Книга: Кузьма Минин
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ
* * *
Ирина, вышедшая в кладовую, чтобы угостить подругу брагой, хотела вернуться снова к себе, но отец загородил ей дорогу, велел идти в покои матери. Ирина видела, как в ее горницу вошел пан Доморацкий, видела вертевшегося в дверях Игнатия, но не поняла ничего. Отец на все ее вопросы отмалчивался. «Не твое дело! — ворчал он. — А за то, что привела буяновскую девку, спасибо! Хорошо! Давно ее ждем!»
Ирина растерялась. В последнее время вообще в их доме творилось много непонятного и много толкалось разных неизвестных людей. Вернувшийся из розысков в Кремль несколько дней назад Пекарский, прежде чем заходить к ней, подолгу просиживал у отца. Словно отчитывался перед ним. О ней, об Ирине, он как бы забыл теперь. Но что такое любовь, что такое женщины и дети здесь?! Все поглощены тем, что говорится, что делается в палатах Гонсевского, на иезуитском дворе. Долго ли будут упорствовать защитники Смоленска, не провозят ли тайно москвитяне оружия, не готовятся ли к восстанию?
В панских палатах много пили. Происходили драки. Скука и подозрительность были написаны на всех лицах. Какое кому дело до ее любви, до ее страданий!.. Даже тому, кому она поверила и отдалась, пану Пекарскому, было не до нее. Да и самой ей стало жутко. Всё кругом казалось таким непрочным.
Поляки готовятся к чему-то. Призадумался и Пекарский. Теперь он, вздыхая, уверял, что воевать с русскими куда труднее, нежели с турками, румынами, литовцами. О мужиках говорил уже без усмешки, а со страхом… Он много всего наслушался и насмотрелся в замосковных местах и еще более жестоко стал обращаться с попадавшими ему в руки простолюдинами. Целые дни проводил он теперь в застенке: пытал, мучил, убивал…
Что же они хотят сделать с Натальей?! Конечно, и ее задержали не зря — выпытывают что-нибудь. Отец часто говорит с озлоблением о Буянове и называет при этом имя князя Андрея Васильевича Голицына. Однажды в разговоре с паном Пекарским Михаил Глебыч сказал, что Буянова надо взять под стражу… Он — опасный человек.
Ирина научилась многое понимать и многое угадывать. От страха перед россиянами мысли и действия польских панов стали однообразными… Застенок… шпионство… ожидание короля — вот что тяготело над кремлевским гарнизоном.
Скоро ли Доморацкий выйдет из ее горницы? Хотелось бы поговорить с Наташей начистоту. Тянуло сознаться ненавидевшей панов подруге в том, что и ее, Ирину, обманули они, что она была легковерна и глупа.
Но нет! Лучше умереть, нежели признаться подруге в своей ошибке! Мешают гордость, самолюбие.
* * *
Поздно ночью вернулся Буянов домой. Он обошел Китай-город и Белый город, отыскивая свою дочь. На душе было тяжело. Не знал он, что и подумать. Пугала мысль: «Жива ли?» Словно сквозь землю провалилась! Время тревожное! В последние дни, слыша об угрозе Москве со стороны Рязани, гусары нередко хватали девушек среди белого дня, прямо на улице. Жители вступали с ними в рукопашную, защищая своих жен и дочерей. И падали, изрубленные саблями.
Буянов, подавленный горем и охваченный гневом, не мог спать.
Он твердо решил завтра поутру идти в Кремль к пану Доморацкому и просить его помочь ему найти Наташу. Пускай поставит на ноги своих сыщиков — их у него много, — должна же она где-нибудь находиться?!
В дверь кто-то постучал.
— Она! — обрадовался Буянов.
Дрожащими руками отпер дверь.
В горницу юркнул часто бывавший у Буяновых скоморох Халдей. В какой-то повязке на голове, с окрашенным в синий цвет носом и ярко-красными щеками, держа кочергу под мышкой, прошел он по горнице крадучись, опасливо оглядываясь по сторонам.
— Ты чего, Халдей? Почто бродишь ночью, кого веселишь? — спросил печально Буянов.
— Михаил Андреич, несчастье! — простонал скоморох.
— Что такое?! Какое несчастье?! — вздрогнул Буянов.
— В ночлежке у одноглазого… что близ Девичьего монастыря… подслушал я… Игнатий сказывал, что брал он присягу у дочери твоей. Сам Доморацкий велел его напоить за то. А дочку твою в Чудов монастырь якобы заточили. Сидит там. Спасайся! И за тобой придут!.. Беги!.. Проговорился мне пьяный инок, беги!
Слезы навернулись на глазах у старого стрельца, но он мужественно смахнул их. Обнял Халдея и сказал:
— Прощай!.. Когда-нибудь отблагодарю.
Быстро собрался. Взял оружие. Наказал Халдею, чтобы он передал стрельцам в слободе только одно слово — «вербное». — Больше ничего.
— А народ продолжай веселить и врагов смеши, потешай. Будь всем мил. Смеясь, помогай нам. Прощай.
Тихо вышли они на улицу…

XI

Гаврилка решил из Рязани бежать. Наказ смоленского воеводы он выполнил — передал Ляпунову грамоту Шеина. Дальше оставаться в Рязани было опасно.
Не так давно Ляпунов рассылал по деревням грамоты:
«…и которые боярские люди и крепостные и старинные и те бы шли безо всякого сумнения и боязни: всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам, и грамоты им от бояр и воевод и от всей земли приговору своего дадут».
А получилось совсем иное.
Ляпунов говорит одно, а его воеводы делают другое: ловят крепостных, заковывают их в цепи и отсылают к прежним владельцам. Норовят еще крепче закабалить, никуда не выпускают из вотчин. Ляпуновские воеводы пренебрегают ратной помощью своих крепостных; считают зазорным идти заодно с ними, да и побаиваются, как бы вооруженные крестьяне не подняли бунт. Рискованно раздавать оружие крестьянам.
— Бог с ней, с Рязанью, — сказал Гаврилка своим двум товарищам. Осипу и Олешке, когда город остался позади. — Не хотят нас — и не надо! Мы и сами с усами. Пойдем в Москву. Куда же иначе-то? В Тулу? Там и вовсе сидит тушинский атаман, вор и разбойник Заруцкий… В Калуге — не поймешь что. А в Москве дело найдется… Велика она.
Парни с недоверием поглядели на него…
— В Москву? — робко переспросил Осип.
— Да. Чего же ты испугался? — укоризненно покачал головою Гаврилка.
— Ничего. Мы только так…
Прибавили шагу.
От сосен шел приятный запах, радовала взор почерневшая дорога, убегавшая в чащу. Солнце давало себя знать. На дворе уж март — начало весны.
Лапти на всех троих новые; под онучи поддеты кожаные бахилы; армяки из толстого серого верблюжьего сукна (у татар заработали) и шапки войлочные, сбитые набекрень, чтобы кудрям было просторнее.
У Гаврилки под армяком оказалось широкое лезвие бердыша: срубить в лесу древко да насадить — вот и всё. С подобною секирой мог ли испугаться врага силач Гаврилка? Осип, коренастый парень, грудь колесом, усмехнулся, увидя важность на лице приятеля.
— Гляди! — грозно нахмурившись, он вытащил из-под армяка сверкнувший зубьями кистень. — Стукнешь — трое суток в голове трезвон будет.
Олешка — худой, рыжий молодчик, не мог ничем похвастаться.
— Я простой… У меня вот как!.. — засмеялся он, сжав кулак, словно готовясь кого-то ударить. — Пойду нараспашку да и побью вразмашку!
Оба товарища над ним посмеялись.
— Кто легко верит, тот легко и пропадает… Поостерегись бахвалиться…
На сучьях молодых сосен качались красногрудые снегири. Гаврилка, шутя, манил их рукою к себе:
— Эй, вы! Чего нахохлились! Айда с нами!..
Олешка вспугнул птиц, побежал за ними.
Гаврилка догнал его, ухватил за рукав.
— Уймись! Не пугай! Птица — божья.
Лицо его было сердитое.
Осип тоже заворчал на Олешку. Парень смутился.
— Пускай хоть птица вольно живет, без страха.
Потом забыли и про птиц, и про все на свете, запели песню. Эхо поскакало в чаще. И было приятно им слышать беспечный отзвук своих голосов. Вообще, чем дальше уходили от Рязани, тем веселее становилось им.
Освободившиеся кое-где из-под снега бугорки тоже напоминали о весне, так же как и воздух, легкий, душистый. Довольно поморозились, помучились со степными буранами и сугробами. Весною меньше опасностей и препятствий в дороге. И труднее станет боярам и полякам преследовать беглецов. Солнце, тепло и дорожная сушь — верные союзники всех беглецов. А там видно будет. Ловит волк, да ведь и волка ловят. Всяко бывает. Одним словом, всё впереди!
Олешка заявил:
— Жаль только мать да отца! Кабы их еще взять с собой.
После этого на всех напала задумчивость. Шли молча.
Нарушил молчанье Гаврилка:
— Боярин черту брат. Боярин черту душу заложил. А мы и без черта обойдемся. Сколь деревень — столь и нас! Устроимся.
