Книга: Белые витязи
Назад: XXXV
Дальше: I

Василий Иванович НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО
СКОБЕЛЕВ

ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ

 

Я уже говорил в первом издании этой книги, что она — не биография Скобелева, а ряд воспоминаний и отрывков, написанных под живым впечатлением тяжёлой утраты этого в высшей степени замечательного человека. Между ними встречаются наброски, которые, может быть, найдут слишком мелкими. Мне казалось, что в таком сложном характере, как Скобелев, — всякая подробность должна быть на счёту. Кое-где я привёл взгляды покойного на разные вопросы нашей государственной жизни. С его убеждениями можно не соглашаться, но молчать о них нельзя. Сожалею ещё раз о том, что условия, среди которых приходится работать русскому писателю, не позволяют очертить убеждения Скобелева во всей их полноте.
Он не был славянофилом в узком смысле — это несомненно. Он выходил далеко из рамок этого направления, ему они казались слишком тесны. Ему было дорого наше народное и славянское дело. Сердце его лежало к родным племенам. Он чувствовал живую связь с ними — но на этом и оканчивалось его сходство с нынешними славянофилами. Взгляды на государственное устройство, на права отдельных племён, на многие внутренние вопросы у него были совершенно иные. Если уж необходима кличка, то он скорее был народником. В письме, полученном мною от его начальника штаба генерала Духонина, после смерти Скобелева, между прочим сообщается, что в одно из последних свиданий с ним Михаил Дмитриевич несколько раз повторял: «Надо нам, славянофилам, сговориться, войти в соглашение с «Голосом»... «Голос» во многом прав. Отрицать этого нельзя. От взаимных раздражений и пререканий наших — один только вред России». То же самое не раз он повторял и нам, говоря, что в такую тяжёлую пору, какую переживает теперь наше отечество, всем людям мысли и сердца нужно сплотиться, создать себе общий лозунг и сообща бороться с тёмными силами невежества. Славянофильство понимал покойный не как возвращение к старым идеалам допетровской Руси, а лишь как служение исключительно своему народу. Россия для русских, славянство для славян... Вот что он повторял повсюду. Взять у Запада всё, что может дать Запад, воспользоваться уроками его истории, его наукою — но затем вытеснить у себя всякое главенство чуждых элементов, развязаться с холопством перед Европой, с несколько смешным благоговением перед её дипломатами и деятелями. «Ученик не лакей, — повторял он. — Учиться — я понимаю, но зачем же ручку целовать при этом?.. Они не наши, во многих случаях они являлись нашими врагами. А враги — лучшие профессора. Пётр заимствовал у шведов их военную науку, но он не пошёл к ним в вассальную зависимость. Я терпеть не могу немцев, но и у них я научился многому. А заимствуя у них сведения, всё-таки благоговеть перед ними не стану и на буксире у них не пойду. Разумеется, я не говорю о презрении к иностранцам. Это было бы глупо. Презирать врага — самая опасная тактика. Но считаться с ними необходимо. Между чужими есть и друзья нам, но не следует сентиментальничать по поводу этой дружбы. Она до тех пор, пока у нас с ними враги общие. Изменись положение дел, и дружбы не будет. Повторяю: учиться и заимствовать у них всё, что можно, но у себя дома устраиваться как нам лучше и удобнее». Никто более Скобелева не удивлялся взаимной нетерпимости разных литературных направлений у нас. Он никак не мог освоиться с той мыслью, что при отсутствии политической жизни и свободы в стране борьба идей переходит в отдельную борьбу личностей. Ему казалось возможным сплотиться всем, составить общую программу, направить общие усилия к одной цели. С несколько комическою даже серьёзностью он советовал: да вы сначала вкупе и влюбе поработайте, чтобы право на своё существование отстоять, завоевать себе свободу, а потом уже делитесь на партии, на кружки... Будущим идеалом государственного устройства славянских народов был для него союз автономий, с громадною и сильною Россией в центре. Все они у себя внутри делай что хочешь и живи как хочешь, но военные силы, таможня, монета должны быть общими. Все за одного и один за всех. Я ещё раз должен выразить глубокое сожаление, что об идеях и планах этого государственного человека гораздо свободнее пишут и говорят за границей, чем у нас. Жалкое положение отечественного писателя в этом отношении вне всяких сравнений, и поэтому мы поневоле ограничиваемся сказанным здесь.
