V
Господа, мы в Париже;
Русские учтивы,
Вы видели нашу страну,
Мы пришли на ваши празднества,
Трагедию и балет,
Брюне и водевили;
И мы пишем вам куплеты,
Не предавая ваш город огню.
В. Л. Пушкин.
Куплеты на взятие Парижа
C рассветом 19 марта союзные войска, которым предстояло войти в Париж, начали строиться в походный порядок. Честь вступления во французскую столицу выпала не всем, а только русско-прусской гвардейской пехоте, кавалерии и артиллерии, шести батальонам австрийских гренадер и одному вюртембергскому полку — всего примерно 35 тысяч человек. Дело в том, что во всей союзной армии не было ни одной целой пары сапог и ни одного целого мундира; многие солдаты были одеты во французские крестьянские блузы, в женские кофты и даже в капуцинские рясы, большинство же щеголяло во французских мундирах, снятых с убитых при Арси, Фер-Шампенуазе и под Парижем. Только белые повязки на рукавах и сосновые ветки, воткнутые в кивера, говорили о принадлежности этих солдат к одной армии. Гвардия же находилась в резерве и хотя тоже поистрепалась в боях, но походно-бивуачная жизнь не оставила на ней таких разрушительных следов. По замыслу Александра, "людоеды и татары", которыми пугал французов Наполеон, должны были покорить парижан не только воинственным видом, но и элегантностью.
В восемь часов утра Александр выехал из Бонди в сопровождении небольшой свиты. На нем был парадный мундир лейб-гвардии казачьего полка; роскошный белый султан рассыпался по его шляпе. По пути к царю присоединились прусский король, Шварценберг и более тысячи генералов и офицеров союзной армии (император Франц и Меттерних отсутствовали из соображений приличия, не желая принимать участие в торжестве по случаю победы над родственником Габсбургов; не было также и Блюхера — из-за болезни). За ними тронулись и остальные войска.
Александр мысленно оглядывался на пройденный путь. Подозвав к себе Ермолова, он незаметно указал ему на ехавшего бок о бок Шварценберга и сказал по-русски:
— По милости этого толстяка не раз у меня ворочалась под головой подушка. — Затем, помолчав с минуту, царь спросил: — Ну что, Алексей Петрович, теперь скажут в Петербурге? Ведь, право, было время, когда у нас, величая Наполеона, считали меня простачком.
— Не знаю, государь! — в смущении отвечал Ермолов. — Могу сказать только, что слова, которые я удостоился слышать от вашего величества, никогда еще не были сказаны монархом своему подданному.
В одиннадцать часов колонна монархов и генералов достигла Пантенской заставы Парижа. У ворот Александра приветствовал принц Евгений Вюртембергский. Он представил царю свой 20-й егерский полк (русской армии), более других покрывший себя славой в Отечественной войне и заграничном походе (полк участвовал в 137 сражениях; из 7 тысяч нижних чинов, числившихся в нем в апреле 1812 года, оставалось налицо 400 человек, а из 567 офицеров — 8).
Приветствовав храбрецов, Александр открыл шествие. Под звуки военной музыки войска вошли в Париж. Во главе колонны гарцевал прусский гвардейский гусарский полк, за ним ехали лейб-казаки в своих красных мундирах, следом двигались Александр и Фридрих Вильгельм со своей бесконечной свитой; дальше — русская и прусская гвардия, австрийцы и остальные. К входившим в Париж войскам пристало немало любопытных из числа солдат и офицеров тех частей, которые должны были оставаться в лагере под городом. "По левую руку от меня, — вспоминал один такой нарушитель дисциплины, — ехал лейб-медик принца (Евгения Вюртембергского. — С. Ц.) в старом изношенном кителе и дырявой фуражке, по правую — прусский драгун, приветствовавший всех разряженных парижанок неприличными гримасами. Передо мною двигался корпусной аудитор с крестьянской фуражкой на голове, а сзади — австрийский камергер в богатом гусарском мундире".
Вначале вид Парижа внушал победителям только отвращение: тянулось Сен-Мартенское предместье — один из грязнейших рабочих кварталов старого Парижа. Дома здесь были старинные, закоптелые, с облупившейся штукатуркой, улицы — тесные и вонючие, под ногами чавкала грязь, перемешанная с помоями и падалью. В глазах толпившихся здесь людей (блузники с женами, нахальные мальчишки) читалось враждебное отчуждение, несколько смягченное любопытством. Повсюду раздавался лишь один вопрос: где император Александр? Один из русских офицеров, ехавший с лейб-казаками впереди царя, автоматически отвечал: "Белая лошадь, белый султан". Стоило вдали показаться генералу на белой лошади, толпа начинала вопить: "Вот он! Вот он!" Здесь любопытство, однако, не перерастало в симпатию и энтузиазм. Кое-где в толпе даже мелькали плакаты с призывом к сопротивлению и слышались возгласы: "Да здравствует император Наполеон!" (В течение всего прошедшего дня простой люд Парижа требовал от правительства оружия, чтобы защищать город, но так и не получил его.)