Рать не великая, оружие: кистень да бердыш без древка, зато бодрости и терпения на целый полк хватит. Были бы глаза острые, да руки сильные, да ноги быстрые — раздобыть оружие можно. Военная стать впереди, а теперь — калики перехожие, убогие богомольцы. Где притворством, где силою, где ловкостью, а до Москвы так и эдак надо добраться. Хорошо бы где-нибудь на монастырскую братию натолкнуться да в рясы чернецкие обрядиться. К монахам поляки не столь придирчивы. За врагов их не считают. Смеются над ними — и только.
Лес кончился. Снова равнина. Никто не встретился на дороге. Однажды только пришлось спрятаться в чаще от двух латников. Наверное, это и есть гонцы польского воеводы Яна Сапеги. Давно поджидают их в Рязани. Посадские ворчат на Ляпунова, что он хочет вести переговоры о союзе с главным польским грабителем, разорившим многие русские села и деревни. Может ли быть союзником явный враг?
— Э-эх, люди, люди! — вздохнул Гаврилка.
В полночь добрели до маленькой бедной деревушки, прилепившейся к склону лесистого холма. Подошли к ней осторожно, прислушиваясь ко всякому шороху.
В крайний домик постучали. Никто не отозвался.
Над темно-синим облачком появилась луна. Зеленоватый отсвет лег на причудливые очертания окрестностей.
— Не хотят нас… — прошептал Олешка, потирая уши.
К вечеру стало прохладно, пробирала дрожь.
— Не в овраге же ночевать, — сердито пожал плечами Гаврилка и снова стукнул в дверь.
— Эй, легше! Кто там? Дверь собьешь, — раздался недовольный мужской голос.
— Пусти, христа-ради! Застудились мы! — жалобно произнес Гаврилка.
Дверь отворилась.
— Эк, вас тут! Куда я вас дену!..
— Укрой горемышных, батюшка, спасибо скажем! — низко кланяясь, все тем же жалобным голосом продолжал Гаврилка.
— «Спасибо» за пазуху не положишь.
— Добрым человеком бог правит! Господь бог не забудет.
— Слыхали мы… Каждую ночь слышим… И чего народ бегает с Москвы на Рязань, да с Рязани в Москву? Дивуюсь! Чьи вы сами-то?
— Смоленские будем, погорельцы, батюшка, бесприютные!
— Как это вас сюда-то занесло?
— Скитаемся! Хлеба ищем!.. Нутро ноет.
— Вона што! Из каких будете?
— Князей Зарецких тяглые… Да уж и князей-то наших, кормильцев, почитай, в живых не осталось… Сгибли, батюшка, под Смоленском… И лошадушки-то их все погибли… И пожитки-то все разграблены…
Парни заревели, как малые дети (дорогою уговорились в трудную минуту слезу пускать).
— Эй, ребята, поперхнетесь! Не люблю! Москва ныне слезам-то перестала верить… Жалобой ничего не возьмешь… Камень в людях. Скажите-ка лучше: против кого вы?!
Гаврилка задумался: сказать «против панов» опасно. А вдруг здесь-то и есть их сторонники?! Сказать «против Ляпунова» тоже опасно. Может, хозяин этого дома единомышленник его. А там Заруцкий, Сапега, Маринка со своим сыном и шведский еще какой-то королевич… Вот и угадай — кого помянуть?
— Супротив сатанинского наваждения мы, супротив злохищного диавола и учеников его! — проговорил, заливаясь слезами, Гаврилка.
— А кто диавол: Жигимонд или Ляпунов! — допытывался хозяин избенки.
«Будь, что будет! Не стану кривить душой!» — подумал Гаврилка и ответил тихо и робко:
— Жигимонд.
Хозяин дома весело хлопнул парня по плечу:
— Добро, душа! В горестях совести не растерял. Идите! Заночуйте! Милости просим!
Ребята дружно ввалились в избу. После чистого приятного воздуха полей и лесов показалось душновато, защекотало в глотке.
Да еще хозяин постарался, вздул огонь в очаге: черный, густой дым закрыл потолок.
Хозяин, средних лет, обросший волосами мужик, сел у каменки, заговорил с тоской:
— М-да, братцы!.. Ветры потянули с Рязани. Пан Гонсевский, говорят, и сон потерял. Круглые сутки, словно сыч, сидит. Никого из домов ляхи на улицы не пускают. Как только вы, злосчастные мытари, в Москву-то проберетесь? Опасно! Безбожные ляхи бродят по всем дорогам и проселкам. Мужика совсем загнали в угоду боярам и дворянам.
Гаврилка, укладываясь на полу, усмехнулся:
— Мужик — деревня, голова тетерья, ноги утячьи, зоб курячий, палкой подпоясался, мешком утирается… За простоту страдает… Как говорится, шуба-то овечья, а душа — человечья… Прошу прощенья, коли лишнего наболтал!
Все рассмеялись.
— Ого, да ты бойкий! — довольный шуткой парня, промычал хозяин.
— Радость во мне, что до хороших людей добрел. Сам знаешь, обуют Филю в чертовы лапти — и ходи! Можешь на такого нарваться: он тебя продаст и выдаст, чтобы выслужиться.
— Спасибо на добром слове, спите. Не лишнее бы покалякать с вами о делах, да уж ладно… завтра.
Хозяин плюнул в лучину. Зашипела, погасла. Гаврилка проворчал: «Осип, потеснись, чай, не дьяконица!»
Вскоре опять послышался его голос:
— В Рязани-то! Шумят!..
— Ну, и слава тебе, господи! Давно пора.
Хозяин прошептал молитвы, почесался.
— А ты сам-то кто? — продолжал Гаврилка. — С вида черносошник, а языком на слобожанина смахиваешь?!
Наступила тишина.
Хозяин обдумывал ответ.
— Ладно. Завтра скажу, — неохотно откликнулся он.
Поворочались, повздыхали парни, а затем уснули крепким здоровым сном.
* * *
Утром Гаврилка услышал разговор. Было темно. Свет в избу не проникал, так как волоковые, вырубленные в полбревна в двух венцах, оконца были закрыты плотно подогнанными досками-заставнями.
Голос хозяина:
— Поднялись, стало быть?
— Точно, Харитонушко, куда там! Все как один.
— Кто же с ними?
— Зарайский… Митрей Пожарский… Сам вызвался первым идти к Москве.
— Смелой, стало быть?
— Как сказать! Резвый!
Голоса умолкли, но ненадолго.
— Вот я и думаю… Столкнется ли стрелец-то с ними, Буянов?
— Должны бы столкнуться.
Гаврилка привстал на своем ложе.
— Буянов? — воскликнул он с удивлением. — Не стрелецкий ли то сотник?!
— Ты што?! Разве не спишь?! — озадаченно спросил хозяин.
— Да нет, вроде не сплю.
— Буянова-то знавал, нешто?
— Как не знать!.. Под Смоленском сдружились.
— Так вот. Ночевал он тут. На заре укатил.
— Истинный бог?!
— Что же я тебе врать буду?
— А я и не знал!..
— Вот те и на! Рядом с тобою спал человек, а ты не знал?
Гаврилка вскочил, бросился к двери.
— Сядь! Лапоть коня не обгонит! Молви-ка лучше: куда бредете?
— Куда, куда! — с досадой в голосе ответил Гаврилка, — в Москву. Что же ты мне раньше-то не сказал?!
Он лег навзничь расстроенный, опечаленный.
— Ой, и не легко же, братцы, войти в Москву! У всех застав стража. Намедни нашли в санях у мужиков пищали и самопалы под зерном, поотбирали, а возчиков в прорубь спрятали… Я сам-то еле ноги унес. И меня хотели заодно.
— А Буянов вон ускакал и дочку свою, Наталью, оставил. Плакал вчера дядя… «Пытают, говорит, мою девчонку. Тело ее белое жгут».
Этого Гаврилка никак не ожидал.
— Жгут! Да как же это так?! Наталью?! Кто жгет?!
В голосе его послышались слезы.
— Ныне просто. Чему дивиться?! Огня хватит.
— Да где же она, голубка, там? Не знаешь?
— Где? В Кремле у тайного начальника, под Чудовым будто монастырем… Отец сам не знает. Скоморох ему поведал.
Разбуженные этим разговором, поднялись и другие ночлежники. Чья-то рука выдернула из стены втулку. Хлынул утренний воздух. В полусвете видны стали два мужика, сидевшие у стены в унынии.
— Вербами запахло… — сказал один из них и вздохнул.
— Время. Вход в Ерусалим семнадцатого. Скворцы вернулись. Будет ли патриарх-то токмо на Пожар-площади?
— Какая там Пожар-площадь! Больно нужна она им, супостатам!
Какой-то человек в кафтане нагнулся, оглядел Гаврилку.
— Волосы-то пригладь! В Москве лохматых не любят.
— А ты московский?
— То-то и дело. Ты в Москву, а я из Москвы… Бобыль я — не все ли равно, где мне помирать.
— Вот бы и помер в Москве. Чего же лучше!
— Да нет уж я так!
Все рассмеялись.
— На дорогах-то скорей ухлопают, — усмехнулся Гаврилка. — От волка убежишь, а на медведя попадешь!
Хозяин явно сочувствовал словам Гаврилки.
