4
В Херсонес солевары прибыли через два дня утром. Над городом стояло тёплое солнце. Хорошо грело. Над старым, заросшим вековыми дубами некрополем, ещё с захоронениями первых столетий, простиравшимся от крепостных стен до самых холмов, громко кричали грачи; у башни Зенона с входной калиткой, переминаясь с ноги на ногу, стояли солдаты и щурились от яркого света.
Входную калитку строители проделали слева башни (если смотреть на неё с внешней стороны) для того, чтобы нападающие поражались в правый, незащищённый бок, ведь щит воин держал в левой руке, а на башню прикрепили мраморную плиту с греческими письменами. Фока подъехал поближе, приподнялся на стременах и по складам стал читать.
— «Самодержец кесарь Зенон, благочестивый, победитель, трофееносный, величайший…» О-о, да тут ещё несколько величаний: и присночтимый, и их благочестие… И что интересно — даровал он этому городу выдачу денег, которые собрали преданные баллистарии. Значит, воины, обслуживающие метательные машины, деньги собрали, а император Зенон лишь даровал их… — воодушевлялся Фока, в голове которого ещё бродил хмель, продолжая читать далее: — «На эти суммы, возобновляя стены во спасение самого города и благодарствуя, поставили мы эту надпись в вечное воспоминание их царствования. Возобновлена башня эта трудом светлейшего комита Диогена, лета 512».
Фока снял с себя плащ, засунул его в кожаную сумку — жарко стало, вспотел, губы у него лоснились, глаза хитро посверкивали. Глядя на него, Доброслав пошутил:
— Фока, а если бы твои замечания по поводу надписи да передать начальнику стражи этой башни, вот тогда бы было интересно…
— Но, но… я ничего такого не говорил, Клуд, — вдруг испугался велит. — И вообще я тут главный, а ты, колдун, смотри за своим языком… Распустил его! Я ещё твои слова, сказанные у вашей чёртовой кумирни, припомню…
— Ну ладно, Фока, не обижайся… Вот войдём в город, я тебя ещё вином угощу.
— То-то же, — примирительно сказал Фока и повернул лошадь к железной двери входной калитки.
Убедившись, кто такие, их пропустили, и соляной обоз двинулся вдоль стен, тянувшихся по обе стороны на расстояние нескольких стадий, уже к городским воротам. Поверху стен, заканчивающихся парапетом с каменными треугольными зубцами, ходили стражники, бряцая мечами о щиты и перекликаясь между собой.
— Эй, славы, не соль ли везёте? — по-русски спросил один из них, высунув голову в проем между зубцами.
— Соль, — ответил Клуд, вглядываясь в лицо стражника. Судя по цвету волос, выбившихся из- под кожаного шлема, тот был тоже из славян.
— Киньте кусок, — попросил стражник, — а то мы уже третий день без соли похлёбку хлебаем.
Доброслав кинул ему два куска потвёрже, и стражник ловко поймал их, хотя высота крепостных стен составляла больше двадцати двух локтей. Раньше соль ввозилась в город из окрестностей, где располагались соляные озера, но их вычерпали до дна, и бури давно занесли их песком и землёй.
У городских ворот пришлось расстаться с ещё тремя кусками.
Городские ворота имели вид коридора, образованного боковыми пилонами. В них были вделаны крепления двух кованых ворот и падающей железной решётки с острыми зубьями.
За воротами чуть наискосок стояла казарма херсонесского гарнизона, выходившая глухой боковой стеной на главную улицу Аракса, тянувшуюся через весь город к морю и заканчивающуюся огромной площадью с недавно выстроенной на ней базиликой.
Казарма клалась из белого камня. По оконным рамам вились засохшие ветви плюща, на ступеньках из грубо отёсанных базальтовых глыб сидели четверо безоружных солдат.
Дубыня обернулся к Клуду и сказал:
— Может, этих спросим, как Лагира найти?
— Попробуем.
