Книга: Белые витязи
Назад: XXIII
Дальше: XXV

XXIV

...Двадцать пять ребят лихие,
Отважные молодцы,
С разных сотен собирались
И за Эльбу отправлялись...
Казачья песня

 

Переправа шла бойко и поспешно. Первые лучи солнца робко золотили уснувшую реку и бросали тени от стройных тростников, когда казаки, раздетые донага, на неосёдланных лошадях толпились по берегу.
Воейков, находясь в лодке, наполненной сёдлами, амуницией и прелым казачьим бельём, смотрел на толпу голых людей, собравшихся на берегу.
Сам он не плывёт. Зачем? На баркасе есть место, а простудиться так легко! А Коньков — неужели он вплавь?
«А вон он! Вон белое, как слоновая кость, тело, тонкие упругие ноги и красное загорелое лицо... Как он дивно сложён! Он верен своему принципу: требовать от людей только того, что сам можешь исполнить, чему сам покажешь пример. Он поплывёт раздетый, как и они, на своём золотистом Занетто, не боясь простуды, не боясь утонуть. Но всё-таки он жестокий и грубый человек. У него нет жалости, человеколюбия нет. Он не уступит врагу ни одного шага, но, чтобы накормить своих казаков, не постесняется разорить деревню, пустить по миру жителей её. Разве это достойно солдата? Я думаю, он и солдата не пожалеет ради своей славы? — проносилось в голове у Воейкова при взгляде на стройное, блестящее тело Конькова. — Он подражает Наполеону — апокалипсическому зверю, который всё делает только для себя, только для своей славы и не признаёт никаких законов: ни божеских, ни человеческих».
Но Воейкову жаль было расстаться со своим идеальным Коньковым. Ночная сцена ему была неприятна.
А Коньков и не вспоминал истёкшей ночи, не думал о благодарности начальника отряда, о поздравлениях офицеров. Он был всецело поглощён своими соображениями относительно переправы; даже думы об Ольге, вечные спутницы его в походах, боях и на бивуаках, и те скрылись до поры до времени, чтобы встать потом с новой силой, с новой энергией...
   — Готовы?
   — Готовы, — ответили казаки.
Князь, его ординарцы и некоторые старые офицеры стояли в лодках.
   — С Богом! Гусары, обождать...
   — Ну, марш!— весело крикнул Коньков, ударив голыми пятками коня в бока, и кинулся в воду. Белая пена и брызги раздались и разлетелись на две стороны. Занетто погрузился в глубину, тяжело захрипел и, вытянув шею и поставив круп над водою, медленно поплыл, перебирая стройными ногами.
Коньков прилёг боком на широкую спину жеребца и, держась за гриву, покрикивал со своей живой ладьи на мешкавших казаков.
Скоро вся река покрылась белыми голыми спинами, красными и пёстрыми рубахами или чёрными пятнами лошадиных морд.
Добравшись до того берега, люди встряхивались, лошади фыркали, отдувались и звучно подёргивались всем корпусом. Лёгкий пар подымался над ними. Казаки одни побежали к лодкам и принимали одежду и сёдла, другие обтирали лошадей, чтобы просушить спину. Яркое августовское солнце освещало эту живописную картину.
Поднявшись на крутой холм, опоясывавший берег, князь Кудашев наткнулся на неприятельского улана. Улан, видно давно приглядывался к суматохе на реке, но не верилось ему, чтобы это были русские. Теперь, наткнувшись на русского генерала, он ошалел на секунду, потом, быстро дёрнув за мундштук, так что лошадь присела на задние ноги, он поскакал тяжёлым, усталым галопом к лесу, откуда уже выходили неприятельские батальоны.
Положение было критическое. Коньков, уже одетый, взбежавший было на холм, быстро спустился, и сотня полуодетых донцов, забрав только штуцера и патронташи, рассеялась по берегу, готовая встретить неприятеля дружным огнём. Остальные поспешно седлали лошадей себе и товарищам. Минута была решительная.
Кудашев громко отдавал приказания:
   — Порубить лодки. Которые люди не переправились — ступай домо-ой! Князь приказа-ал! — сложив руки рупором, отчаянно вопил урядник. Днища трещали под ударами прикладов и сабель, атаманская сотня строилась в конном строю... На берегу оставались только коноводы да ряд полуголых людей, залёгших на гребне холма с нацеленными штуцерами, со взведёнными курками, с порохом на полках.