— Шпыняй! Шпыняй! Так ему и надо! Видать, ты парень дельный.
— Гляди сам — не зря небо коптим. Мыслю имеем!
Хозяин, указав человеку в кафтане на Гаврилку, шепнул:
— Поведай. Ему можно. Парень наш.
Тот перекрестился.
— Сохрани нас, господи! — вздохнул он. — Слухарей много развелось. Опасаюсь.
— Ничего, здесь свои люди.
— Тогда слушай… В Москве бунт готовится… Князь Андрей Голицын заводчиком… будешь там — найди старика Илью Гнутова в Земляном городе у вала… ВорОтник он… Шепни ему одно слово «сокол», и он всё вам укажет… Сам я боюсь бунтов… Не хочу… Меня тоже звали, да нет, бог с ними! Хворый я.
Гаврилка жадно слушал незнакомца. У его товарищей тоже глаза разгорелись.
— Крепостных-то принимают? — спросил Олешка.
— Не слыхал, — ответил тот.
— Беда! Помереть за родину и то не дают нашему брату.
— Не верят нам… Опасаются.
Ребята вздохнули, поднялись, чтобы снова идти.
— Помоги, господи, мне хотя бы двоих положить, а третий уж пускай и меня порешит… А может, и трех сподобишь, господи, ухлопать! — перекрестился Гаврилка.
— Ничего. Парень ты здоровый, и с пятком справишься.
— Ну прощайте! Помолитесь о нас!
* * *
Следующую ночь парни под видом погорельцев спали в монастыре св. Саввы.
Монахи встретили беглецов без особой радости, но не показывали и недовольства. Наружно они держали себя, как и всякие монахи, кротко, смиренно, вздыхали и крестились. Видно было, что они порядком-таки запуганы.
Один чернец рассказал:
— Немного времени назад мы грабили, обижали, предавали христиан, братий наших, и бичом их истязали без милости, но бог наказал нас. Пришли вольные люди болотниковские и побили игумена, казначея и иных начальников, а монастырских тяглецов распустили, волю им дали… Ныне живем со смирением, бояся смут.
Гаврилка, выслушав чернеца, показал ему лезвие — «болотниковские и мы» (нарочно сказал, чтобы запугать монаха еще более), а Осип на виду у него повертел кистенем.
— Чуешь?!
— Чую…
— Перебили и мы порядочно вашего брата. За нами большая орда идет. Слухи неважные про вашу обитель. Добывай, где хочешь, три рясы, не то побьем и вас всех до единого.
Монах с великим усердием бросился исполнять приказание Гаврилки.
Парни обрадованно переглянулись.
В скором времени из дверей в коридоре высунулись косматые головы. Гаврилка погрозился пальцем. Головы исчезли.
— Да молчит всякая плоть человека! — провозгласил он строго.
Осип толкнул его.
— Слышь ты! Олешка пропал.
Оглянулись. Действительно, Олешки нет. Куда делся?!
Крикнули что было мочи: «Олешка!» Тишина. Что такое? Не наваждение ли?! Наконец откликнулся. Прислушались. Голос повторился. Заглянули в приоткрытую железную дверь. Погреб. А в нем бочонки. Олешка цедит из крана вино, торопливо пьет, облизывается, губы обтирает рукавом, косясь недоброжелательно на товарищей.
— Эй, боярин, вылезай! Не время бражничать!.
Олешка с норовом дернул плечами: «Не хочу!»
— Смотри, Олешка! Худо будет, — стал уговаривать его Гаврилка.
Нагнулись над погребом. За спиной поднялся шум. Вдруг оба они полетели вниз. Сзади послышались возмущенные выкрики и злобная ругань. Гаврилка почувствовал сильную боль в ноге: ушибся о бочонок.
— Олешка, дурень, что ты наделал? Попали мы, как зайцы, из-за тебя.
Гаврилка приставил лестницу к стене, поднялся.
Дверь снаружи была заперта.
— Эй, братья, отворите! За нами идет толпа таких же, как и мы… Не сдобровать вам, коли не отпустите! Рассекут вас по кусочкам.
Молчание. Гаврилка закричал:
— Проповедники, не губите христианских душ! Латин идем бить, святую веру оборонять!
За дверью послышался смех… и только.
Гаврилка заявил деловито:
— Вот вы нас тут держите взаперти, а мы выпустим у вас все вино, и не вам не достанется, и не нам. Разобьем все бочонки, и вино ваше все уйдет в землю. Вино старое, держаное, очень хорошее, а пропадет даром…
За дверью наступила загадочная тишина. Донесся тревожный шепот: «Отпустим их. Не трогайте. Как бы и взаправду не сотворили беды!» Дверь со скрипом медленно отворилась. Монахи тихо разошлись по своим кельям.
— Пейте за наше здоровье! Бог вам судья! — громко крикнул Гаврилка. Большого труда стоило ему вывести из подвала своих приятелей. Олешка, покачиваясь, бранился. Осип вел его под руку, говоря: «Не гневи бога! Не гневи бога!»
Заплетающимся языком напевал про себя Олешка:
У воробушка головушка болела,
Как болела, как болела, как болела…
Как болела, как болела…

Гаврилка шепнул Осипу:
— Унести бы ноги поскорее, — доколе не побили нас.
Гаврилка и Осип быстро напялили положенные монахом на скамье рясы. Труднее оказалось одеть Олешку. Он бранился, отталкивал товарищей, лез опять к погребу.
Но где ему было бороться с такими силачами, как Гаврилка и Осип! И его облекли в рясу. Опять появился знакомый уже парням чернец. Он стал упрашивать их поскорее покинуть монастырь: «А то как бы беды какой не вышло!»
Гаврилка, озабоченно поглядывавший на Олешку, еле державшегося на ногах, ответил чернецу:
— Исполни, опричь того, мою просьбу.
— Слушаю, добрый человек, всё сделаю для тебя…
— Кони есть?!
— Как не быть, есть!
— Отвези нас до ближнего села…
— Изволь, братец, изволь, отвезу.
Чернец с большим усердием стал запрягать пару лошадей, а когда запряг, быстро вскочил в сани и натянул вожжи.
Гаврилка обнял Олешку, усадил его позади чернеца. Подгулявший товарищ смирился. Когда сани тронулись, Олешка запел:
Младые пахари, взгляните
С слезой сердечной на меня…

— Помолись на монастырь-то, ишь распелся! Распрощайся со святыми угодниками!.. — сказал ему Гаврилка сердито, когда поехали. — Батюшка Предтеча, уезжаем далече! А вы, иноки, помолитесь богу за нас, грешных, — вино все вам осталось! Есаулы, держись крепче!
Лошади бойко понеслись по московской дороге.
* * *
Под самой Москвой, в деревушке из пяти черных дымных изб, к парням пристал беглый, украинец Зиновий.
— Великие вероломства на Украине от панов, — сказал он, разводя руками свои длинные, спущенные книзу усы, — Казацство не знае, як быть… Паны кровь нашу пьють… Ты — вильный чоловик… Казак есть тож вильный чоловик… Мы не крови людской — хозяев казацству ищем…
— Чего ж тут! Побратаемся, да и только, — сказал Гаврилка и обнял украинца.
Осип и Олешка сделали то же.
— От, молодець! От, воевода! — похлопал Гаврилку по плечу Зиновий. Осмотрел его с ног до головы. — Слухай, братику! Я з тобою пийду. Прибиг спасаться до русских. Як король польский на Украину приходив, так житие наше, як маков цвит, скоро отцвитае…
Зиновий рассказал, что польский король подчинил казацкое войско польскому коронному гетману. Начальников назначили из поляков и немцев. Без старшин казаки никуда не могут отлучиться. Управители панских вотчин ссылают крестьян на днепровские острова, сажают под стражу… Запретили продавать казакам порох, селитру, оружие и даже съестные припасы. Крестьянам не велено отлучаться из своих селений. Кроме налога с десятины, с конских и прочих стад и с ульев, введены оклады звериными шкурами. А где без оружия их добудешь? Введены разорительные пошлины с рыболовства и другие тягостные обложения. Паны помещики что хотят, то и делают с украинским народом.
Зиновий жаловался, что Жигимонд не только стеснил до последней крайности народ и войска украинские, но и обратил их в безвыходное рабство. Словно хочет совсем истребить украинцев. У всех одно: бежать в Московию… к своим единоверцам…
Зиновий сжал кулак и потряс угрожающе:
— Казак тай годи! У нас пан не задирай голови, або от так!.. — И он сделал движение рукой, будто рубит саблей кого-то.
Обтер рукавом вспотевшее лицо и добродушно улыбнулся. Взял за руки Гаврилку:
— Ты рубаться мастак?
— Коли придется, рубну… — смущенно покачал головою Гаврилка. — Пушкарь я.
От Зиновия не мало новостей узнали ребята. Всю дорогу он рассказывал про Украину, про запорожцев. Многие из них просятся в ополчение к Ляпунову, хотят идти против ляхов. Затем он рассказал, что на Украине, под Киевом, оставил свою невесту. По его словам, красивее этой дивчины нет никого на свете. Он даже песенку спел:
Ой, вы, черные бровеньки, горе ж мини з вами.
Не хочите ночеваты ни ноченьки сами.