Но от этих четверых никакого толку Доброслав и Дубыня не добились: солдаты-ромеи и солдаты-славяне, а с ними и аланы, содержались отдельно; по заносчивым загорелым лицам и толстым носам было видно, что эти — византийцы. В херсонесском гарнизоне служили даже сарацины, в общем, всем этим людям, исключая греков, служба давала немного денег, одежду и пропитание. А шли они сюда не от весёлой жизни: многих заставила нужда, среди них находились и купцы, дочиста ограбленные в дороге, поэтому застрявшие в Херсонесе.
— Ладно, Дубыня, сейчас мы отвезём соль на подворье стратига, а потом вернёмся и всё выясним.
Так бы и сделали, но слово, данное Фоке, чтобы угостить его вином, обязывало сходить к лавочнику. Сдав соль и накормив лошадей, Доброслав принёс корчагу вина и сел с велитами. И только после обеда, когда Фока и два его солдата ушла отдыхать, Дубыня и Клуд отправились в казарму.
На этот раз им повезло — они повстречали того самого славянина, который попросил у них кусок соли и который только что сменился с поста.
Это вы, славы… — радостно сказал он. — Кого-нибудь ищете?
Дубыня рассказал, кого и зачем…
— Знаю Лагира… Алана… Горяч парень. В такую историю влип… И вряд ли, братья мои, ему из неё выпутаться.
— Что это за история? — испуганно вскинул глаза на стражника Дубыня.
— В общем-то, обыкновенная и скверная, в которой всегда виноватым остаётся язычник, будь он славянин или алан, но никогда — христианин, тем более если этот — выходец из Византии, — продолжил свой печальный рассказ новый знакомый Дубыни и Клуда. — Два дня назад при освящении базилики Двенадцати апостолов, когда церковная процессия во главе с митрополитом Херсонеса Георгием двигалась через Кентарийскую башню, Лагир, который стоял там на посту, замешкался и вовремя не отворил калитку, за что один из димархов ударил его крестом в лоб и разбил бровь. Из раны хлынула кровь. Лагиру бы сдержаться, во, видно, запах крови помутил ему разум, и алан ткнул дротиком в толстый зад обидчика. Правда, острие дротика запуталось в пышных одеждах сановника, не причинив заду вреда. Да и удар был не сильным… Но димарх так перепугался, что завизжал, как свинья… Торжественность церемонии была нарушена, и когда митрополит узнал, что причиной этого явился стражник, к тому же алан, язычник, тут же приказал схватить его, разоружить и бросить в подвал базилики. И я представляю, какие муки приходится терпеть бедняге Лагиру, слыша вот уже третий день христианские проповеди… Для него сейчас огонь на капище был бы куда спасительнее. Он-то и просветил бы душу Лагира перед смертью. В назидание и устрашение всех варваров протосфарий Никифор объявил своё повеление — казнить Лагира на агоре с мраморной стелой, где выбита древняя присяга херсонесцев. И перед казнью она будет прочитана как напоминание о былых временах справедливости и римского величия…
Каждый солдат гарнизона должен знать наизусть текст этой присяги: «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девой, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом, территорией и укреплёнными пунктами херсонесцев. Я буду единомышлен о спасении государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинтиды и Прекрасной Гавани и прочих укреплённых пунктов и из остальной территории, которой херсонесцы управляют или управляли, ничего никому не отдам, ни эллину, ни варвару, буду оберегать всё это для херсонесского народа…»
И ещё там есть такие слова: «Я не буду замышлять никакого несправедливого дела против кого-либо из граждан и не дозволю этого, и не утаю, но доведу до сведения и на суде подам голос по законам…» — стражник умолк и лизнул соль…
— А когда состоится казнь? — спросил Клуд.
— Как только закончится освящение храма. А это, считай, на пятый день после начала торжественной церемонии… Так принято у ромеев, — ответил стражник.
— Значит, осталось две ночи… — И Доброслав с Дубыней многозначительно переглянулись.
Стражник, о чём-то догадавшись, сразу заторопился, пожелал им доброго вечера…
Клуд и Дубыня остались одни.
Мимо них прошёл строй солдат, возвращавшихся из терм, — они были без оружия и без шлемов, с мокрыми волосами, на их красных лбах и кончиках носов висели капельки пота; под мышками держали узелки с бельём.
