, обращаясь к отцу:
— Рана на затылке невелика, и о ней не стоит горевать, но здесь, на лодыжке, вздулись жилы. Верхняя часть ноги немного болит, когда я хожу. Когда собака накинулась на меня, я, вероятно, ударилась о каменные ступени.
— Это неслыханно!.. — вскричал Керавн, и кровь снова бросилась ему в голову. — Погоди же! Я тебе покажу, что я думаю о подобном поступке!
— Нет, нет, — просила Селена, — только вежливо попроси их запереть собаку или привязать ее на цепь, чтобы она не бросалась на детей.
Ее голос звучал очень робко, так как опасение, что отец может потерять свое место, было в ней теперь сильнее, чем когда-либо. Ей почему-то показалось, что он давно потерял право на эту должность.
— Как?.. Я еще буду говорить ласковые слова по поводу того, что случилось? — возразил Керавн, как будто от него ждали чего-то неслыханного.
— Нет, нет!.. Скажи ему свое мнение!.. — вскричала старуха. — Если бы это случилось с твоим отцом, он бы задал этому чужеземному каменотесу!
— А его сын, Керавн, тоже не останется в долгу, — ответил смотритель и вышел из комнаты, не обращая внимания на просьбу Селены не горячиться.
В передней он нашел своего старого раба и приказал ему идти вперед и доложить о нем гостю архитектора Понтия, жившего в одной из комнат у прохода к фонтану.
Приближаясь к своей цели, он чувствовал себя как раз в том настроении, чтобы высказать всю правду чужеземцу, явившемуся сюда для того, чтобы травить собаками членов его семейства.
XIV
Адриан великолепно выспался. Он проспал всего несколько часов. Но этого было достаточно, чтобы освежить его дух.
Он вышел из спальни и встал у окна своей комнаты, которое занимало больше половины ее западной стены и было обращено к морю.
Две высокие колонны из благородного темно-красного белокрапчатого порфира с позолоченными капителями коринфского ордера обрамляли это широкое окно, начинавшееся очень низко от пола. Император стоял прислонившись к одной из этих колонн и ласкал свою собаку, радуясь ее энергичной бдительности. Какое ему было дело до страха, причиненного псом какой-то девушке. У другой колонны стоял Антиной. Он поставил правую ногу на низкий подоконник и склонился вперед. Подбородок его при этом покоился на руке, а локоть на колене.
— Этот Понтий действительно дельный человек, — сказал Адриан, указывая рукой на ковер, висевший на узкой стене комнаты. — Вот та ткань сделана по рисунку с картины, которую я когда-то написал и с которой велел сделать здесь мозаику. Еще вчера эта комната не была предназначена для меня, следовательно, ковер повешен уже после нашего приезда сюда. И как много здесь других хороших вещей; тут очень уютно, и на многих предметах глаза могут остановиться с удовольствием.
— Видел ты великолепное ложе там, позади? — спросил Антиной. — Да и бронзовые фигуры в углах мне кажутся недурными.
— Это превосходная работа, — сказал император. — Но я легко обошелся бы без них ради этого окна. Что здесь синее: небо или море? Какой весенний воздух веет здесь в декабре? Чему здесь радоваться больше: бесчисленным кораблям в гавани, которые соединяют этот цветущий город с отдаленными странами и обогащают его, или же постройкам, привлекающим взор повсюду, куда бы он ни обратился? Не знаешь, чему удивляться больше: внушительному величию или гармонической красоте их форм.
— Что там за дамба, длинная, громадная, соединяющая остров с материком? Посмотри — большая трирема проходит под одною из арок, на которых покоится эта плотина. А вот и другая!..
— Это мост, который александрийцы с гордостью называют Гептастадионом, потому что в нем, говорят, семь стадиев длины. В верхней части его скрывается, подобно сердцевине в дереве, каменный желоб, посредством которого остров Фарос снабжается водою.
— Жаль, — заметил Антиной, — что отсюда нельзя обозреть всего сооружения со всеми людьми и повозками, снующими по его хребту. Вон тот островок и узкая, врезающаяся в гавань коса с высоким белым зданием на конце наполовину загораживают мол.
— Но они сами по себе служат для оживления картины, — возразил император. — В маленьком дворце на острове часто жила Клеопатра, а на северной оконечности вон той косы, в высокой башне, которую теперь омывают синие волны и вокруг которой весело носятся чайки и голуби, жил Антоний после битвы при Акциуме.
— Чтобы забыть свой позор, — заметил Антиной.
— Он назвал эту башню своим Тимониумом, потому что, подобно афинскому мизантропу, он желал остаться там в совершенном уединении. Что, если мне назвать Лохиаду своим Тимониумом?
— Славу и величие нет надобности скрывать, — возразил Антиной.
— Кто сказал тебе, — спросил царственный софист, — что Антоний скрылся в этой башне от стыда? Он во главе своих всадников довольно часто доказывал свою храбрость; и если он под Акциумом, когда все еще было в хорошем положении, велел повернуть свой корабль назад, то это он сделал не из страха перед мечами и копьями, а потому, что судьба заставила его подчинить свою сильную волю желанию женщины, от участи которой зависела его собственная.
— Так ты оправдываешь его поведение?
— Я только стараюсь понять его и никогда не поверю, чтобы стыд мог побудить Антония к чему-нибудь. Неужели ты думаешь, что я в состоянии покраснеть? Когда человек дошел до того, что презирает весь мир, он уже не может стыдиться.
— Но в таком случае почему же Марк Антоний заперся в этой омытой морем тюрьме?
— Потому что для всякого настоящего человека, много лет провозившегося с женщинами, шутами и подхалимами, наступает момент, когда ему становится тошно. В такие часы он начинает думать, что среди всего этого сброда он сам — единственный человек, с которым стоит общаться. После Акциума это стало ясно Антонию, и, чтобы хоть раз побыть в хорошем обществе, он покинул людей.
— Не это ли и тебя порою гонит в пустыню?
— Может быть. Но тебе, тебе всегда разрешается сопровождать меня.
— Значит, ты считаешь, что я лучше других! — радостно воскликнул Антиной.
— Во всяком случае, ты красивее, — ласково ответил Адриан, — но спрашивай дальше.
Антиною потребовалось несколько минут, пока он мог последовать этому приглашению. Наконец он собрался с мыслями и попросил объяснить ему, почему большинство кораблей заходят в гавань Эвноста, лежащую позади Гептастадиона. Он узнал, что вход в этот порт безопаснее, чем пролив между Фаросом и оконечностью Лохиады, ведущий к восточным пристаням.
О каждом здании, интересовавшем фаворита, Адриан мог сообщить подробные сведения.
Указав рукою на сому, где покоились останки Александра Великого, он призадумался и сказал про себя:
— Великий! Можно, право, позавидовать юному македонянину. Не потому, что ему дали такое прозвище (оно прилагалось ко многим ничтожным людям), а потому, что он его подлинно заслужил.
Ни один из остальных вопросов вифинца не остался без ответа. Антиной со все возрастающим изумлением следил за объяснениями и наконец воскликнул:
— Как хорошо ты знаешь этот город! А ведь ты еще никогда здесь не бывал.
— Одно из величайших наслаждений, доставляемых путешествиями, — отвечал Адриан, — заключается в том, что, странствуя, мы воочию видим ряд вещей, о коих составили себе представление по книгам и рассказам. Они как бы сами предлагают нам сравнить их с образами, стоящими перед нашим духовным взором, прежде чем мы встретились с реальными вещами. Мне кажется, что удивление при виде неожиданной новости доставляет гораздо меньше удовольствия, чем первый взгляд на нечто известное, которое мы считали достойным более подробного ознакомления. Понимаешь ты мою мысль?
— Кажется, понимаю. Слышишь о чем-нибудь, а потом вдруг и увидишь это самое и тогда спрашиваешь себя, правильно ли себе это представлял. Я всегда представляю себе людей и местности, которые мне хвалили, прекраснее, чем они оказываются на деле.