Родился М. Д. 17 сентября 1843 года. На первоначальное его воспитание, на склад этого замечательного характера более всего влияла мать — умная и энергичная Ольга Николаевна, урождённая Полтавцева. Покойный всё время относился к ней с самою искреннею любовью. «Она одна меня понимает, она одна меня ценит, — не раз повторял он. — Ах, если бы она могла со мной жить постоянно...» Скобелев настолько чувствовал нужду в человеке, с которым мог быть вполне откровенным, начистоту, что после смерти матери он не раз просил свою тётку Полтавцеву: «Переезжай ко мне в Минск, ты меня избавишь от многого...» Насколько он был потрясён трагической кончиной своей матери, видно из рассказов близких к нему людей. Она оставила в его душе — всё время не заживавшую рану. После этого на него стали находить припадки мрачности, глубокой, ни с чем не сравнимой тоски и отчаяния. Он болезненно чувствовал своё одиночество. Он не раз жаловался на то, что около нет близкого, дорогого человека. Вот отрывок из письма его сослуживца, который правдиво рисует душевное настроение почившего героя.
«Мих. Дмитр. был в эту минуту весьма расстроен. Я старался изменить разговор и отвлечь его мысли в другую сторону. С этой целью я придвинул к себе портфель с докладом, но Скобелев, заметив это, объявил мне, что он сегодня не расположен заниматься делами. Затем он встал, взял меня под руку и стал прохаживаться по кабинету.
   — Вы находите, что я очень взволнован сегодня?
   — Да, и вам надо успокоиться.
   — Это невозможно!..
   — Почему?
   — А потому же: всё на свете — ложь, и счастье только в одной доброй семье. Там люди спокойны, откровенны. Я вам очень и очень завидую. Вы вернётесь домой, вас встретит семья, и вы забудетесь от волнующих вас мыслей, мало того, испытаете много радости, видя возле себя жену, не оставлявшую вас даже на Шипке, а я?.. Вы уйдёте, я опять останусь один с своими мыслями... с терзающими меня сомнениями, со всею окружающей меня парадной обстановкой... Начнёшь думать, думать и опять ни до чего другого не додумаешься, как до того, что всё на свете — ложь и ложь!..
Болезненная струна, часто звучавшая в последнее время в душе Скобелева.
   — Со смертью матери у меня оторвалось многое от сердца... И зажить оно не может. Всё кровью сочится. К кому я пойду теперь, когда душа заболит... Вечно один и один... Сослуживцы?.. Я их глубоко люблю, знаю, и они меня любят, но это всё не то. Тут я был сыном, другом... Один я знаю — насколько я обязан ей, её советам, её влиянию. Она одна меня понимала. Ах, если бы она могла жить со мною постоянно...»
Отец далеко не мог на него действовать таким образом. Отец был слишком суров, формален. В старое время отцы действительно являлись довольно строгим начальством для своих детей. Тогда даже ласка считалась вредно влияющей слабостью. С ним не мог ребёнок чувствовать себя так, как с матерью — это прошло и на всю остальную жизнь. С матерью он был весь нараспашку. Она знала его — со всеми его мечтами, планами, с той интимной стороной жизни, которая бежала от парадной обстановки, от сослуживцев, от друзей.