И сразу водворилась тишина. Опять началось напряжённое внимание к мелочам и упорное нежелание думать о бое, о смерти, о ранах. Уланские эскадроны развёртывались по берегу. Кругом в лесах и недалёкой деревушке пели сигнальные трубы тревожную песню.
   — С Богом, — молвил старый есаул. — Можно, князь?
   — Валите.
   — Ги-и! — записали казаки, и вторая атаманская сотня со стоном рассеялась в лаву.
   — Тр-рах! — одиноко ударил залп, почти не принёсший вреда французам, и стрелки бегом кинулись к коням. Одеваться никто и не думал. Кто в рубахе, кто в мундире, кто как попало, но все, закинув штуцера за плечи, разбрелись атаманцы по коням и кинулись за лавой.
   — Сомкнись и по дороге — через! сквозь! — грозно махая саблей, кричит князь.
Шпорят лошадей казаки, прыгают нетерпеливые кони — секунда, и понеслись тонкой змейкой в высокие горы, понеслись, пробивая брешь сквозь полк улан, рубя направо и налево.
И где их догонишь?! Сыты кони, отчаянны наездники! Вот пехотная застава торопливо выбегает на мост, но грозно мчится отряд «толпою во образе колонны». И дрожат руки у пехотных солдат, одетых в длинные лосины и полуфрачки, и порох не попадает на полки. Налетели вихрем казаки, кого полоснули тяжёлой саблей, кто сам отскочил и дал дорогу. И все скачут донцы, скачут, как сумасшедшие, через деревни, в которых по-мирному стоит пехота, скачут мимо часовых и застав. И, только далеко пронесясь за линию неприятеля, решился Кудашев остановиться. Шестьдесят восемь вёрст пронеслись казаки, не слезая, галопом и рысью — время было отдохнуть.
   — Ну, упарились, — говорили донцы, обтирая лица и устраиваясь на отдых, — этакая же гонка!
К вечеру, едва перевели дыхание, командир сотни приказал Конькову послать кого-либо из его охотников вёрст за семь, в неприятельский стан, и посмотреть, каково там охранение.
Коньков сидел с Воейковым и разговаривал, вспоминая бои и схватки. Временами он из хвастовства преувеличивал свою жестокость, рисовался «своеручным» поражением неприятеля. Он рассказал и про смерть Какурина, про свиданье с Ольгой Фёдоровной и вскользь упомянул, что, благодаря радости встречи, смерть преданного ему казака не произвела на него особенно тяжёлого впечатления. Он даже не пошёл проститься с ним.
«Нет, — с грустью думал Воейков, глядя на оживлённое лицо Конькова, — чувство жалости недоступно этому человеку. А жаль, — много чего-то честного и хорошего есть у него в глазах... Очень жаль... И притом он всё-таки жених Ольги Фёдоровны... Очень жаль. И проститься с покойником не пошёл!»
   — Да вы верите ли вообще-то в загробную жизнь? — спросил он его.
   — Да, верю, — спокойно ответил Коньков.
   — В ад и рай? Конечно, духовные: один — где вечно мучаются угрызениями совести погибшие души, другой — где бесконечно наслаждаются праведники.
   — Нет, — коротко ответил Коньков, — это вздор. Ни бесконечного страдания, ни бесконечных наслаждений быть не может: к одному привыкнешь, другое приестся.
   — Но что же тогда жизнь после смерти? — спросил Воейков и взглянул на ясное и задумчивое лицо Конькова, слабо освещённое светом костра.
Сотник не сразу ответил.