— Этот остаток, выпадающий не в пользу действительности, не столько служит к посрамлению этой последней, сколько к чести твоей юной фантазии, неутомимой и все украшающей, — ответил Адриан. — Я же… я… — и тут император поглядел вдаль, поглаживая бороду, — чем старее становлюсь, тем чаще убеждаюсь, что можно представить себе людей, места и вещи так, чтобы, впервые встретившись с ними, иметь право подумать, будто давно их знаешь, был в тех местах и видел все воочию… Мне кажется, что и здесь я не нахожу ничего нового и передо мной опять давно знакомый вид. Но чуда тут никакого нет; я хорошо знаю Страбона, а сверх того, сотни раз слышал и читал об этом городе. Но есть много такого, что мне совершенно чуждо и все же при ближайшем соприкосновении представляется уже виденным и пережитым.
— Нечто подобное и я, наверно, испытал, — заявил Антиной. — Неужели наша душа действительно уже жила в других телах и порою вспоминает впечатления прежних существований? Фаворин рассказывал мне однажды, будто какой-то великий философ (кажется, Платон) утверждает, что души наши перед рождением двигаются взад и вперед по небосклону, чтобы они могли осмотреть землю, на которой им суждено жить. Кроме того, Фаворин говорил…
— Фаворин!.. — презрительно сказал Адриан. — Этот краснобай обладает большим умением придавать новую и привлекательную форму тому, что придумали люди гораздо значительнее его, но подслушать тайны собственной души — это ему не дано. Для этого он сам слишком много болтает и слишком уж погружен в мирскую суету.
— Ты сам заметил это явление, но не одобряешь объяснения, данного Фаворином…
— Да. Ибо знакомыми казались мне люди и вещи, родившиеся или сделанные много позднее моего рождения. Сотни раз спрашиваю я себя, стоя перед собственным законченным творением: «Возможно ли, чтобы ты, Адриан, сын своей матери, совершил это? Как называется та чужая сила, которая помогала тебе при созидании?..» Теперь я ее знаю и вижу так же, как она действует в других. Кого она посетит, тот сразу становится выше себе подобных, и всего деятельнее она проявляется в художниках. А может быть, обычные люди превращаются в художников именно потому, что гений избирает их своим вместилищем. Понял ли ты меня?
— Не совсем, — отвечал Антиной. Его большие глаза сияли оживлением, пока он вместе с императором смотрел на город, но теперь заволоклись и потупились. — Не сердись на меня, государь. Этого я, вероятно, никогда не пойму. Самостоятельное мышление мне незнакомо, следить за чужими мыслями мне трудно, и не думаю, чтобы я когда-либо мог создать что-нибудь путное. Когда мне приходится действовать, никакой демон не помогает моей душе: она чувствует себя совершенно беспомощной и впадает в мечтательность. Если мне случается что-нибудь довести до конца, то я всегда вынужден признаться себе, что мог бы сделать лучше.
— Самопознание, — засмеялся Адриан, — это верх мудрости. Всякий, кто обогатил сознание своего духа чем-либо прекрасным, уже тем самым выполнил свою задачу. То, что другие достигают делами, то совершаешь ты самим фактом своего существования!.. Аргус! Смирно!
При последних словах императора собака встала и, ворча, подошла к двери. Несмотря на призыв своего господина, она громко залаяла, когда послышался сильный стук в двери.
Адриан с удивлением посмотрел на дверь и спросил:
— Где Мастор?..
Антиной позвал раба, но напрасно — в императорской опочивальне его не было.
— Что сделалось с ним? — спросил Адриан. — Он обыкновенно всегда бывает под рукою, всегда весел, как жаворонок; но сегодня у него был вид какого-то мечтателя, и, одевая меня, он уронил сперва мой башмак, а потом застежку.
— Я вчера прочел ему письмо из Рима, — отвечал Антиной. — Его молодая жена сбежала с каким-то корабельщиком.
— Поздравляем его со свободой.
— По-видимому, он любил жену.
— Такой красивый малый, да еще мой придворный раб, может найти сколько угодно жен взамен прежней.
— Но он еще не нашел. Он покамест горюет о том, что потерял.
— Как это мудро!.. Вот опять стучатся в дверь. Посмотри, кто это позволяет себе? Впрочем, ведь каждый имеет право стучаться сюда: на Лохиаде я не император, а частный человек. Ложись, Аргус. Ты, видно, спятил, старина? Собака больше меня заботится о сохранении моего достоинства, и ей игра в архитектора, как видно, не по нутру.
Антиной уже поднял руку, чтобы осадить стучавшего, как дверь тихо приотворилась и раб дворцового смотрителя переступил через порог.
Старый негр имел жалкий вид. Внушительная фигура императора и прекрасная одежда его любимца смутили его, а угрожающее ворчание Аргуса наполнило его душу таким страхом, что он боязливо сжал тощие черные ноги и, насколько возможно, прикрыл их своим истертым плащом.
Адриан с удивлением посмотрел на эту плачевную фигуру и спросил:
— Что тебе нужно, любезный?..
Тогда раб попытался приблизиться на шаг; но, повинуясь энергичному приказу Адриана, остановился и, глядя на свои плоские ноги, почесал седую курчавую голову с небольшими круглыми плешинками.
— Ну?.. — прибавил император далеко не одобрительным тоном и угрожающе ослабил пальцы, державшие за ошейник собаку.
Согнутые колени раба задрожали, и он на страшно исковерканном греческом языке, запинаясь, проговорил усердно вдолбленную ему хозяином рацею, из коей явствовало, что он является к римскому архитектору Клавдию Венатору доложить о приходе своего господина, «члена городского Совета, македонского и римского гражданина Керавна, сына Птолемея, управляющего некогда царским, а ныне императорским дворцом на Лохиаде».
Адриан без всякого сострадания предоставил бедному старику, на лбу которого выступил пот от страха, договорить до конца, причем потирал руки от удовольствия, чтобы продлить приятную забаву. Он не помог ему ни одним словом, когда запинавшийся язык раба натыкался на непреодолимые препятствия.
Когда негр наконец завершил свое высокопарное донесение, Адриан ласково промолвил:
— Скажи своему господину, что он может войти.
Как только раб вышел из комнаты, император сказал Антиною:
— Презабавная штука! Каков должен быть Юпитер, которому предшествует подобный орел!
Керавн не заставил долго ждать себя. Пока он расхаживал взад и вперед по коридору перед императорскими покоями, его раздражение еще усилилось. Ибо то, что архитектор, уже осведомленный рабом о родословной и звании посетителя, заставил его прождать несколько минут (из коих каждая казалась ему в четверть часа), он счел пренебрежением к своей особе. Даже его предположению, что римлянин самолично введет его в комнату, не суждено было оправдаться, ибо ответ раба гласил кратко: «Может войти».
— Он сказал «может», а не «пожалуйста» или «пусть сделает милость»? — переспросил смотритель.
— Он сказал «может», — подтвердил раб.
Керавн испустил краткий возглас: «Вот как!..» — поправил золотой обруч на локонах, откинул голову назад, с глубоким вздохом скрестил руки на широкой груди и приказал негру: «Отвори дверь». Исполненный достоинства, он переступил порог. Затем, чтобы не нарушить правил вежливости, он поклонился в пространство и уже хотел начать в резких выражениях свой разговор, но взгляд на императора, блестящее убранство комнаты, явившееся в ней только со вчерашнего дня, а вероятно, также и далеко не приветливое ворчание собаки заставили его понизить тон.
Его раб вошел за ним и искал безопасного места между дверью и ложем; сам же Керавн, превозмогая свой страх перед Аргусом, прошел далеко в глубину комнаты.
Император поместился у подоконника, слегка опираясь ногою на шею собаки, и смотрел на Керавна как на какую-то замечательную диковинку. Взгляд его встретился с глазами дворцового смотрителя и показал тому, что он имеет дело с более важным лицом, чем ожидал. Но именно поэтому гордость Керавна, так сказать, поднялась на дыбы, и хотя не в таких резких словах, какими он первоначально думал высказать свое неудовольствие, но все-таки с напыщенным достоинством он спросил:
— Стою ли я перед новым гостем Лохиады, архитектором Клавдием Венатором из Рима?..