Хочь хочите, не хочите, треба ж привыкати.
Милый милу покидае — сам вин отъезжае,
Ой, в туге свою серденьку саму оставляв…

— Ничего, — утешил его Гаврилка. — Вернешься к своим черным бровенькам, а коли не вернешься, не беда, другой казак найдется… Не один ты на белом свете!
Черкас, хмуро сдвинув брови, решительно заявил:
— Такой, як Зиновий, один!
— С тобой не соскучишься… Не заметишь, как и в Москву придешь!.. — сказал обрадованный новым спутником Гаврилка.

XII

По базарам ходили духовные люди, объявляя:
«Ясновельможный пан Гонсевский, во имя уважения к древним обычаям русского народа, изволил разрешить патриарху Гермогену соблюсти обряд торжественного выезда на осляти в вербное воскресенье из Кремля на Пожар-площадь».
В Китай-городе, в Рыбном ряду, скоморох Халдей встретился с Игнатием.
Одет был Халдей в зеленый мешок с оплечьями из желтой выбойки, на голове, как всегда, — деревянная шляпа.
— Шавочка, душечка, какому ноне царю служишь? — засмеялся он, подойдя к Игнатию.
— Мотри! Оставь глумы! Не такие дни, Константин.
Халдей отвел инока в сторону, чтобы никто не слышал:
— За Гришку Отрепьева молился?!
Игнатий побледнел.
— Молился. Что ж из того?! — тихо проговорил он.
— Бориса проклинал?
— Проклинал… Так ему и надо!
— Василия Шуйского…
— Прочь от меня, скоморось проклятый!..
— И я в цари попал!.. — расхохотался Халдей. — И меня проклинаешь?!
Игнатий притворился игривым.
— Съем! — бросился он на скомороха.
— Брешешь, боров, подавишься! Глотай своих богомольцев, а меня погоди… Не довелось бы мне тебя слопать!
Инок подозрительно осмотрелся по сторонам. «Идем! Да возвеселимся, яко Давид!» — постарался он обратить пререкания в шутку. То, что прощается скомороху, то не простится ему.
Пошли. Игнатий поминутно оглядывался.
— Нет ли ярыги? Следят и за нами, — вздохнул он, — гнетут и нас за кабаче непотребный…
Под часовней Ивана Крестителя в глубоком подземелье бушевал кабак. Пламя свечи на каменном выступе стены колебалось.
Игнатий и Халдей примостились к углу за печью. Игнатий грустно вздохнул:
— Зачем я приехал в Москву? Ошибся. Всю жизнь вот так. Ищу и ищу чего-то…
— Всуе вздыхаешь. Паны тебя балуют. Из заточения выпустили… Того и гляди, митрополитом станешь.
Игнатий махнул рукой.
— Не чаю! Тому, что было, не бывать.
В минуту пьяной скорби Игнатий не скупился на слова. Про Наталью Буянову так же вот, под хмельком, рассказал.
— Сроду так: панская ласка только до порога? — посочувствовал Халдей.
— Глупый ты, веретено!.. — обиделся инок. — Да разве я о том?! Сан мой остался при мне, хотя я и опозорен и унижен. И ум при мне. И желания тоже. Не о том думаю я.
— О чем же?
— Принеси-ка еще вина… вот о чем!
Скоморох сбегал, принес два жбана: «Ну, говори!» Инок обтер рукавом усы и бороду, нагнулся:
— На вербное сзывают народ для пагубы… Истребить хотят. Мне жаль тебя, хоть ты и шут, а справедливый человек. Не ходи! Убьют!
— На кой же ты сзывал?
— Стало быть, надо, — огрызнулся инок.
Гусляр тянул в темноте:
Жи-ил бы-ыл старец один наедине.
По-остроил ста-арец келью со-оломенную;
По-ошел ста-арец к реке за водой,
Навстре-ечу ста-арцу де-евок хоровод:
Поча-ал ста-арец скакать и плясать,
Ска-акать и пляса-ать…

Игнатию стало скучно со скоморохом» он задремал, а потом и уснул.
— Купался, бобер, не купался, тока вымазался… — со злой усмешкой, глядя на Игнатия, произнес скоморох и быстро вылез из погреба. В епанечном ряду поймал за платок какую-то торговку, сказал ей на ухо: «Говори по всем посадам, чтобы на Пожар-площадь в воскресенье не ходили, ляхи губить православных будут… Мечами рубить… Дура! Чего рот разинула? Беги!» Торговка, подхватив одной рукой подол, другой корзину, побежала. Халдей внимательно проследил за ней. Она заметалась от одного ларя к другому, сообщая страшную весть. Поймал скоморох какого-то парня и ему шепнул. Тот стрелою понесся по базару. Напуганные и без того в последнее время и торговцы и покупатели переполошились.
Из епанечного ряда Халдей побежал в Гончарную слободу. Там произошло то же.
«Пожар-площадь» и «вербное воскресенье» вскоре были у всех на устах.
К вечеру Халдей побывал в Деревянном и Белом городах, Везде говорил; «Сидите в вербное по домам, патриарха не встречайте! Попам, зовущим вас на площадь, не верьте! Заманивают они на погибель!»
* * *
Все московские «сорок-сороков» тяжело гудели в утро Цветного (вербного) воскресенья. Солнце золотило купола кремлевских соборов, пригревало Москву-реку, оживило пестрые посады, сверкавшие кусками таявшего снега. Кружили голубиные стаи.
В Успенском соборе совершалось патриаршее служение.
Дряхлый, худой Гермоген, одетый в пышное парчовое облачение, с громадной, осыпанной жемчугом и драгоценными камнями митрой на голове, еле-еле держался от старости на ногах, опираясь костлявой рукой на свой высокий серебряный посох. Едва слышно, старческим голосом, произносил он молитвы. Мутный взгляд его был обращен вверх, туда, где ворковали набившиеся в разбитое окно голуби. После выходов садился он в алтаре на красную бархатную скамеечку, опускал трясущуюся голову на грудь и нашептывал про себя молитву. В соборе присутствовала вся кремлевская знать: бояре, окольничие, городовое дворянство. Так пожелал Гонсевский. Все должны были почтить, этот день, провожая из Кремля патриаршее шествие на «осляти» к Лобному месту. Паны скромно заявляли, что они не позволят себе чинить каких-либо стеснений в исполнении православными их исконных, древних обычаев. В это утро католическое духовенство на улицах Кремля не показывалось.
Бояре молились и думали: «Проклятые латыняне! Не сможете вы провести нас! Пушкой гоните, и тогда не пойдем на площадь!»
Один патриарх не ведал, что творится. Ему казалось, что сегодня он растрогает всех жестокосердых и своекорыстных, поднимет мужество в народе своим обрядом отождествления себя с Иисусом Христом, шествующим на осляти во град Иерусалимский. Ему казалось: вот он появится на плащади, и несметные толпы народа падут к его ногам и будут оплакивать вместе с ним горькую судьбину государства. А он произнесет такое слово, которое вызовет в народе еще большую привязанность к православию, заставит братски объединиться и ополчиться князей и их рабов на панов и иезуитов.
Патриарх служил с большим усердием и, волнуясь, думал только об одном: чтобы хватило у него сил доехать на коне на площадь и стать лицом к лицу с народом.
Патриаршая жизнь и прежде, до этого, мало чем отличалась от жизни заключенного. Только три-четыре раза в год ему полагалось показываться народу. В дни польского владычества народ и вовсе его не видел.
Служба кончилась.
Подвели к паперти Успенского собора породистого коня в парчовой попоне. Боярские дети стояли тут же, держа большие свитки разноцветных суконных дорожек. Толпились в ожидании патриаршего выезда и суетливые кремлевские обыватели, с кафтанами под мышкой, которые «для счастья» намеревались сунуть под ноги патриаршему коню.
В толпе был и одетый крестьянином Халдей. Он всячески старался уклониться от встречи с Игнатием, который юлил около бояр. Халдей делал всё, чтобы его не узнали. С замиранием сердца он ждал выезда патриарха из Фроловских ворот на Пожар-площадь.
Ни одного поляка не было вблизи собора. Зато (об этом хорошо знал Халдей) немало вооруженных солдат находилось на кремлевской стене и в башнях. Ночью их разводили региментари и ротмистры по местам засады. Халдей слышал в темноте распоряжение Пекарского, чтобы жолнеры дружно стреляли со стен и из башен в богомольцев, когда те сойдутся на площади. От Игнатия Халдей узнал, что к этому подбивали поляков не кто иные, как Михаила Салтыков и Федор Андронов, юркий, ненасытный прасол, облеченный большой властью в Кремле.
В последние дни облагодетельствованные королем бояре не отходили от панов. Двинувшееся на Москву ляпуновское ополчение пугало их. Михайла Салтыков и Федор Андронов окружили свои дома крепкою стражею из польских жолнеров. Стрельцам они уже не доверяли. Русский народ стал им подозрительным и чужим. Он мешал их благополучию. А оно росло не по дням, а по часам: обзавелись, по милости короля, новыми вот-чинками, деньжонками из кремлевской казны, обрядили богато своих жен и детей… Выезды роскошные завели: прекрасных скакунов, ковровые возки с гайдуками на запятках; пиры с мазуркой и пр. Вино варили у себя в домах наподобие заморского (польские винокуры научили). Все сулило наступление «счастливого времени». Но вот… поди ж ты! Народ все чем-то недоволен, все ему чего-то нужно!
