Книга: Емельян Пугачев, т.2
Назад: Часть вторая
Дальше: Глава V Гости с Дона. Огненный поток. Смерть Акулечки. Саратов пал. Враг следует по пятам

4

Крестьянское восстание на правом берегу Волги подымалось во весь рост. Суд над лихими помещиками и жестокими приказчиками в барских вотчинах главным образом чинился самими крестьянами на мирских сходах.
Вот весьма картинное письмо земского человека, Афанасия Болотина. Он крепостной князя Долгорукова, помещика Саранского уезда, владельца села Царевщины. Афанасий Болотин доносил своему господину:
«Государю сиятельному князю Михайле Ивановичу. Государыне сиятельной княгине Анне Николаевне.
При сем вашему сиятельству за известие представляю, что прошлого 12 июля город Казань от известного врага и государственного злодея Пугачева претерпел великое разорение. А с 24 июля месяца алаторские, саранские и пензенские дворяне обратились в бегство и чрез вотчину вашего сиятельства, чрез Царевщину, столько ретировалось, что не можно было исчислить. Дворяне валом валили трое суток. На которых смотря и вашего сиятельства приказчик Михайла Марецкий взял только намеренье отпустить свою хозяйку, которую и отпустил.
А 28 числа получили известие, что означенный тиран Пугачев был в Алаторе и многое множество казнил господ. А потом и в Саранск прибыл и тут господ и приказчиков, купцов, старост, выборных казнил, что и числа нет. И как в Саранске оная штурма производилась, то черный народ во всех жительствах своих господ ловил и возил в Саранск для смертной казни. А вашего сиятельства крестьяне в те дни имели поголовные сходы. И в то же число, как приказчица Варвара Ивановна Марецкая уехала, ее мужа в нощи крестьяне сковали. Узнав об этом в дороге, приказчица вернулась домой в Царевщину. Она пришла на сход и стояла пред крестьянами на коленях с сыном своим Дмитрием, и оба просили со слезами, чтоб из желез отца и мужа выпустили. Стояли они на коленях и предавались плачу и неутешному рыданию – женщина и отрок, мать и сын. И тут, смотря на них, никто из крестьян не мог удержаться от слез. И тут свирепствующие злодеи из крестьян вашего сиятельства не умилосердились и сказали, что-де «мужу твоему так и должно быть».
А на другой день сам приказчик Марецкий обще со своею хозяюшкой Варварой Ивановной и с Митенькой сошед скованный на сход и говорил крестьянам:
– Помилуйте! За что меня безвинно сковали? В чем я пред вами виноват?
А крестьяне стали навстречь ему доказывать:
– Как же ты не виноват, что ты на барской работе всех крестьян помучил.
А он им ответил:
– Не от меня это, а единственно по строгости его сиятельства законов.
Да притом же они, крестьяне, ему говорили:
– Самолично ты, Марецкий, мирских наших покосов по два года отдавал помещице Жердинской и за каждый год брал с нее по шестьдесят рублей в свою пользу.
На что приказчик Марецкий им сказал:
– Истинно напрасно! Ведь я отдавал покос с вашего же мирского приговора.
Они на то сказали:
– Мы отдавали покосы, убоясь тебя.
Он говорил:
– Чего вам меня бояться? Просили бы господина своего князя.
На что они сказали:
– Господин нас не послушал бы, он делал все по-твоему, что тебе было надобно. А ты нас завсегда бил и плетьми стегал.
И так приказчик продолжал просить крестьян, стоял со всей семьей на коленях, семья плакала, он говорил:
– Ну пусть я виноват во всем и делал где по воле, где по неволе... Простите меня, мои батюшки!
Они сказали:
– Нет тебе прощения.
С тем он, бедный, от них и пошел в свои покои и стал со всеми своими домашними прощаться. И сколько тут народу ни было, все стояли в превеликих слезах, кроме тех злодеев, которым надобно было везти его в Саранск.
Итак, пред вечером, схватили его, посадили в кибитку, повезли в Саранск на убиение. Домашние да и знакомые великому плачу предались.
И путем-дорогою, подъезжая к селу Исе, навстречу им злодейской толпы казаки. И говорят:
– Кого везете?
Они сказали:
– Приказчика.
Казаки говорят:
– Каков был?
Мужики сказали:
– Добрых сковавши не возят.
Казаки им говорят:
– Ну, бейте его.
Мужики сказали:
– Нет, помилуйте! Мы его бить не можем: мы так от него настращены, что и мертвого-то станем бояться.
Казаки прочь отъехали. При том случае на степи под селом Исою народу было множество: крестьяне везли всех своих господ на смертную казнь. А мужики вашего сиятельства, те, которые везли приказчика Марецкого, увидали, что невдалеке впереди них на дороге убивают помещиков: Авдотью Жердинскую, барина Слепцова с женою, барина Пересекина с женою, Авдотью Шильникову и прочих. Видя сие смертоубийство и слыша вопли, на всю степь испускаемые, мужики вашего сиятельства, их пятеро, очерствев сердцем и Господа Бога позабыв, стали убивать приказчика Марецкого: один вдоль боку обухом, другой – дубиною, а третий, подскоча, саблей срубил голову.
С тем оные злодеи и приехали ко двору в Царевщину и сказывают приказчице, нечаянной вдовухе Варваре Ивановне с сыном ее Митенькой, что-де муж твой Михайло Юрьич Марецкий приказал долго жить.
– А ты, приказчица, отдай нам деньги, сто двадцать рублей, которые муж твой взял себе с помещицы Жердинской за покосы. А не отдашь, и тебя отвезем.
Которые она и отдала. Да тут же Панька Кожинок взял шесть рублев за свои побои: когда был пойман с соломою вашего сиятельства, с четырьмя возами, за что и сечен кнутьями по приказу Марецкого. Яковом Пряхиным взято десять рублев за побои от того же приказчика Марецкого в бытности в старостах в 772 году. Васильем Дреминым, по оказавшемуся на нем начетному меду семнадцать рублев – взято им обратно.
Да тут же, по приезду, в ту ночь зачали приказчиковых овец бить и стряпать – ждали своего злодея и тирана Пугачева, называя его батюшкой Петром Федорычем, третьим императором. Причем и попам отдали приказ, чтоб всем собором встретили со святыми иконы.
А 31 числа июля ехал злодейской толпы казак, который признан вотчины полковника Бекетова Пензенского уезду крестьянин, который сослан был господином своим на собственные его, Бекетова, Каинские сибирские железные заводы. Который в тою злодейскую толпу и попался. И ехал он побывать к родственникам чрез ваше село Царевщину. Которого встретили с колокольным звоном, с образами, с хлебом и с солью и с вином. И тут оный казак, а имя его Костянтин, который им сказал, что в Пензу идет батюшка наш Петр Федорыч. И тут мужики, стоя, все собравши, большие и малые, перекрестились и от вашего сиятельства отложились. Да не только от вас, но и совсем – от милостивой нашей монархини Екатерины Алексеевны.
А первого числа августа прибыла ввечеру злодейская партия, составленная из дворовых людей сел Исы, Сытинки и Кошкарева и из разной сволочи. И тут господский дом и приказчиков дом весь ограблен. Которые злодеи тем же вечером и уехали.
Второго августа, то есть в субботу, еще прибыла злодейская толпа человек до шести, пограблен табун вашего сиятельства, да не столько теми разбойниками, сколько вашими крестьяны.
А третьего числа, то есть в воскресенье, прибыло еще злодеев человек до ста, которыми достальные стоялые жеребцы, и в погребах вареные конфеты, и в житницах самые тонкие холсты пограблено и поедено все без остатку. И письменные дела сколько разбойниками, вдвое того крестьянами – все подраны. Да тут же с фабрики ткачей, конюхов и человек семьдесят из крестьян набрали и погнали с собой, много пошло и по охоте.
А крестьяне как в житницах, так и в полях хлеб, а на скотных дворах скот и на пчельнике пчел – все разделили. И фабрика вся разорена фабричными ткачами, а тальки розданы тысяч до шести, все по крестьянам.
Сего августа 4 числа милостию Бога в город Пензу четыре эскадрона уланских прибыли, и за злодеем учинена погоня. А его сиятельство князь Голицын, сказывают, своею армиею его встретил, и, что Бог совершит, не знаемо. Наших два человека охотников убито. Слыша такие тревоги, крестьяне вашего сиятельства называют князя Голицына злодеем. А разделенную вашу рожь хотят с трусости все посеять на ваши десятины. А в гублении приказчика хотят приносить вашему сиятельству винность и говорят тако: «Наш князь милостив, простит». Вашего сиятельства всенижайший и покорнейший слуга рабски земской Афанасий Болотин, купец Елатомский. От 6 августа 1774 году».
Подобных донесений своим господам от их служащих и крепостных сохранилось довольно много.