В нише над аркой ворот казармы стояла икона Христа Пантократора. Солдаты-христиане крестились, глядя на неё, а язычники вскидывали в приветствии правую руку, сжатую в кулак, — знак уважения к византийскому небесному покровителю. За каждым солдатом-язычником пристально наблюдал декарх: только попробуй не подними руку!..
Доброслав проследил, как строй солдат исчез в воротах казармы, словно кусок поросятины во рту велита Фоки, и сказал Дубине:
— А не пойти ли и нам помыться… Я тут знаю одну терму недалеко от агоры, которую содержит сириец, знатный пройдоха, всё про всех знает… Может быть, что-нибудь сообщит интересное… — И Клуд, подмигнув, подбросил на ладони кожаный мешочек с милиариссиями.
— И у меня кое-что есть, — похлопал по поясу Дубыня.
По главной улице Аракса они поднялись к акрополю — возвышенной части города, где и располагалась агора.
В античное время здесь были построены общественные здания, храмы Геракла и Афродиты.
Теперь на месте этих храмов и зданий увидели Доброслав и Дубыня базилику Двенадцати апостолов с крестообразной крещальней, а чуть поодаль — терму сирийца Сулеймана ал-Фаруха, похожую на куб. Термы обязательно возводились, как и базилики, на возвышенных местах; если базилики служили для омовения души, то и термы для очищения плоти для порядочного гражданина имели не последнее значение…
Терма Сулеймана отличалась особой изысканностью и этим привлекала большинство жителей Херсонеса. Она делилась на несколько отделений: в первом — самом большом — стояли кадки с высокими вечнозелёными пальмами и между ними ходили важные павлины с радужными хвостами и своим видом как бы олицетворяли мудрую красоту мира…
Потом посетитель переходил в другое — с белым мраморным полом и длинными скамьями из красного камня, расположенными вдоль стен, а на стенах красочные фрески изображали арабские фонтаны, возле которых кружились в танцах обнажённые крутобёдрые женщины. Здесь плескался фонтан настоящий, в этом отделении посетители снимали свои одежды.
Далее они попадали в низкий сводчатый зал с квадратным бассейном, в который из отверстий в трёх стенах, облицованных плинфой, лилась горячая и холодная вода. По краям бассейна тоже тянулись каменные скамьи, и на них стояли медные тазы, постоянно наполняемые и заменяемые служителями термы.
В этом зале могли одновременно мыться десять мужчин. Другая половина термы, меньшего размера и более грубой отделки, отводилась женщинам.
Доброслав и Дубыня увидели, что бассейн выложен мозаикой из белых, жёлтых и красных морских камешков. Под полом проходили трубы с горячей водой, которая нагревалась в больших котлах, стоящих на улице в особой пристройке, поэтому плиты мраморного пола приятно грели подошвы ног. Скоро в зале образовался пар, по трубам, скрытым в стенах, пустили прокалённый воздух, и стало жарко, пот проступил сквозь поры.
Некоторые моющиеся, уже не дожидаясь служителей термы, сами хватали медные тазы и бежали к источникам холодной воды и с кряхтеньем окатывали себя ею.
Открылась дверь. На пороге появился сам хозяин, низенький, с опрятным брюшком, и пожелал приятного пара.
— Вам здоровья, Сулейман, — ответили ему сразу несколько голосов.
Сириец улыбнулся и вышел.
Запахнувшись в простыни, за ним в раздевальню тут же проследовали Доброслав и Дубыня.
Увидев их, сарацин пошёл навстречу, восклицая:
— Здравствуй, Доброслав… Рад тебя снова видеть у себя! Как попарились?
— Ия тоже рад! Многие годы счастливой жизни и тебе, почтенный Сулейман, и твоим детям, внукам и детям внуков… Попарились мы хорошо и теперь бы желали со своим приятелем поиграть в зернь. Может, и ты с нами?
— С хорошими людьми с большим желанием… — сразу оживился низенький сириец, и глаза его, чуть навыкате, как спелые сливы, масляно заблестели. Он хлопнул в ладоши, и тут же появилась доска с игральными костями.
Доброслав незаметно подмигнул Дубыне — тот понял, что надо поддаться в игре сарацину.