Со вступлением на северный бульвар все вокруг приобрело праздничный вид. По обеим сторонам улицы потянулись дома, один роскошнее другого. "При всех почти домах находятся богатые лавки с различными товарами, — пишет очевидец. — Серебряные и галантерейные ряды блестят на каждой улице. Художники и разного рода промышленники означаются бесчисленными вывесками, пестреющими на всех домах. Все улицы… вымощены камнем". За неимением роялистских флагов из окон свешивались белые скатерти, женщины с балконов махали белыми платками — повязки на рукавах союзников и тут ввели в заблуждение парижан. Нарядные зрители заполнили улицы. Все женщины, как мещанки, так и аристократки, держали себя одинаково свободно, даже вызывающе, теснились вперед и увлекали за собой мужчин.
Изменилось и настроение толпы. Уже в начале бульвара навстречу союзникам выехала странная процессия — кавалькада щеголей из самых знатных фамилий, на богато убранных лошадях, одетые все как один в черные фраки с белой повязкой на правом рукаве и белые перчатки. Это была политическая демонстрация в пользу Бурбонов, устроенная Талейраном. Молодые люди подъехали к свите государей и втерлись в нее с непринужденным изяществом светских людей. Они осыпали любезностями союзных офицеров и ругали Наполеона.
Остальная публика ликовала. На союзников сыпались цветы и белые ленты. Вообще, отличное владение русских офицеров французским языком приводило к тому, что их вначале принимали за соотечественников-эмигрантов.
Александр кричал в обе стороны:
— Я не являюсь врагом! Я приношу мир и торговлю!
— Да здравствует мир! — неслось в ответ. — Мы давно ждали прибытия вашего величества!
— Я пришел бы к вам раньше, но меня задержала храбрость ваших войск, — с любезной улыбкой отвечал царь. Им вновь владело только одно желание нравиться, пишет французский историк Тьер, "и никому не хотел он так нравиться, как этим французам, которые побеждали его столько раз, которых он победил наконец в свою очередь и одобрения которых он добивался с такой страстностью. Победить великодушием этот великодушный народ — вот к чему он стремился в эту минуту больше всего. Благородная слабость — если только это была слабость".
Сотни людей теснились вокруг Александра, целовали его коня, стремена, ботфорты. Женщины и тут подавали пример, хватаясь за его шпоры и даже за хвост его лошади. Царь все терпел, все дозволял. Среди страшной давки какой-то портной сумел подать ему свое прошение; Александр принял бумагу с милостивой улыбкой. Сразу, как по команде, со всех сторон к нему потянулись руки с адресами, прошениями… Вскоре Александр оказался не в состоянии принимать их и поручил это одному из адъютантов.
Был момент, когда какой-то молодой человек, находившийся в толпе рядом с царем, внезапно поднял над головами ружье. Михайловский-Данилевский ринулся на него, сшиб с ног, вырвал оружие и, схватив за шиворот, стал звать жандармов. Возникла сумятица. Парижане, не менее русских изумленные появлением в своих рядах вооруженного человека, растерянно повторяли: "Он пьян". Александр, раздосадованный этим неприятным инцидентом, настойчиво повторял:
— Оставь его, Данилевский, оставь его!
Наконец Михайловский-Данилевский разжал руку. Молодой человек скрылся в толпе. Его намерения так и остались невыясненными.
Достигнув Елисейских полей, Александр и Фридрих Вильгельм остановились, пропуская мимо себя войска. Вся громадная площадь и все примыкающие к ней улицы были переполнены народом. Парижанки просились в седла к офицерам, чтобы лучше видеть государей. Очень скоро десятки элегантно одетых дам продефилировали мимо Александра верхом вместе со всадниками. Царь, смеясь, указал на них Шварценбергу.
— Лишь бы только не похитили этих сабинянок! — лукаво ответствовал старый ловелас.
Даже Евгений Вюртембергский вынужден был уступить напору одной хорошенькой мадемуазели.
— Молодой господин, возьмите меня в седло, я умираю от любопытства, — умоляла она.
— Мадемуазель! — строго возразил принц. — Я состою на службе.
— А что это значит?
— А то, что мне предстоит сейчас стать во главе отряда и обнажить шпагу.
— О! В таком случае я буду держать ее вам.
— Вы слишком любезны, мадемуазель, — смягчился Евгений. — Могу я узнать ваше имя?
— Меня зовут Луиза. Отец мой торгует сукнами. Он будет крайне рад видеть вас у себя.