Глава III
Долгополов действует. В царских чертогах. Смятение среди дворян

1

Улучив время, когда Пугачев прогуливался вдоль берега попутной речонки, ржевский купец Долгополов подошел, поклонился, молвил:
– Царь-батюшка, ваше величество. Приспела мне пора-времечко в Петербург возвращаться, наследнику престола, а вашему сынку богоданному отчет отдать. Сделайте Божескую милость, отпустите...
– Нет, Остафий Трифоныч, – возразил Пугачев, прищуриваясь с недоверием на прохиндея. – Ты еще мне сгодишься.
Пугачев не без основания опасался отпускать от себя такого выжигу: «Учнет там невесть чего плести». А тут, в обозе, он вовсе безопасен.
Долгополов, согнав с лица подобострастную улыбку, прикрякнул, сказал:
– Я бы вам, царь-государь, из Нижнего много пороху прислал. У меня там девять бочонков зелья-то оставлено у купца Терентьева в укрытии, у дружка. В подвалах его каменных. А чтобы незнатно было, что это порох, я сверху-то толченым сахаром засыпал. Под видом сахара и подсунул купцу-то.
– Коли не врешь, так правда...
– Как это можно, ваше величество, чтоб государю облыжно говорить!.. – воскликнул Долгополов, всплеснув руками и отступив на шаг. – В молодости не вирал, а уж под старость-то...
– Ладно, пущу, – подумав, ответил Пугачев, – только не прогневайся: своего человека с тобой отправлю...
– Да хоть двух! Еще мне лучше, сподручней ехать будет. Твоему доверенному и тот порох передам с рук на руки.
Дня через два, тихим летним вечером, Долгополов выехал из стана Пугачева. Провожатый, илецкий казак Осколкин, проехал с ним не больше полсотни верст, затем в попутном селе напился и отстал.
Долгополов ехал теперь один, с возницей, лошадей получал по выданной пугачевской Военной коллегией подорожной. Настроение его было приподнятое, радостное. Он словно из тюрьмы сбежал, и вот перед ним снова воля. Да будь им неладно, этим головорезам, мало ли он, Долгополов, страху с ними претерпел; сегодня стычка, завтра стычка, еще слава Богу, что в плен не угодил. Они, разбойники, чуть что – так и по коням, а он на коне, как баран на корове. Нет, довольно, с него хватит...
Хоть он и мало покорыстовался от Пугачева – самозванец, чтоб его лихоманка затрясла, прижимист, лют, согруби ему, он живо – камень на шею да в воду, но лишь бы Долгополову во всем благополучии до Питера добраться – у него на уме дельце затеяно великое... то есть такое дельце, что Долгополов, ежели праведный Господь благословит, генералом будет и по колено в золоте учнет ходить... «Подай, подай, Господи! А я уж, грешный раб твой, каменную часовню всеблагому имени твоему сгрохаю во Ржеве, в триста пудов колокол повешу! Трубы обо мне трубить будут... Сама матушка Екатерина деревеньку с мужиками отпишет мне, к ручке своей допустит... Знай, воевода Таракан, знай, треклятый обидчик Твердозадов, знай, вся Россиюшка, кто есть Остафий Долгополов!»
Невзирая на тревожное время, проведенное Долгополовым среди пугачевцев, прожорливый купец порядочно-таки отъелся, подобрел, налился на степном воздухе здоровьем, из заморыша в порядочных годках превратился он в крепкого и совсем будто бы не старого человека. Но плутовские глаза его те же, и козлиная бороденка та же.
Пугачевские разъезды на дороге, мужицкие пикеты при околицах восставших деревень, осматривая документы за государственной печатью, относились к нему, как к царскому посланцу, предупредительно. Крестьяне наперебой тащили его в свои избы, топили баню, кормили его, делясь последним, расспрашивали про «батюшку» – все ли здоров наш свет, да много ли скопил возле себя мужиковской силушки, да куда намерен путь держать?
И день, и два, и три едет Остафий Долгополов во всем благополучии, сытый, веселый, любуется природой: лесами, полями, рощами, речонками, а вот на горе вдали белеет благолепного вида Божий храм, глядят на Долгополова обширные барские хоромы. И только он шапку сдернул, чтоб перекреститься на святую церковь, – шасть к нему из-за кустов разъезд.
– Кажи документы, проезжающий! – бросил с коня усатый малый в лапоточках, за поясом пистолет, у бедра сабля, сам слегка подвыпивши.
– С нашим превеликим удовольствием, – проговорил купец и, вынув из шапки подорожную, подал ее усачу в лаптях.
Тот повертел ее пред глазами, поколупал сургучную печать, спросил:
– Куда правишься?
– А еду я к самому наследнику престола Павлу Петровичу в столичный град Санкт-Петербург. Да ты, служба, прочти в бумаге-то...
– Кто послал тебя?
– А послал меня сам государь Петр Федорыч...
– Ребята, хватай его! – неожиданно крикнул усатый малый.
Долгополов не больно-то испугался этого крика, только весь злобой вспыхнул.
– Как смеешь, пьяная твоя рожа, на меня, государева слугу, орать?! – в свою очередь закричал он на усача в лаптях. – Я, мотри, в больших чинах у государя-то хожу. Мотри, живо на осине закачаешься!..
Усач захохотал и крикнул:
– Это у какого такого государя? Какой еще государь нашелся?
– Петр Федорыч! Великий император!..
– Ванька! Сигай к нему в тарантас да заворачивай к селу, – приказал усач другому парню.
Долгополов смутился, не на шутку перетрусил. Да уж полно, не от казенного ли какого отряда дураки это посланы – подозрительных людей хватать?
А усач в лаптях, держась за пистолет, сказал Долгополову:
– Чегой-то шибко много развелось этих самых Петров Федорычей. А истинный царь-батюшка, взаправдашний Петр Федорыч государь, завсегда с нами ходит. Видишь барский дом? – сердито ткнул он нагайкой по направлению к селу. – Вот тамотка он, отец наш, жительство имеет. Он тебя, супротивника, спросит, кто ты такой есть. Поехали!
Долгополов кричал и ругался, выходил из себя, потрясал кулаками. Его горбоносые лошаденки, нахохлившись, неохотно свернули с большака на проселок, усач в лаптях припугнул их нагайкой да заодно вытянул ею и купца.
Остафий Трифоныч вскоре был втащен за шиворот по каменным ступеням барского дома с белыми колоннами к самому крыльцу. Из распахнутых окон доносился шумный говор, бряканье посуды, пьяные выкрики, раскатистый хохот, запьянцовская разухабистая песня и грузный топот плясунов. Видимо, шла там гульба. Долгополова крепко держали за руки. Он все еще продолжал кричать, буйно сопротивлялся.
Вокруг дома подремывало несколько заседланных лошадей, под кустами в разных позах валялись спящие крестьяне, в изголовьях одного из них сидел мальчишка лет пяти, он теребил храпевшего человека за бороду и сквозь горькие слезы тянул: «Да тят-а-а, вста-ва-ай, мамынька кличет». Угасший костер, палки, вилы, два опорожненных штофа брошены в истоптанную траву, два старика сидят, согнувшись, на пеньках, курят трубки, морщинистые лица их скорбны. Грязный, весь в репьях, вонючий козел, привстав на дыбки, тянется губами к свежим листкам молодой липы.
Вдруг с треском распахнулась дверь, и на крыльцо вылез из барского дома присадистый мужик в домотканом зипунишке, за опояской – топор, в руках – жирная селедка, головка зеленого лука. Пошевеливая скулами и коричневой всклокоченной бородой, он неспешно прожевывал пищу. Нахмурив брови и окинув шумевшего Долгополова недружелюбным взором опухших глаз, он сипло спросил:
– Чего, так твою, орешь?
– Вот, пымали птичку-невеличку. Сказывает, от какого-то Петра Федорыча едет, от государя, ха-ха-ха!
– Поди, доложь батюшке, – пропойным голосом сказал мужик; оторвав зубами кусок селедки, он поправил топор за опояской и, пошатываясь, стал спускаться в палисадник к зеленым кустикам.
И вот, окруженный пьяными гуляками, появился во всей славе «сам царь-государь Петр Федорыч Третий».
Долгополов разинул рот, вытаращил изумленные очи, попятился. Пред ним стоял, подбоченившись, толстобрюхий детина, бывший поставщик «высочайшего двора» в Петербурге, разоренный Барышниковым мясник Хряпов. С тех пор, как Долгополов встретился с ним в питерском трактире, в день похорон Петра III, прошло двенадцать лет, однако Долгополов сразу же узнал когда-то знаменитого по Питеру мясоторговца. Боже мой, Боже мой, что же это деется на белом свете!
Долгополов не был осведомлен про то, что мясник Хряпов, вышедший на оброк крепостной крестьянин, еще в молодых годах перебрался в столицу и быстро там разбогател, затем, три года тому, уже разорившийся, появился в Москве на чумном бунте, в пьяном виде ввязался в драку с подавлявшим мятеж воинским отрядом, вместе с прочими попал в тюрьму, где и просидел около двух лет. Не мог знать Долгополов и того, что мясник Хряпов, оплакивая свою горькую судьбу, возненавидел сильных мира сего: вельмож, помещиков, богатых купцов и всякое начальство, что, прослышав о мятежной заварухе среди казаков на вольном Яике, он прошлой зимой пробирался к себе на родину, в деревню. Он полагал набрать там ватагу храбрых и двинуться на помощь к «батюшке». Он понимал, что на Яике под Оренбургом великие дела вершит не царь, а самозванец, но Хряпова это нимало не смущало, царь ли, не царь ли, только бы разумный да отчаянный человек был «батюшка». Он так и говорил тогда: «Пойду служить умному разбойничку».
Хряпов стоял перед Долгополовым, весь налитый жиром, весь красный, тяжело пыхтящий, под волглыми глазами морщинистые, дряблые мешки, на переносице кровавая подсохшая ссадина, к неопрятной, подмоченной водкой бороде пристали хлебные крошки, рыбьи косточки. Чрез оба плеча, по казакину с позументами, две генеральские ленты, на груди военные ордена и сияющие звезды. Густые волосы, смазанные маслом и причесанные на прямой пробор, спускались к ушам, как крыша. Он был изрядно выпивши. Его поддерживали под локотки два низкорослых пьяных старичка с подгибавшимися в коленках ногами. Старички похохатывали, утирали ладонями мокрые рты, притопывали в пол пятками и, потешно избоченясь, гнусили:
– С его величеством гуляем, с самим батюшкой!
Из-за плеч широкотелого Хряпова, сверкая на Долгополова глазами, выглядывали хмурые бородачи с малоприятными лицами.
– Вались в ноги, волчья сыть! – крикнул Хряпов на купца. – Сам император пред тобой!
Но Долгополов, состроив самую лисью, самую преданную физиономию, заулыбался во все лицо и, выбросив вперед руки, елейным голосом воскликнул:
– Здрав будь, кормилец наш, Нил Иваныч, батюшка! Вот где приспело встретиться с тобой!
Хряпов тряхнул локтями, брюхом, всем корпусом – потешные старички отскочили прочь – и, выкатив глаза, гаркнул на Долгополова:
– Ах ты, крамольник, песий сын! Какой я тебе Нил Иваныч?! Вались в землю, а то сказню!.. – И он ударил кулаком в ладонь, кресты и звезды на его груди зазвенели.
А бородачи, высунувшись из-за его спины, принялись засучивать рукава своих сермяг.
– За что же меня хочешь сказнить-то, Нил Иваныч? – собрав морщинки на вспотевшем лбу, жалобно проговорил Долгополов. – Ежели ты у нашего государя в великих генералах ходишь, так ведь и я-то у батюшки не обсевок в поле... Ведь я, мотри, послан его величеством...
– Замолчь! – топнул Хряпов, заплывшее жиром лицо его стало зверским, пугающим. – Повешу!
– Побойся ты Бога, Нил Иваныч... – молитвенно складывая руки, пролепетал Долгополов. – Вот у меня и ярлык от государя императора... Он, пресветлый царь, с воинством своим сюда шествует. А меня передом послал... Мотри, худо будет...
Обалделые глаза Хряпова вылезали из орбит, на припухших губах появилась пена, он надул щеки, чрезмерно тяжко задышал и не своим голосом гаркнул:
– Вздернуть! Раз он, сволочь, меня государем императором не признает – вздернуть!
Тут выскочил из кустов страховидный дядя с топором за поясом и, поддергивая штаны, шустро поднялся по ступенькам на крыльцо.
– Кого вздернуть-то? Пошто вздергивать-то? Дозвольте, царь-государь, я этому старому петуху, растак его, голову топором оттяпаю... – и мужик выхватил остро отточенный топор.
Остафий Долгополов, видя свой последний час, рухнул Хряпову в ноги, пронзительно завопил:
– Винюсь, винюсь! Я все наврал, батюшка! А теперича вспомнил: вы есть истинный государь Петр Федорыч Третий, ведь я у вас в Ранбове во дворце бывал, видывал вас самолично... Ребята! Не сумневайтесь, это истинный государь наш...
Пьяный Хряпов ткнул его ногой в сафьяновом желтом сапоге и, что-то пробурчав, повернулся обратно в дом.
В прах поверженного Долгополова схватил за шиворот страховидный дядя с топором:
– Вставай, козья борода! Андрюшка, Васька, ведите его под ворота к петле.
Долгополов стал вырываться, стал кричать истошным голосом:
– Братцы! Что же это... Сударики! Я вам денег... Ведь я купец из Ржева-Володимирова...
– Иди, не упирайся, так твою! Нам от батюшки даден приказ купцов не миловать...
– Караул! Караул! – жутко завизжал купец, увидев висевшие под воротами трупы. – Мужики, не озоруйте! Паспорт у меня... Денег дам...
– Молись Богу, черная твоя душа... – прохрипел дядя с топором. – Андрюха, спущай веревку!
– Господи! Прими дух мой с миром, – молитвенно воскликнул Долгополов и устремил глаза к небу. – А вы, дурачье сиволапое, не царю, а вору служите, мяснику Хряпову...
И когда петля уже была накинута на шею Долгополову, вдруг где-то за околицей ударили один за другим три выстрела, рассыпалась дробь барабана, загремело «ура»...
Мужики, их человек пятнадцать, бросились от Долгополова врассыпную. В барском доме и около поднялась суматоха, послышались крикливые, перепуганные голоса:
– Втикай, братцы!.. Догуля-я-лись! Солдатня пришла! Пропали! Батюшку-то береги!
– Где батюшка? Вавила! Митька!
– Тройку, тройку царскую сюда!..
– Пали из пушки!.. Ой, Господи Христе!
От сильного волнения сердце Долгополова остановилось. Он закрыл глаза и повалился наземь.
Кругом все крутилось как в вихре. С колокольни неслись заполошные звуки набата. Взад-вперед бестолково скакали на клячах, неумело встряхивая локтями, трезвые и пьяные мужики. Мясник Хряпов, сорвав с груди кресты и звезды, охая и кряхтя, залезал с какой-то бабой в барскую пролетку.
– Всем бекетчикам головы долой! – свирепо орал он, стреляя из пистолета в воздух. – Так-то они караулят императора!
– Окружа-а-ють! Казаки окружають, солдатня! – галдели с колокольни.
– Огородами, огородами!.. В лесок беги! – будоражили воздух раздернутые голоса.
Десятками, сотнями устремлялись спасаться в ближайший лесок кой-как вооруженные люди из хряповской ватаги. Стрельба и воинственные крики раздавались со всех сторон.
Слепая черная собака, сидя на перекрестке и задрав вверх морду, жутко выла. Стайками носились возле крыш быстрые стрижи, со свистом рассекая тугими крыльями вечерний тихий воздух.
Длительный обморок Долгополова кончился. Кончилась и уличная суматоха. Наступили прохладные сумерки. Долгополов не сразу пришел в память. Он то ощущал себя при смертном часе, то ему представлялось, что он уже по ту сторону бытия и ожидает, когда ангел смерти поведет его душу к престолу Бога... Но вот баба в сарафане протянула ему ковш студеной воды, он с жадностью половину ковша выпил, другую половину, согнувшись, вылил на полуплешивую свою голову, чтобы освежить горящий мозг и привести в порядок взбудораженные мысли.
И, быть может, впервые в жизни его охватило высокое человеческое чувство благодарности. Он взглянул в лицо стоявшего перед ним офицера, вмиг залился слезами, повалился ему в ноги.
– Ваше благородие! Спа-спа-спаситель мой!.. От неминуемой смерти избавили меня, – выскуливал Долгополов, заикаясь, и лицо его как-то просветлело, и слезы капали из глаз его.
– Кто вы такой и как очутились здесь? – спросил загорелый, со строгим взглядом офицер.
От этого отрезвляющего голоса все благостное с души Долгополова разом схлынуло. Он снова сделался самим собой, как будто и не бывал в зубах у смерти. Прихлюпывая, пофыркивая носом и вытирая голову холщовым фартуком, поданным ему бабой, он, спасая себя, начал выкручиваться пред офицером, стал врать ему о своем несчастном положении, о том, как он скитался по разным городам в поисках беспутного своего сына, уехавшего с товарами еще по весне из Ржева-города и невесть куда скрывшегося: то ли вьюнош спился с кругу, то ли угодил в лапы богомерзкого разбойника Емельки Пугачева.
– А имеется ли у вас паспорт и отпускной билет на проезд? – сухо спросил офицер.
– В наличности, ваше благородие, в наличности. – Долгополов достал из штанов складень, отогнул зубами лезвие ножа и стал им вспарывать подкладку казакина, где были зашиты документы.
К офицеру со всех сторон солдаты подводили связанных крестьян, молодых и старых, испугавшихся и наглых, трезвых и подвыпивших. Вытаскивали с чердака и подвалов господского дома, подводили долговолосых лохматых людей, беглых монахов, дьячков или бородатых нищебродов, одетых кто во что горазд: в барские халаты, в женские кружевные капоты, в парчовые душегреи, в рваные пестрядинные портки и растоптанные лаптишки – какой-то святочный потешный маскарад. Привели трех кричащих, в голос плачущих и пьяных баб в кисейных и муслиновых платьях, в кокошниках с самоцветными каменьями. Кого-кого тут не было, и больше всего – господских челядинцев, дворни. Но главный зачинщик, мясник Хряпов, умчался на тройке вороных.
Невообразимый гвалт стоял в воздухе: одни молили о пощаде, другие клялись в верности матушке Екатерине, третьи, наиболее хмельные, ругали солдат и офицеров, горланили песни, орали: «Не робей, братцы! Сей минут батюшка вернется с воинством своим... Ур-ра третьему ампиратору!»
Поднялся ветер, зашумела листва, пыль коричневым вьюном закрутилась на дороге. Но вот, разрывая все звуки, резко затрубила медная труба горниста. Командирский строгий голос офицера приказал:
– Всех на конюшню! Плетей! Палок! Да виселицу изладьте.
И сразу стало тихо. Лишь ветер шуршал листвой да пронзал наступившие сумерки такой заунывный, такой пугающий вой собаки.

