Книга: Александр Первый
Назад: V
Дальше: VII

VI

Во Франции ничего не изменилось,
только одним французом стало больше.
Из приветственной речи Талейрана
Людовику XVIII в 1814 году
Между тем в побежденный Париж продолжали съезжаться монархи. 3 апреля состоялся торжественный въезд императора Франца. Парижане остались им недовольны: считали, что отцу Марии Луизы следовало явиться с меньшим шумом. Двумя днями ранее в столицу приехал граф д'Артуа, брат Людовика XVIII. Теперь со дня на день ожидали приезда самого короля Франции.
Людовик XVIII приходился младшим братом Людовику XVI. До революции он носил титул графа Прованского. После казни Людовика XVI граф Прованский, уехавший к тому времени из Франции, принял звание регента, а после смерти малолетнего дофина — титул короля Франции. Победная поступь революционных войск заставляла его переезжать из города в город, из страны в страну все дальше на восток, пока наконец он не очутился по приглашению Павла I в Митаве. Здесь ему отвели громадный дворец, построенный Бироном, и назначили двести тысяч рублей на содержание двора (вспомним, что сам Павел, будучи наследником, получал от матери тридцать тысяч). Русский царь был единственным государем Европы, который оплачивал расходы изгнанника, прочие коллеги Людовика по "прелестному ремеслу монарха" не дали ему ни гроша. Несколько лет, проведенных в митавской глуши, были, быть может, не самыми веселыми в его жизни, зато одними из самых спокойных — а престарелый Людовик научился ценить покой. Неожиданное сближение Павла с Наполеоном сделало пребывание Людовика в России неудобным для царя и оскорбительным для короля. Он покинул Митаву и под именем графа де Лилля перебрался в Варшаву. Здесь он получил предложение первого консула официально отречься от престола за кусок земли в Италии и шесть миллионов франков пенсии. Людовик переборол искушение. Он ответил протестами на расстрел герцога Энгиенского и коронацию Наполеона, но, как заметил последний: "Претендент должен протестовать всегда, это единственное остающееся у него средство царствовать".
Разрыв Александра с Наполеоном и приближение французов к Польше вновь привели Людовика в Митаву. Александр был не столь щедр по отношению к Бурбонам, как его отец (уроки Лагарпа о злоупотреблениях старого режима во Франции сыграли в этом не последнюю роль). Очевидцы свидетельствуют о весьма провинциальной обстановке королевских покоев и порядком изношенных фраках придворных. Время и события сделали из Людовика истинно трагическую фигуру несчастного изгнанника. Усилившиеся припадки давней мучительной подагры надолго лишали его ног, кочевая жизнь и унижения лишили бодрости духа, развили в нем подозрительность и болезненное пристрастие к подчеркиванию своего королевского достоинства. По правде сказать, во всей его фигуре только особой формы нос Бурбонов еще говорил о королевской породе этого тучного, обрюзгшего старика с кирпичной, бычьей шеей, неподвижно застывшего в вольтеровском кресле с Горацием в руках, в почти маскарадном костюме — мешковатом старомодном фраке, шляпе с белыми перьями, красных гетрах и бархатных сапогах, в которые он прятал больные ноги. Этот безбожник, предпочитавший античных классиков Библии и в интимных разговорах глумившийся, по старой памяти, над христианством и религией вообще, верил, однако, в свое легитимное божественное право на престол — это была, так сказать, его личная религия, которая одна поддерживала его угасающие силы.
В 1806 году он напутствовал русских офицеров:
— Господа! Побейте хорошенько французов, но после того имейте к ним снисхождение, ведь они мои дети.
Тильзитский мир заставил его искать убежище в Англии, где ему симпатизировали тори и принц-регент Георг. Английское правительство приобрело для него поместье Гартвелл и выделило приличное содержание.
В 1814 году Людовику было шестьдесят лет; физические и душевные силы его были на исходе. Хотя он и подписывал официальные бумаги восемнадцатым годом своего правления, ему уже плохо верилось в то, что Франция когда-либо признает его своим государем. Получив известие о том, что французская корона теперь действительно принадлежит ему, Людовик лишился чувств и несколько дней не вставал с постели.
Георг принял его в Лондоне со всеми почестями, подобающими королевской особе; солдаты почетного караула и сам принц-регент надели белую кокарду Бурбонов. Людовик был в мундире маршала Франции, который не очень вязался с его бархатными сапогами. Георг сам обвязал его колено лентой ордена Подвязки. Прощаясь с Георгом, Людовик заявил, что "королевский дом наш обязан своим восстановлением на престоле предков после Всевышнего Промысла более всего мудрым советам вашего королевского высочества и непоколебимому постоянству английской нации". Он чтил в Англии страну, не вступавшую ни в какие сделки с Наполеоном. К Александру Людовик относился неприязненно. Митавское гостеприимство не оставило приятных воспоминаний, а колебания царя в вопросе передачи престола Бурбонам окончательно истребили в сердце Людовика не только какую-либо симпатию, но даже чувство элементарной благодарности.