Самым неприятным воспоминанием его детства был подлый и жестокий гувернёр немец, не щадивший самолюбия впечатлительного мальчика. Независимый с самого раннего возраста, вспыльчивый, чрезвычайно подвижный — ребёнок сразу подвергся всем прелестям германской муштры, ещё усиливаемой презрением к русскому происхождению мальчика. Скобелева «били прутом за всякий дурно выученный урок, за малейшие пустяки. Между гувернёром и учеником установилась глухая вражда. Гувернёр ухаживал за кем-то и, отправляясь к ней, надевал фрак, цилиндр и новые перчатки. Скобелев мазал ручку у дверей ваксой». Скобелев до такой степени ненавидел своего учителя, что, стиснув зубы, молчал под ударами, не желая своими криками и стонами доставить ему удовольствие. Зато в одиночку потом он плакал целые ночи, воспитывая таким образом в себе с самого раннего детства ненависть к немцам, с одним из неприятнейших экземпляров которых он познакомился столь близко и столь основательно. 12-ти лет Скобелев был детски влюблён в девочку такого же возраста и катался с нею верхом. «Раз в её присутствии гувернёр немец ударил его по лицу. Скобелев, взбешённый до последней степени, плюнул на него и ответил за удар пощёчиной». Тут-то отец наконец понял, что такая система воспитания никуда не годится и ни к чему хорошему не ведёт. Он отдал сына совсем в другие руки — Дезидерио Жирарде, державшему пансион в Париже. Грубый и подлый по натуре немец был заменён человеком, совершенно противоположным. Мягкий, гуманный Жирарде и в ребёнке умёл уважать человека. Обладая громадным образованием, Жирарде долго и после того оставался для Скобелева идеалом благородства и честности. Круто изменившаяся воспитательная система принесла разом блестящие плоды. Жирарде, по счастливому выражению г. Маслова, стал развивать в Скобелеве религию долга. Привязавшись к Мих. Дм., он приехал с ним в Россию и более не разлучался. Впоследствии он приезжал к нему даже на войну, деля с ним её боевые тревоги. После матери это была самая искренняя привязанность покойного. Когда я встретился со стариком на похоронах Скобелева, я так и припомнил рассказы о нём. Предо мной был тип гуманного, благородного и честного французского учёного, и тогда же мне пришло в голову, к каким последствиям, даже совершенно безотчётно, могло привести Скобелева незаметное, шаг за шагом сопоставление Жирарде с первым гувернёром — немцем.
Семья Скобелева хотела, чтобы он заключил своё образование в России.
Он поступил в Петербургский университет, но во время беспорядков в 1861 году должен был оставить его. Он слушал лекции по математическому факультету, хотя его тянуло совсем в другую сторону, и у себя дома вместо университетских лекций Скобелев просиживал над военными науками. Выйдя из университета, он поступил юнкером в кавалергардский полк и через два года произведённый в корнеты перевёлся в гродненские гусары, чтобы принять участие в военных действиях в Царстве Польском. Под Меховом и в других делах он сразу выказал замечательную личную храбрость и военные способности. По окончании восстания он поступил в Николаевскую академию генерального штаба, где по виду занимался как будто бы очень мало, а в действительности, разумеется, гораздо глубже других входил в своё дело. Тем не менее его считали не особенно «старательным» и только совершенно особый случай доставил ему возможность зачислиться в генеральный штаб. На практических испытаниях в северо-западном крае Скобелеву задано было отыскать наиболее удобный пункт для переправь через р. Неман. Для этого нужно было произвести рекогносцировки всего течения реки. Вместо того Скобелев прожил всё время на одном и том же пункте. Явилась поверочная комиссия с генер.-лейт. Леером. Скобелев на вопрос о переправе вместо всяких разглагольствований, долго не думая, вскочил на коня и, подбодрив его нагайкой, прямо с места бросился в Неман и благополучно переплыл его в оба конца. Это привело Леера в такой восторг, что он тотчас же настоял зачислить решительного и энергичного офицера в генеральный штаб. Такие системы переправ и потом практиковались уже генералом Скобелевым. Перед переходом Дуная он в 1877 г. сделал то же. Сбросил с себя платье, велел расседлать и размундштучить коня и в одном бельё верхом переплыл в оба конца громадную реку. На манёврах незадолго до своей смерти он от кавалерийских полков требовал того же самого.
   — Пусть у меня в корпусе подготовка кавалерии будет поставлена так, чтобы переправа вплавь не затрудняла ни больших, ни малых отрядов. Не знать препятствий на войне, уметь искусно преодолевать их — великие данные для победы, и я хочу вооружить вас подобным знанием! — обратился он к своим.
Вслед за тем он приказал на следующий день екатеринославским драгунам приготовиться к переправе всем полком. Появилось несколько удивлённых физиономий.
   — Как это вплавь, да ещё всем полком?!
   — Я сам буду руководить переправой и за все последствия принимаю ответственность на себя, — ответил на это Скобелев.
На другой день, созвав всех офицеров и унтер-офицеров полка, он рассказал им, в чём дело, и затем прибавил:
   — Впрочем, к разговору лучше прибавить и показ. Дайте мне лошадь, только не степную, привычную, а воспитанную в конюшне.