2

Ночью прошел дождь. Наутро, чем свет, Остафий Долгополов правился по холодку вперед. В его душе снова мир и благодать. Страх смертного часа скользнул над его душой, как темный сон. «А чего тут слюни-то распускать... Себе дороже», – думал он, беспечально посматривая на созревшие, ожидавшие хозяев нивы.
Но хозяев не было, хозяева разбежались по лесам или устремились за злодеем Хряповым, чтоб под его рукой вершить бессмысленное по своей жестокости дело.
– Погоняй, погоняй, паренек! – покрикивал Долгополов вознице. – Три копеечки прибавлю тебе...
Прошлую ночь Долгополов ночевал в бане вместе со странником старцем Каллистратом. Оный странник пробирается «сиротскою» дорогою на реку Иргиз, во святые обители всячестного игумена Филарета. А идет он из-под Макарьева и на своем пути вот уже четвертого встречает Петра Федорыча. «Оные злодеи только путик гадят истинному царю-батюшке, кой, по слыху, из Башкирии к Каме подается», – печаловался странник Каллистрат. Эти ложные Петры Федорычи, по его словам, лишь одну свирепость по земле творят, а никакого уряду для крестьянства не делают. Грабят, жгут, убивают правого и виноватого. Видел он в одном месте семьдесят два человека удавленных: господа и слуги их, попы и крестьяне из упорствующих.
Да, да, да... Много самозванцев развелось, уж не заделаться ли и ему одним из них, мечтал Долгополов, погулять, поколобродить, великие капиталы приобресть, а как придет опасность, можно и в кусты. «Нет, годы мои не те, супротив государя – стар... Да и страшновато... А уж лучше я свои великие дела вершить учну».
Он вспоминает свои недавние разговоры с яицкими казаками. Как-то зашел он в избу к полковнику Перфильеву. Зачалась легкая выпивка, душевные разговоры потекли. Долгополов, прикинувшись пьяненьким, между прочим говорил ему:
– Да, брат, Афанасий Петрович... В бороде царь-то наш, в бороде... Да еще в черной бороде-то. А ведь в Ранбове я без бороды государя-то видел, чисто бритого... И волосом он не так темен был... Чегой-то наш батюшка мало схож с тем, кого я видел... Ой, прошибся я...
Помолчав, Перфильев отвечает ему:
– Ежели кому хошь бороду отрастить, лицо переменится. Взять, скажем, меня. Али тебе бороденку сбрить, хоть плевенькая она, а и твое лицо изменится, не вдруг признаешь.
– Да, это так, – раздумчиво соглашается Долгополов и сопит.
Перфильев же выпил чарку, закусил икоркой да опять:
– А у тебя, Остафий Трифоныч, кабудь есть что-то на языке еще... Так уж ты без опаски говори, я не обнесу, не бойсь.
Тогда Долгополов тоже выпил для куражу полчарочки, прикинулся еще более охмелевшим, подъелозил по скамейке к хозяину, обнял его за плечи и, припав мокроусыми губами к его уху, задыхаясь, прошептал:
– Да уж, мотри, царь ли он?
Сказав так, Долгополов испугался. Он знал, что Перфильев человек свирепый, чего доброго, схватит нож и поразит его прямо в сердце. Опасливо, с кошачьими ужимками, он пересел со скамейки на стул против хозяина и, вобрав голову в плечи, притаился, не сводя с хмурого, в сильных оспинах, лица Перфильева своих ласково-покорных, выжидающе-хитрых глаз.
Но Перфильев и не думал озлобляться, он только шумно задышал и унылым голосом промолвил:
– Ежели по правде баять, мы и сами промеж собой балакаем: не царь он. Да уж, коли в дело вступили, не для чего раком пятиться. Ну, сам ты посуди: как я домой вернусь, что начальству стану говорить? Ведь всяк ведает, что мы были у батюшки в команде...
– Так-так-так, – поддакивая Перфильеву, прикрякивает, как утка, Долгополов.
– Ведь я, чуешь, когда был в Петербурге, граф Алексей Григорьич Орлов просил меня поймать Пугачева и живьем доставить в Питер. За сие он пожаловал мне в задаток больше ста рублей и высокий чин пообещал...
– О-о-о! – изумился Долгополов, и прищуренные глазки его как бы покрылись маслом. – Живьем? Пугачева привести? Ишь ты, ишь ты.
– Я тебе допряма говорю, – продолжает Перфильев, – допряма и без утайки. Ежели б ты и надумал фискалить...
– Что ты, Афанасий Петрович! Окстись! Голубчик... Да чтобы я, да на тебя! – замахал Долгополов руками и выдавил на лице гримасу кровной обиды.
– Да знаю, что не станешь... А я тебе, Остафий Трифоныч, как старому человеку, откровенно говорю: я свою душу черту продал, и мне все едино, кто батюшка – природный царь али Пугачев. И даже так тебе скажу, хошь верь, хошь нет: ежели не царь, а Пугачев противу властей народ ведет, так лучше того и требовать не можно. И мне его жаль, Остафий Трифоныч, вот как жаль... Больше, чем себя, жаль его... Чую, словят его рано-поздно, сказнят. И меня сказнят с ним заодно. Я, брат, припаялся к нему, сросся с ним, как сук с родным деревом. Он на плаху, и я туда же. Вместях скорбь несли, вместях ответ держать будем. Пред народом-то мы с батюшкой завсегда оправдаемся, а правительство в жизнь не простит нам... Эх, да тебе ни черта не понять, из другого ты, брат, теста сляпан, уж ты не погневайся на меня, на казака...
– Так-так-так, – прикрякивает купец, как утица. – Зело велики страдания твои! Ох, велики...
– Не в похвальбу себе говорю, а душа того просит, – продолжает Перфильев, безнадежно прощупывая умными, глубоко посаженными глазами сидевшего пред ним малопонятного ему, чужого человека. – Ежели мне до смерти жаль Емельяна Пугачева, то в ту же меру будет жаль и государя, ежели наш батюшка не Пугачев есть, а истинный император Петр Третий...
– Ну-у-у, неужто? – опять изумился Долгополов. – Разжуй, уразуметь на могу.
– Вот то-то и оно-то, – прищелкнув пальцами, сказал Перфильев и выпил с купцом по чарке. – Я ж говорю, что тебе не понять, Остафий Трифоныч. Да навряд и другой кто поймет. Наши атаманы думают: Перфильев злой, свирепый, Перфильев себялюбец. А ведь поверь: ни одна собака из них, окромя разве Чики-дурака, так не любит батюшку, как я люблю. Так вот слушай и, ежели у тебя есть хоть какой умишка, мотай на ус.
– Дай мне, Господи, разуменья умные речи твои, Афанасий Петрович, слышать, – подхалимно перекрестился купец и прикусил губу.
– Смекни! – погрозил Перфильев пальцем. – Если отец наш натуральный государь, так нешто правительство примет его за такового? Да правительство, по наущению Екатерины Алексеевны, монархини, лучше согласится Пугачева польготить, а уж истинному-то Петру Федорычу голову снимет беспременно. Если он натуральный царь, так он враг для них самый опасный, на всю Европу враг. Тут не токмо государыня, не токмо Орловы исконные недруги его, а даже сам Никита Иваныч Панин возопил бы: «Ради спасения России голову с плеч ему долой...»
– Он, батюшка, в таком разе за границу мог бы, там поддержку дали бы ему, – возразил Долгополов.
– Ха! Да как он, явившийся в Европу во образе бродяги, смог бы удостоверить, что есть император Петр? Ну, как? Бродяга и бродяга. Нет, Остафий Трифоныч, тогда-то уж окончательный был бы ему каюк. Стало – так и так пропал. Как ни кинь, все клин.
Припоминая во всех подробностях разговор этот и перебирая в памяти наблюдения в стане Пугачева, Долгополов все больше и больше распалялся потаенной мечтой своей. Если Перфильев не постеснялся нарушить присягу и обмануть графа Алексея Орлова, так почему ж ему, Долгополову, не пойти по той же дорожке и не обмануть князя Григория Орлова, а вместе с ним и самое матушку Екатерину Алексеевну? Нет, Бог с ней, со славой, Долгополов не столь глуп, чтоб гоняться за какой-то там славой, за чинами. И черт с ним, с Емельяном Иванычем, век его не видеть. А что касаемо золота, то Долгополов сумеет его хапнуть не как-нибудь, а на законном основании. Уж на что, на что, а на такое прибыльное дельце смекалки у него хватит.
Только вот беда: передряга с этим разбойником мясником Хряповым изрядно-таки отозвалась на его здоровье – стала сильно подергиваться верхняя губа, а глаза нет-нет да и закатятся сами собой на малое время под лоб. «Ну и настращали меня, окаянные живорезы... Только подумать надо: петля на шее была».
Но черные воспоминания тонули в каком-то розовом тумане, и легкомысленный Долгополов уже начал слагать в уме каверзное письмо князю Григорию Орлову.
А как добрался до приволжского городишки Чебоксар, снял на постоялом дворе отдельную комнатку и, сытно пообедав, сразу засел за письмо. Он стал писать не от себя, а от имени известного братьям Орловым казака Перфильева.
«Ваша светлость, а наш премилосердный государь и отец Григорий Григорьич. Я, нижеподписавшийся, есаул войска Яицкого Афанасий Перфильев, в бытность мою в Санкт-Петербурге был призван к вашему братцу Алексею Григорьевичу, который изволил меня просить, чтоб поймать явившегося злодея и разорителя Пугачева, а наипаче господам благородным дворянам мучителя. А ныне я обще с подателем вашей светлости сего нашего письма казаком яицким же Остафием Трифоновым согласили всех яицких казаков, чтоб его, злодея, самого живого представить в С.-Петербург в скорейшем времени. Он состоит, злодей, в наших руках и под нашим караулом, о чем словесно вашей светлости объявит наш посланный. Только, пожалуй, доложи ее императорскому величеству государыне императрице Екатерине Алексеевне, самодержице всероссийской, чтобы нам, яицким казакам, рыбною ловлею изволили приказать владеть по-прежнему. Еще вашей светлости доношу, что в том числе сто двадцать четыре человека в Петербург не едут. Как мы его, злодея, скуем в колодки и двести человек поедем с ним, а вышеписанных сто двадцать четыре человека домой отпустим, только те требуют на всякого человека по сто рублей, теперь половину, по пятьдесят рублей изволь с посланным нашим прислать золотыми империалами. А мы, двести человек, ничего наперед не требуем: как поставим злодея к вашей светлости, тогда и нам бы такое же награждение, как у нас все обнадежены и все теперь приведены к присяге между собой».
Верхняя губа Остафия Долгополова задергалась, нижняя отвисла, глаза ушли под лоб. Быстро справившись с приступом недуга, купец стал обдумывать, как бы похитрее обмануть князя Григория Орлова, внушить ему полное доверие к письму, к затее, в нем изложенной. Купец скользом взглянул на свежепросольный огурец, на графин водки, стоявший перед ним, и сразу вдохновился.
«А как мы злодея повезем, надлежит давать прогонные деньги, також на харчи и на водку было б довольно. Мы в том не спорим, хотя извольте дать указ, хотя б без прогонов, только б нас везли. Обо всем извольте больше словесно говорить с посланным нашим. Оное письмо писали истинно ночью. (Тут широкая улыбка растеклась по вспотевшему лицу Долгополова.) Пожалуй, батюшка Григорий Григорьевич, нашего посланного отправьте в самой скорости, чтоб он, злодей, не допущен был до разорения наших сел и деревень, також и городов. Иного до вашей светлости писать не имеем, остаются ваш, моего государя, раб и слуга казак Афанасий Петров Перфильев, атаман Андрей Афанасьев Овчинников, сотник Никита Иванов, полковник Шигаев, хорунжий Власов, дежурный Яким Васильев Давилин и всех триста двадцать четыре человека о вышеписанном просим и земно кланяемся».
Ох, если б крылья, если б письмецо доставить в Питер тепленьким, с непросохшими чернилами! Но у Долгополова крыльев нет, он, не жалея денег, заторопился ехать на лошадках.

 

Восьмого августа, в четыре часа утра, он был уже в Петербурге, возле дворца князя Орлова, что на берегу Невы, против Петропавловской крепости.
Он попытался нахрапом пройти вовнутрь дворца, но часовой остановил его. Однако Долгополов прикрикнул на солдата, как имущий власть:
– Живо веди во дворец, буди камердинера! Я по неотложному государственному делу.
Видя пред собой человека в годах степенных и одетого в казацкую, хотя и потертую, темно-зеленого сукна, форму, молодой солдат крикнул будочника с алебардой и велел ему провести казака в княжеские покои. Там все еще спали. Долгополов поднял шум, из своей комнатки вышел бравый, высокого роста камердинер в халате с барского плеча и спросил казака:
– Что тебе, служивый, надобно?
– Нагни голову, тогда я тебе скажу на ухо, что мне надо, – проговорил Долгополов. И когда удивленный камердинер нагнулся, Долгополов строго зашептал ему: – А вот что, миленький. Разговор с тобой мне вести недосуг, а ты сей ж минут буди князя. Да вели-ка закладывать карету в Царское, к самой императрице.
Повелительный тон и соответствующие жесты казака сделали свое дело: камердинер поспешно переоделся в кафтан и, пройдя вместе с Долгополовым к опочивальне князя, постучал в дверь.
– Кто? – послышался из спальни громкий голос.
– Я, ваша светлость, Гусаков.
– Войди! Чего ты ни свет ни заря?..
Вместе с камердинером юркнул в дверь и Долгополов. Камердинер отдернул на высоком окне драпри. Князь лежал в кровати, руки за голову, по грудь приукрытый легким одеялом. Долгополову показалось, что он стоит в благолепной церкви – столь много кругом позолоты, лепных порхающих херувимов, шелковых золотистых, как парча, тканей.
– Что ты за человек? – сурово спросил князь Долгополова.
Низко поклонившись князю и касаясь пальцами пола, Долгополов ответил:
– Я, ваша светлость, родом яицкий казак Остафий Трифонов. Вот вам письмо от моих товарищей, извольте, ваша светлость, вставать с постельки. Государственное дельце от вас, самое горяченькое, что изволите усмотреть из сего цидула. Куй железо, пока горячо, как говорится, ваша светлость, – без остановки сыпал Долгополов словами, как горохом.
Орлов, не распрямляя хмурых бровей, быстро спустил с кровати богатырские ноги на ковер, потребовал трубку, закурив, стал внимательно читать. Долгополов, затаившись и крепко зажав в руке казачью мерлушковую шапку-трухменку, неотрывно следил за ним. Протекали самые опасные для прохиндея минуты: или все обернется как не надо лучше, или его схватят и навсегда замуруют в крепостном каземате. Верхняя губа его неудержимо трепетала, глаза то и дело закатывались под лоб. Вдруг он возликовал, заметив, что лицо князя прояснилось, что на его губах заиграла самодовольная улыбка. Орлов бросил письмо на круглый, изукрашенный перламутром столик, взволнованно сказал:
– Сия овчинка, сдается мне, стоит выделки... Одеваться – и тотчас карету!
Вбежал негритенок в красном жупане, принялся одевать князя, а Долгополов с камердинером удалились.

3

Тройка орловских рысаков летела по гладкой дороге быстро. Долгополов был удостоен сидеть в карете рядом с князем.
– На сей случай ты не казак, а мой гость, – простодушно говорил Орлов. – Только не могу в толк взять: ведь есаул Перфильев, помнится, еще зимой был откомандирован братом моим схватить Пугачева. По какой же это причине столь великое с его стороны промедление?
– Ах, ваша светлость! – воскликнул Долгополов, закатывая под лоб узенькие глазки. – Раз Перфильев Пугачеву в руки попал, нешто злодей отпустит его от себя живым? Ведь и я-то убегом здесь, скрадом. Пугачеву сказали, что я в сраженье под Осой убит. Конешно, Перфильев прикинулся злодею преданным и начал по малости казаков щупать. На поверку вышло, что многие казаки Емельку-то за истинного государя принимали. Вот только ныне Господь посетил их просветлением ума...
А вот и Царское Село, в нем Долгополов по своим коммерческим делам много раз бывал.
Погода пасмурная. Семь часов утра. Парадные и жилые апартаменты помещались во втором, верхнем этаже дворца. Екатерина занималась в кабинете. Возле дверей стояли на карауле два гренадера с ружьями и какой-то господин в кафтане с золотыми галунами. Князь, оставив Долгополова за дверями, прошел к императрице. Екатерина с растерянной улыбкой и некоторым удивлением поднялась ему навстречу. Орлов поцеловал правую ее руку, перехватил и поцеловал левую, затем снова правую, затем, задерживая ее руки в широких своих ладонях и вздохнув, сказал:
– Давно не видал тебя... Вот и морщинки появились. Счастлива ли ты?
– А что есть счастье? – вопросом уклончиво ответила Екатерина, вскинув в лицо бывшего любимца свои загрустившие глаза и тотчас опустив их. – С чем пожаловал такую рань? Что за экстра? Уж не в Гатчину ли свою на охоту едешь да по пути завернул?
– На охоту, матушка... Да еще на какую охоту-то. Зверь крупный! На-ка прочти, – и Орлов протянул Екатерине письмо ржевского мошенника.
Внимательно прочитав письмо, Екатерина сразу оживилась, в ее глазах блеснули огоньки. Взволнованная, она понюхала из хрустального флакончика какого-то снадобья, села в кресло, оправила стального цвета широкую робу, сказала Орлову:
– Где делегат? Пожалуй, покличь его, Григорий Григорьевич.
Долгополов вошел в царские покои без всякого смущения, как в свою собственную спальню. Приблизившись к императрице, он бросил к ее ногам шапку, опустился на колени, крестообразно сложил руки на груди и уставился на царицу, как на икону в церкви.
– Встань, казак, – сказала Екатерина и милостиво протянула ему для лобзанья руку.
– Ваше величество! – воскликнул Долгополов, прикладываясь горячими губами к женской ручке. – Светозарная повелительница великой империи Российской, идеже и солнце не захождает... Припадаем челом к священным стопам твоим все триста двадцать четыре яицких казака, что уловил в свои богомерзкие сети враг человечества Емельян Пугачев, а ему же убо плеть – плеть, а ему же убо страх – страх, а ему же убо смерть – смерть...
Тертый калач Остафий Долгополов, в бытность свою человеком состоятельным, научился «точить лясы» со всяким: с архиереем и конокрадом, с князем и строкой приказной, с купцом и вельможей, ему даже разок удалось перемолвиться с самим Петром Федоровичем, когда тот был еще наследником престола, а купец доставлял овес для его конюшни. Вот только с государыней разговаривает он впервые. Ну, да ничего... С матушкой-то не столь опасно говорить, как с мясником злодеем Хряповым, треклятым самозванцем.
– Давно ли ты, Остафий Трифонов, у господина Пугачева в услужении, когда ты верность данной нам присяги нарушил? – спросила государыня.
– Винюсь, матушка, ваше величество! Все мы винимся, все мы горьким плачем обливаемся. Нечистая сила околдовала нас, темных, в сентябре прошедшего года...
– Стало быть, вы Емельяна Пугачева за покойного императора Петра Федорыча приняли?
– За него, ваше величество, за него. Винимся!
– Стало, вы против меня шли, угрожали спокойствию империи?
Долгополов, закатив глаза под лоб и прикидываясь простоватым казаком, с жаром воскликнул:
– Против тебя шли, ваше величество, как есть против тебя. Винимся!
– Значит, вы, казаки, мною недовольны были?
– Довольны, матушка! Выше головы довольны... А это лукавый сомустил нас, сатана с хвостом.
– Нет, казак, ты неправду говоришь, – возразила Екатерина. – Среди яицкого казачества еще допрежь того было недовольство и крамольное возмущение.
– Было, было недовольство, ваше величество!.. Рыбку от казаков старшины отобрали. Мы о рыбке в цидуле пишем...
– Я казакам всегда мирволила, и донецким, и яицким. И впредь будет так же. Обещаю вам, казаки, и рыбу и льготы всякие. Только скорей кончайте...
Екатерина задала казаку еще несколько вопросов: где Пугачев, сколько у него народу, каков состав его армии, нет ли среди его сброда иностранцев каких или пленных турок?
Долгополов с развязностью отвечал, врал. Екатерина к его словам относилась настороженно. Наконец спросила:
– А как ты мог в своей казачьей сряде проехать чрез Москву? Ведь она заперта крепким караулом со всех сторон.
Долгополов, жестикулируя и закатывая глаза, ответил:
– Ежели вы, ваше императорское величество, пожелали бы, то я проведу через оную Москву десять тысяч человек. И никто о том не прочухает. А я пробрался чрез первопрестольную столицу тако. Верст за пять до Москвы я примостился к едущим на базар подводам с сеном да дровами. У заставы – ах, думаю, Господи, благослови, да и пошагал живчиком мимо часового. Часовой хвать меня за леву полу: «Стой, куда, чувырло, прешь?! Есть ли письменный вид?» А я ему бесстрашно ответствую: «Господин служивый, письменный вид у меня – это верно – был от старосты казенного селения, да верст за десять отсюдова вот из этого кармана в дыру выпал, да и другое кое-что потерял по мелочишке». Солдат засунул в левый карман руку, там, верно, дырища, опосля того он съездил меня кулаком по загривку столь добропорядочно, что я, грешный человек, едва с ног не слетел, да щучкой-щучкой через заставу-то и проскользнул. Солдат с народом захохотал, а я вприпрыжку – дуй, не стой – вдоль по улице. Вот, ваше величество, каким побытом пробрался я в город Москву.
Екатерина улыбалась. Чуть прищурив глаза, она, чтоб пересказать Строганову, старалась запомнить некоторые выражения старого казака, которые показались ей курьезными, вроде того, как он «живчиком» проскочил, как его «съездили» по загривку, как он «щучкой-щучкой» проскользнул через заставу. Затем она подала Долгополову знак удалиться и осталась вдвоем с Орловым.
Мнимого казака отвели в комнаты, где обычно останавливался князь Орлов. Вскоре подошел к нему человек в позументах, должно быть, лакей, спросил:
– Не хочешь ли ты, брат, водки выпить да подзакусить?
Долгополов ответил:
– До водки не охоч, а вот кусочек хлеба с солью съел бы.
Ему подано было – холодная жареная курица, свежие крендели, ситный с солью и графин водки. Долгополов встал, перекрестился и с жадностью, стоя, принялся есть ситный.
– Да ты сядь, братец, и питайся как следует. Откуда ты?
– А я издалека, с Белого моря.
– Ого, ну как там?
– Да ничего. Киты плавают, всякая рыбина.
– Ишь ты... Большие киты-то?
– Да не так чтобы уж очень, одначе на нем деревеньку невеликонькую построить можно...
– Ха! Скажи на милость... Вот так это чудо-юдо!
Долгополов наелся, выпил две стопки водки, задремал.
Разбудил его все тот же лакей:
– Шагай за мной!
Раззолоченным, изукрашенным замысловатой резьбой парадным коридором, выходившим широкими окнами на плац-парад, они миновали несколько комнат. В одну из них лакей ввел его и захлопнул за ним дверь.
– А, знакомый, – сказал Орлов. Из пузатого, отделанного бронзой шкапчика на гнутых ножках князь достал кошелек с золотою монетою и протянул Долгополову, проговорив: – Бери. Да смотри, опускай не в левый карман, а то там дыра.
– Да, ваша светлость, – осклабился Долгополов, схватив кошелек. – Там мыши были, гнезда вили, дыру проточили.
– Хм... Ты женат? Возьми еще вот этот узелок. Всемилостивейшая государыня на первый случай жертвует тебе кошелек и этот сверток, а когда дело в благополучии совершишь, то будешь более и более награжден.
Глаза Долгополова закатились под лоб, губа задергалась, он повалился князю Орлову в ноги. В узелке оказалось два куска бархата – яхонтового и вишневого цвета, десять аршин золотого глазета и столько же золотого галуна с битью.
В десять часов вечера Орлов с ржевским жуликом выехали в Петербург.
На следующее утро Долгополов был позван в кабинет Орлова. Там находился гвардии капитан Галахов. Указав ему на вошедшего Долгополова, князь сказал Галахову:
– Вот это и есть депутат Остафий Трифонов. С ним и поедешь. И вот тебе два пакета: в этом рескрипт на твое имя, а этот, запечатанный, вскрой, когда потребуется надобность в том. Ну, поезжайте с Богом на предлежащее вам дело, а как кончите оное со усердием и верностью, будете взысканы милостью государыни императрицы.
Итак, ловкий обман Долгополова вполне ему удался. Он усыпил подозрительность даже самой Екатерины. Вгорячах она, между прочим, писала градоправителю Москвы, князю Волконскому: «Они берутся вора Пугачева сюда доставить, за что просят 100 р. на человека, и то не прежде как руками отдадут, а вероятие есть, что он у них уже связан, но не сказывают. Я нашла, что цена сия умеренна, чтоб купить народный покой». Затем, трезво рассудив, Екатерина отнеслась к этой затее более сдержанно, она вымарала из письма вышеприведенные строки и в тот же день составила на имя того же Волконского рескрипт такого содержания:
«Сего утра явился к князю Г.Г. Орлову яицкий казак Остафий Трифонов с письмом от казака же Перфильева и товарищи, всего 324 человека, с которого письма при сем прилагаю копию. Я сего же дня посланного от них Остафия Трифонова с паспортом за рукою князя Г.Г. Орлова с ответом к ним же приказала отправить, которого казака вы прикажите нигде не задерживать. Князь Орлов к ним доставит волю мою, которая в том состоит, чтоб они злодея самозванца привезли к гвардии капитану Галахову, коего снабдить достаточной командой, дабы он мог колодника привезти в целости к вам в Москву; а вы возьмите все меры без всякой огласки преждевременной, дабы они содержаны были, как важность дела требует. Я к графу П.И. Панину пишу о сем и сегодня же, и вы с ним условьтесь и сделайте так, чтоб успех сего дела нигде остановке подвержен не был».
Галахову приказано было ехать в Москву, явиться к графу Панину и князю Волконскому. Получив от Панина конвой, а от Волконского деньги, Галахов должен был направиться в Муром, куда казакам было наказано доставить Пугачева и его близких сообщников. По доставлении самозванца приказано выдать на каждого казака по сто рублей.
Таким образом, вся выдумка Долгополова была исполнена волею императрицы в тот же день. Видавший виды Долгополов немало и сам был этому удивлен. Он полагал, что с ним все-таки как-то поторгуются, более основательно прощупают, он даже, идя на риск, думал, что ему, может быть, придется претерпеть допрос с пристрастием, под плетьми, на дыбе. А могло, Господи помилуй, и так случиться: «А, так ты, подлая твоя душа, закоснелый пугачевец? Оттяпать ему худородную башку!» Господи помилуй, Господи помилуй... Да, ржевский прохиндей, безусловно, шел на огромный риск.
Чрез четыре дня Долгополов, Галахов и два гренадера Преображенского полка были уже в Москве.
Здесь Галахов представил графу Петру Ивановичу Панину, недавно назначенному главнокомандующим воинскими, действующими против Пугачева силами. Панин, прочтя рескрипт Екатерины, прикомандировал в помощь Галахову отставного майора Рунича, лично Панину известного, и добавил для сопровождения комиссии еще десять человек гренадеров и гусар.
– Где ныне находится злодей, я точных данных не имею, – сказал Панин. – Знаю только, около Шацка и Керенска чернь бунтует. Я отправил туда полковника Древица с четырьмя эскадронами Венгерского гусарского полка. Догоняйте его, а там увидите, куда путь держать.
Князь Волконский выдал Галахову 32 400 рублей золотом и серебром – условленная плата казакам, плюс 1000 рублей на путевые расходы.
Вскоре комиссия в полном составе прибыла в провинциальный город Рязань. Здесь же находился полковник Древиц со своими эскадронами.