— Да, стоишь, — отвечал император и бросил искоса лукавый взгляд на Антиноя.
— Ты нашел ласковый прием в этом дворце, — продолжал Керавн, — подобно моим отцам, которые управляли им несколько столетий, я тоже умею свято чтить законы гостеприимства.
— Я изумлен древностью твоего рода и преклоняюсь перед твоим благонамеренным образом мыслей, — отвечал в том же тоне Адриан. — Что еще предстоит узнать нам от тебя?
— Я пришел сюда не для того, чтобы рассказывать истории, — отвечал Керавн, в котором поднялась желчь, так как ему показалось, что он заметил насмешливую улыбку на губах архитектора. — Я пришел сюда не затем, чтобы рассказывать истории, а с жалобой на то, что ты, будучи ласково принятым гостем, так мало стараешься охранить своих хозяев от вреда.
— Что это значит? — спросил Адриан, причем встал со своего сиденья и мигнул Антиною, чтобы тот крепко держал собаку, так как Аргус обнаруживал особенную антипатию к Керавну. Видимо, он чувствовал, что тот явился не для того, чтобы оказать его хозяину какую-нибудь любезность.
— Эта опасная, скалящая зубы собака принадлежит тебе? — спросил смотритель.
— Да.
— Сегодня утром она сбила с ног мою дочь и разбила драгоценный кувшин, который та несла.
— Я слышал об этом несчастье, — отвечал Адриан, — и много бы дал, чтобы его не случилось. За кувшин ты получишь богатое вознаграждение.
— Прошу тебя, к злу, которое постигло нас по твоей вине, не присоединять еще оскорблений. Отец, дочь которого подверглась нападению и ранена…
— Значит, Аргус все-таки укусил ее? — вскричал Антиной в испуге.
— Нет, — отвечал Керавн, — но ее голова и нога повреждены вследствие ее падения, и она сильно страдает.
— Это прискорбно; а так как я сам имею некоторые сведения во врачебном искусстве, то охотно попытаюсь оказать помощь бедной девушке.
— Я плачу настоящему лекарю, который лечит мое семейство, — отвечал смотритель, отклоняя предложение Адриана, — и пришел сюда просить или, говоря прямо, требовать…
— Чего?
— Во-первых, чтобы передо мной извинились.
— На это архитектор Клавдий Венатор всегда готов, если кто-нибудь потерпел вред от него самого или от его окружающих. Повторяю тебе, что я искренне огорчен случившимся и прошу тебя передать потерпевшей девушке, что ее горе — мое собственное горе. Чего ты желаешь еще?..
Черты Керавна прояснились при последних словах, и он отвечал менее раздраженным тоном, чем прежде:
— Я должен просить тебя привязать твою собаку, запереть или другим каким-нибудь способом сделать ее безвредною.
— Это слишком! — вскричал император.
— Это только справедливое требование, — решительно возразил Керавн. — Жизнь моя и моих детей находится в опасности, пока этот дикий зверь свирепствует на свободе.
Адриан ставил монументы своим издохшим собакам и лошадям, а его Аргус был ему не менее дорог, чем иным бездетным людям их четвероногие товарищи; поэтому требование смешного толстяка показалось ему дерзким и чудовищным, и он вскричал с негодованием:
— Вздор!.. За собакою будут присматривать, вот и все!..
— Ты посадишь ее на цепь!.. — потребовал Керавн, вращая зрачками. — Не то найдется кто-нибудь, кто сделает ее безвредною навсегда.
— Подлому убийце придется тогда плохо! — вскричал Адриан. — Что ты думаешь об этом, Аргус?
Собака поднялась при этих словах и схватила бы Керавна за горло, если бы ее господин и Антиной не удержали ее.
Керавн чувствовал, что Аргус угрожает ему, но в эту минуту он был в таком возбуждении, что скорее позволил бы растерзать себя, чем отступил бы. Он находился во власти гнева, возникшего из оскорбленной гордости.
— Значит, и меня в этом доме будут травить собакой?.. — спросил он вызывающим тоном и уперся руками в бока. — Все имеет свои границы, в том числе и мое терпение относительно гостя, который, несмотря на свой зрелый возраст, забывает всякое благоразумие. Я сообщу префекту Титиану, как ты ведешь себя здесь, и как только прибудет сюда император, он узнает!..
— Что?.. — засмеялся Адриан.
— Что ты позволяешь себе относительно меня.
— А до тех пор, — сказал император, — собака останется там, где была, и, конечно, под хорошим присмотром. Но позволь сказать тебе заранее, что Адриан так же любит собак, как и я, а ко мне он расположен еще больше, чем к собакам.
— Мы это увидим, — угрюмо проговорил Керавн. — Я или собака…
— Боюсь, что собаке будет оказано предпочтение.
— И этим поступком Рим совершит новое насилие!.. — вскричал Керавн, и лицо его при этом судорожно перекосилось. — Вы отняли Египет у Птолемеев…
— По уважительным основаниям, — прервал Адриан, — притом ведь это старая история.
— Право никогда не стареет, точно так же, как неоплаченный долг.
— Но оно исчезает вместе с лицами, которых оно касается. Как давно уже не существует ни одного из Лагидов!
— Вы думаете так потому, что вам кажется выгодным так думать, — возразил Керавн. — В человеке, который стоит здесь перед тобою, течет кровь македонских властителей этой страны. Мой старший сын носит имя Птолемея Гелиоса, в лице которого, по вашему мнению, умер последний из Лагидов.
— Добренький маленький слепой Гелиос, — вмешался черный раб, обыкновенно пользовавшийся именем несчастного малютки как щитом в тех случаях, когда его господин находился в опасном настроении духа.
— Значит, последний потомок Лага слеп! — засмеялся император. — Риму нечего ждать его притязаний. Но я сообщу императору, какие опасные претенденты находят приют в этом доме.
— Доноси на меня, обвиняй, клевещи, — презрительно вскричал Керавн, — но я не позволю помыкать собою! Терпение! Ты еще узнаешь меня!..
— А ты — Аргуса, если сию минуту не оставишь эту комнату вместе с твоим полинявшим вороном.
Керавн кивнул рабу и, не поклонившись, повернулся спиной к своим врагам. На пороге комнаты он еще раз приостановился на мгновение и крикнул Адриану:
— Будь уверен в том, что я буду жаловаться в Совет и напишу императору, как осмеливаются здесь обращаться с македонским гражданином.
Когда смотритель вышел из комнаты, Адриан отпустил молосса, который в бешенстве бросился к закрытой двери, отделявшей его от предмета ненависти.
Император приказал ему лежать смирно и сказал, обращаясь к своему любимцу:
— Вот так чудище! Смешон и притом отвратителен до крайности! Как бушевала в нем злоба и все же ни во что не вылилась! Я предпочитаю остерегаться таких неисправимых людей. Берегите моего Аргуса и помните, что мы в Египте, стране, уже по словам Гомера, изобилующей ядами. Пусть Мастор зорко следит. Да вот наконец и он.
XV
Когда доверенный раб императора вскочил, чтобы спасти Селену от грозной собаки своего господина, он уже пережил нечто, чего не мог забыть, получил некое неизгладимое впечатление: в душу его проникли слова и звуки, которые непрерывно звучали там вновь и вновь и так мощно очаровывали ум и сердце, что он рассеянно и как бы в полудремоте оказывал своему повелителю те услуги, с которыми привык справляться каждое утро бодро и внимательно. Зимой и летом Мастор, обычно до восхода солнца, покидал опочивальню императора, чтобы приготовить все, что нужно было Адриану, когда тот поднимался с ложа. Тут надлежало вычистить золотые бляшки на тонких поножах и ремни солдатских башмаков Адриана, проверить его одежду и попрыскать ее чуть заметно его любимыми тонкими духами. Но больше всего времени уходило на приготовление ванны. На Лохиаде еще не было, как в римских императорских дворцах, благоустроенных бань, а между тем слуга знал, что господин его и здесь потребует большого количества воды.