Первый выигрыш так обрадовал Сулеймана, что он даже вспотел, хотя здесь, в раздевальне, было не жарко, и попросил слугу перенести доску и кости в зал с пальмами и павлинами. Сириец стал словоохотливее, угостил Дубыню и Клуда прохладным шербетом и справился, зачем они пожаловали в Херсонес.
— Да, с солью в городе становится всё хуже и хуже… — выслушав Клуда, заговорил Сулейман. — Рыбаки недовольны, свои уловы вынуждены выбрасывать в море, так как владельцы рыбозасолочных кладовых не покупают их. Недавно ключарь базилики Двенадцати апостолов жаловался мне на это: у них много рыбозасолочных вырублено в скалах, и винодельни в хозяйстве есть. Любит он попариться в моей терме, а потом мы, сидя вот здесь, как с вами, беседуем с ним на богословские темы… Ему нравится, что я, магометанин, считаю Иисуса Христа выше пророка Мухаммеда. И душой не кривлю. В Коране Христос семь раз назван ал-Масих — Мессия. Мусульмане производят это имя от корня «касаюсь», — значит, глажу, провожу рукой или «помазываю». В первом случае оно говорит, что «прикосновение руки Иисуса исцеляло болезни», во втором — что «он был помазан Богом в пророки». Мухаммед признает Христа высшим из пророков и принимает его рождение от Девы и нетление его тела…
— Для нас эти ваши рассуждения очень сложны, — простодушно сказал Дубыня.
— Ах да, понимаю… — улыбнулся Сулейман, пряча выигранные деньги за пояс. — Ну а попробуй я сказать что-нибудь против христианского Бога, меня тут же лишат де только термы, но и головы… Ещё моему отцу, который купцом попал в Херсонес, приходилось так же толковать Коран, поэтому и живём здесь…
— Сулейман, в городе много разговоров о предстоящей казни… — сказал Доброслав.
— Вот вам и пример тому, что такое возразить, а тем более поднять руку на служителя христианской церкви. — И Сулейман ал-Фарух повторил рассказ стражника-славянина и заключил его такими словами: — Мученики всегда мудрее тиранов, потому и становятся мучениками…
— А нельзя ли помочь этим мученикам? — напрямую, холодея от мысли, что их может предать сарацин, спросил Доброслав и, вытащив кожаный мешочек с милиариссиями, покачал его, взявшись большим и указательным пальцами за связанное ремешком устьице. — Дубыня, расскажи почтенному Сулейману, для чего нам нужно повидать алана Лагира.
По опечаленному лицу сирийца видно было — он искренне сочувствует страданиям умирающей матери, и у Клуда на мгновение возникла надежда, что сириец поможет им бескорыстно, но увидел, что мешочек с серебром всё больше и больше притягивал взгляд тёмных, как безлунная ночь, глаз сарацина. В конце концов алчность взяла верх над состраданием, и Сулейман ал-Фарух, сын купца, протянул руку и, взяв мешочек, сунул его за пояс.
— Хорошо, славы, приходите завтра сюда, и я познакомлю вас с ключарём. Он также любит играть в кости и пить вино. Пригласите его в таверну, а лучше в лупанар к блудницам.
— Помилуй, Сулейман, служителя церкви и — в лупанар…
— Я знаю, что говорю… И учтите, ключи от церковных подвалов он не доверяет никому и всегда носит их при себе.
Был уже час после обедни. На улицах стало оживлённо. Базилика Двенадцати апостолов сияла белизной двадцати двух мраморных колонн, когда-то завезённых сюда из Гераклеи, расположенной на южном берегу Понта Эвксинского и в свою очередь являвшейся колонией греческого города Мегары. Эти колонны, предназначенные для храма Афродиты, везли на триремах, и они должны были символизировать гордость рабовладельцев-демократов, потерпевших поражение от аристократической партии и вынужденных покинуть свою метрополию в конце V века до нашей эры. Потерпевших поражение, но не сломленных духом, сумевших оттеснить силой оружия со своих исконных земель тавров и скифов и в Восточном Крыму основать в короткий срок города Пантикапей, Мирмекий, Тиритаку, Нимфей, Киммерик и Феодосию, на западном — Херсонес, Кертинтиду, Калос-Лимен.