4

Город Рязань был в смятении. Волны народного восстания докатились и до этих недалеких от Москвы мест. Воевода Михайла Кологривов подал полковнику Древицу рапорт о том, что прилегающие к Рязани селения не слушаются его распоряжений, не дают лошадей для проезда царских курьеров.
– Окромя сего, – докладывал воевода, – я ежедневно получаю донесения от воеводы града Шацка, полковника Лопатина, о возмущении народа в его провинции. Да еще он пишет мне, что град Керенск трижды осаждался бунтовщиками, коих примечено до десятка тысяч.
После совещания полковник Древиц сказал, обращаясь в Руничу: – Вы, господин майор, тотчас же секретно отправитесь в Шацк, только переоденьтесь в простое платье и получше вооружитесь. А я выступлю завтра вслед за вами.
Получив инструкцию для дальнейших действий, майор Рунич переоделся прасолом и вечером выехал в Шацк. В попутных селениях он примечал, что народ ведет себя вольно, дерзко, было много подгулявших.
На одном из перегонов, когда пара лошадок пробежала лесом версты две, вдруг возница остановил лошадей, обернулся к одетому в потертую простонародную чуйку Руничу, задвигал бровями и, оттопырив волосатые губы, спросил в упор:
– Уж не к батюшке ли государю ты едешь из Москвы? (Рунич отрицательно потряс головой.) Ну, а как, нет ли на Москве слуху, – продолжал возница, – быдто наследник Павел Петрович собирается к родителю своему здеся-ка проехать? Мы его, Павла-то Петровича, всякий день сюда ожидаем...
– Ты бы лучше, дядя, помолчал, – оборвал его седок.
В Шацке Рунич проехал прямо в земляную крепость, к воеводскому дому. Во дворе, усыпанном песком и обставленном со всех сторон сарайчиками, клетушками, птичниками, четыре старых солдата тюкали топорами по березовым брускам, мастерили лафеты для чугунных пушек.
– Не из Москвы ли, слышь? – сказал один старик другому, указывая глазами на подъехавшую пару.
– А кто его знает, – ответил тот, – может, из Москвы, а может статься, и от батюшки...
– Ну, ляпнул... – осердился первый, воткнул топор в бревно, стал набивать самосадом трубку. – От батюшки-то казак бы прискакал... С ампираторским манихвестом...
Рунич – невысокого роста, худощавый и невзрачный, но с быстрыми строгими глазами – вошел в дом. В передней, на дубовом диване, припав виском к стене, сладко спал в сидячем положении слуга в нанковом грязном сюртуке и босоногий. На его коленях недовязанный чулок с железными спицами и клубок черной шерсти. Рунич прикоснулся к его плечу, громко спросил:
– Где господин воевода?
Слуга продрал глаза, вытер рукавом слюнявый рот, не спеша позевнул и, не обращая внимания на стоявшего перед ним человека, одетого в мещанскую чуйку, занялся вязаньем. Рунич повторил вопрос.
– На что он тебе? – спросил слуга, хмуря брови и старательно поддевая спицей спущенную петлю. – Воевода недавно после кушанья почивать лег. Не знаю, как тебя назвать, только что воевода не уважает, чтоб его после обеда будили.
– Поди! Ну, ну! – прикрикнул на него Рунич и пошел в соседнюю горницу. – А то я сам разбужу.
Через несколько минут вышел из спальни поднятый слугой воевода – высоченный, толстый, заспанный, в пестром шлафроке.
– Чего тебе надобно? – грубо спросил он Рунича, а слуге приказал: – Ты, Иван, постой здесь.
Рунич молча подал ему ордер за подписью полковника Древица. В ордере податель именовался майором, командированным в Шацк. Воевода, прочитав, с торопливостью снял очки, сбросил колпак с облысевшей головы, подошел вплотную к Руничу, смущенным голосом проговорил:
– Извините меня, господин офицер, покорнейше прошу присесть... Иван! Накрой на стол и скорее кушать дорогому гостю...
Поблагодарив хозяина, Рунич вышел во двор. Возле старых солдат, тесавших брусья, уже собралась толпа обывателей: мастеровые, посадские, приехавшие на базар крестьяне. Рунич расплатился с возницей и приказал одному из солдат, чтоб он взял чемодан, достал из-под сена в повозке военный плащ, спрятанные два пистолета с саблей и отнес в дом. Солдат-плотник, видя, как его товарищ вытаскивает из повозки вооружение, подмигнул толпе и проговорил:
– Ну так и есть... казак переодетый... от самого батюшки...
Услышав эти слова, Рунич подошел к солдатам и громко, чтоб слышала толпа, сказал:
– Перестаньте, служивые, зря трудиться возле чугунных пушек: завтра придут сюда настоящие медные пушки.
– А чьи же? – послышалось из толпы. – Уж не отца ли нашего, не государя ли?
– Кто это?! – крикнул Рунич и пошел на толпу. – Это кто осмелился сказать?
Народ, один по одному, стал быстро расходиться. Снова затюкали по дереву солдатские топоры.
Застав воеводу уже в мундире, Рунич тоже надел военную форму и отправился за крепостной вал, на торговую площадь. Некоторые крестьяне снимали шляпы, кланялись офицеру, но большинство отворачивались, отходили прочь.
Затем наступило время обеда. Хозяйка была очень любезна, гостеприимна, хорошо говорила по-французски. Зато приглашенные гости – судья, ратман, товарищ воеводы и секретарь – были необычайно стеснительны, их пришлось долго упрашивать сесть за стол. Какие-то были они испуганные, растерянные, ожидающие несчастья. Рунич успокоил их, сказав, что завтрашний день прибудет сюда корпус полковника Древица, и просил воеводу подготовить войскам квартиры.
После обеда хозяин вывел Рунича под руку в соседний обширный зал. Там, к немалому удивлению офицера, его встретили человек семьдесят съехавшихся в Шацк помещиков с женами. Они все встали, мужчины низкие отвешивали поклоны, барыньки жеманно кивали головами в старомодных шляпках и чепцах, делали книксен, и – общий гул голосов:
– Отец наш... ты своим приездом оживил нас всех. Погибель на нас идет от супостата.
Рунич смутился. Ему всего лишь двадцать восемь лет, а его величают «отцом» и «избавителем». Помещики, оправившись, стали изливать пред новым человеком свои житейские невзгоды.
Грузный старик в клетчатом потертом кафтане и штанах, в пышном, с большими буклями, парике принялся печальным голосом повествовать, то и дело прикладывая платок к слезящимся глазам:
– Вот послушайте, господин майор, горесть сердца моего, стенания мои душевные. Была у меня двоюродная сестра, старушка богатая и чрезмерно скупая. Она хоронила у себя где-то зарытыми сто тысяч серебряною и золотою монетою, кои богатства соблюдала паче души своей, о чем известно было всем в городе живущим. А я, примите на замечание, ее единственный наследник. И вот, выходит она навстречу Пугачеву с хлебом-солью: удостойте, мол, батюшка, посетить мой дом и остановиться у меня. Злодей Пугачев принял безбожной сестры моей приглашение и гулял у нее со штабом всю ночь. Утром, возблагодарив ее за доброе угощение, самозванец сел на коня, а старушка пошла проводить своего благодетельного гостя за ворота. И только что в середину ворот вошла, то и поднята была за шею веревкою вверх и, повешенная, кончила все радости своей жизни. А я остался сир и нищ, ибо никто не знает, где были сокрыты ее сокровища.
Едва он кончил, как выступил вперед поджарый, высокий и кривоплечий помещик. Вид у него воинственный, большие черные с проседью усы висли книзу, волосы небрежно всклокочены, у бедра длинный палаш, за поясом кинжал и пистолет, на левом рукаве белая повязка.
– Нас, помещиков, ваше высокоблагородие, съехалось сюда до трехсот мужчин, – начал он командирским голосом. – А как в нашем граде Шацке и окрест оного неспокойно, то мы, помещики, вкупе с преданными нам дворовыми людьми, положили устроить из себя конницу и поджидаем отставного генерал-майора Левашева, коего и выбрали командиром... Постоим, дворяне, за мать-Россию, за обожаемую монархиню нашу Екатерину Алексеевну! – И вояка, вытаращив глаза, азартно застучал в пол тяжелым палашом.
– Отцы, братья и сестры! – вдруг воззвал из глубины зала седовласый, благообразного вида протопоп в лиловой рясе с наперсным золотым крестом. – Я чаю, все вы согласны подтвердить...
– Согласны, отец протопоп, согласны! Подтверждаем, – вырвалось из уст присутствующих.
– Братие, сии возгласы ваши скороспешны и зело неосновательны, – подняв вверх руку с вытянутым указательным перстом, наставительно, с оттенком укоризны, произнес священник. – Неосновательны, ибо вы не ведаете, о чем собираюсь сказать слуге царскому. – Он приблизился к Руничу и продолжал, крепко налегая на звук «о»: – Ну, так вот, внемлите мне, господин майор, и высшему начальству своему поведайте. Не более как в пятнадцати верстах от богохранимого града нашего Шацка, в селе, рекомом Сасово, в моем благочинии, мне довелось не столь давно быть по нужде служебной. И вот вижу – в базарный день въехал в оное село некий казачий генерал в голубой ленте и с ним тридцать человек казаков. Оные казаки, вкупе с генералом, кричали народу: «Государь император Петр Третий изволит шествовать!» Тут мужики – одни бросились к генералу, другие пали на колени, стали восклицать: «Ура, ура!» Но генерал, передав в толпу некий ложный, якобы царский лист, поехал со штабом своим дальше; народ побежал за ним, а казаки стали махать руками, чтоб мужики возвратились к торгу. Вот о чем хотел я поведать... Сие лицезрел воочию и свидетельствую о сем не ложно.
– Про то же и мы, отец протопоп!.. Оный казус известен всякому, – раздались голоса.
Майор Рунич вслушивался в эти речи с большим интересом и вниманием, намереваясь с точностью пересказать их полковнику Древицу и изложить в письме своему бывшему патрону, с которым брали крепость Бендеры, графу Петру Иванычу Панину. Так вот каково народное настроение весьма близких к первопрестольной столице мест!
– Господа дворяне! – обратился Рунич к собравшимся. – Не падайте духом. Завтра сюда ожидается корпус полковника Древица. А вскорости проследует через ваши места сам граф Панин с воинством для уловления и истребления злодейских шаек. Недалеко то время, когда в державе нашей снова наступит мир и благоволение.
Растроганные помещики взволнованно закричали «ура», священник взывал: «Уповайте на Господа!» Многие выхватывали платки, проливали слезы, тучная старуха, охнув и закатив глаза, без чувств упала в кресло. Началась немалая возле нее сумятица
Но вот через открытое окно послышался конский топот и крик со двора: «Дома ли воевода?» Следом за сим в зал ворвался с воли живой, бодрый человек, весь пропыленный, в охотничьей венгерке со шнурами, голова кудрявая, лицо бритое, в руке нагайка. Громко стуча каблуками и не обращая внимания на присутствующих, он браво подошел к рослому воеводе, щелкнул каблуком о каблук и задышливым голосом начал:
– Гонец от керенского воеводы господина Перского, сержант в отставке, Пухлов!
В зале наступила любопытствующая тишина. Оставив старуху маяться в кресле, все на цыпочках приблизились к воеводе и гонцу. Гонец сказал:
– Рапортую вашему высокоблагородию! Не далее как прошедшей ночью у града Керенска дело закрутилось с мятежными толпами мужиков, между коих примечено и малое число яицких казаков. Мужиков надо считать близко к десятку тысяч. Они держали город в страхе двое суток. Ох, и натряслись все миряне, ваше высокоблагородие... – Гонец поперхнулся, кашлянул в шапку, облизнул пересохшие губы.
Хозяйка распорядилась подать ему кружку квасу. Тот одним духом выпил, отер мокрое лицо грязной ладонью, заткнул за пояс нагайку, стал продолжать:
– Воевода Перский, видя свою и города неизбежную гибель, вымыслил закрутить дело. Он уговорил пленных турок, чтобы они согласились вооружиться. Он снабдил басурман саблями, пиками, пистолетами и дал по коню. Дал им по коню и сказал: «Коль скоро вы мне окажете помощь, будете отпущены из плена к себе на родину». Турки обрадовались, «якши, якши!» закричали. Да еще воевода кое-как нарядил в турецкое одеяние человек с сотню отчаянных чернобородых да черноусых мирян, они по обличью тоже сделались вроде как турки. И такожде посадил их на лошадей. А сверх того собрал воевода человек до двухсот дворни пешей с двумя пушками. Да пред рассветом, помолясь Богу со усердием, сам с воеводским товарищем повел своих ратников в атаку на бунтовщиков. А весь их табор спал-почивал, ничего такого не предвидя. И вот дело закрутилось. Как грянули пушки да как заорали турки: «Алла-Алла!», а за ними и наши гвалт подняли: «Алла-Алла, шурум-бурум!» – да напыхом на табор. Спящие вскочили. Страх на них напал и ужас. «Братцы! Турки, турки!» – блажью завопили они да, забыв и про лошадей своих, кинулись бежать в потемках пешие – кто куда. Все побросали – и лошадей, и телеги, и поклажу. И на много верст конники рубили их саблями, секли железными косами, на пики сажали, забирали в полон. Одначе не довелось дознаться, вашескородие, кто из бунтовщиков закручивал дело, а такожде ни единого казака, посланного Пугачевым, в полон не попало...
– Ну, господа, поздравляю! – воскликнул воевода, улыбаясь во все широкое лицо, и, простодушно обняв сержанта Пухлова, поцеловал его трижды.
Все сразу взбодрились, расцвели, как после дождя засохшие травы. Пожимали друг другу руки, обнимались. Тучная старуха сама собой пришла в чувство и молча плакала. Протопоп, обратясь к иконе, возгласил:
– Господу помолимся!