Ему было сказано, что если понадобится что-нибудь для его повелителя, нужно обращаться к архитектору Понтию. Мастор нашел его перед предназначенным для Адриана помещением, которому Понтий вместе со всеми помощниками старался придать уютный и приятный для глаз вид, пока император еще спал. Архитектор отослал Мастора к работникам, занятым мощением первого двора. Эти люди должны были натаскать столько воды, сколько ему потребуется. Императорский камердинер по должности не обязан был выполнять столь низменную работу; но на охоте, в путешествии и везде, где представлялась необходимость, он без приказания охотно брал это на себя.
Солнце еще не взошло, когда он вступил во двор. Многие рабы еще спали на своих циновках; другие улеглись вокруг костра в ожидании похлебки, которую мальчик и старик размешивали деревянными палками. Ни тех, ни других Мастор не хотел тревожить, а направился к другой группе рабочих, которые сперва, казалось, только беседовали друг с другом, а затем стали внимательно прислушиваться к речам старика, по-видимому рассказывавшего им какую-то историю.
На сердце у бедного раба было тяжело, он был теперь не в таком настроении, чтобы слушать сказки и прибаутки. Жизнь его была отравлена. Услуги, которые от него требовались, в другое время казались ему важнее всего, но в этот день он смотрел на них совершенно иначе. В нем шевелилось смутное чувство, что сама судьба освободила его от всех обязанностей, что несчастье разорвало узы, которые приковывали его к службе и к императору, и сделало его одиноким и самостоятельным человеком. Ему приходила поэтому мысль — не следует ли ему взять все золотые монеты, которые швыряли или совали ему в руку Адриан и богатые люди, желавшие быть допущенными к императору прежде других, и с этими деньгами бежать и растратить их в кабаках большого города на вино и на пиры с веселыми девками. Что будет потом — ему все равно. Если его поймают, то, быть может, запорют насмерть; но он уже принял немало пинков и побоев, прежде чем попал на императорскую службу, а когда его везли в Рим, то однажды даже травили собаками. Убьют — невелика беда. Все равно когда-нибудь все кончится, а будущее, казалось, не сулило ему ничего, кроме томления на службе у беспокойного хозяина, кроме горя и насмешек.
Мастор был человек добрейшей души: он не только не мог причинить кому-либо зло, но ему даже нелегко было оторвать другого от удовольствия или развлечения. А нынче он и того менее был к этому склонен, ибо только тот, у кого болит сердце, чувствует настроение себе подобных.
Подойдя к работникам, из числа которых он намеревался выбрать себе водоносов, Мастор решил не прерывать рассказчика, которого окружавшие его люди слушали с таким вниманием, и ждать, пока он окончит свою речь. Свет костра, горевшего под котлом, озарял лицо говорившего. То был старый работник, но человек свободный, на что указывали его длинные волосы. По окладистой седой бороде Мастор готов был принять его за еврея или финикиянина. В наружности этого старика, одетого в убогий балахон, не было ничего необыкновенного, кроме его каким-то особенным образом сверкавших глаз, постоянно устремленных к небу, и наклона головы, которую слева подпирали поднятые ладони.
— А теперь, — сказал рассказчик, опуская руки, — примемся снова за работу, братья. «В поте лица вы должны есть хлеб ваш» — так говорится в Писании. Нам, старикам, иногда бывает трудно поднимать камни и часами гнуть свои спины; но зато мы ближе вас к более прекрасному времени. Жизнь для всех нас нелегка, но Господь именно нас, носящих бремя и тяготы, первыми приглашает к себе и уж, конечно, не в последнюю очередь тех из нас, кто пребывает в рабстве.
— «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», — прервал старика словами Христа какой-то человек помоложе.
— Да, так говорит Спаситель, — подтвердил старик и продолжал: — И при этом он, конечно, думал о нас. Я уже сказал, что нам нелегко; но насколько тяжелее было бремя, которое он добровольно взял на себя, чтобы освободить нас от страдания… Работать должен каждый, даже император; но тот, который мог жить в славе Отца, позволил осмеивать, ругать себя и плевать себе в лицо, позволил возложить на свою страдальческую голову терновый венец. Он нес свой тяжелый крест, изнемог под его тяжестью, претерпел мучительную смерть — и все это ради нас и без ропота. Но он пострадал не напрасно, потому что Господь принял жертву своего Сына и внял молению его, сказав, что «все верующие в него не погибнут, а будут иметь жизнь вечную». Пусть же начнется новый тяжелый день, пусть за ним последуют тысячи дней, еще более тяжких, пусть наша жизнь окончится смертью, — мы веруем в нашего Искупителя. Сам Бог обещал нам призвать нас из юдоли скорби и страдания в свое небо и, за короткое время бедствования в этом мире, даровать нам нескончаемые тысячелетия радости. Теперь идите работать. За тебя, мой Кнакий, вероятно, потрудится силач Кратет, пока не залечатся твои пальцы. При разделе хлеба пусть каждый вспомнит о детях покойного добряка Филаммона. Для тебя, мой бедный Гибб, работа будет сегодня очень трудна. Господин этого человека, дорогие братья, вчера продал обеих его дочерей купцу из Смирны. Верь, мой Гибб, что ты снова свидишься с ними, если не здесь, в Египте, или в какой-либо другой стране, то в обители нашего небесного Отца. Земная жизнь — это наш путь, цель его — небо, а вожатый, который учит нас никогда не терять ее из виду, — это наш Искупитель. Труд и работу, горе и страдание легко переносить каждому, кто знает, что при наступлении праздничной вечери царь царей отворит для него свою обитель и призовет его, как милого гостя, в дом свой, дающий приют всем, кто был нам дорог.
— «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас», — снова воскликнул громким голосом человек из окружавшей старика группы.
Старец поднялся, дал знак мальчику, распределявшему хлеб одинаковыми порциями между всеми работниками, а сам взялся за ковш, чтобы наполнить вином деревянный кубок.
Мастор не пропустил ни одного слова из этой речи, и несколько раз повторенный призыв: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас» — раздавался в его сердце точно гостеприимное приглашение ласкового хозяина к прекрасным дням свободы и радости.
В ночной тьме его горя показалось отдаленное мерцание света, как будто обещавшее новое утро, и он почтительно приблизился к старику, чтобы спросить его, не надсмотрщик ли он над окружающими его работниками.
— Да, — отвечал тот и, узнав, что нужно Мастору, указал ему на нескольких молодых рабов, которые тотчас же понесли требуемую воду.
По дороге императорскому рабу и его водоносам повстречался Понтий и так громко, что Мастор мог его слышать, сказал сопровождавшему его скульптору Поллуксу:
— Раб римского зодчего сегодня пользуется для своего хозяина услугами христиан. Это добропорядочные, трезвые работники, безропотно выполняющие свой долг.
Подавая своему господину простыни, вытирая его и одевая, Мастор был гораздо рассеяннее, чем обыкновенно, потому что слова, которые он слышал из уст старого надсмотрщика, не выходили у него из головы.
Не все эти слова были им поняты вполне, но он хорошо усвоил их главный смысл: именно что существует какой-то любящий бог, который сам претерпел жесточайшие муки, который в особенности благоволит к бедным и рабам и обещает ободрить их, утешить и соединить со всеми, кто некогда был им дорог. Слова: «Придите ко мне…» — вновь и вновь отдавались в его сердце чем-то теплым и родным, наводившим прежде всего на мысль о матери, которая в детстве часто звала его и, когда он подбегал к ней, принимала в раскрытые объятия и прижимала к груди. Точно так же и он не раз поступал со своим умершим сынком, и чувство, что, может быть, существует некто, готовый призвать к себе его, несчастного и покинутого, освободить от всякого горя, вновь соединить с матерью, с отцом, со всеми оставшимися в далекой утерянной родине близкими людьми — это чувство наполовину утоляло горечь его печали.