12 апреля Людовик отплыл из Дувра на восьмилинейном корабле, в сопровождении целой флотилии английских и французских судов. 17-го он вступил в Компьен под гром орудий и овации жителей. Маршал Бертье приветствовал его, как отца и благодетеля нации, уверяя, что Франция, "изнывавшая двадцать пять лет", с восторгом встретит своего законного государя. Ней и Мармон не отставали в лести. Людовик сразу понял, с кем имеет дело, и обошелся с ними как добродушный барин с нашалившей дворней. Он выразил солидарность маршалу Лефевру по поводу посетившей его подагры, заверил Мармона, все еще носившего руку на перевязи, что он вскоре сможет вновь служить Франции и королю, после чего назидательно напомнил всем о своем божественном праве на престол.
В Компьене Людовика от имени русского императора приветствовал Поццо ди Борго, корсиканец на русской службе, присланный Александром с письмом, в котором царь настойчиво советовал Бурбонам не забывать, что во Франции произошла революция, не преследовать либеральных идей, не раздражать наполеоновской армии и даровать Франции свободные государственные учреждения. Письмо осталось без ответа. Тогда Александр прибыл в Компьен сам и изложил королю на словах все то, о чем писал в письме. Выслушав царя, Людовик ничего не опроверг и ничего не подтвердил. Вообще, в продолжение всего разговора он был занят двумя вещами: своим божественным правом и соблюдением своего королевского достоинства. Принимая царя, Людовик, сидевший, как всегда, в кресле, указал ему на стул, а в ответной речи, невзирая на то что его вольтерьянство было хорошо известно царю, подчеркнул, что все перемены произошли по воле Промысла, что французский король — первый монарх Европы, а Бурбоны — старейшая династия среди царствующих домов.
Прием у французского короля произвел на Александра дурное впечатление.
— Весьма естественно, что король, больной и дряхлый, сидел в кресле, — сказал он Волконскому, — но я в таком случае приказал бы подать для гостя другое.
"Император был очень оскорблен этим поведением, — свидетельствует Нессельроде, — и оно повлияло на последующие отношения обоих монархов".
Не добившись от короля прямого ответа на свои требования, Александр в конце концов объявил ему, что он сможет въехать в Париж не раньше, чем примет конституцию или обнародует декларацию о даруемых им народу правах. Людовик выбрал декларацию — дарование вольностей больше вязалось с его божественным правом.
Он въехал в Париж в английской карете, запряженной восьмеркой лошадей, в английском кафтане и английской шляпе с бурбонской кокардой, приколотой собственноручно принцем-регентом; на его ногах были неизменные бархатные сапоги. Рядом с экипажем ехали члены королевской фамилии, сзади — маршалы, национальная гвардия и регулярная гвардейская пехота. Роялист Шатобриан писал, что гвардейцы таяли от восторга, республиканец Беранже — что они стыдились белых кокард. Кажется, особого энтузиазма действительно не было. Даже Меттерних признавался, что въезд французского короля произвел на него тяжелое впечатление.
За торжественным обедом король нанес Александру новое оскорбление. Несмотря на подагру, Людовик вошел в обеденную залу первым и сел на почетном месте, а когда лакей поднес первое блюдо царю, как гостю, грозно вскричал через стол:
— Ко мне, пожалуйста!
Остальная часть обеда прошла не лучше. Выходя из Тюильри, Александр возмущенно произнес:
— Мы, северные варвары, более вежливы у себя дома. Можно было подумать, что это он возвратил мне престол.
Не желая остаться в долгу, царь усилил внимание к семейству Наполеона: неоднократно посещал в Мальмезоне Жозефину и сблизился с королевой Гортензией, падчерицей свергнутого императора. О Бурбонах он, не стесняясь, говорил:
— Эти люди ничего не забыли и ничему не научились. Они никогда не сумеют поддержать себя.
Людовик в свою очередь называл Александра не иначе как "маленький король Парижа" и не включил его в число получивших большую ленту ордена Святого Духа.
Французский король имел все основания завидовать популярности Александра. Парижане были совершенно покорены и очарованы своим победителем, который хотел, чтобы в нем видели гостя. Префект парижской полиции Пакье писал: "Замечали, что все исходит от Александра. Его союзник, король Прусский, оставался незамеченным; его мало видели, он избегал показываться публично и сохранял всюду свойственную ему застенчивость, которая не могла придать ему особенного блеска. Александр, напротив того, ездил верхом по городу по всем направлениям и внимательно осматривал все общественные учреждения. Совершая эти поездки, он искал случая делать то, что могло возбудить к нему сочувствие всех классов общества". Эти прогулки, кстати сказать, совершались без конвоя и без предварительного уведомления полиции, что доставляло немало хлопот Пакье.