   — Мы живём, — сказал он, — жили раньше и будем жить ещё и ещё... здесь на земле. Вы простите, я не умею вам это объяснить. Мне так говорил мой брат дьячок, перед индийским походом тысяча восьмисотого года он был ходоком в Индию и там многому научился. Он и теперь умеет отводить глаза. Помню, раз сидели мы возле отцовской избы в нашей станице, а какой-то казак вёз мимо брёвна на стройку, ехал мимо брата, да ни с того ни с сего взял да и ругнул его. А мой брат посмотрел на него внимательно и говорит: «Чего ты лаешься, добрый человек, не видишь, что ли, у тебя гужи горят». Смотрим мы все, и правда, загорелись гужи, и огонь к оглобле перебирается. Казак ну выпрягать лошадь: помогите, кричит, честная станица. Мы кинулись за водой. Прибегаем, а брат мой говорит: «Что вы возитесь с дурным человеком — он зря тармошится, ничего нет». Смотрим — и точно; гужи целы и даже не почернели, а ведь все видели, как они пламенем горели. Это он, значит, всем нам глаза отвёл, вот мы и видели то, чего нет. Его у нас кругом все за колдуна почитают. Да и сколько он вещей там необычных повидал — страшно подумать. Люди там особые есть, не упомню, как называются, — умирают на сколько хотят, а потом воскресают...
   — Ну и ваш брат всё это видел?
   — Да, всё видел. Вы знаете, нас, то есть казаков, считают за каких-то диких, жестоких людей, а право, мы не хуже других.
   — Ну как же? А зачем старика спустили в воду?
   — Да, жалко старца. Пожалуй, теперь уже и ножки протянул. Вода-то сильно студёная была.
Воейкова опять кольнул этот равнодушный тон. Совершая всю кампанию ординарцем, он почти не видал, как убивают, хотя видел убитых и раненых, видел много ужасов, но не видел с мольбой о пощаде устремлённых глаз, не слыхал сухого удара сабли по голове или глухого звука пронизываемых пикой тканей. Ему тяжело было оставаться дольше с Коньковым. Любовь, смутная и идеальная, боролась в нём с отвращением.
Как раз в это время подошёл урядник и передал приказание сотенного командира выслать одного расторопного казака к стороне неприятельской.
— Кого же?.. — протянул Коньков. — Жмурина пошли... да, Жмурина...
Урядник ушёл. Коньков поглядел на серое, подёрнутое тучами небо и глубоко задумался. Скверно теперь ехать на усталой лошади по скользкой, раскисшей дороге. Темно; того и гляди — дождь пойдёт. А у костра хорошо лежать. Плащ согревает, тёплом пышет от пламени; светло. Вон Воейков ушёл в себя, и красивые круглые глаза его без мысли устремлены вдаль. Это даже и не его глаза, а «её» глаза. Такие серо-синие, светлые-светлые, а сама брюнетка. «Альбиноска! — бессмысленно повторил он про себя. — Нет, то белые волосы и красные глаза. Я видал таких зайцев под Берлином. Забавные... Жмурин, поди-ка, теперь ругается. Кому охота со сна ехать в такую погоду. И поручение трудное, вряд ли исполнит... Платов забавный, говорит всегда «порученность», Аршава, Тейларан, а сам умнее всех. Про Ольгу заботился — он хороший... А ну как Жмурин да попадётся неприятелю. Дурной тогда казак будет!.. Нет, не попадётся. Да как не попадётся, вон ночь-то настоящая осенняя!..»
После яркого огня от костра кругом казалось как-то особенно темно и скучно. Словно чёрный цилиндр спустился и лёг вокруг костра.
«Да, наверное, попадётся. Он и вывернуться не сумеет, по-ихнему ни полслова, да и конь-то притупелый!.. Ольга-то теперь, надо думать, в Петербурге. Фёдор Карлович, поди-ка, рад-радёшенек. Ну что же, скоро и свадьба. Говорят, Наполеону плохо и Австрия хлопочет, чтобы замирение было. Пора... А ведь Жмурина убьют — это как пить дать! Он же и необоротливый совсем казак... И напрасно я его послал... А тогда-то, в Мейсене, жену поминал. Тоже сладко будет повидаться... Он же любит её, дети, поди-ка, есть. А его убьют, и из-за кого?.. Служба... Нет, зачем отваливаешься — ты сам! Ты знал, что его нельзя послать, что и конь притупелый, и казак не смышлёный... Э, пустяки, что об этом думать. Мало, что ли, народу-то убивают. По каждом грустить».
Коньков повернулся на другой бок. Теперь ночь была у него перед глазами, а спина приятно обогревалась пламенем костра.
«Хорошо-то как! А там дождик накрапывает, что ли? Да, накрапывает... Где-то теперь Жмурин? Поди, за Вальдгеймом только. Его конь быстро не пойдёт... Наверняка убьют казака. А я-то что? Чего же я лежу? Разве забыл я девиз: «Больше сея любви никто же имать, да кто душу свою положит за друга своя». Больше нет! И за это от Бога награда».