Он привык прислушиваться ко всему, что говорилось вокруг императора, и мало-помалу, из года в год, все более и более научался понимать эти речи. Там часто происходили разговоры о христианах, и обычно эти последние выставлялись в них как заблуждающиеся и опасные безумцы. Некоторых из его товарищей рабов тоже называли христианскими безумцами. Но иногда рассудительные люди, и в том числе даже сам император, принимали сторону христиан.
Теперь Мастор в первый раз из их собственных уст услыхал о том, во что они верили, на что надеялись, и, выполняя свои обязанности, он едва мог дождаться времени, когда ему можно будет снова пойти к старому мостильщику, чтобы расспросить его и услышать от него подтверждение надежд, возбужденных в сердце словами старика.
Как только Адриан и Антиной ушли в другую комнату, Мастор поспешил во двор к христианам. Там он попытался завести с надсмотрщиком разговор о вере, но старик ответил только, что всему свое время. Теперь нельзя прерывать работу; пусть он придет после захода солнца, и тогда он услышит о том, кто обещал успокоить страждущих.
Мастор уже не думал о бегстве. Когда он снова вернулся к своему повелителю, его голубые глаза сияли таким солнечным блеском, что Адриан удержался от выговора, который собрался ему сделать. Указывая пальцем на раба, он сказал Антиною со смехом:
— Этот плут, кажется, уже утешился и нашел себе новую женку. Будем же и мы, елико возможно, следовать Горацию и наслаждаться нынешним днем. Но предоставить будущее собственному течению — это может себе позволить поэт, но не я, ибо, к сожалению, я император.
— Рим за это благодарит богов, — вставил Антиной.
— Какие удачные слова порой находит этот мальчик! — сказал Адриан со смехом и погладил своего любимца по темным кудрям. — Теперь я до полудня поработаю с Флегоном и Титианом, которого жду к себе, а потом, может быть, мы посмеемся. Спроси долговязого скульптора за перегородкой, в котором часу Бальбилла собирается ему позировать. Необходимо также посмотреть при дневном свете на работы архитектора и александрийских художников: они заслуживают этого за свое усердие.
Затем император удалился в комнату, где секретарь поджидал его с письмами и актами, полученными из Рима и провинций и подлежащими просмотру и подписи императора.
Антиной остался один и целый час смотрел на суда, становившиеся в гавани на якорь или покидавшие рейд, и любовался зрелищем быстрых лодок, которые кишели вокруг больших кораблей, как осы вокруг созревших плодов.
Затем он прислушался к песне матросов и игре флейтиста, сопровождавшей всплески весел триремы, которая как раз отчаливала от императорской пристани прямо под окнами дворца. Радовали его также чистая синева неба и теплота дневного утра, и он спрашивал себя, приятен или неприятен легкий запах дегтя, носившийся над гаванью. Когда солнце поднялось выше, резкий свет его ослепил Антиноя. Зевая, отошел он от окна, растянулся на ложе и безучастно уставился на потускневшую роспись потолка, не думая о предметах, на ней изображенных.
Праздность давно уже стала его деятельностью. Но как ни привык он к ней, все же он тяготился ее серой тенью — скукой, как противной помехой, отравляющей радость жизни.
В подобные часы праздной мечтательности он обыкновенно думал о своих родных в Вифинии, о которых не смел говорить в присутствии императора, или об охотах своих с Адрианом, об убитой дичи, о рыбах, которых ему случалось поймать как хорошему рыболову, и тому подобных вещах.
Он не заботился о том, что принесет с собой будущее, ибо жажда творчества, честолюбие и все, что напоминало страстный порыв, до сих пор было чуждо его душе. Восхищение, вызываемое повсюду его красотой, не доставляло ему радости, и порой он испытывал такое чувство, будто не стоит ни шевелиться, ни дышать. Почти все, что он видел, было ему глубоко безразлично, кроме ласкового слова императора, который казался ему великим, превыше всякого человеческого мерила, которого он боялся, как судьбы, и с которым он чувствовал себя все же связанным, словно цветок, служащий приятным украшением дереву и умирающий, как только срубят ствол.
Но теперь, когда он растянулся на ложе, его мечты приняли иное направление. Он невольно думал о бледной молодой девушке, которую спас от зубов Аргуса, о белой холодной руке, которая на одно мгновение обвилась вокруг его шеи, и о холодных словах, которыми Селена оттолкнула его.
Антиной начал сильно тосковать по Селене — тот самый Антиной, которому во всех городах, где он бывал с императором, а в особенности в Риме, прославленные красавицы присылали букеты и нежные письма и который, однако же, с тех пор как оставил родину, не выказывал ни одному женскому существу и половины того интереса, который он питал к охотничьей лошади, подаренной ему императором, или к большой молосской собаке.
Девушка рисовалась ему как дышащий мрамор. Может быть, суждено умереть тому, кого она прижмет к прохладной груди; но такая смерть должна быть упоительной, и в тысячу раз, думал он, блаженнее тот, кто погибнет от застывшей крови, чем умирающий от горячего сердцебиения.
— Селена… — снова шептали его уста с легкою дрожью. Некое чуждое его мирной натуре и пронизывавшее все его члены беспокойство овладело им, и он, который в иное время мог часами лежать без движения и мечтать, теперь внезапно вскочил со своего ложа и, тяжело дыша, начал большими шагами ходить по комнате. Страстная тоска по Селене гоняла его взад и вперед, и желание вновь увидеть ее превратилось в твердое намерение и подстрекало его к поспешному обдумыванию путей и способов встретиться с нею еще до возвращения императора. Просто проникнуть в жилище ее возмущенного отца казалось ему невозможным, хотя он был уверен, что найдет ее там: раненая нога, наверное, не позволит ей выйти из дому.
Не обратиться ли ему вновь к смотрителю за хлебом и солью? Но от имени Адриана он не смел ни о чем просить Керавна после сцены, недавно разыгравшейся здесь.
Не пойти ли ему туда, чтобы предложить ей новый кувшин взамен разбитого? Но это еще более рассердит этого высокомерного человека. Сделать так… или не сделать?.. Нет, все это никуда не годится… Но это… это… да, это то, что нужно!..
В его ящичке с мазями было несколько эссенций, подаренных ему императором. Он хотел предложить одну из них Селене, чтобы она, разбавив эту эссенцию водою, примачивала свою больную ногу. Этого поступка, внушаемого состраданием, не мог не одобрить и Адриан, который сам любил испытывать над больными свои познания во врачебном искусстве.
Антиной тотчас же позвал Мастора, приказал ему хорошо смотреть за собакой, затем пошел в свою спальню, взял там флакончик из чрезвычайно ценного материала, подаренный ему в день его рождения императором и принадлежавший некогда супруге Траяна Плотине, и направился к жилищу Керавна. У ступеней, где он утром нашел Селену, он встретил черного раба с несколькими детьми. Старик уселся здесь из страха перед собакой римлянина. Антиной подошел к рабу и попросил проводить его к жилищу своего господина. Раб пошел впереди, отворил дверь передней и сказал, указывая на дальнюю комнату:
— Там, но Керавна нет дома.
Не заботясь больше об Антиное, раб вернулся к детям. Вифинец, держа свой флакончик, остановился в нерешимости, потому что кроме голоса Селены он слышал также голос другой девушки и какого-то мужчины.
Он все еще медлил, когда громкий вопрос Арсинои: «Кто там?» — заставил его идти дальше.
В жилой комнате стояла Селена, в длинной светлой одежде и с покрывалом на голове, по-видимому собравшись выйти из дому. Младшая сестра ее, приподнявшись на цыпочки, опиралась на край стола, на котором лежало множество древних вещиц.
Перед нею стоял какой-то финикиец, мужчина средних лет, державший в руке стакан с прекрасной резьбой, из-за которого он, по-видимому, торговался с девушкой. Керавн заходил к другому антиквару, но не застал его и оставил в лавке записку, чтобы Хирам зашел к нему на Лохиаду, где он увидит ценные древности. Финикиец явился до возвращения Керавна, задержавшегося на заседании Совета, и теперь Арсиноя показывала ему сокровища своего отца и хвалила их достоинства с большим красноречием.