Этот довод сразил принца, и он подхватил девушку в седло.
Другая особа столь же напористо атаковала другого немецкого принца:
— Ах, какая прелестная лошадь!
— Мадемуазель, вы, кажется, более обращаете внимание на росинанта, нежели на самого рыцаря? — с шутливой обидой спросил его высочество.
— Ах, месье, — был ответ, — вы действительно очень красивый молодец, но красивые мужчины не так редки в Париже, как красивая лошадь.
Еще одна парижанка добралась почти до самих государей. Сгорая от любопытства узнать, кто есть кто в этой блестящей толпе, она обратилась к толстяку генералу, покрытому звездами и орденами:
— Месье! Не могли бы вы показать мне короля Прусского?
— Не угодно ли вам взглянуть налево, на моего соседа?
— А Блюхер?
— Его нет здесь.
— А Веллингтон?
— Он пока еще сражается.
— А Шварценберг?
— Он имеет честь говорить с вами.
— Ах, Боже мой, князь, как я счастлива познакомиться с таким знаменитым человеком! Теперь я не сомневаюсь, что он несет на своих плечах всю Европу.
Прохождение войск мимо государей длилось до пяти часов пополудни. Затем Александр хотел ехать в Елисейский дворец, выбранный им для своего местопребывания в Париже, но тут ему доложили, что дворец, по слухам, минирован. Тогда Талейран предложил царю остановиться у него, и Александр с немногими адъютантами пешком направился на Сен-Флорентинскую улицу. (Позже предполагали, что слух о минировании Елисейского дворца пустил сам Талейран — чтобы иметь Александра всегда "под рукой" и не допустить на него посторонних влияний.)
В доме Талейрана царя уже ожидали граф Нессельроде, генерал на русской службе корсиканец Поццо ди Борго и обычные гости вице-электора: Дальберг, аббат де Прадт, финансист барон Луи и генерал Дессоль. Александр поговорил с гостями и прошел в кабинет хозяина. Спустя полчаса приехали король Прусский, Шварценберг и князь Лихтенштейн. Талейран проводил их в кабинет вместе с Нессельроде и Поццо ди Борго и попросил дозволения пригласить "своего единственного соучастника", Дальберга.
Разговор шел о том, что сейчас волновало всех, — о будущности Наполеона и Франции. Александр открыл собрание краткой речью, в которой заявил, что союзники преследуют лишь одну цель — мир и готовы заключить его с теми лицами, которые могут считать себя представителями французской нации:
— Ни я, ни союзники не имеем ни малейшего притязания вмешиваться во внутренние дела Франции, давать ей то или другое правительство. Мы готовы признать какое угодно правительство, только бы оно было признано всеми французами и дало бы нам гарантию прочного мира.
Царь готов был видеть во главе Франции кого угодно — Марию Луизу с малолетним Наполеоном II, Бернадота, республиканцев, Бурбонов, но вначале все-таки предложил обсудить возможность оставления на престоле Наполеона. Все единодушно высказались против этого варианта, даже Шварценберг не сказал ни одного слова в защиту зятя своего государя.
Тогда Талейран перешел в наступление:
— Раз мы согласны в том, что республика невозможна для поколения, пережившего ужасы 1793 года, раз мы считаем монархию единственной формой правления, то нам придется согласиться, что фамилия Бурбонов одна способна занять трон Франции, ибо мы не можем произвольно и искусственно создать условия, которые придали бы такую способность другой фамилии. Гений, игра революции могут возвысить на некоторое время человека, но подобный феномен исчезает быстро, как видим мы тому доказательство, и народы вновь возвращаются к порядкам, освященным веками и долгими национальными симпатиями. К тому же я глубоко убежден, что и в настоящую минуту большинство французов предпочитает восстановление древней законной династии всему остальному. Итак, республика — невозможна, регентство и Бернадот — не что иное, как интриги, одни лишь Бурбоны — принцип.
В доказательство своего мнения он попросил разрешения ввести в кабинет нескольких лиц, которые "лучше кого-либо другого знают Францию и настроение общественного мнения". Приглашенные им аббат де Прадт, барон Луи и генерал Дессоль — Церковь, экономика, армия — высказались за реставрацию Бурбонов. Суть их речей сводилась к одному: что ни один здравомыслящий человек во Франции не желает возвращения этого бешеного, готового растерзать Францию и Европу в погоне за своими кровавыми химерами, что в его жене и сыне все будут усматривать его самого, что, наконец, французский народ не имеет другого выбора, кроме Бурбонов, о которых, правда, "не думали до сих пор, но лишь потому, что для этого не было времени".
— Мы все роялисты, все французы — роялисты, — сказал в заключение своей речи аббат де Прадт.
