2
Негодуя на бездеятельность сибирского корпуса генерала Деколонга и не имея сведений о действиях отряда князя Голицына, подполковник Михельсон все-таки решил со своим малочисленным отрядом двинуться на Красноуфимск для преследования толп Салавата Юлаева.
30 мая он пошел к Симскому чугуноплавильному заводу, что в живописной котловине среди лесистых гор.
Ненавистный Салавату этот завод вместе с поселком весь был башкирцами разрушен, разграблен, выжжен, и около сотни жителей умерщвлено.
Михельсон увидел зарево и поспешил на пепелище. Однако переправа через реку Ай была уничтожена, паромы сломаны, лодки угнаны, а крутые горы за рекой заняты толпами Салавата.
31 мая на рассвете Михельсон выставил вдоль берега все орудия и, под прикрытием их огня, переправил свой отряд. После короткого боя башкирцы рассеялись, сто пятьдесят из них убито, в плен попало трое, четвертый русский. Где находился сам Пугачев, пленные не знали. Крестьянин был повешен, башкирцы оделены деньгами, продуктами и пущены на свободу.
– Идите по домам, – сказал им Михельсон, – толкуйте своим, чтоб сидели смирно, чтоб не слушались разных врак злодея Пугачева Емельки.
3 июня, ранним утром, возле деревни Киги, Михельсон внезапно был атакован двухтысячным войском Пугачева. В первую минуту Михельсон растерялся:
– И откуда в такое короткое время спроворил злодей набрать столько сволочи? Да, поистине зверь сей неистребим.
Замешательство унялось. Загремели пушки. Поражая пугачевцев огнем, Михельсон бросил силы в контратаку. Вскоре враг был сломлен, бежал. Кавалерия преследовала отступавших. Михельсон с двумя адъютантами ехал рысцой позади кавалерии. Отдалясь от обоза версты на две, он остановил коня.
– Глядите... что это? Башкирцы никак... – и Михельсон вскинул к глазу зрительную трубу. – Ну да, они!
Отряды башкирской конницы, скатываясь с гор, выскакивая из ущелий, мчались на поддержку отступавших.
– Слышь, дружок, – подъехал Михельсон к майору Харину. – А двинь-ка ты в эту нечисть картечью.
Тут подскакал к Михельсону на взмыленной лошади казак, глаза выпучены, весь он потный.
– Вашескородие!.. Так что сам Пугачев!.. С тыла!.. Обоз атаковал!.. – заикаясь, прокричал он, как в лесу.
Положение Михельсона было не из легких. В эту опасную минуту его боевая натура вмиг преобразилась. В голове молниеносно созрел весь план предстоящего сражения.
Приказав Харину удерживать с частью отряда наступление башкирцев, Михельсон с кавалерией и остальной пехотой бросился к атакованному неприятелем обозу. Визг стрел встретил скачущих михельсоновских всадников. Трое свалились с седел.
– Изюмцы! Сабли вон! – закричал Михельсон, опережая кавалерию. – Казаки, не подгадь!.. По полдюжинке на пику, братцы!
Изюмцы и казаки на всем скаку взяли рассыпным строем неприятеля в обхват. Но Перфильев с яицкими казаками и Салават Юлаев с башкирцами, не страшась смерти, всюду поспевали, поощряя своих боевым кличем и личным примером храбрости.
Пугачев с сотней яицких казаков стоял чуть поодаль, наблюдая разгоравшуюся сечу. В моменты успеха он привставал в стременах, пронзительно кричал:
– Детушки! Вали, вали, вали!.. Так их!
То вдруг бросался с казаками в то место, где враг одолевал.
– Детушки!.. Грудью, грудью!.. Спину береги, детушки! – и, вновь выбравшись из схваток, вихрем скакал вдоль фронта, останавливая бросавших оружие и бежавших, вдохновляя колеблющихся, разжигая победителей.
Всеобщая резня и суматоха длится час и два. По степи, скрываясь в перелески, уже удирают пешие мужики, мчатся конные башкирцы. Опять загрохотали смолкшие было пушки. Вонючий дым, лязг металла, неистовые крики. Вот пан Врублевский с высоко поднятой саблей, с ножом в зубах, сильно подавшись корпусом вперед, скачет к кучке башкир, отбивавшихся вместе с Салаватом от изюмцев.