В этот день вербного воскресенья, семнадцатого марта, московские жители еще нагляднее показали свое единомыслие.
Халдей торжествовал. На Пожар-площади, кроме духовенства, кремлевских дворян, польских и немецких латников, не было ни души.
Выехав на площадь на своем «осляти», которого вели поочередно бояре, патриарх Гермоген сразу увидел, как он одинок. Около него были попы, служилые люди и поляки. Народ, к которому он хотел обратиться с призывной речью, отсутствовал.
Потом, когда шествие кончилось и патриарх, вернувшись в Кремль, снова был отведен польской охраной в место своего заточения, Халдей увидел сошедшего с башни пана Гонсевского в сопровождении своих помощников, панов Борковского, Доморацкого и Пекарского. Он подозвал к себе Салтыкова, Андронова и других окольничих и бояр, стал их бранить. Лицо его от злости побелело. Бояре низко кланялись, будто они и в самом деле провинились в том, что панам не удалось перебить на площади московских людей.
* * *
Михайла Салтыков поднимался по лестнице в терем дочери, сухо покашливая; это означало, что он не в духе.
На пороге остановился.
— Почто пожаловал, батюшка, господин мой? — низко поклонилась ему Ирина.
Молча, пытливыми глазами глядел на нее Салтыков.
— Ты что, батюшка? — испугалась она.
— Видать, мы и состаримся, а уму не научимся, — нахмурившись, произнес Михайла Глебович. Сел на лавку.
Ирина стояла перед ним, виновато опустив голову. Она знала, зачем он пришел и почему он в последнее время так строг с ней. Ведь ее родители были так уверены, что пан Пекарский женится на ней. Михайла Глебович решил, если королю не удастся утвердиться в Москве, переехать в Польшу и дожить остаток лет в замке Пекарского, своего зятя. Этот шляхтич слыл очень богатым и знатным человеком в Польше.
Ляпуновское ополчение напугало Салтыкова. Мысль о бегстве в Польшу сменила мечту о первенстве на Руси. Даже во сне он теперь бредил Польшей, королевскими милостями, проклинал бояр и мужиков. Мудрым и правым казался ему только король Сигизмунд.
По ночам он пугал свою престарелую жену дикими, нечеловеческими криками во сне. Она поднималась при свете лампад, кропила его «святой водой», а утром рассказывала об этом Ирине. И добавляла: «Все из-за тебя, Иринушка, не сумела ты привадить пана… Не ходит он больше к нам…»
— Ну, чего же молчишь?! — крикнул дочери Салтыков. — Иль с отцом и говорить не о чем?..
На глазах у Ирины выступили слезы.
— Не могу понять, что со мной!.. — тихо молвила она. — Ахти, горе мое великое!.. Нигде душенька моя покоя не находит… Тоска гложет меня смертельная и печаль несносная… И зачем он явился на нашей православной земле, враг он лютый, нехристь окаянный?.. И не лучше ль мне рученьки на себя наложить?..
Мрачно сгорбившись, сидел на лавке Михайла Глебович. Ему жаль было дочь, но еще более того было жаль, что не удастся ему породниться с польским шляхтичем, что ускользает у него из рук помощник Гонсевского, ясновельможный пан.
— Трудно ль человека приворожить? Строга, видать, ты была, норовиста? Михайла Глебыч вдруг хмуро улыбнулся и со значением сказал: — Не видела ты в нем будущего домовладыку, не верила в него, стало быть. Не была смелою. Вот в чем вся суть… Я тебя не нудил, как иные бояре. Не держал, яко медведицу, на цепи. Иные, посмотрю, есть польские девки: змию василиску подобны. Привлекают. В очи черности напустят, в одеяния багряные облачатся, перстни на руки возложат и на лукавые дела тщатся… Заманивают! И все составы свои в прелести человеческой ухищряют и многие панские души огнепальными стрелами устреляют… Како расслабленные, паны около них бывают… Ты, видать, у нас не такая. Вот он и ушел от тебя. Э-эх, матушка Русь! Где тебе гнаться за Польшей!
Ирина молчала. Она смотрела на отца испуганными глазами. Вот кто во всем виноват! Он, ее отец! Сам он свел свою дочь с этим лютым зверем, с гадом, навеки опозорившим ее, сделавшим ее несчастной. О, если бы отец знал, как она привлекала пана, как была послушна ему и что из того вышло! Стыд и страх мешали ей открыть всё. Разве можно отцу рассказать об этом?!
Михайла Глебыч посидел еще некоторое время около дочери молча, повздыхал, в раздумье покачивая головом, помолился на икону и ушел.
Ирина бросилась на постель, уткнулась в подушки, стараясь заглушить рыдания…

XIII

В ожидании военной бури притихла Москва. На окраинах пристава, толстые, широкие, но проворные и цепкие, хватали каждого, кто попадался им на глаза. Конные патрули медленно объезжали пустынные улицы. Они хорошо вооружены и горды тем, что все их боятся, все попрятались от них в свои дома.
С одним из таких патрулей и повстречались у Калужских ворот Гаврилка, Осип, Олешка и Зиновий. Не успели рта разинуть, как их, невзирая на их иноческий вид, забрали на работы в Кремль.
Там происходили воинские упражнения польско-литовских солдат и немецких и прочих ландскнехтов. Таких рослых горячих коней, как у королевских гусаров, никогда не приходилось видеть парням. («Вот бы нам!») Поляки на скаку прокалывали чучело: А на чучеле была красная мужицкая рубаха да холщовые порты и даже лапти, привешенные на бечеве. С торжествующими выкриками гусары всаживали в него копья и, ловко вытащив обратно, мчались дальше. Пехота занималась фехтованьем. Лязгало железо. Со всех сторон доносились голоса команды. Немецкие наемники в пешем строю внимали бойкому кривоногому пану, который весело объяснял им что-то. помахивая рапирой в сторону Китай-города. Медные доспехи немцев, тщательно начищенные, ярко блестели ка солнце. От лошадей шла испарина.
Знаменосцы подняли знамена, как будто готовясь к походу.
Дьяк-вербовщик погрозился на Гаврилку:
— Эй, не засматривайся!.. Зри на небо!
Гаврилка так и подумал: ляхи идут воевать. Но против кого?! Мурашки пробежали по телу. Ему вспомнились бои под Смоленском.
Парней привели на работу в костел. Шла проповедь. Вербовщик приказал обнажить головы.
Закатив глаза к небу, прелат вдохновенно восклицал:
— Скоро, скоро увидим ожидаемый нами день, когда свет, дотоле помраченный, засияет над всей Московией, и если это совершится, будет благо для всех просвещенных государств. Ныне мы, по смирению нашему, молчим о будущих делах. Мы опасаемся дерзких москвитян. Доколе наш государь не утвердится на московском престоле и не убедит верных королю вельможных бояр в спасительности унии, дотоле не будет и порядка на Руси.
Проповедник напомнил полякам о письме римского папы Павла V, в котором папа писал Лжедимитрию:
«…Мы не сомневаемся, что ты хочешь привести в лоно римской церкви народ московский, потому что народы необходимо должны подражать своим государям и вождям. Верь, что ты предназначен от бога к совершению этого спасительного дела Воспользуйся удобностью места и, как Константин Первый, утверди здесь римскую церковь. Так как ты можешь делать на земле своей всё, что захочешь, то повелевай..»
Прелат, грозя кому-то пальцем, как бы с упреком, заявил:
— Надо помнить, что убитый москвитянами «добрый и природный царь Дмитрий Первый дал папе в том клятву».
По словам прелата, после смерти «Дмитрия Первого» эту клятву должны выполнить верные королю бояре.
Заметив в костеле русских мужиков, какой-то шляхтич подошел к вербовщику и шепнул ему, чтобы тот увел их из костела. «Здесь будет говориться такое, чего не должны слушать русские уши».
— Сучий сын!.. — покраснев от злости, прошептал Зиновий, хорошо знавший польский язык.
Вербовщик повел их, как пленников, со стражей, к Никольской башне.
Там тоже предстояла работа — уравнять каменное основание под пушками.
* * *
«Потворенная баба» Оксинья, которая «молодые жены с чужи мужи сваживала», старалась утешить плакавшую Ирину.
— Женщине соблудить с иноземцем простительно, — говорила она в утешение, лукаво улыбаясь. — Дите от иноземца родится — крещеное будет… А вот как мужчина с иноверкою согрешит, так дите будет некрещеное… Мужику грешнее: некрещеная вера множится…
— Ах, да ты не о том говоришь, убогая!.. — недовольно оттолкнула от себя Ирина «потворенную бабу».
— О чем же мне, матушка, и говорить тогда? — обиделась та. — У меня одно дело.
— Грешно, Оксинья, о том теперь… Грешно!
— А чтобы грешно не было, снимай, голубушка, в те поры крест с себя, занавешивай образа, — непристойно блуд видеть иконам. После того грешное дело богом завсегда простится. Иконы надо завешивать… — нравоучительно повторила Оксинья… — Испокон века так ведется… Боярыни и боярышни этим лишь и спасаются. Непристойно иконе видеть наши грехи.