— Да, вся Франция — роялисты! — поддержал его барон Луи. — Она отталкивает от себя Бонапарта, она не хочет больше его знать. Этот человек труп, хотя пока еще от него нет смрада.
Это циничное заявление вызвало гримасу отвращения на лице Александра. Он снова обратился к Талейрану:
— Мы еще не исчерпали все возможности. Что вы скажете о Бернадоте?
— Возможны лишь две комбинации: Наполеон или Людовик XVIII, — с живостью отозвался Талейран. — Если бы мы желали видеть на престоле солдата, то мы удержали бы того, кого имеем, — ведь это первый солдат в мире. Всякий другой не потянет за собой и десяти человек. — И Талейран снова повторил чеканную фразу о том, что Бурбоны — это принцип, видимо, заготовленную им заранее.
На этот раз ему никто не противоречил. Все немного помолчали, затем Александр произнес:
— Хорошо. Если вы все действительно такого мнения, то, значит, решено. (Фридрих Вильгельм и Шварценберг молча кивнули под его вопрошающим взглядом.) Мы не будем вести переговоров с Наполеоном, — продолжал царь, мы не будем противиться восстановлению Бурбонов. Но не нам, чужеземцам, подобает провозглашать низложение Наполеона, еще менее того мы можем призывать Бурбонов на престол Франции. Кто же возьмет на себя почин в этих двух великих актах?
Талейран подумал с минуту.
— Я беру на себя подвинуть к этому делу Сенат, — сказал он. Александр одобрительно кивнул. — Но для этого необходимо, чтобы Европа раз навсегда отреклась, официально и торжественно, от всякого общения с Наполеоном, чтобы союзные монархи всенародно объявили, что они никогда не признают властелином Франции ни самого Бонапарта, ни кого-либо из членов его семейства. Только ввиду подобного заявления, — иронично улыбнулся Талейран, — сенаторы обрящут в себе смелость свободно высказать свое мнение.
Никто из присутствующих не возражал. Талейран тут же набросал проект декларации, которую Александр от имени всех союзников скрепил своей подписью. Судьба Наполеона была окончательно отделена от судьбы Франции.
В то время как Талейран представлял Александру в трех лицах все общественное мнение Франции, западные, аристократические части Парижа Сен-Жермен и Сент-Оноре — сделались местом проведения демонстраций роялистов. Началом их было появление на площади Согласия (где был казнен Людовик XVI) полусотни всадников с белыми повязками на рукавах. Они громко зачитали воззвание принца Конде и стали раздавать белые кокарды, крича: "Да здравствуют Бурбоны! Долой тирана!" Но народ не выражал им никакого сочувствия.
Когда смотр войск кончился и уже вечерело, около сотни роялистов, окруженные пьяным сбродом, собрались у Вандомской колонны. Это сооружение, увенчанное фигурой Наполеона, было отлито из пушек, захваченных у русских и австрийцев в Аустерлицком сражении, и считалось символом империи. Послышались крики "Долой Наполеона!" и предложения свалить колонну. Масла в огонь подлили несколько русских офицеров, оказавшихся на площади.
— Не Наполеон ли это наверху? — спрашивали они.
— Да, он!
— Высоко взошел, не пора ли ему сойти вниз?
— Сейчас сойдет!
Кто-то из толпы взобрался на плечи статуе и обмотал вокруг шеи императора толстый канат, концы которого сбросил вниз. Стали тянуть, но медный Наполеон не поддавался. Снизу казалось, что император держит веревки в руках и правит народом. Это открытие сделал русский генерал Левенштерн, возвращавшийся со спутниками из ресторана. Какой-то усач француз поддержал его:
— Смотрите, смотрите! Этот чертов молодец и теперь держит нас в своих руках!
Тут на площади появился караул лейб-гвардии Семеновского полка, посланный лично Александром восстановить порядок. Гвардейцы молча окружили колонну, и толпа, поворчав, разошлась. Передавали слова государя, сказанные им по этому случаю: "Если бы я стоял так высоко, то опасался бы, чтобы у меня не закружилась голова".
К ночи на улицах Парижа водворилась тишина, и только непривычные возгласы патрулей: "Кто идет?" и "Wer da?" тревожили спокойный сон парижан.
На следующий день, 20 марта, Сенат объявил императора Наполеона низложенным. Власть перешла в руки Временного правительства. Александр всячески подчеркивал, что он "друг французского народа", в доказательство чему в этот день объявил о своем решении отпустить на родину всех французских пленных. Этот акт великодушия сделал его имя еще более популярным во Франции; среди простого народа уже пошли разговоры о том, как было бы хорошо, чтобы русский государь назывался также и королем Французским.