– Алла!.. Алла!.. – поражая врагов своих, дико визжат башкирцы.
Салават с силой рубит саблей направо и налево. Его халат изодран, рубаха окровавлена. Он круто повертывает коня и с гиком налетает на Врублевского. Их сабли, скрещиваясь, звякая, сверкают в воздухе лишь несколько мгновений. Враги вцепились один в другого руками, и с резким воем оба брякнулись с коней на землю. Через момент пан Врублевский был поднят на пиках, он извивался в воздухе, как на остроге налим.
– Детушки! – вопил Пугачев. – А ну, за мной!.. Кажись, Салаватку прикончили.
Он вытянул черного коня нагайкой и вместе с казаками ринулся вперед.
– Чугуевцы!.. Казанцы!.. – командовал Михельсон. – Марш, марш на выручку изюмцам. Враг бежит!.. С Бо-о-гом!..
Вскоре по всему фронту пугачевцы были отбиты. Они отступили к вершине реки Ай.
На другой день, едва пройдя пятнадцать верст, Михельсон вновь был атакован.
– Ну, брат, ваше окаянское величество, – пробрюзжал Михельсон. – Вы изволите надоедать мне пуще комаров.
Схватка была горяча и непродолжительна. Пугачев, потеряв около сотни бойцов, отступил.
И обычная комедия: Пугачев дерется с Михельсоном, а в этот самый час, в ста пятидесяти верстах от боя, коменданту Верхне-Яицкой крепости Ступишину грезится, что Пугачев семитысячной громадой стоит в десяти верстах от его крепости. Перепуганный Ступишин шлет к бездействующему в Кизильской крепости генералу Фрейману гонца с отчаянным воплем выслать немедленную помощь.
Главнокомандующий князь Щербатов, в Оренбурге пребывающий, получил сразу два рапорта: от генерала Фреймана, что Пугачев с армией в семь тысяч человек 4 июня осадил Верхне-Яицкую крепость, а другой от Михельсона, что того же 4 июня он разбил Пугачева вблизи деревни Киги. Взглянув на карту военных действий («ха, полтораста верст!»), князь Щербатов долго чесал за ухом, тщетно ломал голову, который же из военачальников бредил? Он грыз в раздумье ногти и, поплевывая, говорил в сердцах:
– Дураки... Все мы дураки, все больны. Пугачев в десять раз умней нас, во всяком случае – расторопней.
Разгневанный на себя и на всех, главнокомандующий тотчас же отправил к Фрейману гонца с приказом точно выяснить, где обретается «мерзкий самозванец», и немедленно выслать отряд для скорейшего уничтожения «бунтующей сволочи».
Отряд Михельсона численно слабел, в боевых припасах ощущался великий недостаток, лошади наполовину покалечены. Михельсон прямым путем двинулся к Уфе в надежде укомплектовать там свой отряд людьми и лошадьми.
3
В Петербург все чаще поступали с востока известия о поражении пугачевцев. Но наряду с этим стало правительству ведомо, что в середине мая в Воронежской, Тамбовской и других смежных с ними губерниях возникли сильные крестьянские волнения. Внезапно «волнование» возгорелось и среди крепостных крестьян смоленского «новоявленного барина» Барышникова.
Императрица Екатерина собрала у себя совещание из ограниченного круга лиц. Были: новгородский губернатор Сиверс, Григорий Потемкин, Никита Панин, генерал-прокурор Сената князь Вяземский, граф Строганов, неуклюжий, большой и пухлый Иван Перфильевич Елагин, когда-то влюбленный в Габриельшу, и другие. Беседа велась в кабинете Екатерины за чашкой чая, без пажей и без посторонних. Чай разливала сама хозяйка.
Высота, свет, простор, сверкание парадных зал. Всюду лепное, позлащенное барокко, изящный шелк обивки стен, роскошь мебели на гнутых ножках, блеск хрустальных с золоченой бронзой люстр. Всюду воплощенный гений Растрелли, поражающая пышность царских чертогов. Но кабинет Екатерины уютен, прост.
