3
Тиун, забрав с собой с десяток солдат и наказав Аристарху удвоить бдительность, так как солевары расположились возле дома, в каких-нибудь ста шагах, поехал собирать дань с поселян, Аристея, оставшаяся с детьми, села к окну и стала смотреть на дальние холмы, на вершине которых ещё лежал снег.
Было слышно, как лошади, привязанные к телегам, доверху груженным соляными бурыми глыбами, переступая, стукали подковами по натянутым на оглобли железным гужам и звякали удилами. Кто-то из прибывших с Меотийского озера крикнул Аристарху:
— Эй, солдат, прикажи задать коням корм!
Тот усиленно замотал головой, делая при этом свирепое лицо и хватаясь за рукоять кинжала.
— Глянь, как пень… Не понимает ничего. А может, охлой?…
Аристея, звавшаяся когда-то Настей, пленённая древлянка, крестившаяся в Херсонесе и возвысившаяся до жены тиуна-ромея, правда, не венчанной, улыбнулась, услышав такое с детства родное, почти забытое слово: охлой — ловкий плут, изворотливый мошенник… Подозвала сердитого Аристарха и велела насыпать в кормушку овса.
Она знала, что сегодня к вечеру должен приехать Доброслав Клуд с велитом Фокой. Вот и глядела на дальние холмы, уже подёрнутые розовой дымкой, и сердце её приятно млело — хотелось, чтоб время до вечера проходило быстрее… Ей нравилось смотреть в голубые глаза этого высокого широкоплечего русича и говорить с ним на родном языке и замечать при этом его невольное смущение.
Мужа она своего не любила. Просто была благодарна ему за то, что купив её на торжище в Херсонесе, стал обращаться с ней не как с рабыней или заложницей, а сделал в своём доме полновластной хозяйкой.
За Понтом находилась его настоящая жена, которая не захотела ехать в «страну диких людей», как она называла Крым, и осталась в Константинополе с обожаемым ею служителем терм, два раза в неделю массажировавшим её уже начавшее полнеть тело…
Красивую древлянку, окрещённую Аристеей, с высокой грудью, с толстой русой косой и васильковыми глазами, ромей полюбил со всей пылкостью души, потихоньку черствеющей на чужбине без родных и близких, не жалел для неё нарядов и украшений, благо они доставались ему легко и в немалом количестве, часть из которых тиун бессовестно утаивал от стратига херсонесского.
А когда Аристея родила ему мальчика, он стал боготворить её, а в сыне души не чаял. Только чрезмерные ласки ромея иногда тяготили славянку. Как бы хотела она, чтобы эти ласки исходили от другого, близкого ей по духу и образу мыслей человека. И таким человеком чтоб был Доброслав…
Это желание пришло к ней, когда Клуд вылечил тяжело заболевшего мальчика. И после одного с ним разговора… А случился он в последний приезд Доброслава летом, когда крымская земля полыхала всеми красками полевых цветов и буйной зеленью ясеневых лесов, ельников и дубрав.
Тогда с раннего утра, у неё было хорошее настроение. Отдав приказание слугам, что сделать по хозяйству, Аристея с сыном пошла прогуляться к реке. За ними, как всегда, следовали вооружённые до зубов Аристарх и Фока.
Мальчик тоже радовался окружавшим его тёплым краскам природы, солнцу, что вставало из- за лесов.
— Смотри, мама. Ярило! — воскликнул он, простирая руки навстречу светилу.
— Радуйся ему, — говорила мать, — знай, сынок, что ты наполовину язычник, хоть и крестили меня, но душа-то моя живёт в тёмных борах… Племя наше — древлянское, значит, древами окружённое, и много у нас бортников. Бортник — от слова «бор»…
— Ты говорила, мама, что они мёд в лесу собирают.
— Умница, запомнил.
И вдруг мальчик воскликнул, подбежав к реке:
— Смотрите, вьюны вьются!
Аристея взглянула на воду. Думала увидеть угрей, но бросились ей в глаза две противоположные струи, что стремительно неслись навстречу друг другу, и там, где они встречались, возникали толстые жгуты, скручивающиеся действительно как вьюны и воронкой уходящие на дно.
Что такое? Река в этом месте всегда была спокойна. Уж не предвещает ли она беду?…
Вспомнила пророчицу бабушку свою, душа которой давно уже шествует через воздушный океан, чтобы достигнуть райских селений, и странствует посреди дождевых потоков и грозового пламени, принимая участие в их животворном или разрушительном деянии.
Вспомнила и души своих предков, что носятся в тучах, сверкают в молниях, извлекают из облаков дождь и проливают его на землю потомков, увлажняя поля и полня реки, предсказывая своим детям и внукам будущее, а потом зажигаясь звёздами… Закрыла глаза Аристея и обратилась к их мощи и силе:
— Уберегите моего сына! Не накликайте несчастья…
И солнце, было зашедшее за тучу, вновь выглянуло и засияло снова… Про такой миг в природе люди говорят: «Родители вздохнули», то есть мёртвые повеяли теплом и светом… И это тепло, и этот свет Аристея почувствовала кожей лица. Открыла глаза — мальчика рядом не было.
— Господи Иисусе! — взмолилась новому Богу. — Где же сын?
И тут услышала за спиной звонкий переливчатый смех. Обернувшись, обнаружила мальчика сидящим верхом на большой мохнатой собаке.
— Да это же Бука! — тоже счастливо рассмеялась мать.
И тут увидела красивого Доброслава, широко шагающего к реке, улыбающегося и нарядного.
Одет он был в расшитую золотой нитью белую полотняную рубаху с красным бархатным поясом, в синие штаны, заправленные в мягкие коричневые замшевые сапоги с белыми отворотами, в руках держал букет полевых цветов. Через плечо висели две тоболы: одна полная, другая наполовину опорожненная…
— А я ещё с холма тебя с сынишкой увидел… Цветов нарвал… Возьми.
— Спасибо, Доброслав. — И лицо древлянки сразу вспыхнуло, зарделось в порыве искренней благодарности. Что ни говорите, а у этой женщины под ромейскими одеждами билось славянское сердце… — По какому делу к нам? — стараясь скрыть волнение, спросила Аристея.
Клуд ответил как можно спокойнее:
— Поселяне послали к твоему мужу просить для кузнеца железа… Как думаешь, не Откажет?
— Думаю, не откажет… Я попрошу… — оглядела Доброслава с ног до головы, нюхая цветы, пригласила посидеть на берегу реки — отдохнуть с дороги.
Клуд скинул с плеч тоболы:
— Это подарки, а Фока с Аристархом свои уже взяли…
Аристея посмотрела в ту сторону, куда увезла Бука её сына; сидя в густой траве, велиты тянули хмельной мёд из баклаги.
— Любят пить, — засмеялась, — особенно Фока. — Повернулась к Клуду: — Так всё бобылём и живёшь?
— Так и живу… А как ты?