К сожалению, Хирам предлагал за них цену немногим большую, чем Габиний, так бесцеремонно прогнанный вчера Керавном.
Селена с самого начала была уверена в неудаче и желала поскорее положить конец этому торгу, так как приближался час, в который она должна была идти с Арсиноей в папирусную мастерскую. На отказ сестры, не желавшей сопровождать ее, и на просьбы рабыни о том, чтобы она поберегла, по крайней мере на сегодня, свою больную ногу, она твердо отвечала: «Я иду».
Появление Антиноя привело девушку в некоторое беспокойство. Селена тотчас же узнала его; Арсиноя нашла его красивым, но неловким; продавец художественных произведений смотрел на него с изумлением и первый поклонился ему.
Антиной ответил на это приветствие, поклонился сестрам и затем, обращаясь к Селене, сказал:
— Мы слышали, что у тебя поранена голова и повреждена нога. И так как мы виноваты в твоем несчастье, то желали бы предложить тебе этот флакончик, который содержит в себе хорошее лекарство против подобных повреждений.
— Благодарю тебя, — отвечала девушка, — но я чувствую себя опять так хорошо, что думаю выйти из дому.
— Это тебе не следовало бы делать, — настойчиво упрашивал Антиной.
— Я должна, — решительно ответила Селена.
— Так оставь у себя, по крайней мере, флакон, чтобы делать примочки, когда ты вернешься домой. Десять капель на один кубок с водой.
— Я могу попробовать это лекарство, когда вернусь.
— Сделай это, и ты увидишь, как целебна эта эссенция. Ты уже не сердишься на нас?..
— Нет.
— Это радует меня!.. — сказал Антиной и посмотрел на Селену своими большими задумчивыми глазами, полными сдержанной страсти.
Ей не понравился этот взгляд, и холоднее, чем прежде, она спросила вифинца:
— Кому я должна отдать этот флакончик, когда он будет опорожнен?
— Прошу тебя, оставь его у себя. Он изящен и приобретет для меня двойную цену, когда будет принадлежать тебе.
— Он красив, но я не желаю никакого подарка.
— Так разбей его, когда он будет не нужен тебе. Ты до сих пор не простила нам скверной проделки нашего пса, и мне это очень прискорбно!..
— Я не сержусь на тебя. Арсиноя, вылей лекарство в какую-нибудь чашку.
Младшая дочь Керавна тотчас исполнила это приказание и, заметив красоту флакончика и разнообразие красок, которыми он блестел, сказала не стесняясь:
— Если моя сестра отказывается, то подари его мне. Как можно упрямиться из-за такой безделицы, Селена!..
— Так возьми его, — сказал Антиной и с беспокойством опустил глаза, так как теперь он вдруг вспомнил, как высоко ценил этот маленький флакончик император, который, может быть, спросит о нем когда-нибудь после.
Селена пожала плечами и, опуская свое покрывало на лоб, крикнула с недовольным видом сестре:
— Нам давно пора!
— Я не пойду сегодня, — упрямо отвечала Арсиноя, — и притом ведь это сумасшествие — идти четверть часа с распухшей ногой.
— Было бы лучше, если бы ты поберегла себя, — вежливо сказал Хирам.
— Я должна идти, — решительно возразила Селена, — и ты пойдешь со мною, сестра.
Селена настаивала не из упрямства, а вследствие жестокой необходимости. Ей нельзя было не идти в этот день в папирусную мастерскую, потому что там нужно было получить недельную плату за работу ее сестры и свою собственную. Кроме того, на завтра и еще на четыре следующих дня работы прекращались и касса закрывалась, так как император обещал богатому владельцу мастерской посетить ее, и в честь Адриана предполагалось починить кое-что в неприглядном здании и несколько украсить его.
Не быть сегодня в мастерской — значило не получить заработной платы не только за неделю, но и за двенадцать дней, так как работникам было объявлено, что в ознаменование радости по случаю императорского посещения им будет выдана полная плата за свободное от работы время. А Селене нужны были деньги на содержание семьи, и потому она была вынуждена настаивать на своем.
Увидев, что Арсиноя не обнаруживает никакого желания идти с нею, Селена строго серьезным тоном спросила:
— Пойдешь ты или нет?..
— Нет!.. — вскричала Арсиноя строптиво.
— Значит, я должна идти одна?
— Тебе следует остаться дома.
Селена еще раз подошла к сестре и посмотрела на нее укоризненным взглядом. Но Арсиноя настаивала на своем. Она скривила рот, как капризный ребенок, трижды хлопнула ладонями по столу, к которому прислонилась, и столько же раз прокричала «нет».
Тогда Селена позвала старую рабыню, приказала ей оставаться в комнате до возвращения отца, ласково простилась с Хирамом, Антиною же равнодушно кивнула головой и вышла.
Антиной последовал за нею и догнал ее там, где находились дети. Она оправила на них одежду и приказала держаться подальше от злой собаки.
Антиной погладил маленького слепого Гелиоса по красивой кудрявой головке и спросил Селену, собиравшуюся всходить по лестнице:
— Могу ли я помочь тебе?
— Да, — отвечала она, так как на первой же ступени почувствовала резкую боль в ноге. Она подала руку юноше, чтобы он поддержал ее. Селена наверное ответила бы «нет», если бы чувствовала малейшую симпатию к любимцу императора, но в ее сердце был образ другого человека, и она даже не заметила красоты Антиноя.
Никогда еще сердце вифинца не билось так сильно, как в те краткие мгновения, в которые ему было разрешено прикасаться к руке Селены. Он вел ее, словно одурманенный, но все, же успел заметить, что она страдает, поднимаясь по немногим ступеням маленькой лестницы.
— Пожалей же себя и останься сегодня дома, — еще раз попросил он неуверенным голосом.
— Вы все мне надоели, — ответила она с досадой. — Мне нужно идти, и здесь недалеко.
— Могу я проводить тебя? — спросил он.
Она засмеялась и отвечала с оттенком насмешки в голосе:
— Разумеется, нет!.. Проводи меня только через проход, чтобы собака опять не напала на меня, а затем иди куда хочешь, но не со мною.
Он повиновался ей, и, когда в том месте, где проход примыкал к одной из больших зал, он сказал ей «прощай», она поблагодарила его несколькими любезными словами.
Для выхода из квартиры Керавна на двор было два пути. Один вел через круглую площадку с бюстами женщин из рода Птолемеев и через множество террас, поднимавшихся и спускавшихся на первый двор; другой, ровный, вел через комнаты и залы дворца. Селена должна была выбрать этот последний путь, так как ей было невозможно с больной ногой взбираться и спускаться без посторонней помощи по такому множеству ступеней; но она неохотно решилась на это, зная, как много мужчин толпится именно в этом месте благодаря работам, производимым во дворце.
Для ограждения себя она предпочитала попросить Поллукса проводить ее через толпу работников и грубых рабов до дома его родителей. Но решиться и на это ей было нелегко, так как с того дня, как Поллукс показал бюст ее матери Арсиное прежде, чем ей, она сердилась на художника, для которого так недавно открылась ее бедная любовью душа. И ее гнев против него не слабел, а с течением времени все усиливался.
Да, во все часы дня и при всем, что она делала, Селена уверяла себя, что имеет основание быть недовольной. Зачем он вчера показал изображение ее матери прежде Арсиное, а потом ей?
Теперь она собиралась спросить его: для кого из двух-для нее или для сестры — он выставил бюст на площадке — и дать ему почувствовать свое неудовольствие.
Она должна была также сообщить ему, что не может позировать в этот вечер. Это было невозможно уже по причине боли в ноге.
С этой все усиливающейся болью она переступила через порог залы муз и приблизилась к перегородке, скрывавшей друга ее детства.
Он был не один, так как за перегородкой разговаривали. Судя по голосу, Поллукс находился в обществе женщины. Селена еще издали услыхала ее веселый смех.