Теплый, весь в солнце, майский день. Окна на Неву распахнуты. Воздух насыщен бодрящей свежестью близкого моря.
Все пьют чай с вафлями, начиненными сливочным кремом. В вазах клубничное и барбарисовое варенье. Граф Сиверс ради здоровья наливает себе в чашку ром. А князь Вяземский, также ради здоровья, от рому воздерживается. Григорий же Александрович Потемкин, опять-таки здоровья для, предпочитает пить «ром с чаем». И пьет не из чашки, а из большого венецианского, хрустального, с синими медальонами, стакана, три четверти стакана рому, остальная же четверть – слабенький чаек. Впрочем, ему все дозволено...
Екатерина начинает беседу. Хотя она и спряталась от солнца в тень, но, если пристально всмотреться в ее лицо, можно заметить легкие недавние морщинки – следы сердечных страстей и неприятных политических треволнений. Подбородок ее значительно огруз, лицо пополнело, вытянулось, утратило былую свежесть.
– Теперь, Григорий Александрович, доложи нам по сути дела, – обратилась она к Потемкину.
Тот порылся в своих бумагах и, уставившись живым глазом в одну из них, начал говорить:
– Итак... прошу разрешения вашего величества. (Екатерина, охорашиваясь, кивнула головой.) Воронежский губернатор Шетнев доносит, что меж крестьянами вверенной ему губернии стали погуливать слухи, что за Казанью царь Петр Федорыч отбирает-де у помещиков крестьян и дает им волю. Раз! Второе: крестьяне Кадомского уезда, села Каврес, в числе около четырехсот душ, собрались на сходку и порешили всем миром послать к царю-батюшке двух ходоков с прошением, чтобы не быть им за помещиками, а быть вольными... «Требовать от батюшки манихвесту...»
Он привел еще несколько подобных же примеров и, отхлебнув обильный глоток рому с чаем, сказал, словно отчеканил:
– Вот-с каковы у нас дела.
– Да... И впрямь дела не довольно нам по сердцу, – отозвалась Екатерина, тоже отхлебнув маленький глоточек чаю с ромом.
После недолгого молчания Потемкин вновь заговорил:
– А тут еще милейший губернатор Шетнев вздумал с бухты-барахты обременять население излишними работами и тем самым неудовольствие в народе возбуждать. В этакое-то время, во время столь жестокой инсуррекции, он взял себе в мысль приукрашать подъезд к городу Воронежу дорогой першпективой, обсаженной ветлами. И для сего согнал более десяти тысяч крестьян. Сие некстати в рассуждении рабочей поры, а еще больше не по обстоятельствам. Не с першпективы губернатору начинать бы нужно, а есть дела важнее в его губернии, которые требуют поправления. А посему, – поднялся Потемкин и, закинув руки за спину, принялся мерно и грузно вышагивать, – а посему, смею молвить, надлежало бы губернатору написать построже партикулярное письмо... а еще лучше вызвать его к нам да немного покричать на него... Покричать! – резко бросил Потемкин. Голос у него – могучий, зычный. Когда он говорил, казалось, что грудь и спина его гудят. И голос, и его властные манеры вселяли некий трепет не только в сердца обыкновенных смертных, но даже сама Екатерина, преклоняющаяся перед своим любимцем, за последнее время стала испытывать в его присутствии чувство немалого смущения, граничащего с робостью.
– Александр Андреич, – обратилась Екатерина к князю Вяземскому. – Что вы имеете на сие ответствовать?
Вяземский поднялся, развел руками и, как бы оправдываясь, заговорил:
– Ваше величество и господа высокое собрание! Поскольку мне не изменяет память, губернатору Шетневу был заблаговременно послан высочайше опробованный план прокладки сквозь густые леса новой дороги, шириной не более не менее как тридцать сажен, дабы воровские люди не имели способа укрыться и делать вред и грабеж жителям.