Популярности царя в высшем парижском свете способствовала его дружба с г-жой де Сталь, чей салон служил ему аудиторией для высказывания либеральных мыслей.
Знаменитая писательница приехала в Париж из Лондона. Ее приезд принял значение политического события. В Париже не было ни одного хоть сколько-нибудь значительного лица, которое не посетило бы ее салон. Здесь обсуждались самые последние политические новости, ибо хозяйка салона жила под девизом: "Говорить о политике — моя жизнь". В случае прихода Александра его фигура, конечно, становилась центром всеобщего внимания. Царь с красноречием революционного трибуна громил реакционеров всех мастей и рангов. Он с негодованием отзывался о короле Фердинанде VII, который сразу после своего возвращения в Испанию уничтожил конституцию; клеймил презрением раболепство французской прессы, которая 18 марта клялась в преданности Наполеону, 19-го хранила глубокое молчание, а 20-го разразилась проклятиями в адрес «тирана» (при этом Александр заметил, что ничего подобного нельзя встретить в России); жаловался, что его политические намерения не поняты и не поддержаны французами. О Бурбонах он не хотел и говорить и, похоже, был недоволен собой за излишнюю уступчивость Талейрану.
— Бурбоны, — говорил Александр, — неисправившиеся и неисправимые, полны предрассудков старого режима. Либеральные взгляды у одного герцога Орлеанского, на прочих нечего надеяться.
Он обещал г-же де Сталь, что на предстоящем конгрессе потребует уничтожения рабства в Америке и торговли невольниками.
— Я знаю, — поспешил добавить он, обращаясь к Лафайету, — за главой страны, в которой существует крепостничество, не признают права явиться посредником в деле освобождения невольников. Но каждый день я получаю хорошие вести о внутреннем состоянии моей империи, и с Божьей помощью крепостное право будет уничтожено еще в мое царствование.
"Что за человек этот император России! — восхищалась г-жа де Сталь. — Без него мы не имели бы ничего похожего на конституцию. Я от всего сердца желаю всего того, что может возвысить этого человека, представляющегося мне чудом, ниспосланным Провидением для спасения свободы, со всех сторон окруженной опасностями".
В салоне писательницы получил дальнейшее развитие польский вопрос. Здесь Александр мог встречаться и разговаривать с поляками о будущем их родины, не придавая этим встречам официального значения, которое могло бы встревожить Фридриха Вильгельма и Меттерниха. Послам командующего польским легионом Великой армии генерала Домбровского, генералу Сокольницкому и полковнику Шимановскому царь заявил о том, что предает забвению прошлое и прощает полякам участие в разорении России.
— Я желаю видеть одни ваши добродетели, — сказал он. — Вы храбрецы и честно исполнили вашу службу!
— Мы не имеем другого честолюбия, кроме любви к отечеству, — ответил Шимановский. — Это болезнь нашей земли.
— Она неизлечима и делает вам честь, — сказал Александр. — Я уже издавна благорасположен к вашей нации.
Он разрешил польским войскам вернуться в герцогство Варшавское под своими знаменами и заставил французское правительство выдать им полагающееся за прежние годы жалованье. Главнокомандующим польской армии был назначен великий князь Константин Павлович.
Царь виделся и с Костюшко, проживавшим с семьей под Парижем в небольшом домике, который казаки не тронули лишь потому, что на двери было написано его имя. Александр обещал Костюшко в скором времени восстановить Польшу под русским скипетром и даже предложил ему звание вице-короля. Костюшко поблагодарил и ответил, что вернется в Польшу только тогда, когда она будет восстановлена в прежних границах и полностью независима.
Свои планы относительно Польши Александр сформулировал в разговоре с Лагарпом: "Мое намерение состоит в том, чтобы вернуть полякам все, что только окажется возможным для меня, даровать им конституцию, относительно которой я оставляю за собой право развивать ее по мере того, как они станут возбуждать во мне доверие к себе".
Лагарп во время пребывания Александра в Париже стал как бы личным секретарем царя, занимаясь разбором обширной корреспонденции на высочайшее имя. Письма, адресованные русскому государю, приходили в Париж со всей Европы и делились на три категории: восхваления, просьбы и предложения. Александр получил 9 тысяч одних только стихотворных посланий! Среди них была торжественная ода, сочиненная Руже де Лиллем, в которой автор «Марсельезы» восклицал:
Героем века будь и гордостью творенья!
Наказаны тиран и те, кто зло несут!
Народу Франции дай радость избавленья,
Верни Бурбонам трон, а лилиям — красу!