Глава IV
Барин Одышкин. В Пензе. Горят барские гнезда. «Не падайте духом, государь». Дурные вести. «Народ с вами, государь»

1

В Пензенском уезде, куда надвигалась полоса восстаний, существовал барин Павел Павлыч Одышкин. Он был человек недалекий, а иным часом придурковатый. Ему этим летом минуло пятьдесят два года. Вел он жизнь замкнутую, неподвижную, ленивую. За последние десять лет он так обленился, что и на улицу не выходил. Сидел под окном, с утра до ночи пил чай или кофей, наблюдал из окна жизнь во дворе. И все хождение его было от окна в клозет, из клозета к окну, к столу, опять в клозет, опять к окну да и на кровать. Хозяйство вела барыня – высокая, черная, властная. Но она предусмотрительно сбежала с двумя детьми в Пензу, спасая жизнь свою от «погубления злодейскими толпами». Невзирая на ее уговоры, Павел Павлыч за ней не последовал: ему лень было двигаться, да он надеялся, что Бог пронесет грозу мимо его владений, а в случае чего он придумал хитроумную штучку – ежели Пугач и нагрянет, Павел Павлыч вживе останется. Впрочем, жена и не особенно-то настаивала на его отъезде: «Какой он хозяин, какой в нем прок?» Ежели она овдовеет, кто ей запретит выйти замуж за конюха, кудряша Софрона?
Сидит Павел Павлыч под окном, чай кушает, смотрит через окно, думает: «Вот ужо буянство мужичье кончится, Пугача изловят, велю под окном во дворе пруд выкопать да квакуш-лягушек напустить в пруд, пущай квакают, а я буду чай пить да слушать. Я лягушек больше соловьев люблю».
Он, кроме календаря да лечебника под названием: «Прохладный вертоград, или Врачевские вещи», ничего не читает, с мрачностью думает о многих болезнях, гнездящихся в его организме, вроде «нутряного почечуя», и пьет во исцеление души и тела всякие настойки и знахарские снадобья. Прислушивается к своему организму, следит за ним неотрывно и каждый день со тщанием ведет запись в особой книге.
Например:
«17 маия. Благодарение Господу, сон был хорош, хотя во сне и было сатанинское искушение. Отправление желудка, сиречь стул, был свободен в 11 часов утра».
«18 маия. Приключился сильный запор, отчего в животных частях обструкция, одышка и трепыхание сердца. Стул отсутствовал».
«19 маия. Был обильный стул и в ночное время, в 3 часа 20 минут пополуночи. С утра аппетит отменный. За обедом и ужином не воздержался. Особенно много скушал тушеной капусты с яйцами и куриными печенками. А после сего приналег на узвар. Живот опучило. Появилось сильное урчание. Всю ночь одолевали жестокие ветры. Желудок очищался не единожды. Делал припарки. Втирал в животную часть беленое масло. Благодарение Господу, последовала легкость».
Дворня и крестьянство с барином нимало не считались, иной раз, завидя его сидящим под окном, даже и шапки не ломали перед ним. Мужики про него говорили какому-нибудь чужому, прохожему или проезжему человеку: «Наш барин рассудком не доволен, всю жизнь дурачком прикидывается». Однако Павел Павлыч, когда одолевала его «животная обструкция», иногда напускал на себя строгость.
Вот барин сидит под окном, пьет чай с малиновым вареньем. У его ног на полу лежит старый крупный мопс. Мопс жирный, и барин жирный, мопс пучеглазый, и барин пучеглазый, глаза навыкате, серые, бессмысленные, под глазами мешки. У мопса на лбу многодумные глубокие складки, и у барина тоже, мопс брыластый, и барин брыластый, дряблые белые щеки полезли книзу, нос обыкновенный, губы бантиком, на голове напомаженные, хорошо причесанные волосы. И вот Павел Павлыч начинает «свирепствовать».
– Эй, Митрошка! – кричит он в окно.
В горницу входит бурмистр из хозяйственных старых крестьян: лицо желтое, постное, черная бороденка клинышком. Большой хитрец и миру согрубитель. Отвешивает барину поклон.
– Ну, как овсы?
– Да ничего овсы, ваше высокородие, только вот беда – волки овсы-то помяли. Не столько жрут, сколько топчут.
– Волки? Разве у нас есть волки? Разве они едят овес? Надо стрелять!
– Да ведь стреляли, батюшка барин, – потешается над Павлом Павлычем бурмистр. – Только что ружьишки-то у нас никудышные, не берут волков-то.
– Смотри, Митрошка, чтоб этого у меня впредь не было. А то своеручно драть буду! – сердито говорит барин и, взяв с подоконника арапник, стегает им в пол. Мопс просыпается, хрипло лает в пространство.
– Вот ужо я на птичник выберусь, – говорит Павел Павлыч. – Чего-то куриц да уток мало стало...
– Уменьшилось, батюшка барин, уменьшилось, – потешается хитрый бурмистр, и острые глазки его улыбаются. – Зайцы одолели, ваше высокородие, этта семь курей задавили, да певуна, да сколько-то уток с утятами. Никогда этакое не бывало, чтоб зайцы!..
– Зайцев надо ловить... Смотри у меня. Драть буду! – И барин снова бьет по паркету арапником.
У господ Одышкиных на взгорке, возле речки, обширный фруктовый сад. Весь урожай яблок доходит до тысячи пудов. И хоть бы по два яблочка малым деревенским ребятишкам к празднику Преображения, ко второму Спасу, когда церковь освящает плоды к употреблению всей человеческой твари. Жаден не барин, а барыня. Павел-то Павлыч нет-нет да и подкличет ребятишек к окну и выбросит им розовых яблочков.
Но вот беда: за последние годы сад стал мало давать плодов: как только начинали дозревать яблоки, на сад нападали разбойники. И замест тысячи пудов оставляли барам Одышкиным пудов двести-триста. Вот и в прошлом году вдруг услыхал барин чрез открытое окно отдаленные крики, вот ближе, и уж явственно слышны голоса:
– Ой, батюшки... Разбойники!..
И вбегают в барский двор люди: простоволосая баба Лукерья-скотница, два старика, парень и трое мальчиков. И все в один голос:
– Ой, светы, ой, светы!.. Батюшка барин!.. В лесу разбойники, к саду подходят! Кешку избили, Фомку, кажись, до смерти зарезали, Фомка ходил коня ловить.
– Где разбойники?! Как разбойники?! – задрожав, как листы на осине, вскричали барин с барыней, высунувшись из окна на двор. – Бей в набат, сбирай мужиков!
Загудел колокол, собаки залаяли, мопс залился хриплым лаем, под окнами дворня бегала, шумела: «Господи светы, разбойники... Всех нас жисти лишат».
Павел Павлыч стал как ребенок, пискливо взывал:
– Пашка, Машка, Дуня, Аверьян!.. Ой, прячьте нас скорей с барыней в подпол!.. Аверьян, выдай дворне ружья, мужикам топоры...
Бар спустили чрез люк в подполье, барин велел поставить на люк кухаркину кровать, да чтоб на кровать кто-нибудь лег да прикинулся спящим: ежели разбойники нагрянут в дом, люка не заметят и не проникнут в подполье.
Был вечер. Крестьяне с девками и подростками, покрикивая на ходу: «Разбойники!.. Бей разбойников!.. Вот ужо-ужо мы их!..» – гурьбой валили в сад.
И слышат баре Одышкины, как в саду началась пальба из ружей и заполошные крики. Баре дрожат, стрельба и крики крепнут. Павел Павлыч сидит на мешке с луком, крестится, шепчет:
– Господи Боже... Сюда идут... Отведи грозу, Господи... Прасковья Захаровна, молись, молись!
Проходит и час и два. Вся эта комедия кончается тем, что крестьяне расходятся по домам, трое понятых идут в барский дом, объявляют вылезшим из укрытия барам, что разбойники прогнаны, но христопродавцы, мол, успели обить множество яблок и увезти с собой на подводах, что, мол, разбойники в красных рубахах, бородатые, с большими ножами, лица повязаны тряпками. Баре этим россказням верили, крестьяне и дворня весело пересмеивались, всю ночь тайно делили меж собой душистую антоновку, анисовку, белый налив и коробовку.
Уже третий год, как только снимать яблоки – посещают господ Одышкиных эти, в красных рубахах, с большими топорами, разбойники. А вот нынче появились на правом берегу Волги не разбойники, а в тысячу раз жесточе, опаснее их, появились ватаги «злодея» Пугачева, они баламутят крестьян, жгут поместья, вешают бар. Ну да как-нибудь Бог пронесет... Этот «сброд сволочной» еще, слава Богу, далече, а верные ее величеству полки гонят мятежную дрянь, как баранов.
Но вот пронесся слух, что пугачевские толпы свернули на юг, прошли будто бы Алатырь, движутся к Саранску. А кругом зачинались пожары, и небо по ночам то здесь, то там трепетало от зарева. Да и крестьяне помещика Одышкина стали не на шутку шебаршить, чрез открытое окно долетали до барина ругань, споры, шумные крики. Словом, барин понял, что ему начинает угрожать опасность. Тогда он без промедления решил сберечь жизнь свою самым хитроумным, как ему казалось, способом.
Призвал барин старика Зиновия, своего бывшего пестуна. Зиновий старше барина лет на десять. В давнюю пору, когда Павел Павлыч был маленьким, они часто ходили с Зиновием и другими парнишками в лес по грибы, пугали шустрых белок, разыскивали птичьи гнезда. С тех пор так и установилась дружба между крестьянином и барином. Барин любил Зиновия, старик Зиновий любил барина.
И вот они оба закрылись в спальне, толкуют по тайности. Беседа шла к концу, оба сидели раскрасневшиеся, графинчик усыхал, но закуски вдоволь.
– Пей еще, Зиновий... И я выпью... Хоть и вредно мне – почечуй нутряной у меня, а для такого раза выпью. Да, да... Вот я и говорю: боюсь душегуба, пуще огня боюсь. Дурак я, что не уехал с женой-то...
– Дурак и есть, батюшка барин, Павел Павлыч, опростоволосился ты, – говорит старик.
– Ведь от душегубов никуда не денешься, ни в лес, ни в воду... Найдут. Говорят, собаки у них есть ученые, охотничьи – бежит, нюхает, и сразу над барином стойку...
– Что ж, батюшка барин, я в согласьи...
– Согласен? Ну, спасибо тебе, Зиновий... Значит, чуть что, ты барином срядишься, все мое парадное наденешь, а я в твою одежду мужиком выряжусь.
– Мне уж недолго жить, – утирая слезу, говорит подвыпивший Зиновий, – не жилец я на белом свете, грыжа у меня. Пущай убивают... Только, чур, уговор, барин...
– Проси, чего хочешь, ни перед чем не постою!..
– Дай ты, барин, вольную сыну моему Лексею со всем семейством, еще дай лесу доброго, чтоб хорошую избу срубил себе Лешка-то мой, да триста рублев деньгами.
Павел Павлыч с радостью обнял старика и тотчас исполнил все его условия: написал приказ о вольной его сыну, велел сколько надо лесу выдать и вручил триста рублей священнику, сказав ему, что по уходе Пугачева деньги те священник обязуется передать старику либо его сыну Алексею.
Зиновий на всякий случай исповедовался и причастился, а когда дозорные донесли, что Пугачев приближается, он отслужил молебен. Священник, благословляя его, сказал прочувствованное слово о блаженстве тех, кто душу свою полагает за других.
На следующий день, поутру, запылила дорога, раздался праздничный трезвон во все колокола, священник, страха ради, вышел с крестным ходом за село.
Сначала проехало сотни три казаков, за ними – кареты, коляски, берлины, за ними, в окружении свиты и большого конвоя, сам «царь-батюшка». Сабля, боевое седельце, конская сбруя горят на солнце, и сам он, как солнце, свет наш, отец родной. Он не слез с коня и ко кресту не приложился, только прогремел собравшимся крестьянам:
– Детушки! Верные мои крестьяне... Уж не обессудьте, не прогневайтесь, гостевать у вас не стану, дюже походом тороплюсь. Всю землю дарую вам безданно, беспошлинно, с лесами, угодьями, полями. Владейте, детушки!
– Волю, пресветлый царь, волю даруй нам, батюшка! – кричали крестьяне, махали шапками, кланялись, отбрасывали горстями свисавшие на глаза волосы. – Волю, волю дай, слобони от помещиков!
– Чье поле, того и воля, детушки! – снова прокричал Пугачев. – Будьте вольны отныне и до века!
Он двинулся было вперед, чтоб, миновав поместье, ехать дальше, но Чумаков сказал ему:
– Не грех было бы, батюшка, с полчасика передохнуть, закусить да выпить.
Тогда Пугачев завернул со свитой в барский двор, в дом вошел, прошелся по горницам. На столе появилось угощение, вино, бражка. Атаманы с Пугачевым наскоро присели, стали питаться. Пугачев поторапливал. Макая в мед пышки, вдруг спросил:
– А где хозяева, где помещик тутошний? Повешен, что ли?
Произошло замешательство. Дворня, прислуживавшая пугачевцам, замерла на месте.
– Где ваш помещик?! – резко крикнул Пугачев и хмуро взглянул на дворню.
Из соседней боковушки-горенки выступил на согнутых в коленях ногах трясущийся старый Зиновий, он одет в барский кафтан, длинные чулки, туфли с серебряными пряжками, борода аккуратно подстрижена, на голове господский парик.
– Я помещик Одышкин, твое величество, государь ампиратор. Как есть перед тобой, – низко кланяясь, сказал старик.
– Пошто навстречу ко мне не вышел? Должно, злобишься на меня?
– Занедужился, твое царское величество, – еще ниже кланяясь, продрожал голосом старец. – Вздыху не было, сердце зашлось...
– Занедужился? Так я тебя живо вылечу. Ведите во двор...
Дворня, желая спасти всеми любимого старика Зиновия, стала упрашивать:
– Помилуй, отец наш... Он помещик добрый. Обиды не видали от него ни на эстолько...
– Нет во мне веры вам, – проговорил Пугачев, подымаясь. И все атаманы поднялись. – Своих дворовых баре завсегда подкупают, задабривают. А вот мы крестьянство спросим... Мужик знает, кто на его лает... Айда!
Во дворе много народу: кто угощается, кто грузит подводы господским добром, кто седлает барских коней. Чубастый Ермилка затрубил в медный рожок, полковник Творогов зычно скомандовал:
– Казаки, на конь!
Пугачеву подвели свежего барского коня. На воротах качался в петле еще не остывший труп мирского согрубителя бурмистра. Пугачев, занеся ногу в стремя и взглянув на удавленного бурмистра, приказал:
– Вздернуть барина!
Тут было много чужих крестьян, приставших к пугачевцам из другого уезда. Они схватили человека в барском платье, стали тащить его к виселице. Старик Зиновий, видя свой смертный час, сразу оробел: страх подступил под сердце, кровь заледенела, и он истошно закричал:
– Я не барин, я мужик Зиновий!.. Ищите барина!..
В это время два парня и подросток волокли по двору упиравшегося Павла Павлыча Одышкина. Он в домотканине, в рваной сермяге – дыра на дыре, – в лаптишках, жирное лицо запачкано сажей, обезумевшие большие глаза выпучены.
– Я не барин, я мужик!.. – вырываясь, вопил он писклявым голосом. – Эвот, эвот барин-то, кровопивец-то наш!.. Вешайте его!..
– Врет он! – вопил и Зиновий, тыча в Одышкина пальцем. – Он природный наш барин, только мужиком вырядился. Он меня обманул... Я – мужик Зиновий!.. А он – барин!.. Кого хошь спроси...
Дальние, пришедшие за «батюшкой» крестьяне улыбались, чесали в затылках – вот так оказия... Морщины над переносицей «батюшки» множились, нарастали в грозную складку.
Из толпы было выступил местный крестьянин, намереваясь восстановить правду-истину. Но шум с перебранкой между Зиновием и барином крепли.
– Я природный мужик! – не переставая, кричал помещик.
– Ты барин!.. Вешайте его!
– Врешь, паскуда, ты барин-то! В петлю его! В петлю!
В сто глоток оглушительно заорали и местные крестьяне – ничего не разберешь. Пугачев взмахнул рукой, сердито крикнул:
– Геть! Неколи мне тут с вами... Обоих вздернуть! – Он тронул коня и, хмурый, поехал со двора долой.
Трое оставшихся яицких казаков быстро исполнили царское повеленье. Когда вешали барина, осатаневший жирный мопс мертвой хваткой впился в ногу казака. Мопс был заколот пикой.