– Ваше сиятельство, – на низких нотах проговорил Потемкин и остановился среди кабинета, на щекастом лице его играла умная ухмылка. – Я, если мне будет дозволено ее величеством, нимало не дерзаю возражать против сего полезного прожекта... Но поймите, князь! Горит Россия! С востока летят головешки и падают чуть ли не в колени нам, князь. А вы тут... А вы... Россия горит! – подняв пудовый кулак, крикнул он так громко, что голос его, наверное, был слышен за Невой.
Князь Вяземский втянул шею в плечи, будто его пристукнули по темени, и завертел во все стороны немудрой головой своей.
– Ваше высокопревосходительство, – адресовалась Екатерина к Потемкину, – приглашаю вас чуть-чуть умерить пыл и пощадить хотя бы мои уши.
Их взоры быстролетно встретились. Потемкин, почувствовав себя виноватым, приложил руку к сердцу, почтительно императрице поклонился, подошел к круглому столу и сел. Он был к Екатерине весьма предупредителен, особенно при посторонних, но иногда вдруг весь вскипал и тогда терял самообладание.
– Александр Андреич, – снова обратилась императрица к Вяземскому. – Вызывать сюда губернатора Шетнева в такую пору мы считаем неполезным, а пусть Сенат заготовит, пожалуй, указ ему, чтоб он подобные работы тотчас прекратил, жителей распустил и в дальнейшем принял меры к тому, чтобы не раздражать их. Вы сами, господа, разумеете, – повела Екатерина взором по лицам присутствующих, – что нам подобает взыскивать меры к отвращению елико возможно населения от маркиза Пугачева. Особливо же нам надлежит ласкательными мерами удержать от злодейской прелести казаков на Дону. А посему мы постановляем... Потрудись, Александр Андреич, записать. Постановляем тако: обер-коменданту крепости святого Димитрия генерал-майору Потапову сообщить письменно наше повеление – прекратить все следственные дела над донскими казаками, выпустить всех арестованных и объявить им наше милостивое прощение и оставление дальнего взыскания, в рассуждении верных и усердных заслуг сего войска, в нынешнюю войну с Турцией оказанных... – Отвратив взор от своей записной книжки, Екатерина вскинула голову и спросила: – Не имеет ли кто высказаться по сему за и контра?
Желающих не нашлось. Разумное отношение в данное время к населению все считали необходимым и на вопрос Екатерины согласно ответили, что решение императрицы почитают мудрым.
Потемкин, сдерживая голос и улыбку, сказал:
– Кстати о казаках... Вам всем ведомо, господа, что до Петербурга дошли слухи, якобы Пугачев отправил к нам, в столицу, трех своих казаков с ядом для отравления императорской фамилии...
Новгородский губернатор Сиверс, выразив удивление, сказал, что он лишь сегодня утром прибыл из деревни и о «сем неслыханном изуверстве» впервые слышит. Потемкин охотно сообщил ему, что поручик Державин чинил в Казани допрос некоему беглому солдату Мамаеву, пойманному на Иргизе в числе мятежников. При этом Державин доносил с экстрой в Питер, что «тайность души Мамаева открыть не мог, но только по всему видать, что он весьма не дурак, хранящий великое таинство, и самый важный». Мамаев на допросе якобы говорил, что он-де был секретарем самозванца и знает, что яицкие казаки отправили-де в Петербург для покушения доверенных с ядом. И даже приметы оных мизераблей сообщил.
По выражению лица Потемкина было заметно, что он тоже хранит в себе некое «великое таинство». И, насупив высокий и гладкий лоб, он сказал:
– Вот тут-то у нас сыр-бор и загорелся... Хотя я и наперед знал, что сие больше на вздор, нежели на дело походит... (Тут Екатерина и все присутствующие насторожились.) Однако в столь важнейшем пункте, как драгоценному здравию касающемуся, счел нужным сделать строгое взыскание. Да к тому же и его сиятельство князь Вяземский добавил рвения: ищите, говорит, промежду челобитниками, бродягами, так и между работниками. Ну уж, тут и-и-и давай хватать без разбору всякого! Очевидцем я был, как в Царском Селе, куда всеблагая государыня изволила на три дня выехать, сграбастали какого-то парнюгу. Его волокут под мышки, а он орет блажью: «Ой, не хватайте меня под пазухи, чикотки страсть боюсь!»