Просьбы, в основном денежного характера, большей частью удовлетворялись. Одна француженка-бонапартистка, например, просила у царя денег, чтобы доехать до Тосканы и поселиться напротив Эльбы, где она могла бы видеть "место заточения" своего кумира. Требуемая сумма из средств императорского кабинета была ей передана. Предложения, напротив, в основном вежливо отклонялись. Так, на предложение изменить название Аустерлицкого моста в Париже Александр ответил: "Достаточно уже и того, что я перешел этот мост со своей армией!"
Вообще, без славословий в адрес "ангела мира" не обходилась ни одна официальная речь, ни один выпуск газет. Известный адвокат Беллар даже на одном из уголовных процессов умудрился начать свою речь с панегирика Александру. Парижанки выразили свое восхищение элегантным и любезным царем тем, что ввели в моду "александровские букеты", состоящие из цветов, первые буквы которых составляли имя русского государя; взрослые женщины носили их на груди, девочки — в волосах.
Восторженность парижан по отношению к Александру распространялась и на русскую армию. Появление гвардейских офицеров в театрах вызывало рукоплескания и крики: "Да здравствуют русские!" В первые дни после вступления армии в Париж хозяева кофеен отказывались брать деньги с русских — в благодарность за то, что они не мстят за сожженную Москву. Должным образом было оценено и то, что русские не хвастались своими победами над французами. Журналист одной из парижских газет писал: "Мы слышали, что молодые русские офицеры рассказывали в самый день торжественного вступления своего в Париж о подвигах своих от Москвы до Сены как о делах, в которых они были предводимы промыслом Божиим; себе они предоставляли только ту славу, что они были избраны орудием Его милосердия. Они описывали победы свои без восторга и в таких простых выражениях, что мы думали, будто они об этом условились из особенной учтивости. Но они нам показали серебряную медаль, которую генералы и солдаты носят в виде знака отличия. На одной стороне этой медали изображено Око Провидения, а на другой слова Священного Писания: "Не нам, не нам, а имени Твоему"".
Впрочем, некоторым образованным офицерам доставляло удовольствие морочить представителей самой культурной нации Европы. Так, Н. Н. Муравьев рассказывает, что однажды на прогулке он засмотрелся на лебедей в саду Тюильри. Подошедшие к нему хорошо одетые парижане спросили, есть ли в России лебеди…
— Нет, — ответил он, — как же у нас лебедям быть, когда воды целый год во льду и покрыты снегом.
— Как же у вас пашут и сеют? — ужаснулись французы.
— Пашут снег, сеют в снегу, и хлеб родится на снегу.
— О Боже, какая страна!
Иначе вели себя пруссаки. Они присвоили себе часть Пале-Рояля, где кутили с куртизанками. Пример подавал Блюхер, который целые дни проводил здесь за карточным столом. Разгоряченный игрой и вином, он снимал сюртук, засучивал рукава рубашки и сидел, покуривая маленькую трубочку. Прусские офицеры не пропускали в это «святилище» никого из посторонних. Наполеоновские офицеры приходили сюда специально, чтобы затеять дуэль, поэтому пруссаки постоянно имели при себе заряженные пистолеты.
Что касается австрийцев, то они вели себя довольно мирно, но из-за того, что они носили на киверах и шляпах зеленые ветви, которые французы принимали за изображение лавров, между ними и парижанами часто возникали ссоры и драки, вплоть до убийств.
Вообще же русским солдатам жилось в Париже несладко. Например, бивуаки конных полков российской гвардии расположились на Елисейских полях, под открытым небом. Остатки кормового сена служили конногвардейцам постелью, пуки соломы на копьях — крышей. "Во все время нашего пребывания в Париже часто делались наряды, так что солдату в Париже было более трудов, чем в походе, — свидетельствует Н. Н. Муравьев. — Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах. Государь был пристрастен к французам до такой степени, что приказал парижской национальной гвардии брать наших солдат под арест, когда их на улицах встречали, отчего произошло много драк, в которых большей частью наши оставались победителями…" Один русский солдат был казнен за то, что взял хлеб из булочной. Русские офицеры также имели своих притеснителей. Первый из них, пишет Муравьев, был генерал Сакен, которого назначили военным губернатором Парижа. Он "всегда держал сторону французов; в благодарность за сие получил он от города, при выезде своем, разные драгоценные вещи, между прочим, ружье и пару пистолетов, оправленных в золото". Другим «гонителем» был флигель-адъютант царя Рошешуар, француз-эмигрант, назначенный комендантом Парижа. Он окружил себя французами и делал различные неприятности русским офицерам, которые его не терпели. Так что Александр, продолжает Муравьев, "приобрел расположение к себе французов и вместе с тем вызвал на себя ропот победоносного своего войска".