Через несколько десятков лет один из них — Херсонес — настолько окреп и набрал силу, что начал чеканить свою монету. Монетный двор находился тоже на агоре, в противоположной стороне от базилики.
Конечно, весь давно перестроенный, выложенный из сарматского камня, с лестницей, ведущей на второй этаж, чеканил он медные, серебряные и даже золотые монеты и сейчас. Направляясь к базилике мимо этого двора, Доброслав и Дубыня почувствовали, как в нос ударил серный залах металла в тиглях.
Мысль посетить базилику пришла в голову Дубыне, потому что у него, побывавшего во многих передрягах, чувствующего опасность всей шкурой, в минуту рискованных предприятий всегда обострялся нюх и все жилки начинали дрожать в предвкушении любого разбойничьего дела… Надо было обязательно выяснить, в каком из подвалов находится Лагир, и найти нужную дверь.
Базилика Двенадцати апостолов представляла собой прямоугольное здание длиной сто двадцать пять и шириной пятьдесят шесть локтей. Она разделена колоннами на три части — нефы. В них вели железные двери, разукрашенные причудливой резьбой; в орнамент искусно вплетены фигуры различных зверей — лисиц, барсуков, волков, оленей, нильских крокодилов и даже слонов, а в центре — Диана с колчаном стрел на бедре, натягивающая сильными руками лук, а у ног её грациозно расположилась лань, заглядывающая в лицо покровительнице охотников.
Миновав самую большую дверь, Доброслав и Дубыня очутились в большом светлом помещении. Церковная служба кончилась, верующие разошлись, но и тогда служителям предписывалось держать двери открытыми, с тем чтобы желающие могли прийти и посмотреть на чудесные настенные росписи христианских богомазов, вдохнуть благовонный запах елея и амбры, и находились такие из среды язычников, которые покорялись храмовой атмосфере, особенно огням сотен свечей, и просили, чтобы их окрестили.
Центральный неф заканчивался апсидой. Пол выложен прямоугольными мраморными плитами, на которые сеялся свет из окон над аркадой. Чуть правее от апсиды находилась ещё одна дверь. Толкнув её, Доброслав и Дубыня вышли в широкий двор — атриум — с фонтаном в центре и галереями. Одна из них вела в бапстерий — крещальню. Сюда заводили желающих креститься; взрослых окунали с головой, а маленьких, раздетых догола, окропляли брызгами.
Храм имел стропильные перекрытия с двускатной крышей, а крещальня заканчивалась куполом. Она стояла на скале.
— Смотри, — толкнул Дубыня Клуда.
Доброслав внизу крещальни, в скале, увидел четыре углубления с железными дверьми на засовах, на которых висели замки. К одной из них тут же рванулся Дубыня, но Клуд вовремя схватил его за кожух: из галереи, примыкающей к южной стороне базилики, в атриум вошёл пожилой служитель церкви в белой с черным одежде и синей камилавке, с кадилом в левой руке, в котором курился ладан. За ним шествовали несколько человек мужчин и женщина с ребёнком.
— Все. Пошли, — шепнул Доброслав, знакомый с обрядом православного крещения. — Это надолго. К тому же мы теперь знаем, где подвалы.
— А если в этих его нет?…
— Здесь он, Дубыня, помнишь, стражник говорил, что перед казнью Лагиру хорошо бы на капище побывать, а ему приходится слышать христианские проповеди…
— И то верно. А знаешь, Доброслав, пойдём к стражнику и спросим, в каком из подвалов заперли Лагира; судя по всему, он осведомлён…
— Не пойдём мы к нему, Дубыня. Он не скажет. Ты заметил, как он заторопился, когда мы спросили, сколько времени до казни осталось… Солдат ведь догадался, почему мы об этом его спросили, и испугался.
С главной улицы Клуд и Дубыня свернули на поперечную, пересекающую её под прямым углом, как, впрочем, все улицы города, проложенные по проекту выдающегося древнегреческого архитектора и скульптора Скопаса, жившего и работавшего в Херсонесе.