2

Несколько в стороне от Волги лежало обширное село, раскинувшееся на крутых зеленых берегах речушки.
На свертке с большака в селение встретила Пугачева повалившаяся на колени перед ним толпа крестьян. Среди них – рыжебородый священник с крестом. Емельян Иваныч поздоровался с людьми, велел подняться. К нему робко подошел пожилой человек с бороденкой и косичкой, он в служилом кафтане с серебряным галуном по вороту и рукавам. Низко кланяясь и приветствуя Пугачева, он задышливым от страха голосом проговорил:
– Оное село экономическое, сиречь живут в нем государственные, вашего величества, крестьяне. Управляющий сбежал, убоясь вашего пришествия, а я евоный писарь и правлю должность повытчика. – Он закатил глаза, облизнул сухие губы и добавил: – Осмелюсь доложить: почитай, половина наших жителей охвачена скопческой ересью, коя имеет отсель распространение и на окольные местожительства. Об этом всякий размысляющий человек зело скорбит. Даже царствующая императрица Екатерина Алексеевна о сем указ в публикацию изволили издать.
– А ну, чего она там, не спросясь меня, указывает в указе-то своем? – подняв правую бровь, спросил Емельян Иваныч.
Писарь вытащил из-за обшлага бумагу и, откашлявшись, сказал:
– Вот копия с копии оного указа. – Он зачитал бумагу и добавил: – Мера наказания изложена тако: «Начинщиков выдрать публично кнутом, сослать в Нерчинск вечно; тех, кто быв уговорены, других на то приводили, – бить батожьем, сослать на фортификационные работы в Ригу, а оскопленных разослать на прежние жилища».
– Та-а-ак, – огребая пятерней бороду, протянул в недоуменье Пугачев. – Ишь ты, ишь ты... Строгонько! Строгогонько, мол... А какая такая скопческая ересь? – спросил он; ему никогда не доводилось вплотную встречаться со скопцами. – Скопидомы, что ли, они, деньги себе, что ли, скопляют всякой плутней?
– Ах, нет, ваше величество, – возразил писарь, он замигал и, напрягая неповоротливую мысль, силился, как бы поприличней изъясниться. – Чрез тяжкое усечение детородных приспособлений оные душегубы лишаются благодати продления рода христианского. Власы у них на усах и браде вылезают, а голос образуется писклявый, как у женщин. И нарицают они себя: скопцы.
Пугачев заинтересовался. Хотя ему и недосуг было, он приказал армии двигаться походом дальше, а сам с Давилиным и полсотней казаков повернули к селу.
Писарь с потешной косичкой, торчавшей из-под шляпы, ехал верхом рядом с Пугачевым и все еще задышливым от страха голосом докладывал ему подробности скопческого изуверства. Пугачев крутил головой и причмокивал, улыбался, затем начал сердито хохотать.
– Ну а как же баб? Неужели и баб портят?
– Скопят и женский пол, – закатывая глаза, ответил писарь и опять принялся излагать подробности: – Тут двое богатеньких мужичков орудуют: мельник да пасечник, они подзуживают да подкупают бедноту. Вчуже парнишек жаль, вьюношей прекрасных, в секту вовлекаемых, – наговаривал осмелевший писарь, он подпрыгивал в седле, как балаганный дергунчик, косичка моталась на спине. Тут же, среди свиты, кое-как ехал, встряхивая широкими рукавами рясы, и пугачевский «протопресвитер» – поп Иван. Он в трезвой полосе, ноги обуты в добротные сапоги с подковками, но на случай запоя болтаются привязанные к вещевому мешку новые лапти.
На площади, перед церковью, собралось все село. Среди пожилых мужиков – половина безбородых и безусых. Люди повалились в прах, завопили:
– Будь здоров, твое царское величество!
– Встаньте! – крикнул Пугачев и хмуро сдвинул брови, рука его цепко сжимала нагайку, ноги внатуг упирались в стремена. Было жарко, Пугачев вытер пот с лица. Пригожая грудастая молодайка в сарафане подала ему в оловянном ковше студеного квасу. Выпив, сказал: «спасибо», вопросил толпу:
– Не забижают ли вас управитель алибо поп?
Одни закричали: «Забижают, забижают!» Другие: «Нет, мы довольны ими!»
Тут выступил опрятно одетый в суконный кафтан со сборами и смазанные дегтем сапоги невысокий мужичок. Безбородый, безусый, с изморщиненным лицом, он был похож на старого мальчика.
– Это мельник наш, самый сомуститель, – подсказал писарь Пугачеву.
Низко поклонившись государю, мельник женским голосом, слащаво, как-то нараспев, заговорил:
– Начиная с попа, отца Кузьмы, все нас забижают, заступник батюшка. А царствующая государыня забижает нас, сирых, пуще всех... Токмо в тебе, твое царское величество, мы, рекомые скопцы, чаем обрести верного заступника. Слых по земле идет, что всякая вера тебе люба и ты защищение творишь всем верным...
– Творю, творю... Будет тебе по-куриному-то кудахтать, – нетерпеливо произнес Пугачев, он торопился в путь. – Сколько ты времени петухов на куриц переделываешь?
Подслеповатый мельник, плохо присмотревшись к хмурому взору Пугачева, принял его слова за милостивую шутку и с проворностью ответил:
– А стараюсь я спасения ради вот уж десяток лет. И посадил в свой святой корабль, аки кормчий, двести двадцать одну душу, охранив их от блуда и бесовской прелести. А по священному слову апокалипсиса предлежит посадить в корабль число зверя, сиречь шестьсот шестьдесят шесть душ спасенных. Ежели посажу оное число, превечный рай узрю, со благим Христом вкупе обрящуся...
– Есть у тя помощники?
– Есть, есть, царь-государь, – и скопец, обернувшись лицом к толпе, позвал: – Егорий, Силантий, Клим! Выходите, не опасайтесь.
Вышли еще три безбородых, безусых старых мальчика и низко поклонились государю. Тот взглянул на них сурово и с язвинкой в голосе сказал:
– Ну, спасибо вам, старатели... Спасибо!
Все четыре скопца истово закланялись царю – шутка ли, сам государь их благодарствует, – и померкшие, неживые глаза скопцов потонули в самодовольных морщинистых улыбках.
– А кто женщин увечит? Вы же?! – снова спросил Пугачев.
– Уговаривает баб да девок богоданная жена моя, а груди им вырезает, для прельщения мужиска пола сотворенные, мой сподручный раб Божий Клим. Он же и большие печати мужчинам ставит, а малые печати – Егорий.
Пугачева покоробило, он сплюнул и, передернув плечами, приказал:
– Покличь жену.
– Дарьюшка, Дарья Кузьминишна, выходи, государь зовет! – пропищал в толпу мельник, «водитель корабля».
Стала пред Пугачевым еще не старая в цветном повойнике женщина с хитрыми глазами и утиным носом. Утерев ладонью рот, она в пояс поклонилась Пугачеву, замерла.
– Опосля того, как мельник оскопился, – пояснил писарь Пугачеву, – мельничиха завела себе вздыхателя кузнеца Вавилу и блудодействует с оным пьяницей двадцать лет.
– Как это влетела тебе в лоб сия пагуба? – вопросил мельника Емельян Иваныч.
– Аз, грешный, творю долг свой по слову евангельскому, царь-государь, – кланяясь и одергивая рубаху под распахнутым халатом, ответил мельник. – Ибо сказано в Священном Писании: «Аще око твое соблазняет тебя, изми его, вырви от себя, тогда спасен будешь...»
– Так то око! – закричал Пугачев, ударив взором стоявшего пред ним скопца-начетчика. – А ведь вы эвона чего чекрыжите... – Приметив попа Ивана, он кивнул ему: – А ну-ка, отец митрополит, махни ему от святости, от Писания, поводырю-то этому слепому...
Застигнутый врасплох отец Иван задвигал бровями, закряхтел, отвисшие под его глазами мешки зашевелились, лоб морщинился, толстые обветренные губы что-то шептали, на лице отразилось отчаянье: не столь давно он твердо знал многие нужные тексты Священного Писания, но пропил память, все перезабыл... Ахти, беда!
– Чего молчишь? Язык в зад втянуло, что ли? – бросил сердито Пугачев.
Поп Иван судорожно подскочил в седле и с испугом прокричал первое пришедшее на память – ни к селу, ни к городу – евангельское изречение:
– Еже есть написано: Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, Иаков роди Иуду и братьев его, Иуда роди...
– Стой, хватит... Слыхали, пророки голорылые? – закричал на скопцов Пугачев, ему как раз по душе пришлись слова попа Ивана. – Роди – сказано, вот как... Роди! А вы как заповедь Господню исполнять станете? Ась?
Изумленные грозными словами государя, скопцы выпучили глаза, разинули рты и схватились друг за друга. А мельничиха заохала и скосоротилась.
– Вы что, сукины дети, наро-о-од губить?! – еще громче закричал Пугачев, потрясая высоко вскинутой нагайкой. – Нам треба, чтоб народ русский плодился да множился, а не на убыль шел! Чтоб земля наша была людна и угожа. В том есть наша государственная польза. И чтобы этакого глупства у меня больше не было! Слышите, мужики?! Я в гневе на вас на всех! – И, обратившись к адъютанту: – Давилин! Всех четверых разбойников немедля повесить! Пятую – бабу с ними, уговорщицу... Я вам покажу, сукины дети, звериное число!..
– Батюшка! – И все пятеро, вместе с бабой, как подкошенные повалились в прах.
– А достальных голомордых межеумков, кои обмануты, всех перепороть кнутом. Вместях с ихним дураком попом, что не отвращал от пагубы! Я вам, сволочи...
Надсадно, во всю грудь дыша, Пугачев поехал прочь. Затем, круто повернув коня, позвал:
– Эй, писчик! (Тот, потряхивая бороденкой и косичкой, подскочил.) Деньги в канцелярии есть?
– Малая толика есть, царь-отец... Тысчонки с две.
– Медяками али серебром?
– Середка на половинку, ваше величество.
– Давилин! Примешь от него. А соль имеется в магазее?
– Имеется, царь-отец.
– Детушки! – закричал Пугачев, снова въезжая в толпу.– Кто из вас самый верный человек есть?
Мужики, не раздумывая, закричали:
– Обабков, Петр Исаич!.. Староста наш... Самый мирской, без обману. Эй, Петра, выходи!..
Вышел осанистый крестьянин, в его темной бороде густая седина.
– Ставлю тебя, Петр Обабков, правителем. Служи мне, благо ты народу верен. Рад ли?
Обабков поклонился, хотел что-то сказать, должно быть, в отпор, но язык не пошевелился, только серые глаза испуганно уставились в лицо грозного царя.
– Раздай соль безденежно по два пуда на едока, а как явится старый управитель, прикажи вздернуть его, чтобы другой раз не бегал от меня. – И опять к народу: – Детушки! Жалую вам всю государственную землю с лесами, реками, рыбой, угодьями, травами... Расплождайтесь вдосталь и живите во счастии! А скопцам я, великий государь, ни синь-пороха не даю. От них, от меринов убогих, роду-племени не будет, доживут свой век и так. И паки повелеваю: из мужиков, кои без изъяна, наберите полсотни конных, вооружите, и пущай догоняют мою армию. А ежели мужики уклоняться учнут, село выжгу, вас всех каре предам! – Он было тронул коня, но вновь остановился: – Эй, девки да бабы, кои без поврежденья, а мужнишки да женихи коих изувечены, гуртуйте ко мне, да поскореича – недосуг мне... – И, обратясь к сбежавшимся на его зов женщинам: – Сколько вас?
– Да без малого сотня, свет наш, надежа-государь...
– Ты, свет наш, мужнишек-то наших куда-нито на чижолые работы угони: они все траченые, – наперебой застрекотали бабы. Многие из них вытирали платками слезы.
– Не плачьте, милые... ждите женихов себе! – И Пугачев, стегнув коня, в сопровождении казачьего отряда ускакал. Догнав армию, он на первом привале рассказал своим о скопческом селенье и, обратясь к Овчинникову:
– Вот что, Афанасьич... Отбери-ка ты полсотенки людей, кои поздоровше, да скорым поспешанием отправь-ка в то село денька на два, на три, пущай они там для-ради государственного антиресу, для-ради Божьей заповеди поусердствуют.
Когда Овчинников предложил Мише Маленькому, первому, поехать в то село, тот улыбнулся в ус, сказал:
– Не в согласьи я... У меня дома баба есть...
– Да ведь для государственного антиресу...
– Не в согласьи! Откачнись! – крикнул уже с сердцем богатырь Миша и, повернувшись к атаману спиной, прочь пошел.