18 мая союзники подписали с Францией мирный договор. Франция возвращалась к границам 1792 года, потеряв области с населением в 15 360 000 человек. Англия обязалась вернуть французские колонии, удержав за собой, однако, остров Мальту. Произведения искусства, вывезенные Наполеоном из побежденных и завоеванных европейских стран, благодаря заступничеству Александра остались в Париже: царь настоял на том, что здесь они будут доступнее для любителей изящного. Положено было собраться через два месяца на конгресс, чтобы обсудить послевоенное устройство Европы.
В высочайшем манифесте к русским войскам по случаю подписания мирного договора говорилось: "Всемогущий положил предел бедствиям. Прославил любезное нам отечество в роды родов. Воздал нам по сердцу и желаниям".
Александра ничто больше не удерживало в Париже. Но он не хотел покидать Францию, не оставив ей конституции. Между тем Людовик все медлил с обнародованием декларации о правах. Терпеливо подождав несколько дней, Александр решил заговорить с Бурбонами наполеоновским языком: объявил Людовику, что союзные войска не покинут Парижа до тех пор, пока он не сдержит свое обещание. 23 мая долгожданный документ, под именем хартии, был опубликован в парижских газетах.
В тот же день союзные государи оставили столицу Франции; император Франц направился в Вену, Александр и Фридрих Вильгельм — в Англию. Генерал Сакен сложил с себя полномочия военного губернатора Парижа.
Визит Наполеону был отдан. Нужно было возвращаться в свое победоносное варварское отечество.
Несмотря на торжественные слова манифеста, Александр уезжал из Парижа разочарованным. Дети революции не хотели республики, не хотели свободы. Еще одной иллюзией стало меньше. Человеческая порода вызывала у царя отвращение и презрение.
— Я не верю никому, — говорил он Волконскому. — Я верю лишь в то, что все люди — мерзавцы.
26 мая Александр и Фридрих Вильгельм высадились в Дувре. Восторгу англичан не было пределов; они выпрягли лошадей из экипажей государей и на себе вкатили их в город. (Блюхер в свою очередь поинтересовался, любят ли его в Англии, и с удовольствием выслушал ответ, что миллионы бокалов ежедневно выпиваются за его здоровье сразу после тоста за здоровье принца-регента; такой же популярностью пользовался и Платов.) Принимая представителей местных властей, царь заявил, что "всегда будет стараться о сохранении дружбы между Англией и Россией".
На следующий день монархи отправились в Лондон.
Английская столица с миллионным населением выглядела тогда не очень привлекательно. Полицейские в синей форме еще не заботились ни о чистоте улиц, ни о регулировании движения колясок и повозок, так что столкновения экипажей и драки кучеров были обычным явлением. На улицах можно было увидеть домашний скот; проститутки, несмотря на английское пуританство, бросали, по словам очевидца, свои "бесстыдные призывы весьма открытым образом, не опасаясь полиции". Зато по сравнению с другими европейскими столицами здесь было гораздо меньше воровства.
Вообще, главными достопримечательностями Лондона были два человека: Браммел и принц-регент Георг. Оба царствовали — один в умах, другой на троне.
Мимолетный властелин мимолетного мира, Браммел царствовал милостью граций, как выражались о нем современники. Однако влияние этого человека, о котором Байрон сказал, что предпочел бы родиться Браммелом, чем Наполеоном, не ограничивалось сферой моды. Дендизм не имеет синонимов в других языках. Подобно тому как Наполеон был мерилом политического успеха, Браммел в глазах людей того времени олицетворял меру вкуса.
На пути к славе ему пришлось взять на себя единственный труд родиться. Джордж Брайан Браммел появился на свет в 1778 году в Вестминстере. Двенадцати лет он был отдан в Итон, а затем в Оксфорд.
Браммел вышел из Оксфорда в 1794 году, через три месяца после смерти отца, и был зачислен корнетом в 10-й гусарский полк под начало принца Уэльского. Он не мог пожелать себе лучшего командира.
Они сразу сошлись: "первый джентльмен Европы", как называли наследника престола, гораздо более гордился изяществом своих манер, чем высотой общественного положения. Принцу было тридцать два года, и он стремился сделать блеск своей молодости вечным. "Нарисовать его портрет не составит труда, — говорит Теккерей. — Сюртук со звездой, парик, под ним — лицо, расплывшееся в улыбке. Но, прочитав о нем десятки книг, переворошив старые газеты и журналы, описывающие его здесь — на балу, там — на банкете, на скачках и тому подобном, под конец убеждаешься, что нет ничего и не было, только этот самый сюртук со звездой, и парик, и под ним — улыбающаяся маска; только одна пышная видимость".