Ему подали кровного английского скакуна. Он велел его расседлать, а затем разделся сам и в одном бельё верхом на коне погрузился в глубь реки. Лошадь стала тонуть, нырнул и Скобелев, но, не потеряв духа, поводом направил лошадь на противоположный берег. Эта борьба на самом глубоком месте реки продолжалась минуты две, затем конь покорился Скобелеву и Выплыл благополучно на намеченное место.
   — В другой раз конь будет смелее и послушнее!
И Скобелев тотчас же повторил переправу. Конь поплыл спокойно и уже без сопротивления.
Перед последним его выездом из Минска Скобелев отдал все приказания для подготовки на предстоящие манёвры к концу августа в Могилёве опыта переправы через Днепр целого отряда по военному составу из войск всех трёх родов оружия.
Таким образом ещё юношей Скобелев уже показывал то, кем он будет впоследствии.
В 1864 году он посетил театр войны в Датскую кампанию, а через четыре года был назначен в Туркестан, где в 1869 году уже принимал участие в действиях генерала Абрамова на бухарской границе. В 1870 году М. Д. был назначен на Кавказ, а в 1871 году уже состоял при полковнике Столетове в Закаспийском крае, где произвёл скрытую рекогносцировку к Сарыкамышу. Это не входило в виды кавказского начальства, вообще и впоследствии не особенно расположенного к молодому талантливому офицеру. Результатом было возвращение Скобелева в Петербург.
Об этом периоде его жизни рассказываются всевозможные басни.
Разумеется, как кипучая, крупная натура Скобелев не мог оставаться в благоразумных пределах будничной мещанской морали; молодость брала своё, а бездействие, часто вынужденное, толкало в бешеную жизнь местной золотой молодёжи, убивавшей избыток сил на кутежи, на выходки, иногда доходившие до невозможного. Тем не менее большинство эпизодов, передающихся участниками этих оргий, разумеется, вымышлено, как вымышлены не столько подлые, сколько просто глупые рассказы о том, как Скобелев — этот богатырь земли русской — являлся в то время будто бы изнеженным и трусливыми барчонком. Всё, что хотите, только не это. Разумеется, питерским хлыщам, являвшимся в Туркестан, глаза мозолил некогда их бывший товарищ, делавший такую быструю карьеру и ослеплявший даже привычных к опасностям людей своей львиной храбростью, отвагой легендарного витязя. Поэт войны и меча уже и тогда складывался в сильные, резко намечавшиеся формы. Часто ему приходилось испытывать мужество подчинённых ему людей, и нам помнится, с каким комическим негодованием передавал один из баловней петербургского режима эпизод, в котором и ему самому случилось участвовать. Дело в том, что раз в экспедиции Скобелеву на пути встретился заключённый 6 глиняные стены и оставленный разбежавшимися сартами город. Скобелев, желая, вероятно, испытать, насколько он может положиться на храбрость только что прибывшего к нему петербуржца, поручает ему осмотреть этот город.
   — Вы мне дадите конвой?
   — Нет, поезжайте в одиночку.
   — Но там могут... — колебался тот.
   — Вы, значит, трусите.
Приезжий, желавший показать себя не со стороны одной яркости перьев, но и как храброго молодчинищу, дал шпоры коню. Город он проскакал и, воротясь, доложил, что жителей нет.
   — Я это, душенька, знал и без вас! — засмеялся Скобелев.
   — Вот этого смеха я ему и до сих пор простить не могу. Помилуйте, за что он заставил меня испытать ужас одиночества в городе, предполагавшемся населённым врагами!..