Все засмеялись, улыбнулась и Екатерина. Потемкин достал из камзола простую берестяную тавлинку, понюхал табаку и продолжал:
– Оный Мамаев, по воле ее величества, доставлен был в Петербург. Сегодня я спросил Шешковского в шутку: «Ну как, Степан Иваныч, хорошо ли кнутобойничаешь?» (Тут Екатерина, сделав на лице брезгливо-возмущенную гримасу, откинулась в кресле столь стремительно, что шелк на ее роброне зашуршал.) А он мне: «Да не худо, говорит. С Мамаевым, говорит, малу толику минувшей ночью перемолвился». И Шешковский поведал мне, что Мамаев вовсе не Мамаев, а дворовый человек помещика Ржевского Смирнов, был в шайке Пугачева, но секретарем самозванца никогда не состоял, что посылка казаков с ядом им измышлена, он-де в Казани лгал и болтал от страха, видя, что поручик Державин грозится его сжечь.
Известие о признании Мамаевым своего лганья было для всех новостью. Все весело переглядывались друг с другом.
Екатерина сказала:
– Для чего ж ты, Григорий Александрович, меня о сем казусе не предуведомил?
– По причине того, матушка, что я не считал эту пустяковину делом государственной важности и не осмеливался до времени обеспокоить ваше величество.
Сидевший в подчеркнуто небрежной позе Никита Панин, переглянувшись с директором императорских театров Елагиным, сказал:
– Сей сюжет, я чаю, сгодился бы нашему комедиографу Денису Иванычу Фонвизину.
– Речь о сюжетах пока отложим в сторону, – с оттенком явного высокомерия обратилась Екатерина к Панину, – из сего же мы усматриваем, что следственным комиссиям, одной в Казани, другой в Оренбурге, быть невместно. Мы склонны к тому, и от вас, господа, совета ищем, чтобы обе комиссии соединить в одну и назначить общего руководителя...
– Каковым и мог бы быть, – выждав время и ласково уставившись в лицо всесильного фаворита, произнес князь Вяземский, – каковым для общего руководства и мог бы быть Павел Сергеевич Потемкин, с отменной радостью изъявивший на то свое согласие.
– Быть по сему, – скрепила, чуть подумав, Екатерина. Скрывая в ясных и по виду откровенных глазах что-то свое, она раздраженным тоном продолжала: – Губернаторы Брант и Рейнсдорп не имели возможности всецело посвятить себя следственным делам, и оные дела перешли в руки молодых, преданных нашему престолу, но малоопытных офицеров. От сего, под влиянием страха и уграживания, происходили оговоры невинных лиц. Паче всего мы опасаемся, чтоб не были пущены в ход истязанья и пытки. Сие иметь в виду при составлении инструкции Павлу Сергеевичу Потемкину... Пытки есть дело, противное нашему матерьнему сердцу, – закончила она, опустив глаза подобно школьнице, ожидающей похвалы.
Князь Вяземский слушал ее с немалым возмущением. В его памяти вдруг возникло недавнее письмо к нему императрицы. «Я весьма любопытна, – писала она, – еще раз перечесть вздорное показание арестованного злодея Мамаева. Нужно его самого сюда взять, дабы он противоречиями комиссию тамошнюю не исконфузил. А для примера и без него есть у них кого повесить».
Особенно любопытной показалась Вяземскому последняя фраза письма императрицы, бывшая в кричащем противоречии с только что сказанными ею словами касательно пытки. И он с желчью подумал про Екатерину: «Ах, ах, сколь много в тебе, матушка, великого лицемерия!»
Подумав так, он до смерти сразу же перепугался: а не спрятался ли где-нибудь за портьерой, или не сидит ли под столом заплечных дел мастер, страшный человек Степан Иваныч Шешковский, и не читает ли в его, князя, голове крамольные эти мысли? Поддавшись страху, Вяземский безотчетно покосился назад через плечо и даже пошарил под столом ногою.