Когда-то он был красив и носил прозвище "принц Флоризель" — этим именем он подписывал свои письма к актрисе Мэри Робинсон, исполнявшей роль Пердиты. Принц начал свою молодость с изобретения новой пряжки на башмаках: она имела один дюйм в длину, пять в ширину, закрывала почти весь подъем и доставала до пола с обеих сторон. Изобретение имело бешеный успех среди придворных. Однако щеголять изяществом во дворце, где король проводил время, мурлыкая под нос Генделя и проверяя конторские книги, а королева вышивала на пяльцах и нюхала табак, — занятие неблагодарное. Поэтому разгул, в который вскоре ударился принц, был бы извинителен и для человека с менее пылким темпераментом, чем у него. А кровь у принца Уэльского буквально кипела в жилах. Он сделался завсегдатаем всех злачных мест Лондона. Молодость канула в бешеной игре, умопомрачительных попойках, неистовом обжорстве и беззастенчивом распутстве. Он был идолом золотой молодежи — только на сюртуки наследник тратил 10 тысяч фунтов в год. Он ввел в моду синие фраки с полированными стальными пуговицами размером с яйцо. Общество мгновенно облачилось в них. Принц, не довольствуясь одной только славой, сумел извлечь из своего нового изобретения некоторые практические выгоды. Надо сказать, что сам он застегивал фрак только при холоде; другие же в его присутствии должны были быть застегнутыми всегда. Однажды лорд Ярмут сел с ним играть и все проигрывал, пока не догадался, что его пуговицы, как семь зеркал, отражают его карты. Он тотчас расстегнул фрак, а на гневный взгляд раздосадованного его догадливостью принца простодушно ответил: "Здесь слишком жарко, ваше высочество".
Похождения принца Уэльского стали фактом внутренней политики: помимо ежегодных выплат 120 тысяч фунтов на его содержание, парламент был вынужден погасить два его долга — в 160 и 650 тысяч фунтов. Впрочем, народ все прощал ему, ведь принц был большой демократ: он не только давился в толпе вместе со всеми зрителями на боксерских матчах, но и сам любил, скинув сюртук, схватиться на кулачки с каким-нибудь лодочником.
С годами принц Уэльский обрюзг, его мучили одышка и головокружение. Но он продолжал вести прежний образ жизни и гасил приступы дурноты стаканом коньяка. Увы, он старел, вместе с ним старели и делались скучны его собутыльники, и потому Браммел попал ему на глаза как нельзя более кстати.
Браммела представили принцу на знаменитой Виндзорской террасе, в присутствии самого взыскательного светского общества. Здесь он и выказал все, что почитал принц: цветущую юность наряду с уверенностью опытного человека; самое тонкое и смелое сочетание дерзости и почтительности; гениальное умение одеваться и замечательную находчивость и остроумие в ответах. С этого момента он занял очень высокое положение в мнении общества, которое затем не покидал уже никогда. Вся аристократия салонов устремилась к нему, чтобы восторгаться им и подражать ему.
В первую пору он еще ходил на балы, но позднее счел это чересчур обыденным для себя. Явившись на несколько минут в начале бала, он пробегал его взглядом, высказывал свое суждение и исчезал, олицетворяя знаменитый принцип дендизма: "Оставайтесь в свете, пока вы не произвели впечатление; лишь только оно достигнуто, удалитесь".
С 1799 по 1814 год не было ни одного раута в Лондоне, где бы на его присутствие не смотрели как на торжество, а на отсутствие — как на несчастье. Свет не нанес ему ни одной раны, не отнял ни одной радости. Газеты печатали его имя во главе самых знаменитых гостей. Он был президентом клуба Уатье, членом которого состоял Байрон. Браммела дарили дружбой самые разные люди — от чопорного Шеридана, навлекшего на себя гнев прекрасного пола тем, что он сделал слепок своей руки как прекраснейшей в мире, до герцогини Дэвонширской, писавшей стихи на трех языках и не брезговавшей целовать лондонских мясников, чтобы приобрести лишние голоса в пользу Фокса. Поэзия тех лет была полна им; его дух витает над "Дон Жуаном" Байрона.
В 1814 году Браммел был на невиданной высоте. Александр отнесся к королю моды с должной почтительностью, хотя, быть может, и не без чувства уязвленного тщеславия. Но приезд царя в Лондон странным образом явился причиной падения великого денди. В клубе Уатье играли наиболее рьяно, и Браммел мог оставаться на высоте, лишь играя как все. Он был игрок, и игрок страстный. Неудачная игра значительно подорвала его состояние — основу его элегантности. А приехавшие в Англию русские и прусские офицеры еще более взвинтили ставки. Это погубило Браммела: он прибег к услугам ростовщиков и погряз в долгах, которые вынудили его покинуть Англию и перебраться в Кале, убежище английских должников.
Отношения царя с принцем-регентом не сложились по политическим причинам: Александр чересчур открыто высказывал свое сочувствие вигам. В беседе с одним из их вождей он даже пообещал, что непременно постарается вызвать к жизни оппозицию в России.