В пояснение к этому нужно бы прибавить, что Скобелев, разумеется, не задумался бы сделать то же самое с тем различием, что его не остановило бы, если бы город не был оставлен, а жители его оказались на местах. В Алайском походе он делал и почище вещи — и не кричал о них, не рассказывал. Это было своего рода искусство для искусства, жажда ощущений. Спокойный формализм Петербурга ненадолго мог удержать Скобелева. Орёл в курятнике зачах бы или вырвался бы оттуда. В Коканде открылись военные действия — он бросился в Среднюю Азию. «В 1873 году, командуя авангардом войск, действовавших против Хивы, М. Д. участвовал в делах под Итабаем, Ходжейли, Мангитом, Ильялами, Хош-Купыром, Джананыком, Авли и Хивой, а также и в иомудской экспедиции. В августе того же года он произвёл скрытую и опасную экспедицию к Ортакую. Уже тогда его встретил на боевом поле Мак-Гахан и посвятил ему не одну из самых задушевных и блестящих страниц своего описания Хивинского похода». Через год после того мы уже видели Скобелева в южной Франции. Поехал он в Париж, но, наскучив бездействием и заинтересовавшись партизанскими действиями карлистов, пробрался к Дон Карлосу, оборонительные действия которого считал более достойными изучения, чем действия регулярной испанской армии. Тут он был свидетелем битв при Эстеле и Пепо-ди-Мурра. В данном случае Скобелев вовсе не являлся традиционным бонапартистом, для которого всё равно, где бы ни драться, лишь бы драться. Он как военный специалист смотрел на это дело и брал своё, где его находил, всматривался во всё, что ему казалось полезным и заслуживающим более пристального наблюдения. Оттуда в Париж он вернулся с парой попугаев, целой массой оружия и громадным количеством заметок и записок о партизанской горной войне, об обороне местностей не регулярной, а только что набранной из крестьян армией. Враги Скобелева в данном случае обратили внимание на попугаев и упустили его наблюдения и замётки. Что же — всякому дорого своё!
«Вслед за тем Скобелев сначала в должности начальника кавалерии, а затем как военный губернатор Ферганы и начальник всех войск, действовавших в бывшем Кокандском ханстве, принимал участие и руководил битвами при Кара-Чукуле, Махраме, Минч-Тюбе, Андижане, Тюра-Кургане, Намангане, Таш-Бала, Балыкчи, Чиджи-Бай, Гур-Тюбе, Андижане — второй раз, Асса-ке, Кокан-де, Янге-Арык. Он же организовал и без особенных потерь совершил изумительную экспедицию, известную под именем Алайской». Тут ему приходилось совершать горные переходы через перевалы Сары-Магук на высоте 18000 футов и Арчат-Даване на 11000 футах. В последнюю турецкую войну при переходе Балкан он воспользовался опытностью своей для подобных походов и сумел не потерять ни одного солдата от мороза и метели там, где у других вымерзали целые полки и дивизии.
Скобелев в это время был известен только в Туркестане.
Наезжавшие оттуда люди «белой кости», — разочаровавшиеся в своих упованиях на Георгиевский крест и столь же быструю карьеру, — бранили Скобелева, как только могли. Явилась оскорбительная, разумеется по их мнению, кличка победитель «халатников».
   — Помилуйте, да разве может выйти что-нибудь из него? — сообщал мне один из таких.
   — Почему же?
   — Да ведь он со мной вместе в одном полку служил.
   — За что же вы полк свой оскорбляете?
   — Как так?
   — Да разве из вашего полка ничего хорошего выйти не может?
   — Нет, не то... Но я вместе с ним кутил... Помилуйте, в Тифлисе мы петуха в пьяном виде подвергли смертной казни, с соблюдением всех предписанных на этот случай обрядов. И вдруг — герой, полководец, гений...
Я, разумеется, только расхохотался над этой наивностью.
Из моей книги видно, как здесь приняли победителя «халатников».
Гении Красного Села и звёзды питерских зал столкнулись с настоящей боевой силой. Результатами этого были случаи, от которых М. Дм. в первом периоде войны рыдал как ребёнок.
Здесь в этом кратком, даже слишком кратком наброске о его прошлом мы не приводим рассказов о его деятельности в турецкую войну — этому посвящена большая часть моей книги. По окончании войны Скобелеву недолго пришлось бездействовать. В Закаспийском крае тяжкая неудача постигла наш отряд, «руководимый неопытными начальниками». Поправить дело поручили Скобелеву, он блистательно выполнил это назначение. 12 января 1881 года, в то время как благоприятели злорадствовали по поводу якобы неудач Скобелева, когда всюду расходились зловещие вести о том, что Скобелев в плену, что наши бегут из-под Геок-Тепе, — вдруг телеграмма принесла весть о падении крепости и полном разгроме этих легендарных богатырей — разбойников...
Удивительная жизнь, удивительная быстрота её событий: Коканд, Хива, Алай, Шипка, Ловча, Плевна 18 июля, Плевна 30 августа, Зелёные горы, переход Балкан, сказочный по своей быстроте поход на Адрианополь, Геок-Тепе и неожиданная, загадочная смерть — следуют одно за другим, без передышки, без отдыха.