Коньков встал: всё дрожало внутри у него. Да, скорее, скорее! Догнать, обогнать и сделать всё, что надо! Любовь Тогда велика, когда она способна на самопожертвование. И Ольга одобрила бы.
Коньков плотнее завернулся в старенький плащ и быстро пошёл от костра.
   — Куда вы? — крикнул Воейков. Коньков не ответил. «Таких вещей не говорят, — подумал он, — да и ему не понять, он отговаривать будет». И не прошло и минуты, как Занетто уже бежал крупной рысью по грязной, тёмной дороге.
Воейков пододвинулся ближе к костру и пытался заснуть, но сон бежал от его глаз. Мысли сбивчиво проносились перед ним, и не было в них никакого толку, и нельзя было их уловить. Время тянулось томительно тихо. Вот прошлёпала лошадь мимо костра, кто-то тяжело слёз с неё. Слышны голоса.
   — Ты Жмурин?
   — Я.
   — Кончил поручение — князю явись.
   — Пидра Микулич с полдороги вернули.
   — Чего же так?
   — А Бог их знает. Чудные они. «Тебе, — говорят, — не исполнить «порученность», да и у тебя баба с ребёнком, а я один. И поехали. Отчаянный, одно слово, человек!
   — Ведь он беспременно чего-нибудь натворит.
   — Храбрый. Казака страх жалеют, а им себя так не жаль.
   — Да что казака, — француза ли, немца ль, на что супротивный человек, и того в плену ласкают, ласкают без конца.
   — Чувствительный человек.
Разговор смолк. Теперь Воейкову было не до сна. Слёзы душили его, слёзы раскаяния и радости. Он только что мог обвинить этого человека в жестокосердии, в отсутствии гуманности! Боже, Боже, как далёк он со своим сентиментализмом от грубого, простого Конькова.
Но слёзы же и облегчили его. Теперь его уставшему телу, его изломанным костям хотелось только одного — сна, и он, повернувшись ещё ближе к костру, крепко заснул. И не слыхал он, как вернулся, блестяще выполнив «порученность», Коньков, как тяжело, с хрипом кашлял он над костром и хватался рукою за больную, истерзанную грудь.
Солнце подымалось над казачьим бивуаком, и искрилось мокрое после ночного дождя поле каплями, налипшими на цветы и метёлки трав. Когда Воейков проснулся, Коньков уже хлопотал возле своих казаков. Молодой корнет, расчувствовавшись, подошёл к сотнику и проговорил:
   — Вы храбрый и честный рыцарь, я вас люблю и уважаю. Будем на «ты».
   — Будем, — просто отвечал Коньков.
   — Я за тебя так беспокоился! — сказал Воейков, и слёзы навернулись на его глаза.
Набежала слеза и на тёмные глаза сотника. Это: «Я за тебя так беспокоился!» — была целиком фраза Ольги Фёдоровны.
«Смелый поиск Кудашева кончился полной удачей. Связь с силезской армией была найдена, бумаги переданы, получены и ответы, а Кудашев с малым отрядом своим сделал в продолжение десяти дней 455 вёрст, большей частью чрез места, повсюду занятые неприятелем, переправившись два раза через Эльбу и нападая несколько раз на несравненно превосходного в силах неприятеля. Он не имел ни одного убитого и не оставил ни одного раненого в руках оного»...
Так гласила реляция. Но надо принять и то во внимание, что в эти тяжёлые дни трое суток дрался Наполеон под Дрезденом, что у него не было кавалерии, которая не пустыми выстрелами преследовала бы отважную шайку, а настигла бы её с саблей в руках и порубила бы верным оружием, без отпора дерзких нахалов.
Коньков приобрёл дружбу Воейкова, расположение Кудашева, но поиск за Жмурина расстроил его здоровье. Потухли его глаза, и тяжёлый кашель стал душить его по ночам. Иногда такая слабость охватывала его, что предметы проносились перед глазами, как во сне, — он терял сознание и ехал, убаюканный качанием лошади, не сознавая ни времени, ни пространства. Болезнь постепенно охватывала его организм, и всё труднее и труднее было с ней бороться при неурядицах походной жизни.
Назад: XXIII
Дальше: XXV