Когда затем она остановилась у ширм, чтобы позвать Поллукса, женщина, которая, как теперь можно было заключить, служила ему моделью, возвысила голос и весело вскричала:
— Ну, уж это слишком! Ты хочешь исполнять обязанности моей служанки! Чего только не позволяет себе этот художник!..
— Скажи «да», — попросил Поллукс тем добродушно-веселым голосом, которым он не раз пленял сердце Селены. — Ты изумительно прекрасна, Бальбилла; но если бы ты позволила мне поступить по-своему, то могла бы быть еще прекраснее.
За перегородкой снова раздался игривый смех.
Веселый тон художника, должно быть, очень неприятно подействовал на бедную Селену, потому что ее плечи высоко поднялись, а прекрасное лицо приняло такое страдальческое выражение, как будто она почувствовала сильную боль. И она прошла мимо перегородки Поллукса, шутившего со своей красавицей; а затем через двор на улицу.
Что причинило несчастной такую жестокую муку?.. Стесненные домашние обстоятельства, ее собственное физическое страдание, усиливавшееся с каждым ее шагом, или же окаменевшее раненое сердце, обманутое в своей только что расцветшей прекраснейшей и последней надежде?..
XVI
Обычно, когда Селена выходила на улицу, не один мужчина с восхищением оборачивался на нее; но сегодня ее свита состояла всего из двух уличных мальчишек. Они все время кричали ей вдогонку: «Хлип-хлюп!» Этот крик безжалостных сорванцов был вызван слабо подвязанной к больной ноге сандалией, которая при каждом шаге стучала о мостовую.
В то время как Селена с жестокой болью в ноге приближалась к папирусной мастерской, радость и счастье вернулись к Арсиное, так как, едва ее сестра и Антиной вышли, Хирам обратился к ней с просьбой показать флакончик, подаренный ей красивым юношей.
Внимательно осматривая флакон, купец поворачивал его то той, то другой стороной к солнцу, пробовал его звук, проводил по нему камнем своего перстня и пробормотал про себя: «Vasa murrhina» .
От тонкого слуха Арсинои не ускользнули эти слова, а от отца она слыхала, что мурринские вазы — драгоценнейшие из всех сосудов, которыми богатые римляне украшают свои парадные комнаты. Поэтому она тотчас же объявила Хираму, что ей известно, какие большие суммы платят за подобные флаконы, и что она и свой не продаст ему дешево. Он начал предлагать цену; она со смехом запросила вдесятеро, и после долгого спора с девушкой то в шутливом, то в чрезвычайно серьезном тоне финикиец наконец сказал:
— Две тысячи драхм, ни одного сестерция больше.
— Этого, конечно, далеко не достаточно, — отвечала Арсиноя, — но так и быть, возьми его.
— Менее прекрасной продавщице я едва ли дал бы половину, — сказал Хирам.
— А я тебе уступлю флакон только потому, что ты так вежлив.
— Деньги я пришлю тебе до захода солнца.
Эти слова заставили призадуматься девушку, которая вся сияла от радости и приятного изумления и была готова броситься на шею лысому купцу или своей еще менее красивой рабыне и даже всему миру. Отец ее скоро должен был вернуться домой, и она не сомневалась, что он не одобрит ее поступок и, вероятно, отошлет молодому человеку флакон, а купцу — деньги. Да и сама она никогда не стала бы выпрашивать у незнакомца эту вещицу, если бы имела какое-нибудь понятие о ее ценности. Но теперь флакон принадлежал ей, и если бы она возвратила его бывшему владельцу, это никого бы не порадовало. Вероятно, она этим только оскорбила бы незнакомца, а себя лишила бы величайшего удовольствия, на какое могла рассчитывать.
Что же делать?
Она все еще сидела на столе, держа в правой руке носок левой ноги, и в этой легкомысленной позе смотрела на пол с такой сосредоточенной серьезностью, как будто надеялась вычитать на узорах каменных плит какую-нибудь мысль, какое-нибудь средство выпутаться из этой дилеммы.
Купец с минуту забавлялся смущением, которое удивительно шло ей, и мысленно пожалел, что он не молод, как его сын, художник, но наконец прервал молчание и сказал:
— Твой отец, может быть, не одобрит нашей сделки, а между тем ты желаешь добыть для него денег?..
— Кто тебе это сказал?..
— Разве он стал бы предлагать мне свои драгоценности, если бы не нуждался в деньгах?
— Это только… я могу только… — проговорила, запинаясь, Арсиноя, не привыкшая лгать. — Мне не хотелось бы только признаться ему.
— Но я ведь видел, каким невинным способом достался тебе флакон, — возразил купец. — А Керавну нет и необходимости знать об этой вещице. Вообрази, что ты ее разбила и осколки лежат вон там, в глубине моря. Какую из этих вещей ценит твой отец меньше всего?
— Старый меч Антония, — отвечала девушка, лицо которой снова прояснилось. — Он говорит, что это оружие слишком длинно и слишком узко для того назначения, которое ему приписывают. Я, со своей стороны, думаю, что это вовсе не меч, а просто вертел.
— Я велю завтра употребить его в моей кухне, — сказал купец, — но теперь я предлагаю за него две тысячи драхм. Я возьму его с собой, а через несколько часов пришлю следуемую за него сумму. Ладно ли будет так?..
Вместо ответа Арсиноя соскользнула со стола и радостно захлопала в ладоши.
— Скажи ему только, — продолжал купец, — что я мог так много заплатить теперь за такой меч лишь потому, что император, наверное, пожелает посмотреть на вещи, побывавшие в руках у Юлия Цезаря, Марка Антония, Октавиана Августа и других великих римлян в Египте. Пусть вон та старуха несет вертел за мною. На дворе ждет меня мой слуга, который спрячет его под свой хитон и так донесет до самой моей кухни. Ведь если нести его открыто, то, пожалуй, встречные знатоки станут мне завидовать, а недобрых взглядов следует беречься.
Купец засмеялся, спрятал флакон, отдал меч старухе и дружески простился с девушкой.
Как только Арсиноя осталась одна, она побежала в спальню, чтобы надеть башмаки, накинуть покрывало и поспешить в папирусную мастерскую.
Селена должна была узнать, какое неожиданное счастье выпало ей и всем им на долю. Затем Арсиноя хотела нанять носилки, которые всегда можно было найти у гавани, чтобы отнести бедную сестру домой. Правда, между сестрами не всегда были мирные отношения, а порою даже весьма бурные и воинственные; но, если с Арсиноей случалось что-нибудь значительное (все равно, хорошее или дурное), она не могла не поделиться этим с Селеной.
Вечные боги, какая радость! Она теперь может явиться среди дочерей знатных граждан одетой не менее богато, чем всякая другая из них, и принять участие в торжественной процессии. Кроме того, еще останется кругленькая сумма для отца и всех домашних. С работой в мастерской, которая претила ей, которую она ненавидела, по всей вероятности, теперь будет покончено навсегда.
Старый раб сидел с детьми у лестницы. Арсиноя поцеловала каждую из девочек, прошептав ей на ухо: «Сегодня вечером будет пирожное». Слепого Гелиоса она поцеловала в оба глаза и сказала ему: «Ты можешь идти со мною, милый мальчик; я потом найму для Селены носилки и посажу тебя в них, и тебя понесут домой, как богатого барчука».
Слепой ребенок потянулся к ней с ликующим возгласом:
— По воздуху, по воздуху! И не упаду!
Она еще держала его на руках, когда ее отец с потным лбом и в сильно возбужденном состоянии поднялся на лестницу, ведущую от ротонды в коридор. Отирая лоб и сопя, он наконец перевел дух и сказал:
— Я встретил антиквара Хирама с мечом Антония. Ты ему продала этот меч за две тысячи драхм?.. Глупая!..
— Но, отец, — засмеялась Арсиноя, — сам бы ты отдал этот вертел за один пирог и глоток вина…
— Я?.. — вскричал Керавн. — Я выторговал бы тройную цену за этот драгоценный предмет, за который император заплатит талантами. Но что продано, то продано. Притом я не хотел тебя срамить перед этим человеком и не стану бранить тебя. Однако же… однако же… мысль, что у меня нет уже меча Антония, заставит меня проводить бессонные ночи.