Смерть неожиданная... Неожиданная для других, но никак не для него... Я уже говорил о том, как он не раз выражал предчувствия близкой кончины своей друзьям и интимным знакомым. Весной прошлого года, прощаясь с д-ром Щербаком, он опять повторил то же самое.
— Мне кажется, я буду жить очень недолго и умру в этом же году!..
Приехав к себе в Спасское, он заказал панихиду по генералу Кауфману.
В церкви он всё время был задумчив, потом отошёл в сторону к тому месту, которое выбрал сам для своей могилы и где лежит он теперь непонятный в самой своей смерти.
Священник о. Андрей подошёл к нему и взял его за руку.
   — Пойдёмте, пойдёмте... Рано ещё думать об этом...
Скобелев очнулся, заставил себя улыбнуться.
   — Рано?.. Да, конечно, рано... Повоюем, а потом и умирать будем...
Прощаясь с одним из своих друзей, он был полон тяжёлых предчувствий.
   — Прощайте!..
   — До свидания...
   — Нет, прощайте, прощайте... Каждый день моей жизни — отсрочка, данная мне судьбой. Я знаю, что мне не позволят жить. Не мне докончить всё, что я задумал. Ведь вы знаете, что я не боюсь смерти. Ну так я вам скажу: судьба или люди скоро подстерегут меня. Меня кто-то назвал роковым человеком, а роковые люди и кончают всегда роковым образом... Бог пощадил в бою... А люди... Что же, может быть, в этом искупление. Почём знать, может быть, мы ошибаемся во всём и за наши ошибки расплачивались другие?.. — И часто и многим повторял он, что смерть уж сторожит его, что судьба готовит ему неожиданный удар.
И это не было мимолётное, скоропроходящее чувство, лёгкое расстройство нервов. Напротив.
Скобелев, как каждый русский человек, был не чужд тому внутреннему разладу, который замечается в наших лучших людях. Его постоянно терзали сомнения. Анализ не давал ему того спокойствия, с каким полководцы других стран и народов посылают на смерть десятки тысяч людей, не испытывая при этом ни малейших укоров совести, полководцы, для которых убитые и раненые представляются только более или менее неприятной подробностью блестящей реляции. Тут не было этой олимпийской цельности, Скобелев оказывался прежде всего человеком, и это-то в нём особенно симпатично. Очень уж не привлекателен даже гениальный генерал, для которого ухлопать дивизию то же, что закусить. Это не ложная и пагубная сентиментальность начальников, чуть не плачущих перед фронтом во время боя. В такие минуты Скобелев бывал спокоен, решителен и энергичен, он сам шёл на смерть и не щадил других, но после боя для него наступали тяжёлые дни, тяжёлые ночи. Совесть его не успокаивалась на сознании необходимости жертв. Напротив, она говорила громко и грозно. В триумфаторе просыпался мученик. Восторг победы не мог убить в его чуткой душе тяжёлых сомнений. В бессонные ночи, в минуты одиночества полководец отходил назад и выступал на первый план человек с массой нерешённых вопросов, с раскаянием, с мучительным сознанием того, какую дорогую страшную цену требует неумолимый заимодавец судьба за каждый успех, в кредит отпущенный ею. Тысячи призраков сходились отовсюду с немым укором на бескровных устах — и недавний победитель мучился и казнился как преступник от всей этой массы им самим пролитой крови. Как кому не знаю, а для меня такой живо и глубоко чувствующий человек гораздо выше каменных истуканов, для которых бой — математическая формула с цифрами вместо людей! В высшей степени интересно в этом отношении доставленное мне письмо об одном из последних дней жизни М. Д.
Приведу из него некоторые отрывки.
«21 июня я имел последний служебный доклад у генерал-адьютанта Скобелева. Я его застал очень расстроенным, жёлтым.
   — Не чувствуете ли вы себя больным? — спросил я.
   — Да... Нужно заняться своим здоровьем... Дня через четыре я буду у себя в Спасском и начну правильное лечение.
   — Что у вас?
   — Катар и притом самое тяжёлое, угнетающее состояние духа.
   — Это всегда так бывает при подобных болезнях Только такой сильный человек, как вы, должен бы совладать с собой.
   — Я постараюсь...