— Хорошо… Только снятся ночами реки Случь, Горыня и Тетерев, где племя обитает наше… И поляна в густом лесу, и подружки мои, обутые в полусапожки с отворотами, вроде твоих, а на головах у них шапочки из бересты, обтянутые шерстяной тканью с нашивными украшениями. И в них продет поясок с кольцами, которые у висков звенят… Такие височные кольца только древлянки носят… Этим они отличаются от женщин и девушек из племени полян или дулебов, северян или вятичей, дреговичей или кривичей, радимичей, уличей или словен новгородских… А скажи, Доброслав, ты и твои поселяне какого племени?
— Не знаю… Даже жрец Родослав не ведает, этого. Просто мы — крымские поселяне… Русы, волосами светлые.
— Любой человек не должен быть без роду и племени! — твёрдо сказала Аристея.
— Ну тогда мы, наверное, Полянского… Потому что отца моего тянуло, и меня тоже, на берега Борисфена.
И Клуд поведал Аристее, что говорил ему отец, пронзённый хазарской стрелой с жёлтым оперением, перед смертью… Доброславу снова во всём ужасе представилась картина жестокого побоища, и рука его невольно сжала рукоять ножа, висевшего на бархатном поясе. Глаза потемнели, и около виска задёргалась жилка. И он поведал древлянке о своём и верховного жреца Родослава великом горе…
Закончил свой скорбный рассказ Клуд. Тихо, не шевелясь, сидела Аристея, глядя на вьющиеся струи речной воды, потом подняла глаза на Доброслава, взяла его бронзовую от загара руку в свои ладони, погладила её, сказала:
— Брат мой, ты напомнил о горе и моего рода… Как-то зимой в наши заснеженные леса вломились на мохнатых лошадях печенеги, сожгли селение, стариков и детей побили стрелами, оставшихся в живых мужчин, а их было с десяток, не больше, посадили в крытую деревянную повозку и подожгли. Мужья и братья горели заживо, но никто из нас, собранных в кучу девушек и женщин, не слышал их вскриков и стонов… А потом нас погнали через леса на разные торжища. Видишь, мне повезло…
— Да, Настя, — назвав её славянским именем, задумчиво промолвил Клуд, — а может статься, и Мерцану я когда-нибудь встречу… Может, ей тоже повезло, как и тебе… А, Настя?
— Все может быть… Пути Господни неисповедимы, Клуд, как говорят проповедники Христовой веры… Жди и надейся!
— Ждать?! А сколько можно? Надо спешить…
Глаза Доброслава сверкнули решимостью, на щеках появился румянец. Аристея залюбовалась им и невольно, сама не отдавая себе отчёта, в каком-то неудержимом порыве поцеловала Клуда.
Доброслав, кажется, засмущался более, чем Аристея, но потом справился со своими чувствами:
— Ну, мне надо идти…
— Посиди пока… — попросила древлянка. — Вот ты говоришь — спешить. А куда спешить?… Одно и то же везде: слезы, горе, кровь и муки. Ранее мне говорили, что у ромеев вера добрая, человеколюбивая, а вчера прочитал муж из божественной книги, а в ней такие слова, хорошо их запомнила: «Не думайте, что я принёс мир на землю; не мир пришёл я принести, но меч». Это Евангелие от Матфея. Тут сказано про христианского Бога. И ещё там говорится: «Ибо я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её…» Как же?! И неужели так всегда будет?! — воскликнула в отчаянии женщина.
— Не ведаю, Аристея… Хоть и называют меня колдуном, вещателем. Многое сокрыто от глаз наших. Я вот ничего бы не пожалел, чтобы узнать, кто же навёл тогда хазар на наше селение в праздник… А что навёл — в этом не сомневаюсь, потому как в Световидов день наши поселяне на капище оружия с собой не берут…
Аристея как-то странно посмотрела на Клуда и вдруг решительно произнесла:
— А если скажу? Будешь меня любить? А? — И, озорно вскинув на Клуда васильковые глаза, увидела, как от удивления переломилась левая бровь Доброслава. — Что, дорогую цену запросила?… Это я так… Ладно, скажу, как брату родному… От мужа узнала, что навёл хазар за несколько золотых бывший тиун Иктинос, сейчас он у василевса Михаила служит в должности регионарха.
Доброслав Клуд жил в Крыму, среди ромеев, знал греческий, и ему не надо было объяснять, кто такие василевс и регионарх. Последний — это человек, ведающий людьми, поддерживающий порядок в одном из четырнадцати регионов Константинополя.
— Иктинос? — воскликнул в ярости Клуд. — Я запомню это имя, скорее не имя, а кличку зверя, и отныне буду молить Перуна, чтобы он в его голову пустил громовую стрелу… Может быть, я ещё и сам встречусь с ним… Как ты сказала, Настя? Пути Господни неисповедимы? Да, это так: будущее наших судеб и судеб наших недругов в руках богов. Но мы тоже должны не сидеть, а идти к этому будущему навстречу. Поэтому спешить надо!
Из задумчивости Аристею вывел сильный стук в дверь, и не просто стук, а колот. Колотили висевшим на крюке кованым кольцом. Аристея метнулась к двери, распахнула её. На пороге стоял велит с испуганным лицом и, указывая на сгрудившихся у повозок людей, сказал:
— Там солевары бузят… Аристарха связали, отцепили от телег оглобли, грозятся убить того, кто подойдёт к ним.
Достаточно было взгляда, чтобы увидеть — заварил всю эту бузу чернобородый, который давеча просил Аристарха задать лошадям корм.
Сынишка Аристеи тоже высунул голову в дверь, спросил:
— Мама, почему они шумят?
— Служанка! — живо крикнула Аристея. — Забери мальчика! А ты, велит, опусти дротик жалом вниз.
Недаром она была дочерью старейшины рода — умела повелевать, а в минуты опасности брать себя в руки и принимать нужные решения.
Солевары, завидев на ступеньках дома хозяйку и выразительный жест солдата, говорящий о мирных намерениях, слегка расступились и тоже опустили оглобли. Вперёд вышел чернобородый:
— Прости нас, сестра, но виноват он, главный велит. Вместо овса кинул в кормушку лошадям не пойми что — не сено, а труха. Вот и… А солдаты бросились защищать своего начальника, тогда мы за оглобли и взялись…
«Дурни, русские дурни, вернётся муж, что я скажу ему? Да он чернобородого вздёрнет на первой берёзе, даже если и поверит мне, что солевары правы и что следует в первую очередь наказать за ослушание Аристарха… Согласно «Кодексу Юстиниана» человек, особенно тот, кто иного с византийцами происхождения, оскорбивший ромея действием, подвергается смерти. Как же уберечь чернобородого?… — И тут сердце Аристеи радостно забилось: древлянка увидела скачущих на конях Фоку и Клуда. — Вот Доброслав и…»
— Отпустите Аристарха, — приказала солеварам. Те нехотя, огрызаясь, развязали велита, отдали дротик и щит.
— Всадники приблизились настолько, что виден был красный нос Фоки. Велит скакал, раскачиваясь в седле, бормоча псалмы Давида.