— Когда сегодня вечером перед тобою поставят на стол хороший кусок говядины, то придет и сон, — возразила Арсиноя, взяла у него из рук платок, ласково отерла ему виски и весело продолжала: — Теперь мы богачи, отец, и покажем дочерям других граждан, чего мы стоим.
— Теперь вы обе будете участвовать в празднестве, — сказал решительно Керавн. — Пусть император видит, что я не останавливаюсь ни перед какой жертвой для его чествования, и если он заметит вас, а я принесу жалобу на дерзкого архитектора…
— Теперь ты должен оставить это, — попросила Арсиноя, — лишь бы только нога бедной Селены до тех пор поправилась.
— Где она?
— Вышла из дому.
— Значит, с ее ногою еще не так худо. Надеюсь, она скоро вернется?
— Может быть; я сейчас хотела нанять для нее носилки.
— Носилки? — спросил Керавн с удивлением. — Две тысячи драхм совсем вскружили голову девочке!
— Это из-за ее ноги. Ей было так больно, когда она уходила из дому.
— Почему же она не осталась дома в таком случае? Она будет, по обыкновению, торговаться целый час из-за какой-нибудь половины сестерция, а вам обеим нельзя терять ни минуты времени.
— Я сейчас пойду за нею.
— Нет, нет, по крайней мере ты должна остаться здесь, потому что через два часа женщины и девушки должны собраться в театре.
— Через два часа?.. Но, великий Серапис, что же мы наденем!..
— Это твоя забота, — возразил Керавн. — Я сам воспользуюсь носилками, о которых ты говоришь, и велю нести себя к судостроителю Трифону. Есть еще деньги в шкатулке у Селены?
Арсиноя тотчас же пошла в спальню и, вернувшись, сказала:
— Это все: шесть дидрахм.
— Мне довольно четырех, — отвечал Керавн, но после некоторого размышления взял все шесть.
— Зачем тебе нужно быть у судостроителя? — спросила Арсиноя.
— В городском Совете, — отвечал Керавн, — я снова хлопотал насчет вас. Я сказал, что одна из моих дочерей больна, а другая должна ходить за нею; но этого не захотели принять во внимание и требовали здоровую дочь. Тогда я объявил, что у вас нет матери, что мы живем уединенно и что мне неприятно посылать мою дочь одну, без покровительницы, в собрание. Судостроитель Трифон отвечал на это, что его жена с удовольствием проводит тебя со своей дочерью в театр. Я почти согласился, но тотчас же объявил, что ты не пойдешь, если твоя сестра не будет чувствовать себя лучше. Положительного обещания дать я не мог, ты уже знаешь почему.
— О милый Антоний и его великолепный вертел! — вскричала Арсиноя. — Теперь все в порядке, и ты можешь объявить о нашем прибытии в дом кораблестроителя. Наши белые платья еще очень приличны, а несколько локтей голубых лент для моих волос и красных для Селены ты должен купить по дороге у финикиянина Абибаала.
— Хорошо.
— Я уж позабочусь о платьях, но когда мы должны быть готовы?
— Через два часа.
— Знаешь ли что, папочка?..
— Ну?..
— Наша старуха полуслепа и делает все шиворот-навыворот; позволь мне позвать к себе на помощь старую Дориду из домика привратника. Она так ловка и ласкова, и никто не гладит лучше ее.
— Молчи! — прервал Керавн свою дочь с негодованием. — Эти люди никогда не переступят через мой порог.
— Но мои волосы… посмотри, какой у них вид! — вскричала Арсиноя, волнуясь, и запустила пальцы в свою прическу, причем нарочно еще более растрепала ее. — Привести волосы снова в порядок, перевить их лентой, выгладить оба наши платья и пришить к ним застежки — со всем этим не справиться в два часа даже прислужнице императрицы.
— Дорида никогда не переступит этот порог, — повторил Керавн вместо всякого ответа.
— Так позволь мне послать за одной из помощниц портного Гиппия; но это опять будет стоить денег.
— У нас они есть, и мы можем себе это позволить, — гордо возразил Керавн и, чтобы не забыть данных ему поручений, начал бормотать про себя: — Портной Гиппий, голубая лента, красная лента, кораблестроитель Трифон…
Расторопная помощница портного помогла Арсиное привести в порядок платья ее и Селены и не уставала расхваливать чудный блеск и шелковистую мягкость волос девушки. Она высоко зачесала их, перевила лентами и так изящно убрала их под гребнем на затылке, что они ниспадали Арсиное на спину в виде множества длинных локонов, искусно завитых в кольца.
Когда Керавн возвратился, то со справедливой гордостью посмотрел на свою прекрасную дочь. Он был доволен и даже хихикал про себя, расставляя рядами и пересчитывая золотые монеты, которые принес ему слуга Хирама.
Во время этого занятия Арсиноя подошла к нему ближе и спросила, смеясь:
— Значит, Хирам все-таки не обманул меня?
Керавн просил ее не мешать ему и ответил:
— Подумай только! Оружие великого Антония… может быть, оно было то самое, которым он пронзил свою грудь. Да куда же запропастилась Селена?
Прошло два, три получаса, давно уже началась четвертая половина двухчасового срока, а старшая дочь Керавна еще не явилась. Поэтому смотритель дворца объявил, что они должны двинуться в путь, так как жену кораблестроителя не следует заставлять дожидаться.
Арсиное было искренне жаль, что приходится отправиться без сестры. Она освежила платье Селены так же хорошо, как свое собственное, что стоило ей немалого труда и усилий, и тщательно разложила его на ложе возле мозаичной картины. Она ни разу еще не выходила на улицу одна, и ей казалось немыслимым предпринять что-нибудь и наслаждаться чем-нибудь без сестры. Но уверение отца, что потом и Селене охотно дадут место в кругу девиц, успокоило девушку, исполненную радостного ожидания. Напоследок она еще немного опрыскала себя ароматной эссенцией, которой обычно пользовался Керавн, уходя в Совет, и уговорила отца послать рабыню за обещанными пирожными для детей.
Малыши окружили ее и с громким аханьем и оханьем восхищались ею, словно божественным видением, к которому нельзя ни приблизиться, ни притронуться.
И она тоже, щадя прическу, не наклонилась к ним, как обычно. Только маленького Гелиоса погладила она по кудрям и сказала:
— По воздуху поедем завтра. Может быть, тебе еще сегодня Селена расскажет хорошую сказку.
Сердце ее билось чаще, чем обыкновенно, когда она садилась в носилки, ожидавшие ее у дома привратника.
Дорида издали радовалась, видя ее такой нарядной и красивой, и, когда Керавн вышел на улицу, чтобы позвать носилки и для себя, старуха быстро срезала две прекраснейшие розы со своих кустов, украдкой вышла из домика и сунула цветы в руку девушки, прижав указательный палец к своим лукаво улыбающимся губам.
Не помня себя от радости, Арсиноя явилась в дом кораблестроителя, а оттуда в театр и по пути в первый раз испытала, что страх и радость могут одновременно гнездиться в девичьем сердце и что они нисколько не мешают друг другу.
Страх и ожидание до того овладели ею, что она не видела и не слышала, что происходило вокруг нее. Только раз услыхала она, как какой-то молодой человек в венке, проходя мимо об руку с другим, весело прокричал ей вслед: «Да здравствует красота!»
После этого она все время сидела, опустив глаза на розы, которые ей подарила Дорида.
Эти цветы напоминали ей о сыне ласковой старухи, и она спрашивала себя — не видел ли ее Поллукс в ее новом наряде.
Это было бы ей очень приятно, и ничего невозможного тут не было, так как Поллукс часто навещал своих родителей с тех пор, как работал на Лохиаде.
Может быть, он сам сорвал для нее эти розы и не осмелился предложить их ей только из-за ее отца.