— Уйди от меня!.. Ты! Ты во всем виновата!.. Ты сбила меня своими речами пустошными и блудными. Ты в наши терема соблазны приносила! Ты! Ты!.. Не хочу я дите!..
Ирина вскочила с кресла, замахала руками на Оксинью. На ней была длинная рубаха красного цвета, поверх которой она накинула серебротканый летник. Лицо ее позеленело.
Оксинья в страхе попятилась. Прошептала:
— Стой! Стой! Обойдется! Пришлю знахарку… Она знает наговор!
Девушка закрыла лицо руками.
— Спаси меня, спаси! — тихо всхлипнула она.
«Потворенная баба», получив горсть серебра, поклонилась и вышла.
* * *
В желтом колпаке, с вымазанным в синюю краску носом, в зеленом кафтане, на котором были нашиты разноцветные лоскутья, изображавшие мечи, бердыши, луки, в комнату Ирины вошел Халдей.
— Увы нам! — взволнованно произнес он. — В Китай-городе начался мятеж…
Уже?! Не зря в последние дни Ирину мучили бессонница и какое-то неприятное предчувствие. Вот почему отец забыл и мать, и ее!.. Дни и ночи он проводит у Гонсевского.
Ирина слышала задыхающийся голос Халдея:
— …Твой отец… в Цветное сказал ляхам… Он учил их… Ирина насторожилась:
— Что он сказал? Кого учил?!
Глаза скомороха сверкнули гневом:
— Твой отец… Иуда он!
Халдей видел перед собой исхудавшую, глубоко несчастную Ирину, ее растерянно жалкий взгляд из-под золотых ресниц, но его сердце, полное ненависти к Салтыкову, не могло смягчиться.
— Беги к отцу! Удержи его!.. Они готовят с Гонсевским смерть… гибель… народу! Помешай пролитию крови, и муки твои уменьшатся. Отврати беду от нас!
Девушка поднялась, подчиняясь горячим словам Халдея.
Ирина торопливо надевала на себя опашень, путаясь в длинных, спускавшихся до земли рукавах… Скоморох помог ей.
— Где отец?
— В старом Борисовом дворце. Беги туда! Там все собрались…
Но только Ирина хотела выйти, как на кремлевском дворе прогрохотал орудийный выстрел. Послышались гудки, бой барабанов и литавр, крики, шум…
Ирина и Халдей в тревоге побежали вниз на улицу.
К Фроловским воротам по площади в стройном порядке спешно шагал отряд немецкой пехоты. Региментари и ротмистры с саблями наголо бегали среди раскинувшегося вдоль кремлевской стены гусарского табора.
Из-за деревянных хором, из-за заборов выходили все новые и новые роты жолнеров.
Халдей хмуро сказал:
— Поздно!
Ирина, испугавшись шума и множества людей, скрылась у себя в крыльце.
Халдей увидел толпу жолнеров, которая насильно гнала по Пожар-площади извозчиков в Кремль втаскивать пушки на стены. Извозчики крестились, божились, ругались, но ехать в Кремль не хотели. Собралась толпа. Стала на сторону извозчиков. Оттеснила поляков. Те обозлились. Приготовились стрелять. Но… толпа росла, делалась смелее.
На помощь жолнерам подъехали дотоле безучастно сидевшие на своих громадных конях около церкви Покрова. (Василия Блаженного) немецкие латники. Они принялись разгонять народ нагайками. Жирные лица их с закрученными кверху усами были насмешливы. Немцы врезались в толпу, давя народ, нанося удары направо и налево. Немало людей с изуродованными лицами, сбитых нагайками и конями, уже барахталось на земле. Были слышны стоны. В немцев полетели камни.
На крик толпы из Китай-города прибежали крестьяне, приехавшие из деревень, торговцы, посадские обыватели, случившиеся на торгу. Они вступили в драку с немцами.
Халдей поднял с земли несколько увесистых камней, прицелился и пустил их в одного немецкого латника. Немец, намеревавшийся ударить кого-то, взмахнул руками и свалился наземь.
Смыв краску с лица, сбросив с себя шутовской плащ, Халдей снова втиснулся в толпу. Теперь он дрался с немцами саблей. Но теснота мешала ему. Он влез на крышу одного из ларей. Окинул взглядом площадь: толпы все идут и идут из прилегающих улиц, не ведая о том, что творится около Кремля. А там мелькали обнаженные сабли; пики то поднимались, то снова погружались в толпу; взлетали доски, брусья, камни…
Народ рубили уже не только немцы, но и прискакавшие к ним на помощь под командой пана Пекарского королевские драгуны.
Мимо Халдея проносили раненых женщин и детей…
Он соскочил наземь, побежал в прилегающие к площади улицы и стал уговаривать народ отступить, не лезть, не обрекать впереди стоящих на гибель.
Слова его были услышаны, подхвачены другими — толпа отступила.
Избиваемые драгунами москвичи побежали по Никольской и Ильинской улицам. Многие из них, цепляясь за камни и доски, падали и умирали под ударами сабель. Те, которым удалось добежать до Китай-города, тоже не спаслись.
В Китай-городе, застроенном боярскими и обывательскими домами и сотнями лавок, было удобнее скрыться от преследования конницы, чем на площади. Пан Пекарский понял это и послал пехоту, которая врывалась в дома, обшаривала дворы и вытаскивала спрятавшихся горожан на улицу.
С пехотой пришел и Салтыков. Он привел жолнеров к дому Андрея Васильевича Голицына. Жолнеры выломали дверь, ворвались во внутренние покои. Андрей Васильевич встретил их с саблей в руке. Ранил двоих.
Через некоторое время из дома вышло несколько плечистых жолнеров.
Они волокли на себе громадные узлы. Выглядывали из узлов женские и детские сапожки, сарафаны…
— Вечный покой рабу божьему болярину Андрею и болярыне Варваре с чадами, — произнес Салтыков, усмехаясь. — Не будут думать теперь о царском троне.
Возвращаясь в Кремль, поляки и немцы разбивали бочки с вином, хранившимся в боярских и купеческих погребах, захватывали женщин и девушек и насиловали их. Меньше всего заботились они сейчас о съестном. Все хлебные и зерновые склады горели беспрепятственно. Кремль остался с небольшими запасами.
* * *
Перепуганные бунтом на Пожаре, кремлевские обитатели решили отслужить молебен о прекращении мятежа. Службу совершал в Успенском соборе снова возведенный в сан патриарха Игнатий. (Гермогена бросили в темницу.)
В золотой митре, осыпанной изумрудами, и в белоснежном парчовом облачении стоял Игнатий на амвоне, осматривая с какой-то растерянностью окружающих богомольцев, словно сам не верил в неожиданное свое превращение из бродячего чернеца в патриарха.
С крестом в руке, покраснев от натуги, он хрипло сказал:
— Князю людей своих да не речеши зла!.. И в совести своей не кляни вельмож! Покорися воле господней, человек!.. Сломи гордыню помыслов своих… — А заканчивал он грозным восклицанием: — И простер ангел божий руку свою на Иерусалим, дабы опустошить его!
Плакали бояре, боярыни, боярышни, дьяки и подьячие, плакали монахи и монашенки. Упорство «простого народа» смутило всех.
Во дворце Гонсевским наскоро созван был совет из польских и немецких командиров и бояр — «королевских советников».
Михайла Салтыков, размахивая руками, взволнованный, задыхаясь, кричал:
— Сжечь! Истребить всех!.. Доколе домы их целы, они будут опасны нам. Разорим мятежные гнезда, и обороняться нам станет поваднее в единой крепости… на просторном поле…
Паны согласились выжечь Белый город и деревянный Скородом в Москве.

XIV

По Никольской на коне мчался боярин Михайла Салтыков. Поперек дороги стал высокий человек в черном обшитом серебром кафтане.
— Глебыч! Куда?
Салтыков взглянул на него и, перекинувшись через луку седла, крикнул:
— Дом жечь!.. И ты жги! Либо мы — либо ничего! Всё пускай гибнет! Всё!
И понесся дальше. Около своего дома в Китай-городе Салтыков соскочил с коня. Помолился. Набрал во дворе несколько охапок соломы. Побросал ее в сени и зажег. Гаврилка спрятался в огороде соседнего дома: следил за боярином.
Из Кремля скакали с факелами в руках немецкие и польские латники. Отделившись один от другого, они с гиканьем и свистом рассыпались по улицам и переулкам, поджигая дома. Салтыков обошел свой дом, поднимаясь на носках и заглядывая в окна. Оттуда потянулись черные клубы дыма. Как бы прощаясь со своим родовым гнездом, он снял шапку, помолился. Огонь, подхваченный ветром, перебросился на соседнюю хижину. Оттуда выбежала худая женщина с ребенком на руках, за подол ее держались еще двое.
— Что делаешь?! — прижав ребенка к груди, закричала она.
Салтыков вскочил на коня и, не удостоив ее даже взглядом, помчался в Кремль.