За сим он начал разговор по поводу виденной им у меня картины, изображающей смерть майора Калитина со знаменем болгарской дружины в руке.
   — Нравится вам она?..
   — Вот завидная смерть... Я бы хотел покончить свою жизнь такой именно смертью — во главе моего четвёртого корпуса.
   — Ну, М. Д., в бою, даст Бог, четвёртый корпус не дрогнет, а потому и смерти, подобной смерти Калитина, не понадобится.
   — Да, вы правы. Разумеется, четвёртый корпус не дрогнет... Но я всё же хочу славной смерти или...
   — Или что?..
   — Умирать пора... Один человек не может сделать более того, что ему под силу... Я своё дело выполнил и далее мне не идти вперёд, а назад Скобелевы не пятились. Теперь мудрёное время и мне остаётся разве только «размениваться». Раз я вперёд идти не могу — чего же жить?
Видимо, в этот день ему было особенно тяжело.
   — Я дошёл до убеждения, что всё на свете ложь, ложь и ложь... Всё это — и слава, и весь этот блеск ложь... Разве в этом истинное счастье?.. Человечеству разве это надо?.. А ведь чего, чего стоит эта ложь, эта слава? Сколько убитых, раненых, страдальцев, разорённых!.. Кстати, вы человек верующий, религиозный... Объясните мне: будем ли мы с вами отвечать Богу за массу людей, которых мы погубили в боях.
   — По учению церкви — убивать во имя воинского долга и присяги допускается. При погребении воина она его разрешает от этого греха.
   — Вы это из катехизиса... Я знаю... Но что скажет голос совести... За что же мы наконец живём и наслаждаемся славой, добытой кровью братьев, сложивших свои головы?..»
Как симпатична эта черта в покойном!
Видимо, не дёшево для его чуткой совести и глубоко страдавшего сердца достались эти лавры.
Несколько успокоившись, он стал говорить о хозяйстве в своём Спасском, о своих дальнейших намерениях, об устроенной там школе и приглашал своего собеседника и сослуживца приехать погостить к нему с женой. В то же время он послал приглашение к г. Хитрово…
   — Там я успокоюсь, воскресну... — повторял он мне. — Вы знаете, там я положительно чувствую себя другим человеком.
И по приезде в Москву покойный кипел жаждой деятельности… Сотни планов рождались у него в голове… Сотни планов и больших и малых; впрочем, для него не было малого дела, он так же серьёзно обдумывал устройство своих сельских школ, учреждение инвалидного дома, как серьёзно стоял на страже русских интересов, как серьёзно готовился ко всевозможным случайностям будущего.
Но судьба готовила ему уже ту самую смерть, которую в тяжёлые, редкие минуты хотел он сам.
За весь последний год, как и прежде, — кругом кишмя кишели враги, росла зависть и злоба, и он болезненно чувствовал своё одиночество, жаловался на то, что около нет близкого, дорогого человека... Скорбная нотка звучала иногда и в самые лучшие и светлые минуты его жизни.
   — Дела впереди ещё много!.. — говорил он мне в Москве. — ...Наши силы нужны... Всем следует сплотиться и отстаивать своё... Враг со всех сторон идёт; неужели вы не понимаете, что Россия теперь вся на Мал аховом кургане?
   — Как это?
   — Да так: мы отбиваемся опять от коалиции... Отовсюду нахлынули недруги... Разве это не войну они ведут с нами... Да, ещё понадобятся наши силы... Одно страшно, жутко...
   — Что это?
   — Как вспомню, что опять начнут валиться под пулями да под штыками мои солдаты... Знаете, разумеется, надо... Сознаю, что надо... Лес рубят, щепки летят... Да ведь в каждой такой щепке целый мир... Ведь каждая такая единица, из которой мы складываем цифры убитых и раненых, носит в душе своей и радости, и страдания... Ведь сколько мук опять... Да, знаете... я люблю войну, она моя специальность. Но в то же время я ненавижу её...
— Они думают, — говорил он нам, — о том, что для меня нет ничего лучше, как вести за собой войска под огонь, на смерть... Они думают, что я это из эгоизма... Ради личной славы? Нет, если бы они увидели меня в бессонные ночи... Если бы могли заглянуть, что творится у меня в душе... Иной раз самому смерти хочется, жутко, страшно... Так больно за эти бесчисленные жертвы!..
Назад: XXXV
Дальше: I