Между тем Коленкур, пользуясь приглашением царя, еще три дня оставался в Париже, пытаясь предотвратить переворот. Ему не оставалось ничего другого, как снова идти к царю в надежде на чудо. Александр принял его сразу и, как всегда, любезно, но не сказал ничего утешительного:
— Вам остается теперь лишь одно — отправиться в Фонтенбло и убедить Наполеона принести неизбежную жертву. Я не питаю никакой ненависти к Наполеону. Он несчастен, и с этой минуты я прощаю ему то зло, которое он причинил России. Но Франция и Европа нуждаются в покое, а с ним они никогда не будут иметь его. Пусть Наполеон требует для себя лично чего угодно: нет такого убежища, которое я не согласился бы предоставить ему. Пусть он примет руку, которую я протягиваю ему, пусть он пожалует в мои владения, где встретит не только роскошный, но и сердечный прием. Мы подали бы великий пример всему свету, я — предложив, а он — приняв это гостеприимство. Но мы не можем вести с ним переговоров на ином основании, кроме его отречения.
— Но, отнимая у Наполеона Францию, не согласятся ли союзники дать ему Тоскану? — продолжал выпытывать шансы своего господина Коленкур.
— Тоскану… — задумался царь. — Конечно, она ничего не значит по сравнению с Французской империей… Но неужели вы думаете, что союзники согласятся оставить Наполеона на материке и что Австрия потерпит его пребывание в Италии?
— Тогда, быть может, державы согласятся предоставить ему Парму или Лукку?
— Нет, нет! На материке — ничего. Остров — пожалуй. Может быть, Корсику?
— Но Корсика — это часть Франции. Наполеон не согласится принять ее.
— Ну тогда Эльбу. Убедите вашего господина покориться необходимости, а там посмотрим. Все, что только возможно будет для него сделать, будет мною сделано. Я не забуду, как должно воздать человеку, столь великому и столь несчастному.
Коленкуру не оставалось ничего другого, как подчиниться. 21 марта он уехал в Фонтенбло.
Великодушное отношение Александра к Наполеону во многом было вызвано тем, что шел Великий пост и царь говел. Князь А. Н. Голицын, с которым Александр впоследствии делился своими воспоминаниями о пребывании в Париже, свидетельствует, что настроение государя в эти дни было самое возвышенное. "Я и здесь повторю то же, — говорил Александр, — что если кого милующий Промысл начнет миловать, тогда бывает безмерен в божественной своей изобретательности. И вот в самом начале моего говения добровольное отречение Наполеона, как будто нарочно, поспешило в радостном для меня благовестии, чтобы совершенно уже успокоить меня и доставить мне все средства начать и продолжить мое хождение в церковь". Смирение и великодушие, впрочем, давались ему легко, раз его жажда мести и тщеславие были удовлетворены.
Чтобы заставить Наполеона подписать отречение, маршалам пришлось составить против него настоящий заговор неповиновения. Несколько дней император боролся с противодействием окружающих; наконец 26 марта он написал окончательный акт об отречении: "Ввиду заявления союзных держав, что император Наполеон является единственным препятствием к восстановлению мира в Европе, император Наполеон, верный своей присяге, заявляет, что он отказывается за себя и своих наследников от престолов Франции и Италии, ибо нет личной жертвы, не исключая даже жертвы собственной жизнью, которую он не был бы готов принести во имя блага Франции". Ней и Коленкур повезли документ Александру.
В тот же день Сенат провозгласил королем Франции Людовика XVIII.
Однако уже наутро Наполеон послал вдогонку Коленкуру гонца, требуя возвратить ему акт об отречении. Целый день он проводил смотры и учения гвардии и твердил, что еще не все кончено, не все потеряно. Но маршалы и генералы один за другим, в одиночку и группами покидали Фонтенбло, чтобы в Париже публично выразить свою преданность новому государю. Наполеон остался почти один в опустевшем дворце.
В ночь с 1 на 2 апреля он принял яд, который всегда носил при себе со времени отступления из Москвы. Но то ли яд потерял силу, то ли Наполеону не хватило языческого героизма римлян, на которых он так любил ссылаться, и он принял слишком маленькую дозу — во всяком случае, он остался жив. (Позднее он отрицал попытку самоубийства: "Я понимаю, что для моих друзей было бы гораздо удобнее, если бы я убил себя. Но это противоречит моим принципам: я всегда считал трусостью неумение переносить несчастье".) Наполеон отделался сильными желудочными спазмами и рвотой. К утру страдания улеглись, осталась только слабость. Его усадили на кресле возле окна, и он с наслаждением вдыхал свежий воздух.
Вошел Бертье, который уезжал в Париж; он уверял, что скоро вернется в Фонтенбло. Наполеон кивал головой, но когда Бертье вышел, сказал Коленкуру спокойно, без капли горечи:
— Вот увидите, он не вернется.