3

Проживающий в Пензе секунд-майор Герасимов вместе с офицерами-инвалидами направился в провинциальную канцелярию и спросил воеводу Всеволожского, где находится самозванец и какие меры приняты властями для защиты города. Воевода ответил:
– По разорении Казани злодей действительно следует к Пензе. Соберите свою инвалидную команду и приготовьтесь к отпору.
Герасимов собрал всего лишь двенадцать человек, среди коих были безрукие, безногие, и приказал им вооружиться. В городе оказалось больше 200 000 рублей денег. Их начали прятать по подвалам, зарывать в землю. Но всех медных денег схоронить не успели, они впоследствии достались Пугачеву.
Начальство, во главе с воеводой, в ночь бежало. Наступило безначалие. Остался лишь один Герасимов. На базарной площади в последних числах июля собралось до двухсот пехотных солдат, живущих в городе.
– Что вы здесь делаете? – осведомился у них проходивший рынком Герасимов.
– А мы судим да рядим, как быть, – отвечали пехотные солдаты. – Все начальники убежали, некому ни делами править, ни город оборонять. Вы, господин секунд-майор, самый большой чин здесь. Просим вас принять команду и город защищать.
Оставшийся в городе бургомистр купец Елизаров собрал всех людей торговых в ратушу и спросил их:
– Надо защищать город или не надо?
Купцы долго молчали, переглядывались, разводили руками. По выражению их лиц, озабоченных и смятенных, видно было: купцы что-то хотят сказать, но не решаются. Тогда заговорил седобородый, почтенный, с двумя медалями, бургомистр Елизаров:
– Вот что, купечество, ежели без обиняков говорить, начистоту, то прямо скажу – противиться нам нечем: ни оружия, ни народа у нас, ни чим-чего... Так уж не лучше ли встретить самозванца честь по чести? Авось город спасем тогда от пожога, а жителей от смерти лютыя.
Купцы сразу оживились, дружный крик в зале зазвучал:
– Правда, правдочка, Борис Ермолаич! Где тут ему противиться? Эвот он какой: крепости берет, Казань выжег! А нас-то он одним пальцем повалит. А давайте-ка, люди торговые, ежели мы не дураки, встречать батюшку хлебом-солью.
В это время влетел в зал напорный шум толпы, собравшейся возле ратуши. Среди народа – почти все двести человек пехотных солдат. Бургомистр Елизаров вышел на балкон и объявил толпе, что купечество решило самозванцу не противиться.
И удивительное дело: народная толпа, паче всякого чаяния, купеческим решением осталась недовольна.
– Вам, толстосумам, хорошо так толковать! – кричали из толпы. – Вы тряхнете мошной, откупитесь... А нас-то вольница за шиворот сграбастает да к ногтю...
И вся толпа, брюзжа и ругаясь, повалила к провинциальной канцелярии, где совещались майор Герасимов, три офицера и несколько пензенских помещиков.
Толпа крикливо требовала вооружить ее. Вышедший наружу офицер Герасимов сообщил народу, что за отсутствием казенного оружия пусть жители сами вооружаются, чем могут.
В три часа дня (1 августа) нежданно-непрошенно явились на базар человек пятнадцать конных пугачевцев. Затрубили призывные дудки, забил барабан. К всадникам со всех сторон устремился народ. Есаул Яков Сбитень выдвинулся на коне вперед и, как сбежались люди, достал из-под шапки бумагу.
– Жители города Пензы! – воззвал он, прощупывая толпу строгим взором бровастых глаз. – Прислушайтесь к манифесту отца нашего государя.
Народ обнажил головы. Есаул раздельно и зычно стал читать:
– «Божиею милостью мы, Петр Третий, император и самодержец всероссийский и проч. и проч. ...
Объявляется во всенародное известие.
По случаю бытности с победоносной нашей армией во всех, сначала Оренбургской и Симбирской линии, местные жительствующие разного звания и чина люди, которые, чувствуя долг своей присяги, желая общего спокойствия и признавая как есть за великого своего государя и верноподданными обязуясь быть рабами, сретение имели принадлежащим образом. Прочие же, особливо дворяне, не желая от своих чинов, рангу и дворянства отстать, употребляя свои злодейства, да и крестьян своих возмущая к сопротивлению нашей короне, не повинуются. За что грады и жительства их выжжены, а с оными противниками учинено по всей строгости нашего монаршего правосудия».
Настроение толпы было выжидательное, неопределенное, да и манифест показался народу не особенно понятным. Подметив это, есаул обратился к жителям попросту, как умел:
– Верьте, миряне, что к городу подходит не самозванец, как власти внушают вам, а сам истинный природный государь! Он послал нас объявить, что ежели горожане не встретят его хлебом-солью, а окажут противность, то все в городе до сущего младенца будут истреблены и город выжжен.
После этого, пригрозив нагайкой, всадники повернули коней и галопом поехали из города.
Озадаченная толпа молча смотрела вслед всадникам. Затем, как по сговору, снова повалили всем скопом к провинциальной канцелярии, куда, по набату соборной колокольни, сбежался почти весь город. Вышедшему из канцелярии на площадь секунд-майору Герасимову народ кричал:
– Защищаться нам нечем! Погибли мы... Веди нас государя встречать хлебом-солью.
Герасимов повиновался.
Вскоре вся толпа, в сопровождении духовенства и купечества, вышла из города и в версте на возвышенном месте остановилась.
День был золотой, солнечный, и кругом было рассыпано золото: блистали богатые ризы духовенства, отливали блестками иконы, кресты, хоругви с мишурными кистями, золотились поспевшие нивы, часть хлеба уже была сжата. Но жнецов в поле не было, золотистые нивы – сплошная пустыня. Дозревали высокие льны. Пред глазами широкая лежала даль, подернутая таинственной сизой пеленой, за которой чудилось жителям шествие грозного царя. Что-то будет, что-то будет, Господи?..
Народ разбился на кучки, уселись на земле, а некоторые и прилегли – снопы в головы. Духовные лица, сняв парчовое облачение, вместе с офицерами Герасимовым, Никитиным и Чернцовым, расположились вдоль канавы, поросшей розоватой кашкой и пыреем. Священник вынул из корзины, поданной босоногим поповичем, сдобные ватрушки, с проворством стал жевать. Дьякон разломил овсяный пирог с морковной начинкой. Офицеры задымили трубками. Всюду разговоры, разговоры. Огромный жужжащий табор.
А золотое, все в пожаре солнце сияет с высоты, и нежно голубеет спокойное небо. Легкие, как бы невесомые, жаворонки утвердились в воздушном океане, словно на ветвях невидимого дерева, и, перекликаясь друг с другом переливчатыми трелями, с зари до зари воздавали хвалу животворящему духу. Ветра нет. Стоявшие по пригоркам мельницы сгорбились, замерли. Они, как и люди, поджидают ветра с восточной стороны. С восточной стороны на присмиревшую толпу надвигается ветер ли, буря ли, а может, шествует в кротости, в благостном своем милосердии мужицкий царь.
Золотистая пыль показалась вдалеке. Ближе, ближе – и вся дорога запылила, версты на три. Глаз стал различать ехавший впереди отряд всадников.
Духовенство принялось облачаться, офицеры – одергивать мундиры, подтягивать шелковые с кистями кушаки, купцы – расчесывать гребнями бороды и волосы, толпа – размещаться по обе стороны дороги, выдвигать наперед почтенных стариков.
Пугачев к молчавшей толпе подъехал со свитой. Рядом с ним начальник артиллерии Федор Чумаков и адъютант Давилин.
По обычаю, приложившись ко кресту, Пугачев устроил целование руки. С духовенством, купечеством и офицерами он милостиво шутил, а с простыми людьми вел беседу:
– Вот и царя узрели, детушки... Дарую вам жизнь безбедную. В моем царстве-государстве, ежели всемогущий Господь сподобит воссесть мне на престол, тиранства вам от бар не будет. Я слезы ваши вытру, только послужите мне.
– Послужим, отец наш! Будь в надеже! – радостно откликнулся народ.
– А где же воевода ваш и достальное начальство? – спросил Пугачев.
– А воевода Всеволожский сбежал, твое величество.
Пугачев переглянулся с Чумаковым, насупил брови.
Он согласился отобедать в самом лучшем по городу доме купца Андрея Яковлевича Кознова. Для пущего парада Емельян Иваныч приказал ратману купцу Мамину ехать впереди верхом. Толстобрюхий купец едва взгромоздился на коня, он сроду так не езживал: сидел в седле потешно; рыжая, как пламень, борода его дрожала, левая штанина вылезла из сапога, шляпа сползла на затылок, купец в страхе бормотал:
– Ой, упаду, ой, светы мои, брякнусь! – Красное лицо его покрылось испариной.
Глядя на него, Пугачев улыбался. А осмелевший народ, поспевая вприпрыжку за процессией, смеясь, кричал:
– Падай, падай скорее, Иван Павлыч, покедова мягко!..
Однако купец при въезде в город успел-таки оправиться: распустив по груди пламенную бородищу и помахивая нагайкой, он уже покрикивал:
– Шапки долой перед государем! Шапки долой!
Но и так все были без шапок. «А бургомистр, купец Елизаров, ускоря прежде всех, – как впоследствии отметил местный летописец, – дожидался у ворот встретить злодея».
Пугачев пригласил за стол из своих ближних только двенадцать человек. Пищу разносили не слуги, а сами купцы с шутками и прибаутками. Бургомистр, судьи, офицеры угощали гостей. Пили за здоровье Петра Третьего, государыни Устиньи Петровны и наследника-цесаревича. Пугачев был доволен. Он снял кафтан со звездою и остался в одной шелковой рубахе. Он заметно похудел, за собой не следил, щеки не подбривал, на висках белела седина. После сытного обеда его вдруг потянуло на пищу острую. Он велел покрошить в блюдо чесноку и луку да хорошенько потолочь, подлить конопляного масла и покрепче посолить. Ел, облизываясь и от удовольствия покрякивая. Блаженно жмурился, говорил:
– Это кушанье турецкое. К нему приобвык я, как жил в укрытии у дружка моего – турецкого султана. Ась? Ну, вот, господа купцы, теперь вы, да и все городские жители моими казаками называетесь. Ни подушных денег, ни рекрут с вас брать не стану. А соль я приказал раздать безденежно по три фунта на человека. А впредь торгуй солью кто хошь, запрету от моего царского имени не будет, и промышляй всякий про себя.
В это время в городе и на базаре было шумно, разгульно, весело. Пугачевцы выпустили из тюрьмы всех колодников, растворили питейные дома, трактиры, соляные амбары, разрешив народу пить вино и брать соль безденежно. Однако они выставили от себя надсмотрщиков, чтоб соль бралась по справедливости и вином чтоб не упивались до потери сознания.
Тем не менее многие перепились. Бродили по улицам, орали песни, ругались. Чахоточный высокий сапожник в кожаном фартуке, с ремешком на голове, совался носом по дороге, потрясал кулаком, хохотал и пьяно выкрикивал:
– Эй, народы! Дома кашу не вари, все по городу ходи! Ха-ха-ха... Грабь богатеев!
Кое-где действительно уже начинались драки, грабежи. Купеческие дома и ворота на запоре. Грабители перелезали заплоты, вваливались во дворы, вступали в бой с цепными, спущенными на волю собаками, приказчиками, купеческими сыновьями. Были увечья, кровь. На соборной площади толпа разбивала торговый, с красным товаром, лабаз. Пугачевцы отогнали толпу нагайками. В одном месте священник кладбищенской церкви вышел с крестом в руках увещевать буянов, но толпа надавала ему по шее, поп едва убежал.
По улице пугачевцы волокли вешать усача-целовальника, однако толпа вступилась за него:
– Кормильцы, радетели! Не трог Моисея Лукича... Он человек бесхитростный, добрецкий. В долг бедноте дает...
Целовальника отпустили. От неожиданной помощи у него градом полились слезы. Толпа вдруг посунулась к проезжавшей тройке:
– Стой!
В тарантасе сидели, связанные, бледные, трое: пожилой мужчина со злыми глазами, женщина, должно быть, жена его, и сын, паренек лет тринадцати. Рядом с ямщиком и в тарантасе – четверо дюжих крестьян с топорами. Они соскочили на дорогу, зашумели:
– Получайте! Их, гадов, бар-то этих, человек двадцать ночью сбежало из города-то... А пымали одного. Это помещики Арбузиковы, самые лиходеи! Сам-то из полицейских крючков выслужился, нахапал взяткой, хабару с живого-мертвого драл...
– Вешать!.. – заорала толпа. – Веди к воротам...
– Братцы! Огонька бы по городу пустить!.. – кто-то выкрикнул.
Но крикуна-поджигателя живо нашли и пригрозили ему петлей.
Прислушиваясь к доносившемуся буйному шуму, Пугачев сказал:
– Полковник Чумаков! Пойди уйми народ...
– Да уж таперичь не унять, батюшка твое величество, – ответил Чумаков. – Пущай погуляют...
– Ну, ин ладно... Только чтоб купцов моих не забижали. А пикеты расставлены?
– Расставлены, батюшка, – почтительно сказал Чумаков. – Чичас оттудов сержант Мишкин да два есаула... Доклад чинили мне. Наши в городе пушки да порох с ядрами забирают да медные деньги на возы грузят...
– Добро, – сказал Пугачев и вдруг, обратясь к сидевшим против него офицерам, поразил их такими словами: – А ведомо ли вам, господа офицеры, что вожу я с собой в походах знамя голштинское? Ась? Ведь у меня было в Ранбове, где я пребывание имел, трехтысячное войско голштинцев, и пешие и конные полки. Ну, так у них свои были знамена. – Обо всем этом Пугачеву удалось своевременно выведать у полковника Падурова и передавшегося ему под Оренбургом офицера Горбатова. Поэтому рассказ он вел уверенно. – А как жена моя, прелюбодейная Катерина, сговорившись с великими вельможами да с жеребцами Орловыми, лишила меня престола, все оные знамена были Сенатом схоронены в кованый сундук до моего возвращения на престол. А сын мой, наследник Павел Петрович, как пришел в возраст, так отца-то своего пожалел. Пожалел, детушки, дай Бог ему здоровья! – Пугачев перекрестился. – И с доверенным человеком прислал мне тайно одно знамя при грамоте, писанной золотыми литерами. Давилин! Покажи господам офицерам знамя мое.
Дежурный Давилин принес из угла комнаты древко со свернутым знаменем, снял кожаный чехол и распустил голубое полотнище с вышитым серебряным вензелем «П III» и крупным черноперым орлом.
Пугачев поднялся, и все три офицера, обуреваемые крайним любопытством, вскочили.
Секунд-майор Герасимов сначала побледнел как полотно, затем вдруг налился кровью, и в глазах его потемнело. Он подумал, что теряет рассудок. Пред ним было доподлинное императорское знамя, принадлежавшее голштинскому в Ораниенбауме воинскому отряду.
– Ну, господин майор, что скажешь?
– Ваше величество, – весь внутренне содрогаясь, ответил Герасимов, – когда я кончил шляхетский в Петербурге корпус, мне посчастливилось быть в Ораниенбауме... А вы в то время...
– Стой, майор Герасимов! Будь моим полковником...
– Низко кланяюсь вашему величеству... Не заслужил... Благодарю... государь, – заволновался, нервно замигал полнощекий, в годах, Герасимов.
Емельян Иваныч постучал костяшками согнутых пальцев в стол и крикнул:
– Гей, атаманы! Да и вы, люди торговые! Прислушайтесь, что полковник Герасимов толкует.
Шум и разговоры тотчас смолкли. Взоры всех направились в сторону государя. Он сел, откинул свисшие на глаза волосы, огладил бороду, кивнул офицеру. Тот, сметив, что от него требуется, громко повторил сказанное и продолжал:
– В то время, помню, вы изволили чинить смотр своим голштинским войскам. Вы тогда были молодой, без бороды. А общие черты вашего лица сохранились теми же и поныне...
– Ась? Сохранилось лицо-то мое? – радостно подбоченился Пугачев и, приосанившись, поглядывал орлом то на Герасимова, то на атаманов с купечеством. – Слышали, господа казаки? Говори, полковник.
– И вот как сейчас вижу пред своими глазами это голубое знамя... как сейчас... Без всякого сумления, это оно и есть...
– Как есть оно! А я, стало быть, не кто иной, как природный император Петр Федорыч Третий... Пускай-ка Михельсон с Муфелем понюхают знамя-то, чем пахнет, да носами покрутят... Ах, злодеи, ах, изменник! Ну, погоди ж!