— А вот и мы, почтеннейшая хозяйка! — увидев Аристею, воскликнул Фока и, слезая с лошади, упал на карачки… Но никто даже не улыбнулся.
Доброслав поприветствовал Аристею, кинул взгляд в сторону угрюмых мужиков, перевёл на велита Аристарха, который озирался по сторонам, как бы ища поддержки. Клуд видел, как солевары развязывали Аристарха, понимающе усмехнулся. Эта усмешка не ускользнула от внимания древлянки, она подумала: «Он и поможет чернобородому…»
Пригласила в дом. Мальчик, увидев Доброслава, с визгом кинулся ему на шею, забросал вопросами:
— Почему давно у нас не был? С солеварами ты тоже поедешь? А где твоя большая мохнатая собака?
— Где-то в горах, малец, а может, бегает по берегу моря?
— Значит, ты не знаешь где? А ещё колдун…
— Почему, знаю… Знаю, что скоро она прибежит домой и с нею будет важный щенок… И тогда назовём его Буком… Мать — Бука, он — Бук… Станет через год огромным зверем… И тогда мы здорово заживём!
— Колдун, ты покажешь мне его?
— Как знать, может, и покажу…
Сели за стол. Аристея велела накормить мальчика и отослала его в спальню.
За окном уже сгустились сумерки. Лишь синяя полоса не исчезала над холмами, но потом и она будто накрылась тёмным пологом со сверкающими редкими звёздами. В домах поселян засветились лучины; велиты, бряцая оружием и щитами, протопали в свою казарму; солевары, всё ещё не остывшие от ссоры, переговариваясь, забрав с собой кожухи и тёплую одежду, побрели в отведённую им деревянную клеть.
Доброслав спрыгнул с каменных ступенек дома, догнал чернобородого, стукнул по плечу. Тот обернулся.
— Как зовут тебя?
— Дубыня.
— Дубыня… Дубыня и есть. Зачем скандал поднял? Хозяйка велела сказать — уходить тебе надо… Вернётся тиун — головой поплатишься. Понял?
— Ты кто такой?
— Неважно… После поговорим, когда из Херсонеса вернусь. Если, конечно, боги дадут нам ещё раз встретиться.
— А-а, понятно. Значит, за тобой велит ездил. Доброславом звать?
— Угадал…
— Скажу я тебе, Доброслав… Не могу я бежать… Мне в Херсонес очень надобно. Жуть как надобно!
— Но оставаться тут тебе нельзя… Даже до утра. У ромеев, сам знаешь, законы строгие.
— Ещё как знаю! На своей спине не раз испытал… Только в Херсонес я попасть в любом случае должен. Найти там одного человека и передать, что его мать умирает.
— Хорошо, Дубыня. Тогда сделаем так: ты сейчас покинешь двор тиуна и будешь ждать обоз в лесу возле озера Чёрного, на кумирне Белбога, ведаешь, где это?
— Ведаю. Приходилось бывать…
— В обоз нам дадут велита Фоку с солдатами — попрошу Аристею. А он видел тебя мельком и вряд ли что понял: пьяный. На рассвете к нам и примкнёшь… А теперь — двигай! — Клуд пристукнул кулаком по могутной спине задиристого солевара.
Дубыня внял словам Доброслава, забрал с собой душегрейку, шерстью вовнутрь, сработанную из волчьей шкуры, перекинул её через плечо; кто- то из друзей-доброхотов сунул ему ковригу хлеба, и чернобородый, сбоку обойдя каменные хранилища, как некогда их обегала Бука, вышел в степь.
Но не успел пройти и одно поприще, как услышал гортанные крики, топот коней и скрип телег.
Схоронился в кустах можжевельника и вскоре увидел при свете луны на лошадях ромейских солдат в кожаных шлемах, с копьями, остриями задранными кверху, — сигнал для нападающих, будь то разбойники, рыскающие по степи, печенеги или хазары, что отряд готов принять бой и будет сражаться до конца.
На вороном коне сидел, закутавшись в лисью шубу, в золочёном шлеме человек при мече, но без копья. Сзади отряда перекашивались на неровной дороге гружёные доверху телеги: в них были навалены холсты, бочки с сотовым мёдом, солониной и дёгтем, выделанные кожи.
«Тиун возвращается! — догадался Дубыня. — Вовремя я улизнул. Спасибо тебе, Доброслав… Ишь, сколько награбили, сволочи! Хуже всяких татей… Вот собрать бы обиженных канальями ромейскими да и тряхнуть весь обоз, а этих толстомордых в кожаных шлемах засмолить в те бочки и бросить в Понт — плывите к своим берегам, в Константинополь… Вот смеху-то будет!» И Дубыня даже прыснул в кулак, представив, как качаются на волнах тысячи бочек, как они, кувыркаясь и налезая друг на друга, достигают бухты Золотой Рог, как спешно бегут с крепостной стены стражники и — каково удивление! — в выловленных бочках обнаруживают засмолённых собратьев…
Проехал отряд с обозом. Дубыня вышел из-за куста, надел душегрейку, передёрнул плечами и улыбнулся, почувствовав, как приятно пощекотала голое тело грубая волчья шерсть…
Луна поднялась высоко, подёрнулась красной пеленою, и осветилось всё на земле пурпурным цветом; особенно багрово затрепетали дали, там, где расположилось Чёрное озеро, поросшее лесом, в котором находилась кумирня Белбога. Страх охватил Дубыню, но надо было идти туда, говорил Доброслав, он должен ждать их там. Можно было, конечно, схорониться где-нибудь здесь и скоротать ночь, а на рассвете встретить обоз с солью и дарами. Ну а вдруг Доброслав поведет его другой, ведомой только ему дорогой, и они разминутся? Даже если и встретятся потом, что скажет Дубыня ему и своим друзьям — солеварам? Мол, струсил?… «Нет, дорогие мои, в дубынинском роду ещё ни одного труса не было… Вперёд, к багрянцу!»
И как только чернобородый принял такое решение и зашагал споро, кровавая пелена стала сходить с луны, дали снова засеребрились и травы будто покрылись инеем, но не хрустели, а мягко стелились под ногами.
Дубыня легко ступал, словно его несли крылья. Он взбирался на холмы, покрытые лишь небольшими кустами можжевельника, спускался в долины, перепрыгивал ручьи с текущими в них быстрыми водами — и вот она, гряда тёмного леса с вековыми деревьями дуба и ясеня, отбрасывающими длинную тень на пологую равнину. По этой равнине шла к лесу широкая, чуть извилистая дорога, и Дубыня подумал, что по ней как раз и должен пройти на рассвете обоз Доброслава.
Ступив на неё, чернобородый поправил висевший на кожаном поясе нож с остро заточенным концом, огляделся и прислушался.
Где-то там, в той стороне, откуда шёл, раздался жуткий вой одинокого волка. Ему откликнулись сразу несколько. Дубыня поблагодарил Велеса за то, что уберёг его от встречи с ними, и вспомнил, что и дед был растерзан в зимнем поле этими зверями.