Затем он без возражений подписал договор, привезенный Коленкуром, в котором союзные монархи признавали за ним суверенные права на остров Эльбу. Цезарь принимал державу Санчо Пансы.
В полдень 8 апреля во дворе Белого Коня Наполеон простился со своей гвардией. Он объявил им, что приносит личные интересы на алтарь отечества и удаляется писать мемуары, чтобы "на скрижалях истории" запечатлеть их подвиги.
— А вы, дети мои, продолжайте служить Франции!
С этими словами он припал к побежденному знамени Империи. Ветераны уже не кричали "Да здравствует император!", их лица были искажены болью и гневом, по щекам текли слезы. Бесчисленные раны на теле, любовь, скорбь и ярость в сердце — вот что оставлял император своим солдатам.
Отречение Наполеона прошло в Париже почти что не замеченным. Царь не выразил ни радости, ни торжества. Шла Страстная неделя, и Александром владели совсем иные чувства. "Душа моя, — рассказывал он князю Голицыну, — ощущала тогда в себе другую радость. Она, так сказать, таяла в беспредельной преданности Господу, сотворившему чудо Своего милосердия; она, эта душа, жаждала уединения, жаждала субботствования; сердце мое порывалось пролить пред Господом все чувствования мои. Словом, мне хотелось говеть и приобщиться Святых Тайн". Однако этому желанию Александра препятствовало одно обстоятельство: в Париже не было русской церкви. Совершенно случайно стало известно, что последний русский посол, уезжая из Парижа, передал посольскую церковь на хранение в дом американского посланника. Алтарь и необходимая утварь были поставлены в доме напротив Елисейского дворца, где жил Александр, — получилась импровизированная церковь. Префект полиции Пакье отдал распоряжение, чтобы по улице, отделяющей церковь от дворца, не ездили экипажи. Но сохранять молитвенную сосредоточенность на пути из дворца в церковь и обратно Александру все равно не удавалось. "Бывало, всякий раз хожу в церковь. Но, идучи туда и возвращаясь обратно в дом, трудно, однако ж, мне было сохранить чувствование своего ничтожества, которое требует святая наша Церковь в подвиге покаяния; как, бывало, только покажусь на улице, так густейшая толпа… тесно обступает и смотрит на меня… с тем доброжелательством, которое для лиц нашего значения так сладко и обаятельно видеть в людях. С трудом всякий раз пробирался я на уединенную свою квартиру".
Александр распорядился, чтобы вместе с ним говела вся русская армия. Был издан приказ, запрещающий русским посещать во время поста театры и другие публичные увеселения. "А кто явится из русских в спектакль, о том будет известно Его Императорскому Величеству", — предупреждал высочайший приказ.
10 апреля, в день Светлого Христова Воскресения, Париж увидел необычное зрелище. Александр повелел устроить публичное русское богослужение — как, "так сказать, апофеоз русской славы среди иноплеменников". На площади Согласия, где был казнен Людовик XVI, был воздвигнут алтарь, вокруг которого встали семь русских священников из полкового духовенства, в богатых одеяниях. С утра на бульварах и улицах Парижа выстроилось около 80 тысяч человек союзной армии, в основном русские. Толпы любопытных теснились вокруг Тюильри и по набережной Сены. Александр, Фридрих Вильгельм и Шварценберг прибыли к полудню, и богослужение началось. "И вот, — вспоминал Александр, — при бесчисленных толпах парижан всех состояний и возрастов, живая гекатомба наша вдруг огласилась громким и стройным русским пением… Все замолкло, все внимало!.. Торжественная была эта минута для моего сердца; умилителен и страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения из холодной отчизны Севера привел я православное мое русское воинство для того, чтобы в земле иноплеменников, столь недавно еще нагло наступавших в Россию, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства народного, принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу. Сыны Севера совершали как бы тризну по королю французскому. Русский царь по ритуалу православному всенародно молился вместе со своим народом и тем как бы очищал окровавленное место пораженной царственной жертвы. Духовное наше торжество в полноте достигло своей цели; оно невольно втолкнуло благоговение в самые сердца французские". Однако, как это обычно бывало с Александром, к этим торжественным и высоким размышлениям примешались сиюминутные, суетные чувства. "Не могу не сказать тебе, Голицын, — чистосердечно признавался он, — хотя это и несовместно в теперешнем рассказе, что мне даже было забавно видеть, как французские маршалы, как многочисленная фаланга генералов французских теснилась возле русского креста и друг друга толкала, чтоб иметь возможность скорее к нему приложиться. Так обаяние было повсеместно, так оторопели французы от духовного торжества русских".
Нижним чинам для разговения выдали мясную порцию. "Яичек красных нигде не было, а потому и не христосовались, — вспоминает очевидец. — Качелей также не было, и солдаты в первый день святой Пасхи провалялись в своих балаганах, вспоминая о матушке-России, которая в этот день ликовала с красными яичками".