Лондонские театры отметили приезд русского государя оперой "Наренский, или Дорога в Ярославль". Ее автор, видимо, наслышанный о недоброй славе ярославских лесов, развивал в ряде роскошно-экзотических сцен типично русский сюжет из современной жизни: двое влюбленных попадают в плен к разбойникам, но в конце концов освобождаются молодым рекрутом Алексеем, который пошел в солдаты вместо брата. Дело, понятно, не обошлось без колоритных фигур — хитрой цыганки и ямщика Афанасия. Костюмы и декорации подчеркивали достоверность страшной истории. Староста деревни щеголял в парике и кафтане немецкого бургомистра; в ярославских лесах сосна росла рядом с дубом, и оба дерева — в трогательном соседстве с пальмой; полковничья дочь путешествовала из Москвы в Ярославль в белом атласном платье со шлейфом, в шляпе с перьями и донельзя открытой грудью. Русские песни и пляски окончательно уморили наших офицеров. В конце представления на сцене появился неизменный Бонька, которого изображал карлик, одетый арлекином, в ботфортах, высокой треугольной шляпе и с длинной косой. Кривляясь и дурачась, он позволил зрителям вволю выразить свои чувства к Наполеону и удалился за кулисы покрытый с головы до ног фруктовой гнилью.
На торжественном собрании в Оксфордском университете Александру преподнесли диплом доктора права. Царь возразил ректору:
— Как мне принять диплом? Я не держал диспута.
— Государь, — нашелся ректор, — вы выдержали такой диспут против угнетателя народов, какой не выдерживал ни один доктор права во всем мире.
Буря аплодисментов покрыла эти слова.
Англия дала Александру наглядный пример того, что конституционный образ правления в общем является весьма спокойным для монархов, а неприятности, если они и случаются, касаются только министров.
Дальнейший путь царя домой пролегал по суше — через Голландию и Германию. В Брухзале его застало прошение Святейшего Синода, Государственного совета и Сената о позволении выбить медаль в его честь и поставить в Петербурге памятник со словами: "Александру Благословенному, императору Всероссийскому, великодушному держав восстановителю, от признательной России". Александр ответил, что от сооружения памятника и принятия наименования Благословенный "отрицается и не соизволяет". Правда, Шишков потом все-таки убедил его, что неполитично запрещать подданным называть своего государя благословенным, сиречь благим.
Обстоятельства всегда определяли масштабы личности и деятельности Александра. Он умел видеть цель во время великих событий и шел к ней твердым шагом, поражая всех силой характера и размахом свершений; и напротив, совершенно терялся, стушевывался и беспомощно путался в рутине малых, обыденных дел. Россия ждала приезда великого государственного деятеля, закаленного в огне тяжелейшей двухлетней войны, знакомого с государственным устройством передовых стран Европы, умудренного знанием людей и общественных отношений, который приложил бы свои силы, волю, знания и опыт к исправлению и улучшению российской жизни; Александр же вернулся либеральным барином, уставшим от неполадок в родной усадьбе и раздосадованный тем, что без его приказа никто из дворни не подопрет покосившийся забор.
Первым делом "царств восстановителя", саркастически пишет Н. И. Греч, было "приказание называть первую станцию по московской дороге не "Три руки", а "Четыре руки"; вторым — положение о ливреях офицерских лакеев; третьим — о ношении в какой-то артиллерийской бригаде зеленых брюк и т. д. Министров не принимал. Все поступавшие к нему жалобы возвращал как ненужные. Публика поворчала, привыкла и перестала".
Еще с дороги, узнав, что в Петербурге ему готовится пышная встреча, царь отправил петербургскому генерал-губернатору С. К. Вязмитинову распоряжение не устраивать никаких торжеств. "Ненавидя оные всегда, — писал Александр, — почитаю их еще менее приличными ныне. Един Всевышний причиною знаменитых происшествий, довершивших кровопролитную брань в Европе. Перед Ним все должны мы смиряться. Объявите повсюду мою непременную волю, дабы никаких встреч и приемов для меня не делать". Триумфальные арки и сооружения для иллюминации были разобраны.
Рано утром 13 июля Александр почти незамеченным въехал в столицу и остановился в Каменноостровском дворце. На другой день состоялось благодарственное молебствие в Казанском соборе — единственное торжество, которым царь отметил свое возвращение.
Тот неподдельный восторг, с которым народ встречал государя в 1812 году, как-то незаметно поутих, кое-кто из россиян уже смотрел на царя с недоумением и даже осуждением — это особенно касалось гвардейской молодежи, среди которой уже зрели семена будущих мятежей. Да и Александр теперь не очень-то церемонился со своим "чудным народом". И. Д. Якушкин передает о следующем характерном эпизоде. В июле 1-я гвардейская дивизия, в составе которой он находился, возвратилась в Россию морем и была высажена у Ораниенбаума, где слушала благодарственный молебен. "Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся присоединиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неприятное впечатление по возвращении в отечество… Наконец показался император, предводительствуемый гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались, но в самую эту минуту почти перед его лошадью пробежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было наше первое разочарование на его счет…"
Неприятное впечатление производил Александр и на тех немногих людей в государственном аппарате, которые еще питали прежние преобразовательные иллюзии. Так, Державин, придя к царю, чтобы лично поздравить его с победоносным окончанием войны, услыхал:
— Да, Гавриил Романович, мне Господь помог устроить внешние дела России, теперь примусь за внутренние, но людей нет.