Скоро они достигли двухэтажного дома. Внизу располагалась обыкновенная таверна под названием «Прекрасная гавань», вверху находились комнаты свиданий для посетителей. Во дворе сидели и прохаживались продажные женщины, насурмленные и убелённые, отчего походившие друг на друга, как куклы. Когда в храмах шла служба, ни один владелец лупанара по постановлению комиции своих обитательниц не мог выпускать на улицу под страхом выплаты огромного штрафа. Но постановление — а это тот же закон для всех граждан — вступало в противоречие с жизнью: оно, с одной стороны, пыталось оградить их от нарушения христианской морали, но с другой — способствовало разврату, разрешая содержание подобных домов. Лишь выдвигалось непременное условие для владельцев лупанаров и их обитательниц — соблюдение внешних приличий, и только. Поэтому и владельцем не мог быть христианин…
Хозяином «Прекрасной гавани» являлся хазарин Асаф, иудей по вероисповеданию, худой, с крючковатым носом, начитанный, грамотный, хорошо знающий Талмуд и Библию, читающий и пишущий на хазарском и греческом. До того как осесть в Херсонесе владельцем лупанара, жизнь его была полна приключений — из простых степняков он сумел подняться до начальника тысячи в войске кагана, а после перенесения столицы хазар в Итиль, находящийся в устье реки Волги, когда старую, в предгорьях Кавказа, — Семендер — захватили арабы, Асаф уже находился при дворе и возглавлял конную гвардию.
Там он встречался с мудрецами — астрономами, философами, писателями, математиками, — Асаф не принадлежал в полном смысле слова к людям, поклонявшимся только богу войны; его пытливый ум жаждал познаний, и возможность их приобретения теперь ему представилась сполна. Отец его, бедный воин, кланялся идолам, как, впрочем, почти все простые хазары. Асаф, став тысячником, должен был принять какую-то веру. Он, как многие начальники, избрал иудейскую.
Вообще-то, в окружении кагана находились и такие, которые верили по своему усмотрению, — среди них можно встретить и христиан, и магометан. Сам каган принимал веру дважды — в двенадцатилетнем возрасте, когда арабы не только захватили Семендер, но и посягали на обширную территорию Хазарского каганата, он срочно принял ислам, сменив его на иудейство своего отца, деда, прадеда и прапрадеда царя Булана, бывшего идолопоклонника, принявшего Талмуд из рук хитрого раввина Исаака Сангари, изгнанного из Византии в начале восьмого века императором Львом III Исаврийским. А когда опасность миновала, каган Завулон — так звали главу хазар — снова открыл свою придворную синагогу.
Лёгкость, с которой в Хазарии обращались с верой вообще, претила Асафу. И как-то он, сидя с одним учёным мужем, сказал:
— Легко Завулон меняет веру… Нехорошо это. — Взглянул на учёного мужа и увидел, как у того глазки вертанулись в сторону. И тогда Асаф подумал: «Быть мне битым…»
И точно, донёс эти слова учёный до ушей кагана, и послал Завулон своего начальника конной гвардии во главе небольшого войска против угров, враждебных племён, обитавших в нижнем течении Днепра. В битве с ними Асаф потерпел поражение, попал в плев. Долгое время жил у них, во главе их отрядов ходил на русов, грабил купеческие караваны и потом уже сам в качестве купца приехал в Херсонес и остался в нём. Открыл лупанар, вот уже несколько лет безбедно живёт за счёт блудниц, всегда желанных людям разной веры — и христианину, и магометанину, и иудею, и язычнику, — плати только… Наведывались к Асафу даже купцы с далёкого Китая, которые верят в то, что после смерти душа человека не летит на небо, а переселяется, к примеру, в буйвола, а может переселиться — тьфу, сказать срамно! — в навозную муху или жабу. Смотря по тому, сколько грехов совершил ты при жизни.
Асаф со своими блудницами пребывал в премилых отношениях — давал им возможность зарастать, и каждая могла в обмен на накопленные средства получить свободу. Может быть, поэтому они, купленные на торжище, не обижались на Асафа за то, что он использовал их таким гнусным образом.