Дубыня взглянул на лес, на луну, плывущую по клубящимся облакам, словно лодья по бурным волнам, и снова в его сердце стала проникать непонятная тревога.
И тут взгляд его упал на одиноко растущую обочь дороги сосну. Ширины она была необыкновенной. Если даже всем солеварам, которые пожаловали с Меотийского озера на двор тиуна, а их было семь человек вместе с Дубыней, взяться за руки, то и тогда её не обхватишь, разве что когда в эту живую цепь встанет Доброслав Клуд…
К тому же она была низкой; ей, растущей на равнине, на порядочном расстоянии от теснины лесных деревьев, не надо было тянуться среди них к свету, солнечного тепла ей тут с избытком хватало. Была и уродлива, как всякое изнеженное существо, тронутое хворью: на стволе то тут, то там выпирали безобразные наросты величиной с человеческую голову, толстые ветви закручивались вокруг них, словно какой-то неимоверной силы смерч налетел на эту сосну и крутанул её несколько раз; крона же стелилась ровно во все стороны и напоминала плоскую крышу аланских жилищ.
Дубыне подумалось, что на такой кроне хорошо отдыхать лешим и кудам. Лешие — это маленькие человечки с огромными ушами, они безо лба, а вместо рта у них величиною с добрые молодецкие кулаки ямы, и туловища сплошь заросли волосами. А куды — те вообще сплошные комки шерсти, как перекати-поле, но с ногами и руками, на которых скрюченные жёлтые когти, и куды могут кому-то, говорят, кто им не понравится, распарывать животы…
Дерево отбрасывало сейчас на дорогу зловещую тень, и она походила на какого-нибудь поселянина: крона — голова, ветви — руки, наросты — грудь и живот. Глядя на эту тень, Дубыня даже слегка успокоился, но вдруг ему бросилась в глаза лошадиная нога, целёхонькая, но без копыта, лежащая на незатенённой стороне дороги. Подумал: «Не волки ли сожрали лошадь? Но почему тогда не видно костей?…»
Бочком, боясь наступить на голову тени и лошадиную ногу, он хотел протиснуться между ними, но тут почувствовал под ногами нечто качающееся, округлое, как если бы наступил на бычий пузырь, наполненный водой. Эта неустойчивость под ногами длилась какое-то мгновение, а потом этот пузырь лопнул с пронзительным свистом; Дубыня вскрикнул и оторопело заколотил ногами о землю, не двигаясь с места. Мельком взглянул на сосну, и показалось ему, как на ветвях затряслись, подпрыгивая, будто в жутком смехе, волосатые комки. Присутствие духа окончательно покинуло Дубыню, и он бросился бежать.
Но ещё одно испытание крепости его характера ждало впереди. Возле леса он увидел целую груду лошадиных черепов. Они пустыми глазницами холодно взирали в белёсое небо с проступающими кое-где звёздами. На бегу он наткнулся на груду костей, и они со звоном рассыпались, поранив его. Дубыня поморщился от боли и только тут перевёл дух; вот он, лес, рядом, а в лесу, он знал хорошо, станет уже не страшно, там витает дух Белбога, изначальность которого — добро. И поэтому всё вокруг теперь будет означать силу блага.
Дубыню как-то сразу стало покидать чувство робости, он поднял с земли череп, покрутил в руках — влажность и склизь указывали на то, что с него совсем недавно содрали кожу и мясо, и, сильно размахнувшись, со злостью забросил далеко в кусты… Можно было подумать, что это жертвенные кости с кумирни Белбога, но этот бог кровавых подношений не требует — он, как и Велес, тоже покровитель скота и животных… Значит, это следы пиршества волков или других лесных хищников.
Дубыня вошёл в лес и, когда над его головой сомкнулись ветви дубов и ясеней, к нему снова вернулось прежнее мужество.
Теперь дорога протянулась между деревьями. Возле большого известнякового камня, белеющего справа, Дубыня спугнул спящего под раскидистой елью оленя — тот рванул напрямик, проломив кусты, и стало видно, как он вымахал на широкую поляну, остановился, гордо поводя крупной головой. Лунный свет серебристо переливался на его сильных рогах, и даже можно было разглядеть, как дрожь пробегает от холки по спине и до самого широкого зада. Олень постоял с минуту, потом медленным, величественным шагом скрылся за деревьями.
Дубыня сел возле камня, достал хлеб, отломил кусок, стал жевать. До рассвета, судя по всему, ещё часа четыре, — уже недалеко и кумирня Белбога.
В траве журчал родничок. Дубыня набрал в пригоршню воды, жадно напился, смочил лицо. Вытер его рукавом, поднял валявшуюся рядом суковатую, толщиной с руку палку и пристукнул ею о землю, — видимо, внезапное появление оленя напомнило Дубыне о том, что в лесу Белбога могут случаться всякие неожиданности и лучше будет позаботиться о самообороне.
От камня шла в сторону поляны хорошо приметная тропинка. Дубыня знал, что она ведёт к берегу озера Чёрного, к кумирне. Достигнув поляны, он снова остановился.
Клубящиеся облака сошли с неба, высыпали мириады звёзд, и луна так ярко облила лес светом, что на земле можно было различить каждую травинку. Дубы враз стали седыми, и походили на верховных жрецов, величественно-строгих, с прямыми, негнущимися спинами и с широко развевающимися волосами и одеждами.
И лес сразу ожил. Выскочил из норы с пятью черными полосами бурундук, то ли поесть захотел, а может — слишком чистоплотный, — отправить свою надобность, но тут же был настигнут совой.
Бесшумно она появилась не фоне серого неба и, схватив когтями бурундука, неожиданно возникла перед глазами Дубыни, так что он невольно вздрогнул и замахнулся палкой, да где там! Сова уже бесплотным призраком исчезла в ночи.
Теперь поляна была освещена так, что тени деревьев, падающие на неё, образовали нечто похожее на сеть, которой ловят рыбу. Семья Дубыни жила на берегу крымской реки Альмы. Отец рыбачил и своих сыновей с ранних лет приучал закидывать сеть или ставить мереды. Сыновей было двое, и две дочери. Вообще-то в их семье соблюдено точное число шесть, дающее право на счастье. Но счастья не было, видимо, потому, что священное число шесть — это ещё не всё: надо иметь одну дочь и три сына, как в семье у богини Лады, покровительницы очага…
Жили бедно, а тут случилась беда: утонул отец, а мать, очень любившая его, лишилась рассудка, и волосы её стали белее снега. Она ходила на берег Альмы и подолгу глядела на тёмные воды, что неслись в Понт; солнце летом пекло ей затылок, зимой снег облеплял с головы до ног. Увести её в избу в эти часы было невозможно: она кричала, билась, царапалась. А по весне пропала…
Старшей сестре Дубыни в это время исполнилось четырнадцать лет. И как-то его вызвали к тиуну и там объявили, что он должен заплатить в казну прошлогоднюю неустойку по дыму, которая якобы осталась от их отца. В случае неуплаты заберут старшую сестру. Платить, конечно, было нечем, и управитель-хазарин взял её к себе в услужение. Натешившись, он скоро отвёз её в Саркел и продал. Вернувшись, похвалялся, что не продешевил, и показывал дирхемы, видимо, продал какому-то сарацину. Когда эта похвальба дошла до ушей Дубыни, он взял топор и, прокравшись поздним вечером к хазарину, зарубил его прямо в хлеву, куда тот вышел, чтобы проверить на ночь скотину.