После этого Гаврилка выскочил из-за ограды и побежал в Белый город. На Лубянке остановился, — его привел в недоумение шум, доносившийся со стороны Сретенских ворот. Вглядевшись, можно было отчетливо увидеть какой-то военный лагерь. Чей?! Гаврилка подкрался к шатрам поближе, наткнулся на бородатых бронников, в которых сразу узнал своих, русских, воинов. Кто-то схватил его за руку. Окликнуло сразу несколько голосов: «Откуда?» Перед ним стоял стройный, высокий, с небольшой черной бородкой, богато одетый воевода. На голове шелом-шишак с высоким навершьем, украшенным пышными перьями. В серебряных ножнах широкий меч.
— Что видел там?! — спросил воевода парня, лаская его своими черными печальными глазами.
— Чего видел? Губят нас проклятые!.. — со слезами в голосе ответил Гаврилка.
— Буянов! — крикнул воевода. — Расспроси!
Гаврилка насторожился: «Знакомое имя! Уж не Михаил ли Андреич? Так и есть: он самый!»
Буянов тоже сразу узнал смоленского парня. Он повел его к церкви, тут же у Сретенских ворот. Достал из саней, наполненных доспехами, кольчугу, железную шапку стрелецкую, сапоги и саблю. Приказал ему одеться. К Гаврилке подошли нижегородцы Мосеев и Пахомов. Обняли его. На них была броня, в руках копья.
Все четверо невольно подняли головы: по небу быстро неслись черные облака дыма.
Москва загоралась.
— Кто он, тот начальник? — спросил Гаврилка.
— Князь Пожарский… зарайский воевода. Пришли мы первые из ляпуновского ополчения… — с гордостью ответил Буянов.
Началась пальба. По высокой стене Белого города у Сретенской проезжей башни забегали люди. Буянов прислушался.
— Пищальник я и пушкарь… Меня бы на стену, — попросился Гаврилка.
— Обожди… Спрошу!.. — Буянов побежал к воеводе. Тот верхом на коне отдавал распоряжения окружившим его стрелецким военачальникам. Стрелец, кивнув в сторону Гаврилки, крикнул что-то Пожарскому. Воевода указал саблей на стену около самой башни над воротами.
— На стену!.. Вон туда!.. — вернувшись, озабоченно произнес Буянов. — Конники!.. Тьма-тьмущая!.. Проворнее!..
На стене около пушки неумело суетились двое стрельцов. Гаврилка объяснил им, что послан воеводой, что он смоленский пушкарь. К Сретенским воротам густою массой двинулись конные немцы и поляки.
Гаврилка увидел со стены, как навстречу им из Белого города ровно и стройно пошли ратники Пожарского. Шли они грудью вперед, по десять человек в ряд, с копьями и самопалами наготове. Шли смело, быстрым шагом. Немецкие и польские всадники пустились вскачь, чтобы на лету сбить ополченцев.
Тут Гаврилка навел пушку, прицелился.
Ядро врезалось в толпу врагов. Пехота ополченцев неожиданно раздалась надвое, и скрытые за спинами пехотинцев пушки в упор обдали огнем польскую конницу. Ополченцы бросились врукопашную. Загудел набат колоколов Сретенского и Рождественского, что на Трубе, монастырей. Начался бой. Сам воевода примчался к месту сражения. Подняв высоко саблю, он появлялся в опасных местах, воодушевляя ополченцев. Гаврилке трудно было стрелять: свои и чужие смешались в общей свалке. Дрожа от нетерпения, он ждал удобной минуты, чтобы снова бить врага, по враги уже ускакали обратно, не выдержав рукопашного боя с пехотой Пожарского.
* * *
Вечером, вернувшись в кремлевскую казарму, поручик королевского гусарского полка Маскевич записал в дневник:
«…Сего дня, во вторник 19 марта 1611 г., поутру в Китай-городе наши поссорились с русскими. По совести, не умею сказать, кто начал ссору, — мы ли, они ли. Кажется, однако, наши подали первый повод к волнению, поспешая очистить московские дома до прихода других: верно, кто-нибудь был увлечен оскорблением — и пошла потеха! Завязалась битва, сперва в Китай-городе, где вскоре наши перерезали людей торговых (там одних лавок было до 40 000), потом в Белом городе. Тут нам управиться было труднее: здесь посад обширнее и народ воинственнее. Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями, а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами. Мы отступили, чтобы выманить их из-за ограды, они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и, лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей, а другие с кровель, с заборов, из окон бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Жестоко поражали нас из пушек со всех сторон, ибо по тесноте улиц мы разделились на четыре или на шесть отрядов. Каждому из нас было жарко. Мы не могли и не умели придумывать, чем пособить себе в такой беде…»
Внеся эти строки в свой дневник, поручик Маскевич вышел во двор наведаться, что творится на воле.
Над Москвою колыхалось огромное зарево, слышался треск горящих строений; едкий дым наполнил кремлевские улицы. Трудно стало дышать. От огня в Кремле сделалось светло, как днем. Главы соборов то вспыхивали, то угасали в отсветах пожара; Иван Великий порозовел, окутанный серебристыми облаками дыма…
Слышались вопли, редкие выстрелы.
По двору пробежал пан Пекарский, рядом с ним — Игнатий. Увидев Маскевича, пан указал рукой на зарево:
— Гляди!.. Бояре не могут на нас обижаться! Действуем по их доброжелательному совету…
Маскевич улыбнулся:
— Подобный дым, вероятно, бывает только в аду…
* * *
Ночью морозило.
Халдей в темноте незаметно прокрался кривыми улочками в сторону Боровицкого холма. Над одетым в камень кремлевским рвом, ближе к Москве-реке, стояли баньки, пристани и рубленые амбары, а за пустырем в лощине домик, в котором была заперта Наталья. Строение окружал высокий плетень. Во дворе лаяли собаки. Брошенные куски мяса угомонили их.
Увязая в грязи, добрался Халдей до избы. С вершины Боровицкого холма бежали ручьи.
В заречной части города, по ту сторону Москвы-реки, за Кремлем, изредка слышались выстрелы.
Халдей достал из кармана железный крюк. Но, прежде чем взяться за замок, он осмотрелся кругом, прислушался. Убедившись, что за ним никто не следит, открыл дверь и вошел внутрь избы, в которой была заключена Наталья.
* * *
Черные от копоти, забрызганные кровью, задыхающиеся от дыма, усталости и злобы, с факелами в руках всю ночь поляки и немцы бродили по московским улицам: жгли дома, церкви, заборы, сараи… (На конях не проберешься: кучи мертвых превыше человеческого роста.) От пожара в Белом городе сделалось так светло, что, казалось, не трудно было рассмотреть и иголку. Москвичи выбивались из сил, борясь с огнем. Но мрачные латники с криком набрасывались на них и убивали.
Осип, Олешка и Зиновий перекинулись через кремлевскую стену у Тайницкой башни, чтобы перейти на другую сторону Москвы-реки.
Бояре заявили полякам: «Хоть весь Белый город выжгите, не пустят вас стены, а надобно зажечь заречный город: там деревянные укрепления; тогда будете иметь свободный выход, и помощь может прийти от короля с той стороны».
Замоскворечье неведомыми путями узнало про это.
Убежавшие сюда Осип, Олешка и Зиновий нашли улицы, церкви и дома пустыми. Жители скрылись в окрестных деревнях.
Зиновий посоветовал товарищам укрыться в колокольне первой попавшейся церкви, там и переночевать. Он сказал, что ему на Украине нередко приходилось спасаться от панской погони на колокольнях.
Послушались его. И нашли в верхнем ярусе груду самопалов, мечей и много оружия. Ребята почувствовали себя на колокольне, как в бойнице. Стали бодрее.
Разговор, однако, не вязался. Беседе мешало полыхавшее над Москвой зарево. Вздыхали о Гаврилке. Парень бедовый и знающий. Куда делся! Уж не убит ли?! Но в это не верилось. Постепенно ими овладел сон, и, сжимая в руках самопалы, они уснули.
Осип проснулся от непонятного шума. Выглянул — обмер. На льду Москвы-реки длинная вереница пеших людей с факелами. Осип разбудил товарищей.
— Ой, маты! — схватился за голову Зиновий. — Гули-гули дый в лапци обули! Ой, собаци! Ой, якие злодеи!
Олешка насилу поднялся. Тоже заглянул за бревенчатую подоконницу колокольни и, не поняв, в чем дело, опять свернулся спать.
Оказалось — немцы. Они остановились в начале Пятницкой улицы. Начальники их о чем-то между собой поговорили и повели свое войско дальше. Шли тихо, крадучись, только слышалось легкое побрякивание оружия. На берегу от них отделилось с факелами пять человек, которые тотчас же и принялись поджигать покосившуюся тесовую хибарку против церкви. Остальные двинулись дальше. С большим трудом немцы все же своего добились: хибарка запылала.
— Ой, маты! Велики ж грехи стались меж людьми… Шо их занесло?! Осип, братику ридный, хватим на ляхов, як на собаци! А?!
— Сиди смирно! Чем будем бить?! Лаптями?! — огрызнулся Осип. — Немцы! Не видишь?!
— От, халепа! — усмехнулся Зиновий. — Не убьют нас ни на поли, ни на мори… Казаки мы — ни бабы!.. У нас будь ти хочь дворянин, хочь пан, хочь син боярский, хочь собачий син — усим одинакова честь… Иды!.. Убьем!..