В лупанаре находились и русские, и хазарские, и печенежские, и арабские женщины, были и аланки. Верили они в одного бога — свободу. Этим и жили. Некоторые дурочки даже верили в любовь, в счастье; что придёт хороший богатый человек, сжалится над какой-нибудь из них, заплатит хозяину и возьмёт в жены… Такие не приходили. Но молодые продолжали надеяться и ждать…
Постарше, а все они уже были отъявленные плутовки, в свободное от работы время любили порассуждать с грамотным хозяином о жизни, о судьбе, о заморских чудесах, о вере. На тему о вере — охотно, особенно в часы, когда начиналась церковная служба и когда хозяин запирал их.
Самая бойкая из всех — сарацинка Малика, такая же крутобёдрая, с узкой талией, как танцовщицы на настенных росписях в терме Сулеймана, знавшая всю подноготную жизни своего хозяина, спрашивала, кокетливо выгибая насурмленные брови:
— Дядя Асаф, а почему вы, хазарин, приняли иудейскую веру, а не христианскую или магометанскую?…
Владелец «Прекрасной гавани» велел своим блудницам постарше называть себя «дядей», а молодым — «папашкой».
Умный хазарин прищуривал глаз, показывая в улыбке ещё ровные, сохранившиеся для его возраста зубы (Асафу шёл седьмой десяток):
— Дорогая Малика, ты знаешь, что я тебя люблю. И скоро, наверное, отпущу тебя на волю…
При этих словах Малика фыркала и говорила:
— Дядя Асаф, я слышала это ещё тогда, когда называла вас папашкой…
Хазарин, будто не слыша Малику, продолжал:
— Скажу, почему я принял иудейскую веру… Но давайте начнём с того, почему я не христианин. Во-первых, если бы я исповедовал Христову веру, то не мог бы содержать вас, мои куропатки… Что такое христианство?… Когда я состоял начальником конной гвардии у кагана, на эту тему любил говорить с мудрецом из Византии. Много хорошего в этой вере, но слишком она долготерпима, добра и милосердна, она говорит о высшем предназначении человека, поэтому верит в воскрешение его плоти, и учтите, милочки мои, плоти праведников вместе с их душами… А разве праведен человек?! Как сказал в Библии Бог Адаму: «Проклята земля в делах твоих, при творении же всё было добро зело». Вот и искупает он свои грехи на этом свете, а то призовёт Господь Бог на Суд, и что тогда ему скажешь… Всемирный Судья меня бы обязательно спросил: «Асаф, торговал людской плотью?» «Торговал, — ответил бы, — не отрицаю». А как отринешь, когда он, этот Судья, всё про тебя знает… «Иди, — скажет, — Асаф, в ад огненный».
Магометанство даже, пожалуй, построже будет, оковы этой веры для человека при жизни куда тяжелее: то нельзя, то не моги, твори пятикратную молитву каждый день, соблюдай тридцатидневный пост месяца рамадана, плати налог закят, совершай паломничество в Мекку…
Вот и принял я иудейство. И особенно чту веру саддукейской секты. Очень она мне пришлась по сердцу. В Бога они тоже верят, но в такого, который человеку всё позволяет, и никакого он влияния на человеческие деяния не оказывает — ни на добрые, ни на злые. Сам человек волен избирать свои деяния и не надеяться на воскрешение из мёртвых, следовательно, его и на Суд никто вызывать не будет. Организатор этой секты Саддок учил, что нас не ожидает никакое вознаграждение за гробом, следует заботиться самому о своём земном благополучии… Сам Саддок был богатый человек, любил хорошо пожить… Саддукеи, ну и я, конечно, вместе с ними, стоят на древней, библейской точке зрения: «Смотри, предлагаю тебе ныне жизнь и добро, и смерть, и зло… Избери же жизнь, дабы был жив ты и потомство твоё…»
Вот так говорил владелец лупанара, а блудницы ему внимали.
Самая молоденькая из них, тоненькая, как тростинка, с длинными ногами и высокой грудью аланка, преданно заглядывая в глаза хозяину, мило проговорила:
— Папашка Асаф, а вы очень и очень умный человек…
— Дай Бог тебе здоровья, моя птичка, и богатых красивых клиентов.