Совещание продолжалось. Лучи солнца передвинулись на Екатерину. Пролетающая белоснежная чайка мочила в Неве свои упруго очерченные крылья. С барабанным боем, с песнями прошли строем солдаты, отбивая шумно прусский шаг. По реке скользили челны, рябики, лодки. Две неуклюжие баржи с сеном поднимались на завозных якорях по теченью вверх к Стрелке. Над Петербургской стороной нависала сероватая хмурь.
Потемкин, прикрывшись широкой ладонью, позевывал.
4
После неудачного боя под Кундравинской Пугачев через леса и горы пробрался с яицкими казаками на реку Миас и стал здесь «скоплять» народ. Вскоре присоединились к нему сотни три башкирцев, бродивших воинственной толпой между Челябой и Чебаркулем.
В живописной долине Миаса, где бурная речка кипела меж камней, башкирцы поставили Пугачеву из кошмы и ковров юрту.
Было пасмурно, дул холодный ветер. В юрте шло совещание.
– Надо указы писать, а секретаря нету... Ни Горшкова, ни Шигаева с Почиталиным. Федор Федотыч, займись-ка ты, – сказал Пугачев атаману Чумакову.
– Я не шибко горазд, ваше величество, – с преднамеренной грубостью ответил хмурый Чумаков. – Мое дело воевать, а не пером водить. Обмарались мы с войной-то! Как зайцы по кустам: пырх, пырх! Этак на край-свет загонят нас...
– Помолчи-ка ты, Федя, без тебя тошнехонько! – крепко проговорил Пугачев, сверкнув глазами. – Лучше пиши-ка, что велю. А Творогов пособит...
– Сказываю тебе, не горазд я! – Чумаков отвернулся. – Вот народ сгуртуется, нужно артикулу его учить да стрельбе. Порядку нет у нас, вот чего...
– Заладил, как ворона на падали: кар да кар, – вспыхнул Пугачев. – Баешь, народ сгуртуется? А того не ведаешь, что для оного дела треба зазывные грамоты слать по жительствам. Эх, ты, тетерья башка...
Обиженный Чумаков скосил на Пугачева сердитые глаза, тряхнул бородищей, крикнул:
– Вот сам и пиши зазывные-то! Раз ты царем назвался...
– Я не назвался царем, а я царь есть!.. Сукин ты сын! Пошел вон, дурак!
Чумаков тотчас встал и, сутулясь, молча вышел из юрты. Афанасий Перфильев, вздохнув, молвил: «Эхе-хе...» – и покрутил головой. Творогов успокоительно сказал:
– Брось, ваше величество, чего зря карактер себе портишь? Я бы приказы написал, да, вишь, правая рука болит. И я вот, слушай-ка, добрецкого тебе секретаря подыскал.
– Кто таков?
– Забеглый купецкий сын, из Мценска города, Иван Трофимов, а прозывает он себя – Алексей Дубровский. Парень выше меры смышленый. И, чаю, предан тебе по гроб. Он давненько с нами ходит.
– Проверку учинял?
– Говорю, парень самый наиверный. Одно слово – наш!
– Ладно, – повеселел Пугачев. – Ужо пришли его. Ну, ин иди, Иван Александрыч... И ты, Афанасий Петрович. Голова чегой-то болит... Тот черт-то перечит все, умней царя хочет быть, черт... Втолкуйте ему... Что ж это, царь я или не царь?
– Вестимо, царь-повелитель, ваше величество. Ну, отдыхай не то. – Творогов с Перфильевым встали, поклонились и бесшумно вышли.
Пугачев тоже вышел на волю – ветер унялся, опять пекло солнышко, – присел на горячий камень у реки, задумался. Подошел приятного вида человек лет тридцати, низко поклонился Пугачеву, стал в отдалении.
– Кто ты?
– Алексей Дубровский, ваше императорское величество, – с готовностью гаркнул человек, держа руки по швам. – Господин Иван Александрыч Творогов к вашей милости послал меня.
– Ладно. Подойди! – Дубровский подошел. Он был высок, сухощав, лицом бел и чист, русые вьющиеся волосы, маленькая бородка. – Слых идет – шибкий грамотей ты. Так ли?