К вечеру из Дижона приехал Меттерних и сразу вернул царя в мир политики. Он известил императора Франца, что "нашел русского императора в весьма благоразумном настроении. Он фантазирует гораздо менее, чем я мог предполагать". Меттерних согласился со всеми статьями договора с Наполеоном об отречении, кроме одного — дарования императору прав на остров Эльбу. "Вот увидите, — предупреждал он, — этот пункт не позднее как через два года снова приведет нас на поле битвы". Однако его проницательность не была оценена — Александр отказался нарушить свое обещание свергнутому императору.
Наполеон покинул Фонтенбло 20 апреля под надзором союзных комиссаров: со стороны России — графа А. П. Шувалова, Австрии — барона Ф. Коллера, Пруссии — полковника графа Трухзес-Вальдбурга, Англии — полковника Нила Кэмпбелла. Императору разрешили взять с собой около 800 ветеранов Старой гвардии, добровольно последовавших за ним в изгнание, немногочисленную свиту — маршала Бертрана, генерала Друо и еще кое-кого из офицеров, сохранивших верность, и личную казну, помещенную в огромном фургоне.
Императорский поезд имел торжественный вид. Впереди ехал небольшой отряд гвардейской кавалерии, за ним — карета с генералами и закрытая карета, в которой сидели Наполеон и Бертран. Конный конвой также сопровождал эти экипажи, а в хвосте ехали комиссары — каждый в своей карете; позади тянулись гренадеры. Как только процессия выехала из ворот Фонтенбло, замок окончательно опустел — прислуга, дежурные офицеры, даже личный камердинер императора Констан и телохранитель, мамелюк Рустан, — все помчались в Париж ловить удачу.
Население провинций поначалу встречало Наполеона приветливо и даже восторженно. Толпы крестьян на дороге кричали: "Да здравствует император!" — и осыпали бранью союзных комиссаров. Но за Невером, где Наполеон значительно оторвался от военного конвоя, настроение населения резко изменилось. Императора встречали угрюмые лица, повсюду виднелись белые кокарды и знамена. Наполеон с некоторым беспокойством проехал, не останавливаясь, несколько городов и вышел из кареты только в полночь, в Руане, занятом австрийцами. Здесь, под охраной австрийских штыков, он вздохнул свободнее.
На другой день, при приближении к Лиону, комиссары заметили, что император занят лишь мыслями о личной безопасности. Наполеон ни за что не захотел останавливаться в Лионе. Ехали всю ночь, меняя лошадей. Утром был сделан короткий привал, после чего вновь провели в экипажах весь день. Наполеон был возбужден, постоянно приглашал в свою карету союзных комиссаров, часами болтал с ними, шутил. Вальдбургу, смеясь, заметил:
— В конце концов, я вышел из всей этой истории недурно. Я начал партию, имея в кармане всего лишь шесть франков, а теперь я ухожу со сцены с порядочным кушем.
По мере приближения к Авиньону Наполеона встречали все более враждебно. Император почти не выходил из экипажа. В Авиньоне в то время, когда меняли лошадей, у почтовой станции собралась толпа. Слышались крики: "Долой тирана! Долой сволочь! Да здравствует король! Да здравствуют союзники, наши освободители!" Вдруг толпа хлынула к карете Наполеона; впереди всех были какие-то бешеные, остервенелые бабы. Они лезли на подножки, грозили Наполеону кулаками, выкрикивали площадные ругательства; другие бросали в карету камни. Особенно досталось егерю на козлах: его хотели заставить кричать "Да здравствует король!" и грозили ему саблей. Наконец свежие лошади рванулись вперед, и императорская карета помчалась по дороге, сопровождаемая свистом и бранью.
Но и в придорожных деревнях было не лучше. В небольшой деревушке Оргоне толпа пьяных мужиков повесила чучело Наполеона, вывалянное в крови и грязи, на виселице возле почтовой станции. Пока меняли лошадей, крестьяне орали: "Долой вора! Долой убийцу!" — бранились и плевали на карету. Бледный Наполеон пытался укрыться за Бертрана, вжавшись в угол кареты. (Он, человек, безусловно, храбрый, не раз хладнокровно смотревший в глаза смерти на поле боя, совершенно терялся при виде враждебно настроенной толпы — свойство всех людей с сильно развитым индивидуальным началом.) Десятки рук тянулись к императору, чтобы вытащить и растерзать его. Шувалов первый бросился разгонять толпу, другие комиссары присоединились к нему. Общими усилиями удалось водворить порядок.