Слуги не сразу хватились хозяина; тот имел обыкновение по вечерам заглядывать к молодым поселянкам. Поэтому Дубыня успел забежать в свою избу, обнять младшую сестру и брата и дать ему последнее напутствие:
— Не знаю, сумеешь ли ты уберечь эту сестру, я, как видишь, старшую не уберёг, но зато отомстил за неё, поэтому должен бежать. Сестра, ласточка моя, положи мне в тоболу кусок хлеба, а ты, брат, если придут к тебе люди тиуна-хазарина, скажи, что Дубыня ещё вчера пошёл на капище Белбога и пока не вернулся… Ну, прощайте, буду жив — подам знак о себе.
Где только не носила Дубыню злая судьба, пока не оказался в числе таких же несчастных и отверженных на соляных приисках. Каторжный ТРУД уносил каждый день десятки людей.
Здесь встретил одного старца-алана, у которого был сын Лагир, красивый белокурый молодец. Его ждала такая же участь, как и отца, без времени состарившегося на соляных работах, если бы не один случай… Как-то на Меотийское озеро приехал протосфарий со своими слугами и личным отрядом охраны. Здесь, увидев крепких и сильных мужчин, приказал своему комиту набрать для херсонесского гарнизона велитов. Комит сразу заприметил Лагира и чернобородого Дубыню. Но когда он, заставив их побороться и убедившись в силе обоих, велел пробежать один стадий, то увидел хромоту у Дубыни к концу последних шагов дистанции.
— Что это? — показал комит острием меча на вздувшиеся жилы на икрах ног. — Ходил в кандалах?
— Ходил, — признался Дубыня.
После убийства хазарина Дубыня подался в печенежские степи, что находились по обе стороны Борисфена, напротив его больших и малых порогов. Дорогой был схвачен неизвестными людьми, судя по всему татями, и продан с молотка в Херсонесе. Два года гнул спину на виноградниках на одного из отличившихся в бою «бессмертных», получившего впоследствии звание кандидата. За грубость и непослушание Дубыню забили в деревянные кандалы и отдали в работы на соляные прииски. Эти кандалы он протаскал почти полгода… Вот с тех пор при большой нагрузке и вздуваются у него на ногах жилы.
На другой день протосфарий увёз с собой Лагира и ещё нескольких молодых солеваров, оставив взамен провинившихся, как некогда Дубыню.
Чернобородый продолжал каторжанить, и прошёл ещё год. Старец-алан, надорвавшись совсем, умер, и вот теперь и мать Лагира находится при смерти… Говорила она Дубыне перед тем, как ему отправиться с соляным обозом в Херсонес: «Сынок, увидишь там моё единственное чадо, зелёную ветвь нашего старого, умирающего дерева, накажи приехать… Я хочу в последний раз перед тем, как душа моя пойдёт странствовать между землёй и небом, взглянуть в светлые очи сыночка. Отец… Он так хотел, чтобы наш Лагир возжёг огонь под его погребальной лодьей. Но он не приехал, и я сердилась не него, а позже узнала, что находился он в походе против угров. И потом я ругала себя, что плохо подумала о своём сыночке. Лишь молила богов, чтобы не был убит. Дубыня, сынок, если и теперь он не сможет приехать, ничего… Я пойму, я всё пойму, потому что я — мать…»
Вот почему Дубыне так надо было попасть в Херсонес.
Пройдя поляну, он спустился в лощину — и тут услышал треск ломаемых кустов.
В этот момент луна снова зашла за тучу, пахнуло сразу прохладой, в стороне Чёрного озера проухал филин, смолк на какое-то мгновение и снова жутко проухал…
Это уханье отвлекло Дубыню от других звуков леса и также от приближающегося треска кустарника. А когда снова сосредоточил на нём всё внимание, то уже не только услышал, но и увидел, как из-за можжевельника появились две громадные собаки и остановились на краю лощины.
Тут и луна высвободилась из-за тучи, и ещё явственнее приняли очертания и кусты, и деревья, и обвалистые края лощины, и собаки. Дубыня, затаившись, до боли в глазах всмотрелся в них и в более поджарой и не такой мохнатой признал волка — возле сердца неприятно кольнуло. «Неужели теперь и меня так же, как деда…» — промелькнуло в сознании. Но два крупных зверя — волк и овчарка (Дубыня точно определил породу собаки) обнюхали друг друга и бросились бежать к большой дороге.
«Что-то много страхов для меня в одну ночь… Ишь, как мечется нечисть, словно не пускает к кумирне, — подумал Дубыня. — Ничего, уже скоро, а там возле Белбога и усну спокойно».
И точно, тропа быстро привела Дубыню на капище. Деревянный Белбог стоял на взгорке, вымазанный кровью диких оленей, и весь был усыпан спящими мухами. С восходом солнца они оживут и роем закружатся возле истукана, десятками тысяч меленьких жизней олицетворяя общее пробуждение…
Встав перед идолом на колени, Дубыня поклонился ему до земли, вытащил из тоболы рысью шкуру, расстелил её, лёг и тут же заснул. Знать, действительно от Белбога шли благодать и сила, что дают путникам успокоение и сладостное забытьё…
…«Взз, взз», — стало доходить до сознания Дубыни, он провёл по лицу рукой и проснулся. Солнце уже поднялось над землёй и светило меж стволов деревьев и сквозь кустарники, в воздухе носились мириады насекомых, и сквозь их беспрерывное мельтешение было не просто разглядеть лицо Белбога. Но оно улыбалось, это точно, Дубыня сразу отметил — лицо деревянного бога улыбалось…
И разом улетучились заботы, печали, стали смешными ночные страхи. Дубыня потянулся всеми членами могутного тела и крикнул громко: «Ого-го-го!» Перелетела с ветки сосны на еловую лапу белка, перед глазами мелькнул её пушистый хвост, слегка задранный кверху, застрекотала сорока за озером.