 

Пугачев уехал из Пензы под вечер, забрав с собою 6 пушек, 590 ядер, 54 пуда свинца, 16 пудов пороху, много ружей и сабель. А медных денег было взято 13 233 рубля 63 3/4 копейки, ими нагрузили 40 подвод. Пугачев распорядился три бочонка с деньгами подарить протопопу, два бочонка – штатным солдатам, шесть бочонков – инвалидной команде, а часть денег была разбросана народу. Емельян Иваныч направился к городу Петровску, в сторону Саратова, и, отъехав от Пензы всего верст семь, остановился лагерем.
На другой день с утра по улицам города было расклеено объявление:
«Сего августа 3 числа, по именному его императорского величества указу, г. секунд-майор Гаврило Герасимов награжден рангом полковника и поручено ему содержать город Пензу под своим ведением и почитаться главным командиром. Да для наилучшего исправления и порядка определен быть в товарищах купец Андрей Яковлевич Кознов. И во исполнение оного высочайшего указа велено об оном в городе Пензе опубликовать, чего ради сим и публикуется.
Товарищ воеводы АНДРЕЙ КОЗНОВ».
В тот же день было вывешено и другое объявление, от нового воеводы – полковника Герасимова:
«По именному его величества высочайшему изустному повелению приказано г. Пензе со всех обывателей собрать чрез час в армию его величества казаков 500 человек, сколь есть конных, а достальных пеших, которые обнадежены высочайшею его императорского величества милостью, что они как лошадьми, так и прочею принадлежностью снабдены будут. А если вскорости собраны не будут, то поступлено будет по всей строгости его величества гнева сожжением всего города».
Далее следовало перечисление, с каких сословий сколько людей брать.
Вскоре было набрано 200 человек и при прапорщике отправлено к Пугачеву. Тот остался недоволен столь малым числом набранных, потребовал к себе на ответ Герасимова, а сам двинулся с армией дальше. Герасимов, искренне принимавший самозванца за царя, тотчас поскакал в его стан и нагнал его уже в сорока верстах от Пензы.
– Что же ты, полковник, не исполняешь моего приказу? Ась?
Герасимов, выразив верноподданническое чувство, сумел оправдаться и был отпущен в Пензу.
Пугачев двигался быстро. Он опасался встречи с правительственными отрядами и спешил загодя уйти от них. Отряды же Муфеля и Меллина, в свою очередь, боялись встречи с главной пугачевской армией. Они с успехом разбивали мелкие повстанческие партии, состоящие из крестьян, барской дворни, однодворцев и поповских сыновей, грозного же Емельяна Пугачева страшились как огня. Так, граф Меллин, имея тысячу человек отлично вооруженной пехоты и двести улан-кавалеристов, остановился в экономическом селе Городище, в сорока верстах от Пензы, которая в это время занята была Пугачевым, и стал выжидать здесь, когда Пугачев Пензу покинет. А ведь Меллину было предписано идти по следам «злодейской толпы» и, как только она будет обнаружена, немедля вступать с ней в бой. Но он, очевидно, переоценивая силы Пугачева и желая сохранить жизнь свою, на это не отважился. Прожив в полном бездействии трое суток, он послал туда двух ямщиков села Городища – братьев Григорьевых, а вдогонку им сельского старосту с наказом разузнать и донести ему о выходе Пугачева из Пензы. И Меллин только тогда насмелился выступить походом к Пензе, когда ему все три посланца, вернувшись, сообщили, что «злодейская толпа еще вчерась побежала по саратовской дороге». Подобные очень важные и весьма курьезные обстоятельства были на руку Пугачеву: они укрепляли в населении веру в несокрушимую силу «батюшки-заступничка» и в то, что он действительно природный царь есть.
– Видали, братцы, – озадаченно говорили мужики. – Генералы-т побаиваются... Чуют, что не кто иной, а сам ампиратор Петр Федорыч шествует. Уж они-то, генералы-т, зна-а-ют, их на мякине-т не обманешь.
– Гей, братцы. Живчиком собирайся к батюшке...

 

Вслед за Меллиным 5 августа вступил в Пензу и Муфель.
Ставленники Пугачева – Герасимов и купец Кознов были арестованы, отправлены в казанскую Секретную комиссию. Многие горожане, примеченные в беспорядках, были на площади под виселицей наказаны кнутом, четверо закачались в петлях. Здесь же были сечены плетьми и купцы-хлебосолы.
Граф Меллин, делая форсированные марши по сорок, по шестьдесят верст в сутки, выступил далее. А оставшийся в Пензе Муфель оказался среди большого разрушения и почти поголовного мятежа в окрестных помещичьих селениях.
Проходя со своей армией, Пугачев видел, как днем и ночью горят повсеместно барские гнезда. И со всех сторон толпами валят к царю-батюшке мужики.
Но, несмотря на это, ядро пугачевских сил не возрастало, а постепенно таяло.
Огромной толпе, не в одну тысячу человек, с большим обозом идти по одной дороге не было возможности: не хватало ни кормов для людей, ни фуража для коней. Поэтому волей-неволей от главной армии отделялись порядочные толпы воинственно настроенных крестьян.
Не спросясь Пугачева, они самочинно выбирали себе полковников и растекались во все стороны по уездам.
Так, отрываясь от главного пожарища, всюду разлетаются гонимые ветром огненные головешки, они падают то здесь, то там, и вот воспламеняются новые пожары, вступают в жизнь новые проявления мстящей вольности народной.
Эти мстительные толпы, передвигаясь с места на место, быстро обрастали почуявшими волю крепостными крестьянами, пахотными солдатами, а зачастую и обнищавшими дворянами-однодворцами.
Так, крепостной крестьянин графини Голицыной, Федот Иванов, успел собрать толпу до 3000 человек и носился с нею вихрем по всему уезду.
Предводители этих отдельных от Пугачева толп возили с собой указы «мужицкого царя», хватали помещиков, направляли их к Пугачеву или убивали на месте. Находившиеся в таких ватагах пугачевские казаки были много милосерднее крестьян. Казаки иногда пробовали держаться в каких-то, впрочем, довольно призрачных, рамках законности, требовали хоть какого-нибудь расследования обстоятельств дела – может статься, помещики не были для своих крестьян жестокими тиранами. Однако крестьяне в один голос вопили:
– Вешать! Он нынче хорош, а завтра хуже дьявола. Батюшка всех бар вешать повелел, под метелку! Бар не будет, земля вся мужику перейдет. Вешать!
Вешали помещиков, приказчиков, старост.
Богатые помещики сравнительно страдали мало – они своевременно успевали скрыться. А баре вельможные, вроде княгини Голицыной или графа Шереметева, и вовсе не платились жизнью, они прозябали либо в столицах, либо за границей. Они отделывались только материальными убытками: их поместья сжигались, богатства расхищались.
Как это ни странно, немало было истреблено помещиков средней руки и даже мелкота. Впрочем, многие из них, именно владельцы среднего достатка, в своей погоне за наживой, за тем, чтоб не отстать в роскошествах от помещиков крупных, выжимали из своих крестьян путем насилия все, что можно, и этим страшно озлобляли против себя подъяремных крепостных. Народная месть обрушивалась, помимо помещиков, также на управителей имениями, на приказчиков, бурмистров. Эти наемники, стараясь оправдать доверие своих господ, да и себе нажить копейку, были по отношению к крестьянам более жестоки, чем сами баре.
Сбежавшие из Пензы пред вступлением Пугачева в этот город воевода Всеволожский, его товарищ Гуляев и два офицера были захвачены толпой Иванова в имении помещика Кандалаева. Их отправили к Пугачеву на суд, но по дороге в деревне Скачки конвоиры заперли арестованных в амбар и там сожгли. А два пензенских секретаря, Дудкин и Григорьев, тоже сбежавшие от Пугачева, были повешены толпою Иванова в селе Головщине.
Спасаясь от Пугачева, все они угодили в плен к разъяренным толпам. И как знать! Сдайся они на милость мужицкого царя, может быть, все остались бы целы-невредимы. И таких случаев народной мести было немало. За короткое время в одном только Пензенском уезде так или иначе пострадало до 150 помещичьих семейств, или до 600 человек.
Однако Емельян Иваныч Пугачев вряд ли целиком виноват в тех подчас излишних жестокостях, которые творились его именем, но без малейшего его участия.
Если внимательно всмотреться в грозные события, быстро развернувшиеся на правом берегу Волги, то можно с ясностью видеть, что пугачевское движение теперь утратило почти всякое организационное начало и вылилось в форму движения стихийного.
Да оно и понятно. Лежавшие к западу от правого берега Волги великорусские губернии, по которым спешным маршем проходил Пугачев, это не то, что мятежная столица Берда, где мужицкий царь полгода сидел со своим штабом, где была и действовала знаменитая Военная коллегия. Это мудрое государственное учреждение, возникшее волей Пугачева, сразу положило предел стихийности, сразу ввело сложнейшее народное движение в рамки организованности и какого-то порядка. В Военную коллегию являлись за приказами пугачевские полковники и атаманы, они без ее повелений не смели пикнуть. Военная коллегия вела весь распорядок в армии, коллегия руководила всем народным движением, и почти ни один сколько-нибудь заметный народный мятеж не ускользал от ее внимания.
Потерпевший поражение на Урале и разбитый под Казанью, Пугачев бежал на правый берег Волги с малой толпой, всего в полтыщи человек. Теперь, преследуемый по пятам правительственными воинскими частями, он уже не мог задерживаться на одном месте более двух-трех дней. И не было времени ему одуматься, чтоб снова собрать вокруг своего знамени грозную силу и обучить ее для окончательной схватки с докучливым врагом.
И все пошло самотеком. В руках Пугачева ныне осталась не власть, а как бы призрак власти. Пугачев сугубо страдал. Зачинался массовый стихийный мятеж крестьянской Руси, зачиналось пугачевское движение без Пугачева, вне его направляющей воли.
Как уже мы видели, от центральных пугачевских сил отделялись толпы и, без ведома своего царя, устремлялись на самостийную работу.
Зачастую подобные толпы возникали сами собой в разных местах. Участники их в глаза не видали Пугачева, – что им мужицкий царь – они сами Петры Федоровичи! И набеглых Петров Третьих – разных Ивановых, питерских мясников Хряповых, канцеляристов Сидоровых, поповичей Преклонских – можно было насчитать по России немалое количество. Все они Петры Третьи или его полковники. Но сам Пугачев не имел о них ни малейшего понятия, они тоже знали его только понаслышке.
А в Новороссийской губернии даже объявился император Иван Антонович, шлиссельбургский узник, с младенческих лет заключенный в Шлиссельбургскую крепость и там давным-давно убитый. Этот самозванец разъезжал в богатом экипаже и всех приходящих к нему щедро награждал деньгами. «Меня хотели убить, Екатерина выпустила манифест о моей ложной смерти, – взывал он к народу, – но всемогущий Бог спас меня. Я ваш император Иоанн». Темные попы валились пред ним на колени, служили о его здравии молебны.
В маленький городишко Инсар, в захолустную глухомань, приехали два верховых, хорошо вооруженных крестьянина. Оба – грозные обличьем, заросшие густыми бородами.
Один из них, Петр Евстафьев, одетый в лакейскую ливрею с позументами, бросил с коня в толпу на людном базаре:
– Я – царь ваш, миряне, Петр Федорыч Третий! Великое воинство идет за мной.
Легковерный народ только того и ждал. В народе только и разговору было, что о царе-батюшке, потерпевшем от генералов поражение и неведомо куда скрывшемся.
– Ой, батюшка! Ой, свет ты наш! – завопили окружившие всадников крестьяне.
Как водится, ударили в набат. Горожане, окрестные жители и помещичья дворня стали сбегаться на базар, воевода и все начальство страха ради скрылись. Сразу скопилась шайка вольницы, город подвергли разграблению, побито было до восьмидесяти человек народу, преимущественно чинов инвалидной команды, оказавших насильникам сопротивление.
Из Инсара «Петр Третий» (он же Евстафьев) увел толпу в Троицк, жители которого сразу покорились самозванцу, приволокли к нему на расправу всех своих немилых начальников. Воевода Столповский, его товарищ князь Чегодаев и управитель дворцовых имений Половинкин были толпой убиты, имущество их расхищено. Далее толпа на телегах, верхами или пешком, с дубинками, косами, топорами повалила за своим «Петром Третьим» в Краснослободск, затем в Темников и, разбив эти города, стала приближаться к Ардатову. Около Керенска он был разбит.
Действовал также со своей толпой литейный мастер Инсарского железного завода Савелий Мартынов. В его команде были заводские рабочие, русские и мордовские крестьяне. Ими были разгромлены помещичьи и казенные заводы Сивинский, Рябукинский, Виндреевский и Троицкий винокуренный. Толпа мастера Мартынова выросла до 2000 человек, но в конце концов была разбита.
Работала также команда из двенадцати человек какого-то вахмистра, говорившего по-польски; он объявил себя посланцем государя Петра III. К нему присоединились многие однодворцы, пахотные солдаты и крестьяне. Они разбили город Керенск и Богородицкий монастырь. Когда служили в монастыре молебен с провозглашением многолетия Петру III, подгулявшие бунтовщики, стоя в церкви, стреляли из ружей. Монахи со страху попадали на пол.
Начал организовываться отряд повстанцев и среди рабочих тульских оружейных заводов. Возникали «колебания» и «замешательства» и в других местах Тульской провинции. Но мерами правительства движение это вскоре прекратилось. «О тульских обращениях» Екатерина писала в Москву князю Волконскому: «Слух есть, будто там, между ружейными мастеровыми, неспокойно. Я ныне там заказала 90 000 ружей для арсенала; вот им работа года на четыре, – шуметь не станут».
Было много и других мятежных отрядов, но все они действовали, так сказать, очертя голову, без дисциплины, без должного порядка, да и возглавлялись людьми неподходящими.
Более организованно и уже в крупном масштабе действовала трехтысячная толпа предприимчивого, смекалистого Иванова, самовольно назвавшегося «полковником государя императора». От его огромной толпы, в свою очередь, отделялись небольшие отряды и, опять-таки без ведома Иванова, устремлялись на добычу.
Прибывший в Пензу подполковник Муфель ясно видел, что оставлять уезд в таком положении невозможно и что надо в первую голову, разыскав главные силы Иванова, покончить с ним. Оказалось, что руководимая Ивановым толпа движется к Пензе. Навстречу мятежникам Муфель выслал двести человек улан дворянского пензенского корпуса под начальством предводителя дворянства Чемесова.
В тридцати верстах от Пензы, возле села Загошина, загорелся бой. Несмотря на дружный и меткий огонь улан, толпа держалась крепко. Тогда Чемесов с одетыми в голубые мундиры уланами врубился в самую середину толпы. Народ побежал, оставив до трехсот человек убитыми, сто семьдесят крестьян попало в плен, были захвачены несколько чугунных пушек и две медные мортиры.
Вскоре после этого дворянство и купечество, скрывавшееся в лесах без пропитания, стало стекаться в Пензу под защиту правительственных войск.
Однако не всем скрывавшимся дворянам удалось отделаться так благополучно. Многие из них были изловлены крестьянами, связаны, посажены в телеги и отвезены в Пензу, на суд царя-батюшки. Но Пугачева там крестьяне уже не застали и, раздосадованные, повезли дворян обратно, вслед за государем.
– Куда везете этих гадов? – остановили подводчиков случайно встретившиеся пугачевцы. – Везите их в Пензу, там воеводой поставлен полковник Герасимов. Он их всех подымет кверху. А нет, сами расправьтесь.
– Пятые сутки треплемся, – жаловались крестьяне. – Лошадей-то притомили. Эй, Макар! – кричали они переднему вознице. – Поворачивай нито в лесок. И впрямь кончать надо с гадами.
Один из находившихся в этой группе обреченных – помещик Яков Линев впоследствии писал в Москву своему приятелю: «Остановясь в лесу, велели всем выходить из повозок и вынимали рогатины, чтобы переколоть нас. Но в самый тот час прибывший конвой чугуевских казаков спас нам жизнь, и всех мужиков переловили. Из коих злодеев шестеро – застрелены, четыре повешены, прочие, человек двадцать, кнутом пересечены. Посмотрели бы вы на верного друга вашего пред казнью, то и увидели бы меня в одном армячке, сюртуке без камзола, стареньких шелковых чулках без сапог, скованного и брошенного в кибитку».
Назад: Часть вторая
Дальше: Глава V Гости с Дона. Огненный поток. Смерть Акулечки. Саратов пал. Враг следует по пятам