Во время дальнейшего пути Наполеон останавливал каждого встречного, расспрашивая о настроении жителей. Из этих бесед он узнал, что народ сильно возбужден указами Временного правительства и что многие фанатики поклялись не выпустить его живым из Франции. Наполеон был парализован страхом и больше не надеялся на комиссаров. Надев английский мундир и круглую шляпу с большой белой кокардой, он сел на выпряженную лошадь и поскакал дальше в сопровождении форейтора и камердинера, чтобы не привлекать к себе внимания. Он решил выдавать себя за полковника Кэмпбелла, который уехал вперед двумя днями ранее — приготовить все необходимое для морского путешествия на Эльбу.
В захудалом деревенском трактире в селении Ла-Калад Наполеон заказал для себя обед и разговорился с хозяином, который оказался мирно настроенным обывателем; зато его жена, маленькая, болтливая, любопытная женщина, видимо, заправлявшая всем в доме, не могла даже слышать имени Наполеона (женщины, подобные ей, за отсутствием собственного мнения служат верным показателем так называемого общественного мнения). Она выражала уверенность, что "народ покончит с ним, прежде чем он успеет добраться до моря", или, в крайнем случае, "найдет средства утопить его в море".
— Не правда ли? — заключала она всякую фразу, пытливо вглядываясь в глаза проезжему полковнику.
— Правда, правда, — поспешно отвечал Наполеон.
В ожидании обеда, уставший и голодный, он на пять минут задремал на плече у камердинера. Когда он проснулся, ужас вновь охватил его. Император проклинал свое прошлое и давал обет никогда не увлекаться вновь честолюбивыми мечтами.
— Я навсегда откажусь от политической жизни, — чуть не со слезами говорил он камердинеру, — я не буду заботиться ни о чем. Я буду счастлив на Эльбе, счастливее, чем когда-либо прежде. Я буду заниматься наукой. Пусть предлагают мне корону Европы — я отвергну ее. Ты видел, что такое этот народ? Да, я имел право презирать людей. И, однако же, это Франция! Какая неблагодарность! Мне опротивело мое честолюбие, я не хочу более царствовать.
В это время за дверью послышался шум. Наполеон испуганно поднял голову, но это были всего лишь комиссары, догнавшие его. Они уселись отдельно от императора, сохраняя его инкогнито. Подали обед, но Наполеон не мог есть: ему казалось, что пища отравлена. Он брал кусочки мяса в рот и незаметно выплевывал на пол. Вообще, его настроение всецело зависело от трактирщицы: когда она появлялась — он бледнел, когда выходила — с трудом приходил в себя. После обеда, поднявшись в свою комнату, он стал ломать голову, как незаметно выбраться отсюда. При малейшем шуме за окном он вздрагивал, а если его оставляли одного хоть на минуту — плакал, как ребенок. Пришлось вызвать из ближайшего города полицию и национальную гвардию — только тогда Наполеон согласился отправиться дальше. Но, не полагаясь вполне на охрану, император пересел в карету Коллера, переоделся в австрийский мундир и приказал кучеру курить трубку, чтобы окутать экипаж клубами дыма.
В Ле-Люке Наполеона ожидала Полина, его сестра, приехавшая с двумя эскадронами австрийских гусар. Дальше император ехал в сопровождении этого конвоя, и его тревога рассеялась.
В Фержюсе он наконец увидел море. Наполеон остановился в маленькой гостинице — в той самой, где четырнадцать лет назад он ночевал при возвращении из Египта. Воспоминания о прошлом вновь пробудили его высокомерие. "Как только миновала опасность, как только достиг он гавани, он опять принял на себя роль повелителя", — доносил Меттерниху барон Коллер. Узнав, что французское правительство предназначило для его перевозки на Эльбу обычный бриг, он пришел в негодование:
— Что это значит? Я создал французский флот, а мне предлагают какой-то жалкий бриг! Какая низость! Они должны были дать мне линейный корабль!
Он пожелал переправиться на Эльбу не иначе как на английском фрегате «Неукротимый». Союзные комиссары не возражали.
28 апреля он взошел на борт «Неукротимого». Его встретили с почестями. Шувалов и Вальдбург приехали проститься. Наполеон был одинаково любезен с обоими, благодарил за услуги, просил передать Александру искреннюю признательность, но ни словом не упомянул о прусском короле. Коллер и Кэмпбелл остались на борту.
3 мая вдали показалась Эльба. При приближении «Неукротимого» над бастионами Порто-Ферайо взвился флаг Империи. Жители острова встретили нового повелителя восторженно, но пышность встречи напоминала скорее деревенскую свадьбу: городские власти явились в старомодных одеждах, три скрипки и два контрабаса наигрывали веселый марш. Для императора был приготовлен старый балдахин из полинявшего бархата. Однако Наполеон принимал все знаки почета с величавым достоинством. После всего пережитого ему доставили бы удовлетворение и почести аборигенов Австралии.