Спустившись к нему и увидев угрюмые берега, густо поросшие камышом и тальником, синеватый ещё туман, висевший над тёмной водой, усмехнулся, досадуя на себя за неосторожное громкое проявление своих чувств. «Вон из этих камышей недолго и стрелу схлопотать», — подумалось. Но радость так и распирала грудь: наконец-то наедине с лесом, озером, небом и солнцем…
Оно поднималось всё выше и выше. Испарялся туман и глохли звуки; да разве такое оно, это солнце, там, над Меотийским озером, когда, также поднимаясь, высушивало воду на теле, и кожа страшно зудела, и солёный пот, втрое солонее обыкновенного, застилая глаза, разъедал веки?! И вот, чтобы добыть себе право увидеть другое солнце и ополоснуть лицо и глаза чистой водой, понадобилось Дубине целых два года прилежного труда на приисках и примерного поведения. И это с его вспыльчивым характером, с его тягой к свободе!.. Но он добился того, что его взяли в обоз, да ещё сделали старшим. Теперь мечта побывать в своём селении и увидеть сестру и брата как будто сбывалась, потому что по пути в Херсонес реку Альму миновать нельзя…
Туман испарился совсем, и Дубыня увидел, как на середине озера играет рыба, высоко выпрыгивая из воды и ярко-серебряно сверкая чешуёй. В нём проснулся азарт рыбака. Да и есть хотелось. Знал, что рядом с такими озёрами, на берегах которых стоят кумирни богов, всегда имеется сработанная людьми, тихая заводь, куда заходит рыба, являясь пропитанием путников, пришедших поклониться идолу. И точно — скоро Дубыня нашёл заводь, а возле дуба, склонённого над берегом, сачок на длинной, отполированной руками жердине. Прежде чем закинуть его, Дубыня насобирал сухих сучьев и листьев, сложил в кучу, высек кресалом из кремня огонь и развёл костёр.
Хорошо было видно, как в мелкую заводь, после того как воду прогрело солнце, косяком повалила рыба: щука, угорь, окунь, плотва, и даже сомы. Правда, передвигались они лениво, то и дело шевеля длинными усищами.
Дубыня выловил двух угрей, насадил их на нож и стал жарить. Угри — самая вкусная рыба, про неё от отца Дубыня слыхал самые невероятные истории: будто по ночам они выползают на сушу и пожирают на полях горох, чечевицу и бобы. Они могут находиться без воды более шести дней и ночей и не умереть. А когда подыхают, то не всплывают на поверхность, как все мёртвые рыбы…
В костре весело трещали, сгорая, сучья. Как только кожа на угрях лопнула и закапал жир, Дубыня снял их с лезвия ножа и положил на траву. Поостудив, принялся за еду. И тут за спиной услышал насмешливый голос:
— Не торопись, оставь и нам маленько…
Дубыня обернулся: как же! он сразу узнал этот голос, принадлежащий Доброславу… С Клудом рядом стоял велит Фока с неизменным дротиком в руках и показывал в улыбке широкие зубы. Дубыня очень обрадовался их появлению, он встал и протянул одну рыбину. Фока проворно выхватил её из рук Дубыни и, воткнув дротик и землю, с поспешностью голодного зверя стал уничтожать, не обращая ни на кого внимания.
— Фока не только пить, но и поесть любит, — пошутил Доброслав.
— Верно, колдун, угадал, и это тоже люблю, — глотая жирные куски, пробубнил велит. — Хороша зверина, главное, без костей, не то что щука или окунь.
Подошли ещё два солдата и четыре солевара, остальным двум Доброслав приказал находиться при обозе, который остановился в двух стадиях от кумирни Белбога. Там же были оставлены привязанные к повозкам верховые лошади велитов и Клуда.
Доброслав приблизился к Дубыне и, подмигнув ему, сказал:
— И впрямь знаешь, где находится кумирня Белбога… А мне твои друзья говорили, что ты два года, не разгибая спины, работал на приисках и кроме вонючих казарм наподобие солдатских, куда ходил спать, ничего не видел.
— Да, друзья правы… Так и было. Но они не знают, что, перед тем как оказаться на приисках и потом в печенежских степях, я кое-где побывал… Был и в вашем селении, где узнал, как побили вас хазары в Световидов день, был и на кумирне Белбога… И видишь, как пригодилось. Правда, добираться сюда днём куда лучше, чем ночью, — и Дубыня поведал Клуду о своих страхах. И когда стал рассказывать о двух громадных зверях — волке и собаке, Доброслав сжал его правую руку повыше локтя так, что у чернобородого заныло плечо, и весело расхохотался:
— Испугался?! Дубыня, да ты же моей Буки испугался… Это была она, моя милая собачка Бука! Значит, нашла себе друга, не растерзали её в стае волки. Значит, я правду говорил сынишке Аристеи, что у меня скоро будет маленький Бук… Какую же добрую весть ты сообщил мне, Дубыня… Спасибо тебе, брат, спасибо!
Дубыня во все глаза глядел на веселившегося Клуда и ничегошеньки не понимал… Пришлось Доброславу объяснить, как ему захотелось получить волкособаку и кто на это его надоумил.
— Лагир?! Алан!.. — воскликнул Дубыня. — Вот какие добрые истины открываются у кумирни Белбога, покровителя благих дел и начал, Доброслав… Из-за него, Лагира, я и должен попасть в Херсонес. — Теперь в свою очередь Дубыня поведал Клуду о наказе умирающей матери своему сыну-солдату.
— Вот вместе мы и передадим ему этот наказ, — хлопнул по плечу чернобородого Доброслав Клуд.
— Что вы там всё шепчетесь, русские канальи? — недовольно спросил Фока, доедая угря, — поймайте нам ещё этих зверин… А впрочем, я сам…
Он выхватил из ножен меч и бросился в длинных, выше колен, сапогах, какие носили в Крыму велиты, к заводи, бесстрашно ступил в неё и начал наносить удары мечом по воде. Его примеру последовали и остальные солдаты. Они рубили рыбу слева направо — вскоре водоём окрасился кровью. Солдаты топтались в своих сапогах, поднимая со дна тихой заводи ил. Бедная рыба, зажатая со всех сторон, стала метаться, выпрыгивать на берег. Велиты, одуревшие вконец, наносили удар за ударом и хохотали.
Первым опомнился Доброслав. Он закричал что есть мочи:
— Стойте, безумные, это же заводь Белбога! Он же покарает нас! — и, видя, что его слова мало действуют на разошедшихся велитов, приказал солеварам: — Хватайте их!
Сам первым кинулся в воду, схватил Фоку за руки и выкинул велита на берег. С другими поступили таким же образом.
Мокрые, возбуждённые, со слипшимися на лбу волосами, которые выбились из-под кожаных шлемов, велиты теперь стояли и криво улыбались: видели, что сила сейчас на стороне Клуда и солеваров.