— Чего ты «убьем» «да убьем»… Легко ли человечью душу загубить?! Подумай.
Не успел Осип прочитать ему наставление, как поджигатели направились к колокольне.
Зиновий, не долго думая, за саблю. Потрогал пальцем острие, остался доволен.
— Паны перед нами в довгу, як в шовку! — ворчал он с озорной улыбкой.
Немцы взошли с факелами на церковную паперть. Парни слышали, как они открыли храм и проскользнули внутрь. Зиновий быстро сбежал по лестнице на паперть, навалился на дверь. Осип и Олешка последовали его примеру. Слышно было, как немцы хозяйничают в церкви. Они весело кричали что-то друг другу и сбивали на пол церковную утварь. Парней это рассердило окончательно.
Осип шепотом признался Зиновию, что ему хочется убить богохульников, но страшно загубить душу человечью, хотя бы и вражескую.
Олешка спросил насмешливым шепотом:
— На кой же ты целый месяц кистень таскал?
Осип промолчал.
Церковь загорелась под торжествующий крик немцев, бросившихся к двери, чтобы выскочить на волю. Но дверь не отворялась.
Парни с великим напряжением сдерживали ее.
Вдруг сквозь приоткрытую щель просунулись две руки. Лязгнула сабля Зиновия. Дверь захлопнулась, послышался неистовый вопль, кровь полилась по ступенькам паперти. Нажим немцев ослабел. Из окон повалил густой дым. Глаза украинского казака горели отвагой. «Держись!» — шипел он, надувая скулы.
Немцы, видя безуспешность своего натиска, сломали деревянную решетку в окне и выбросились один за другим на улицу. Двое раненых побежали к лужам, чтобы обмыть раны, оставляя за собой след, но трое остальных храбро повернули к паперти. Этого совсем не. ожидали ребята. Один Зиновий не растерялся. Положение его было выгоднее, чем у нападавших: он стоял на пять ступеней выше их. Зазвенели сабли. Придя в себя, Олешка тоже пустил оружие в ход. Зиновий перешел в наступление. Олешка от него не отставал. Уловчился, хватил рыжего немца по плечу, ранил его. Враги побежали. Тут присоединился к товарищам и Осип. Тоже поскакал вдогонку за немцами. Вдруг неожиданно для себя он увидел повернувшегося к нему немца, которого только что ранил Олешка. Человек этот был рослый, отважный. Он замахнулся на Осипа громадным палашом. Осип пригнулся. Удар прошел мимо. С великою злобою Осип прыгнул на врага и вышиб у него саблю. Безоружный немец упал на колени, прося пощады, но Осип без всякого сожаления начал бить его кулаками.
Олешка и Зиновий оттащили его: «Не суйся в волки с телячьим хвостом!». Они уже управились со своими противниками, обезоружили их. Теперь звали Осипа помочь раненым немцам — перевязывать раны.
Зиновий насколько яростен был в драке, настолько добрым оказался к побежденным.
Немцы держали себя не как пленники. Смотрели надменно на своих сердобольных победителей. Один из них с презрением отказался от помощи Зиновия, хотевшего перевязать ему руку.
Осип, перекрестившись, указал ему на охваченную огнем церковь:
— Сволочи, что вы наделали?!
Зиновий запер пленников в одном из домов и пригрозил: «если, мол, осмелитесь идти в Кремль, убьем». Немцы хмуро подчинились.
После этого парни быстро пошли по берегу Москвы-реки в Стрелецкую слободу, к Крымскому съезду.
По дороге они неожиданно встретились с Натальей и Халдеем. Скоморох с девушкой вместе с польским табором ночью вышли через Тайницкие ворота из Кремля. Привратники имели распоряжение от пана Гонсевского не задерживать уходящих из Кремля, но с большим разбором и только с ведома пана Пекарского пускать людей в Кремль.
Халдей, теперь «Константин», выглядел рослым, добродушным деревенским парнем, подстриженным «под горшок». Он сбросил с себя скомороший наряд.
В поселке беглецам посоветовали пробраться к Сретенским воротам в Белый город, туда, где Пожарский отстаивал от огня часть Москвы. Там «свои». Приютят.
Имя Пожарского поселковые жители произносили с опаской, тихо и с уважением. Они рассказывали, что Пожарский вчера угнал немцев и поляков до самого Кремля, а сам укрепился у Введения на Лубянке. К Яузским воротам уже подошел воевода Бутурлин, а в Замоскворечье ожидается Колтовский. Пожарский держится крепко.
Наслушавшись вдоволь всяких рассказов о московских происшествиях, беглецы переправились из Замоскворечья в город.
* * *
У Введенского острожка на Лубянке шли бои. Гремели пушки, невидимые в густом дыму пожарищ. Вестовые колокола били тревогу. Перекликались рожки. Укрепление Дмитрия Пожарского стояло несокрушимо на пути у поляков. Лагерь ополченцев был окружен частоколом. Около ограды, кроме того, тянулись глубокие рвы. Ратники Пожарского и крестьяне ближних деревень построили укрепление в одну ночь.
Когда Осип, Олешка и Зиновий подошли к Лубянскому острожку, Гонсевский бросил все силы со стороны Кремля против Пожарского. Ему надо было во что бы то ни стало разрушить возведенный в соседстве с Кремлем острожек. Панов все более и более начинали пугать быстрота и ловкость «москвитян».
Впервые здесь, на Лубянке, враги почувствовали, какую серьезную силу представляет собой их неприятель.
Вдвинутые в боевые окна лубянского частокола пушечные дула готовы были разорваться от непрерывной стрельбы. Над частоколом острожка ополченцы поднимали чучела в польских шапках. Пули мгновенно сбивали их. Время от времени из ворот укрепления по мосту через ров с пиками наперевес вылетали всадники Пожарского, отбивая атаки поляков и немцев, бесстрашно подступавших к самым стенам острожка.
Пожарский острым взглядом, немного сутулясь, следил за боем из бойничного оконца. Разгорелось его боевое сердце; он приказал подать коня.
Ударили в колокола, затрубили в трубы, бухнули палками с набалдашниками в растянутые пузыри из бычьей кожи — ворота распахнулись, и Пожарский на своем вороном коне поскакал впереди конных ратников прямо на ощетинившихся копьями у Никольских ворот поляков. Столкнулись. Началась ожесточенная сеча. Падали с коней враги, падали ополченцы… Окровавленные кони без всадников в страхе носились по площади. Пожарский врубался в самую гущу врагов, воодушевляя своих товарищей, но силы оказались неравными… Поляки, получив подкрепление, наседали. Вдруг Буянов, находившийся все время около Пожарского, увидел на его лице кровь. Князь зашатался, приник головой к шее коня. Буянов бросился к нему, вывел воеводу из боя. Ратники, узнав, что их начальник ранен, дрогнули, стали, отбиваясь, отступать к острожку. Гусары, ободренные неожиданным успехом, с остервенением набросились на ратников, многих изрубили, многих сбили с коней и забрали в плен. С большим уроном воины Пожарского вернулись обратно в острожек.
Буянов, Пахомов и Мосеев бережно сняли сильно раненного Пожарского с коня. Бился воевода, будучи уже порубленным, бился до тех пор, пока силы не покинули его. Когда его положили в сани, он приподнялся, обвел окружающих печальным взглядом, и слезы потекли по его щекам.
— Лучше бы мне умереть, — тихо сказал он, — только бы не видеть толикия скорби народа!..
Буянов и другие стрелецкие сотники и ратники окружили его. Подойдя близко к саням, Гаврилка робко поклонился князю. В эту же минуту его взгляд неожиданно встретился со взглядом Осипа. А рядом с Осипом увидел он и Олешку и Зиновия.
Сани тронулись, чтобы отвезти раненого в Троице-Сергиев монастырь; Буянов, Мосеев и Пахомов отправились верхами провожать его.
Осиротел острожек. Долго с грустью смотрели вслед удалявшимся саням ратные люди.
Осип подошел к Гаврилке:
— Жив?
Парень тяжело вздохнул:
— Теперь пропали. Не выдержим.
Всем было тяжело. Осип сообщил Гаврилке о Наталье и Халдее. Ушли они из Москвы, кажется, в Нижний.
Было не до разговоров. Бой разрастался с новой силой. Поляки возводили свое укрепление у самых стен острожка… Бросали зажженные факелы в ополченский лагерь.
Снова удары набата, крики, суматоха: в острожке от польских факелов начался пожар… Воды не хватило. Огонь, раздуваемый ветром, наваливался на ополченцев, стало трудно дышать. Победа клонилась на сторону поляков.
* * *
Острожек на Лубянке пал. Ратники, отбиваясь от врага, отступили по Троицкой дороге, по той самой дороге, по которой увезли раненого Пожарского.
Дышало смрадом пожарище. Полуразрушенный Китай-город и почерневший от копоти Кремль одиноко высились среди черного поля.
Под дуновением весенних ветров краснели среди пепелища остатки неугасших углей; обнажались из-под черной пыли опалённые огнем трупы.
Таков был канун пасхи 1611 года, когда к Москве подходили главные силы ляпуновского ополчения.
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