— Они есть, ваше величество, — убежденно ответил Державин, — но они в глуши, их искать надобно. Без добрых и умных людей и свет бы не стоял.
Но Александр уже нашел людей, в чьи руки он собирался вскоре передать судьбу России. 6 августа он отправил в Грузино записку (Аракчеев был в отпуске, лечился): "Пора, кажется, нам за дело приняться, и я жду тебя с нетерпением".
Одновременно с должности министра иностранных дел был уволен граф Румянцев — последний человек в правительстве, с которым у Александра были связаны неприятные воспоминания о тильзитском романе с Наполеоном. На его место был назначен граф Карл Васильевич Нессельроде. Это был человек без роду и племени, один из международных авантюристов, которые роем вились вокруг царя. Его отец, по вероисповеданию католик, был немецкий офицер, служивший в разные годы в австрийской, голландской, французской, прусской и русской армиях; мать — еврейка протестантского вероисповедания. Сам Карл Васильевич родился на палубе английского фрегата, стоявшего на лиссабонском рейде, и был крещен по английскому обряду, а образование получил в одной из берлинских гимназий. До конца дней он так и не выучился ни говорить, ни писать по-русски.
По единодушному свидетельству современников, Нессельроде был воплощением бездарности, но при этом хитрым льстецом и ловким интриганом. На русскую службу он поступил еще в 1796 году, но за отсутствием способностей вскоре был уволен в отставку. После смерти Павла он был отправлен к вюртембергскому двору с сообщением о вступлении на престол Александра и с этих пор быстро пошел в гору по дипломатической части. В Германии Карл Васильевич познакомился с Меттернихом, тогда еще австрийским послом в Дрездене, и совершенно подчинился его влиянию. Всю жизнь он видел в австрийском канцлере гения, а основная его политическая идея состояла в подчинении России австрийской политике. С 1807 по 1811 год Карл Васильевич состоял сотрудником российского посольства в Париже, выполняя секретные поручения Александра и Сперанского. Его угодливая исполнительность не осталась без внимания Наполеона, который с присущей ему прозорливостью удостоил его почти презрительного пророчества: "Вот маленький человек, который будет большим человеком" (Нессельроде был маленького роста, почти карлик). В 1812 году, после возвращения в Петербург, Карл Васильевич и в самом деле упрочил свое положение женитьбой на дочери влиятельного министра финансов Гурьева и с тех пор почти безотлучно находился при царе. Вся его дипломатия выражалась, по его собственным словам, в том, чтобы "начать с точки зрения других для того, чтобы привести их на свою точку зрения". (Позже, во время Крымской войны, он уточнит: "Мне нет дела до России, я служу государю".) Это был типичный представитель салонной дипломатии XVIII века, для которой не существовало ни идей, ни принципов, а только люди с их влечениями и слабостями.
Впрочем, передавая внутренние и внешние дела России в руки Аракчеева и Нессельроде, Александр отнюдь не считал, что тем самым он поступается своими либеральными убеждениями. Напротив, он с еще большей страстностью и даже с некоторым вызовом подчеркивал свою верность прежним идеям. Так, при обсуждении проекта благодарственного манифеста подданным он поставил «воинство» перед «дворянством», несмотря на шумные возражения Шишкова; а когда увидел в проекте слова, что между крепостными крестьянами и помещиками издавна существует "на обоюдной пользе основанная, русским нравом и добродетелям свойственная связь", раздраженно отбросил бумагу и, весь вспыхнув, сказал:
— Я не могу подписывать то, что противно моей совести и с чем я нимало не согласен.
С этими словами он вычеркнул эту фразу из манифеста. Шишков, испуганный вспышкой царского гнева, не посмел разжать губ.
В то же время в высочайшем манифесте от 30 августа уже прозвучал туманный намек на казарменное будущее России: "Надеемся, что продолжение мира и тишины подаст нам способ не токмо содержание воинов привесть в лучшее и обильнейшее прежнего, но даже дать оседлость и присоединить к ним их семейства".
Покончив на сем с делами любезного отечества, в восемь часов утра 1 сентября Александр отправился в Вену. Все бумаги с текущими делами он отослал Аракчееву, сопроводив их запиской: "Прощай, любезный Алексей Андреевич, я проработал насквозь всю ночь и еду сейчас". Его вновь ждали "великие интересы Европы".
Назад: V
Дальше: VII