А напротив них тоже стояли шесть человек, составляющие священное число семейного очага, те, кого вот они, с мечами, безумными глазами и пеной у рта, верующие в своего, по их глубокому убеждению, справедливого и непогрешимого бога, называли варварами…
— Что же вы сделали?! — воскликнул Клуд. — После ваших копыт водоём всё равно станет чистым, люди придут сюда, подровняют берега, выправят дно, и снова сюда пойдёт рыба. Но Белбог видит, что сотворили это безобразие не они, люди, а звери…
— Что ты сказал? Мы — звери?! — взревел Фока и бросился к своему дротику. Но его успел вытащить из земли Дубыня и поднял жалом кверху…
— Да, звери! — злобно повторил Клуд. Плевал я на вас и на ваших деревянных истуканов, — уже остывая, проговорил Фока. Подошёл к Дубыне, взялся за древко дротика. — Дай сюда, не твой…
— Ты, Фока, не на истуканов плюёшь. На землю, небо и воду плюёшь, гад!.. Отдай, Дубыня, ему дротик. Дураку оружие — всё равно что евнуху баба…
Когда они снова тронулись в путь, Клуд не стал садиться на свою лошадь, а привязал её сзади к повозке Дубыни и сел к нему, постелив кожух на глыбу соли. Фока и два его солдата, разобиженные, молча ехали впереди. Дубыня посмотрел на них, повернулся к Доброславу и начал рассказывать:
— На соляных приисках у нас надсмотрщиком служил ромей. И приглянулась ему жена одного солевара. Отправляет он его тоже с соляным обозом. А жена накануне сказала мужу, что ромей не раз уже приставал к ней. Тот сразу смекнул — дело нечистое: зачем его, женатого человека, посылает в Херсонес? Обычно отвозили туда соль холостые. Холостые, вроде меня, жили в казармах, а семейные — в ветхих избёнках… Ну, собрался муж, и как только обоз свернул на Корчев, он незаметно отстал и вернулся домой. А там — ромей и его телохранитель. Женщину они привязали к лавке, и ромей уже успел справить свою похоть… А муж на пороге, и в руках у него рожны. Выхватил меч телохранитель, да куда там византийскому короткому мечу до славянских рожон… Истыкал ими ромеев так, что превратились они в рехи. Потом завернул в трабею их, вынес в хлев и закопал. Вишь, ромей-то в нарядном плаце пришёл, думал, жена солевара увидит его в нём и тут же на полати полезет…
Солевар пустился в бега, а жёнка его удавилась. Но наши люди не стали для неё яму рыть и камнями заваливать, чтобы самоубийца по ночам не вставала и не пугала народ, а тихонько вынесли в поле и сожгли по-доброму… А тот солевар где-то бегает, как я в своё время… — И далее Дубыня поведал Клуду о том, как порешил он топором тиуна-хазарина. — С того дня, как покинул я своё селение на берегу Альмы, Доброслав, прошло пять лет. Уж и не знаю, что сталось с моими братом и сестрой… Обещал знак им подать — не получилось.
— Твоё селение-то далеко от переправы? — спросил Доброслав.
— Почесть, рядом, совсем рядом! — обрадовался Дубыня.
— Считай, повезло… Сделаем так, чтоб к переправе приехать поздно вечером, тогда тебя не опознает никто. А пока мы будем распрягать лошадей и на ночлег устраиваться, ты проберёшься в свою избу, и, может быть, даст тебе домовой увидеться со своими…
— Доброго счастья тебе, Доброслав! Доброго счастья! — У Дубыни радостно заколотилось сердце.
Клуд улыбнулся, но потом лицо его как-то сразу помрачнело, он вперил взгляд в сторону, на виднеющиеся вдали высокие холмы. Обоз с каждым шагом лошадей приближался к Понту Эвксинскому, уже ветер становился мягче, и на вершинах гор не было снега. В долинах зеленела трава, солевары сбросили с себя кожухи, велиты сняли кожаные шлемы, подставляя ветерку разгорячённые лбы.
— Сдаётся мне, Дубыня, что придётся с ними, — кивнул Клуд на солдат, — схлестнуться насмерть… Не с этими, может быть, а вообще — с византийцами. Мы не рабы им, а находимся в положении невольников… Дань плати, с дыма — тоже, а иначе — в цепь и на торжище… Тогда чем же мы отличаемся от невольников?!
— Я и сам думал об этом, когда ходил в кандалах…
— Только хозяева у нас разные определяются. К примеру, нашим селением управляет ромей, вашим — хазарин. А ромей и хазарин здесь, в Крыму, что два ворона, и друг другу глаза не выклюют… Когда печенеги стали нападать на хазар, то каган обратился не куда-нибудь, а в Византию, чтобы она помогла крепость на Дону поставить… Дружба у них ведётся издавна. Понимают, порознь им нас, славян да алан, гениохов и ахейцев, в узде не удержать, вот и подпирают друг друга. Аристея, Настя по-нашему, древлянка она…
— Древлянка? А замужем за тиуном-ромеем… — удивился чернобородый.
— Так сложилась её судьба… Настя и сказала мне, что навёл хазар на Световидов праздник бывший тиун ромей Иктинос. Видишь, как они заодно — ромеи и хазары, хотя вера у них разная, да помыслы одни — властвовать… Нас обирать! А нам лишь остаётся подставлять свою выю под их хомут и пахать… Потому мечта моя, Дубыня, увидеть реку Борисфен… Ещё с детства, с того злополучного праздника. Умирая, мой отец взял с меня слово, что я, став взрослым, уйду к берегам этой реки. Там Русь наша. Говорят, тоже не следка живётся худому люду, но всё же свои… И под княжеской защитой. Вот для чего мне Бук нужен, Дубыня, чтоб друг вернее верного был… Человек предаст, такой — никогда. Подрастёт, и уйду с ним.
— Возьми и меня с собой, Доброслав, я тоже тебе буду вернее верного, как собака, как Бук твой… — И столько мольбы было в глазах Дубыни, этого издёрганного, но не сломленного судьбой человека, что Клуд сразу поверил ему и сказал:
— Я бы взял тебя, друг. Но после разговора с Аристеей, древлянкой, всё круто переменилось… Я долго размышлял и теперь уже более твёрдо, нежели тогда, при общении с Настей, скажу: да, мы должны не сидеть, а идти будущему навстречу, надо спешить! Пролитая кровь моих родичей требует отмщения. Я задумал, Дубыня, пробраться в Константинополь, найти Иктиноса и от имени погибших на празднике Световида казнить. Настя сказала, что он служит регионархом, начальником над людьми, которые поддерживают порядок в одном из четырнадцати регионов города. Греческий я знаю. И с чем бы мне ни пришлось столкнуться, эту месть я постараюсь свершить. А потом, если убережёт меня бог, уйду в Киев…
— Го-ло-ва! — восхищённо протянул Дубыня. — Такое тоже по мне, Клуд. Да мы не только Иктиноса, а и самого… Я греческий тоже знаю.
— Постой, постой, ты прежде, чем согласиться идти со мной, подумай.
— Ха, Дубыня думает только до пабедья, а сейчас, кажется, уже далеко за полдень!
— Хорошо, только об этом никому ни слова!
Ещё некоторое время пути, и они увидели переправу через Альму и селение. Был уже глубокий вечер. В избах светились лучины, пропитанные бараньим жиром. Пахло кизячным дымом, в клетях блеяли овцы, на реке раздавались голоса запозднившихся рыбаков.
— Видно по дому в середине селения, что живёт там тиун… Так? — обратился Доброслав к Дубыне и, дождавшись утвердительного кивка, продолжил: — Мы едем туда на постой, а ты давай к своим. Утром увидимся у переправы.