И тут в поле зрения обитательниц лупанара попались Дубыня и Доброслав. Кожух у Дубыни был накинут на голое тело, из-под которого виднелась заросшая черными волосами грудь.
— Эй, — обратилась к нему Малика, — заходи, гостем будешь, а заплатишь — хозяином. Смотрите, какой он чёрненький, как блоха…
— Зайду, красавица. Только не сегодня, а завтра. И укушу!..
Доброслав недовольно пробурчал:
— Чего ты с ней заигрываешь?… Пошли.
Остановились у мраморной статуи Геракла, чудом сохранившейся от античных времён.
— Знаем мы теперь и то, что к подвалам можно попасть через крытый проход с другой стороны храма, а не ломиться через все двери… Видел, откуда принесли крестить ребёнка?
— Видел, — ответил Дубыня.
На другой день Сулейман устроил всё так, как и обещал. Показал в мыльне ключаря базилики Двенадцати апостолов, устроил игру в зернь. За ней и познакомил с ним Доброслава и Дубыню, которые после нескольких выигрышей и выпитых чаш вина показались ключарю самыми лучшими людьми на свете. А дотом они втроём отправились в «Прекрасную гавань».
В таверне добавили ещё и повели ключаря в комнату к молоденькой аланке, хорошо заплатив за неё хазарину Асафу. На каменной лестнице, ведущей на второй этаж, Дубыня ловко отцепил связку ключей от кожаного пояса служителя церкви и осторожно, чтобы тот, пьяный, не упал и не разбился, препроводил к блуднице.
— Теперь он будет у неё до утра. Скорее, Доброслав!
Пришлось отомкнуть двери двух подвалов, прежде чем нашли нужный. Действовали осторожно, тихо, очень скрытно, к тому же и ночь выдалась тёмной; ещё с вечера ходили по небу тёмные, тяжёлые тучи, которые и закрыли луну, пошедшую на убыль.
— Кто там? — хрипло крикнул Лагир, когда дверь отворилась.
Он рванулся вперёд, звякнув цепями, коими был прибит к стене. К углам подвала с писком шарахнулись крысы.
— Тихо, Лагир, тихо, — сказал Доброслав. — Свои.
Лагир сразу узнал его по голосу. Что-то дрогнуло в его лице, и по щекам потекли слезы. Их тоже почувствовал Дубыня, когда обнял алана.
— Узнаешь? Это я, Дубыня… Привет привёз от твоей матушки.
— Жива, здорова? — встрепенулся Лагир.
— Жива, только не здорова… Может, теперь…
— Ну, хватит, — перебил их Доброслав, — потом поговорим.
Чернобородый просунул лом в кольца, выворотил крюки из каменной стены. Лагир застонал:
— Все тело болит от цепей, и ещё ноги… Крысы объели.
Доброслав запер дверь, а ключи бросил в воду крещальни.
Рано утром, как только встало над зубчатой крепостной стеной и крышами базилик солнце, солевары выехали из Херсонеса. В одной из подвод, укрытый рогожами, лежал бывший товарищ Дубыни по соляному промыслу, теперь уже бывший солдат фемы Лагир, алан.
В первой же попавшейся на пути таверне Доброслав напоил велита Фоку и его солдат, уложили всех в подводы. Лагира высвободили из-под рогож, сбили остатки цепей, затем Клуд обратился к нему:
Вот что, друг… Прими мой совет. После того как снарядишь мать в последний путь, иди к Борисфену, в Киев… Мы тоже там будем. Но прежде с Дубыней побываем в Константинополе.
Нам нужно, Лагир, найти там одного человека, а вернее — зверя… Могли бы вместе, но в Херсонес тебе дорога закрыта, а только из этого города лежит путь в Византию. Дубыню я жду у себя в селении через семь месяцев, чтобы вернуться потом на берег Прекрасной Гавани. Уже вместе с собакой, которая вырастет из щенка к тому времени. А с тобой, Лагир, мы встретимся в Киеве. А теперь — трогай…