Дубыня спрыгнул с повозки и сразу же юркнул в кусты, росшие обочь дороги. Свернул не тропку, ведущую к самому берегу, до боли знакомую с детства. К реке спускались выбитые в камне ступеньки, и там, на воде, покачивалась привязанная за валун лодка, так похожая на ту, которая была у отца, узконосая, с поднятым кверху килем. На нём сушилась сеть. Дубыня шагнул в лодку, сел и зачерпнул рукой воды, смочил разгорячённое лицо, потом перегнулся через борт и жадно напился из Альмы. Вспомнились поездки на тот берег втроём — с отцом и маленьким братом — в Олений лог, где собирали они матери и сёстрам дикую малину, особенно по этой части всё больше старался братишка. Дубыню тянуло с отцом всё дальше в дебри — увидеть оленя и подстрелить его из лука… Иногда это удавалось, и тогда в семье рыбака наступал настоящий праздник. Часть добычи они обязательно оставляли лесным и речным добрым духам, вешая куски свежего мяса на сухие ветки деревьев и бросая их в воду. А в избе разводили большой огонь в очаге, варили оленину в железных котлах, а то и просто жарили её на вертелах. Потом скликали соседей, и от оленя оставались рожки да ножки… Пили бузу, пели гимны богам, плясали до самого восхода Ярилы и расходились довольные, Мать упрекала отца: зачем, мол, всё мясо скормил людям, самим потом нечего будет есть, припрятал бы несколько кусков в холодный погреб. Отец, добрый, сильный, белокурый, хмельной после ночи, улыбался и лез обнимать мать… «Ничего, жена, добро всегда окупается…» — говорил он, и в эти минуты Дубыня очень любил его. Было бы неверно говорить, что только его, он любил и мать, и своего младшего брата, и сестрёнок, и всех тех, кто недавно сидел за длинным дубовым столом, пил их бузу и ел их мясо…
Дубыня вспомнил это и усмехнулся: «Добро окупается… Может, ты был, отец, не совсем прав?… Душа твоя должна видеть сверху, как покарала нашу семью жизнь. А за что? Потому что мы были добрыми… А я восстал, превратился в татя… Видимо, так угодно богам».
Чернобородый сошёл с лодки на берег и направился к низенькой избе, что стояла ближе всех к Альме.
Луна уже взошла высоко, и бледный свет её ровным мертвенным покрывалом застлал всё вокруг, и будто разом в избах приугасли светильники, растворились дымы в этой неподвижной мутной белизне. И снова где-то за Оленьим логом завыли волки. По телу Дубыни пробежали мурашки, он вымахнул на берег по каменным ступеням и очень скоро очутился перед знакомой дверью, на которой знал и любил каждую щербину и каждую трещину. Взялся за кольцо, хотел постучать, но тихонько опустил его. Обошёл три раза вокруг избы, заглянул в окна, затянутые бычьими пузырями, но ничего, кроме размытого света лучины, не увидел. Прислушался к сонной возне овец и хрюканью свиней в хлеву, направился снова к двери. И тут почувствовал, как сзади кто-то крепко обхватил его за плечи. Дубыня правой рукой потянулся за нож, но и руку сжали больно, обернулся и при лунном свете увидел лицо, глаза. Воскликнул:
— Брат мой!
Тот тоже, узнав его, по-мальчишески всхлипнул и уронил свою голову на плечо Дубыни. Потом поднял её и проговорил:
— Дубыня?! Радость-то какая! Неужели ты?! — не верил он ещё. — Я сижу, чиню хомут, слышу — тихо кольцо на двери звякнуло. Вышел на порог, гляжу — возле избы ходит кто-то. Я — за угол, и ты как раз вышел… Пойдём в дом.
— Погоди, давай посидим… А то у меня душа сейчас в небо взлетит… Да ещё тут этот проклятый волчий вой, будь он неладен.
— Вторую ночь как объявились за логом… Жена говорит: что-то должно произойти. Вот и произошло… — Младший снова обнял Дубыню.
— Жена?! Так ты, значит, женат, и дети, наверное, есть? — спросил Дубыня.
— Есть, двое — мальчик и девочка.
— А сестра как?
— Давай и впрямь посидим… Сейчас о ней расскажу…
У Дубыни снова заколотилось сердце. Увидев, как изменилось лицо брата при имени сестры, младший успокаивающе положил свою руку ему на плечо:
— Не пугайся, брат, с нами она. Только… — голос его дрогнул.
— Что?! Говори! — тряхнул его за грудки Дубыня.
— Только сейчас на неё взглянуть страшно… Она плеснула себе в лицо огненный отвар из бирючьих ягод. Чтоб, значит, никто из хазар на неё не позарился, как когда-то тиун на старшую сестру.
Дубыня молчал и кусал губы. «Боже правый, где твоя справедливость?!» И на глазах у него выступили слезы.
— Полюбила она парня. Хороший был парень, работящий, красивый, сильный. Да продали его за долги. Угнали куда-то, может, попал в солдаты, может, гребёт вёслами на византийских галерах. Вот сестра и… А какой красавицей росла, с лица только воду пить… Тебя первое время, как убег, вспоминала часто, спрашивала: «А где мой другой братик?» Маленькая ещё была. А когда подросла — уже и не спрашивала, только однажды сказала, что погиб ты, сон она видела… И как будто успокоилась…
Дубыня стиснул руками лицо, до боли сжал веки — крепился, чтоб не разрыдаться.
— А теперь пойдём, я разбужу их… — Младший взял под локоть Дубыню.
— Нет, брат мой, не пойду я теперь… Не могу! Не могу видеть изуродованного лица сестры. Потом, сам говоришь, умер я для неё. Сам говоришь, успокоилась она… Не будем ей, голубке, рвать душу… И не говори, что я был. Бог даст, может, и свидимся. Прощай, братишка… И благословляю вас всех на правах старшего.
Дубыня снова вернулся в лодку и всю ночь просидел в ней. Думал. И слышал волчий вой, но уже он не волновал, как прежде, сердце — оно болело и разрывалось на части совсем от другого… «Да, прав Доброслав, мы должны схлестнуться с врагами… Обязательно должны, иначе сердце изнеможет в бесполезной тоске, изойдёт кровью и перестанет биться… А оно должно стучать в нашей груди, как в ковнице молот, кующий меч…»
Когда только-только над лесом и холмами появилась светлая синяя полоса, Дубыня направился к переправе, которую уже ладили бородатые мужики. Через некоторое время от дома тиуна потянулись подводы с солью, послышался зычный бодрый голос Фоки.
Доброслав, завидев Дубыню, приобнял его за плечи и шепнул:
— Вчера купил для Фоки меду и напоил, чтоб он тебя не хватился. Утром ещё в его баклажку долил. Вот он и весёлый спозаранку. Повидал своих?
— Повидал… — чуть не плача, ответил Дубыня. — Потом расскажу.
Доброслав внимательно посмотрел другу в глаза, застланные слезами, сказал понимающе:
— Ничего, брат, будет и у нас праздник.