– Совершенно так, ваше величество, грамотой Господь да добрые люди вразумили меня изрядно, да и по письменной части зело успешен. И в жизнь свою немало предивных книг прочел.
Пугачеву понравились быстрые и складные ответы молодого человека. Он снял казацкий простой кафтан, одернул шелковую с серебряными пуговицами рубаху, сказал, ласково поглядывая на Дубровского:
– А ну, поведай, молодец, кто ты, каким побытом прилепился ко мне? Только правду молви, я врак не люблю.
Алексей Дубровский кивком головы откинул назад русый чуб, откашлялся и, все так же держа руки по швам, заговорил:
– Как на страшном Христовом пришествии, так и перед вами, всемилостивейший государь, поведаю о всем чистосердечно, не утая и не скрывая ничего, чинимого мною в свете. Сначала находился я при родителе моем, мценском купце Стефане Трофимове; служил родитель по обнищанию своему у разных господ и четыре года тому назад помре своей смертью. Став сиротою, вступил я во услужение московского богатейшего фабриканта и обер-директора Гусятникова, а служба моя на все руки: и приказчик я, и письменных дел правило. Краше меня, бывало, никто прошенья в приказ или письмо должнику не сочинит. Дар такой во мне, ваше величество. И был послан я фабрикантом в город Астрахань для взыску по векселям одиннадцати тысяч рублей. А на получении истрачено было мною на свои мотовские нужды тысячи с три... – закончил он, потупившись.
– Эге-ге! – оживился Пугачев. – Хмель винцом шибанул, да с девчонками, поди?
– Был грех, ваше величество, не смею утаить...
– А бабы-то в Астрахани как – матерые, поди?
– Как на страшном Христовом суде показывают, разные бабы суть: есть и в телесах.
– Так, так, – улыбаясь, молвил Пугачев. – Ну, поди, водятся и сухоребрые?
– Водятся, ваше величество, и сухоребрые, – не дрогнув ни голосом, ни мускулом лица, складкопевно повествовал начитанный, книжный Дубровский, надеясь красноречием своим повеселить государя. – Они для нашего мужеска пола, аки мед для мух. Подобно облаку небесному, зрак их легок, руки в лобзании охватисты, уста – что розов цвет, сладостью напитанный; голос, аки свирель, призывающая к тихому отдохновенью. Охти мне...
Пугачев не прочь был позабавиться шутливым разговором. Похихикивая, он прыскал в горсть или, будто спохватившись, проводил ладонью по лицу от закрытого челкой лба до бороды и, подернув книзу бороду, старался напустить на себя важность. Когда Дубровский, осмелев, принялся живописать о многих астраханских грехопадениях своих, Пугачев внезапно всхохотнул и замахал руками.
– Брось, брось, Лексей! Негоже мне это слушать, – утирая рот, бороду и взмокшее лицо, строго сказал он, помедлил мало и снова вопросил: – Ну а рыжие под Астраханью есть?
– Ох, есть, ваше величество... Всякие... И рыжие, и чернявые, и совсем чернущие, аки фрукта чернослив. Сии зовутся – персианки...
– Во! – ткнул ему в грудь Пугачев пальцем. – Слышал, поди, про Степана Разина, старики песни про него спевают? Вот у того Степана персианочка была пригожая... Я, слышь, тоже лажу по делам государственным на Астрахань путь принять...
– Ежели дозволите мне, ваше величество, слово молвить, я бы присоветовал, скопив силу, на Москву вдарить. Отворив сию дверь, вы шагнете прямо в Питер.
– Знаю, знаю, Лексей, где раки-то зимуют, – сразу переменив тон, нахмурился Пугачев и посмотрел в глаза Дубровского испытующе. – А ты, я гляжу, не глуп, молодец. И в лице твоем хитрости не зрю. Да ты, Лексей, садись.
Дубровский торопливо подошел к соседнему с государевым окатному камню и присел. Внизу, под обрывом, река Миас лениво журчала меж камней.
– Ежели дозволено будет мне, скудоумному, слово молвить, я бы сказал так: посулить бы народу великие обещания и войску, противу вас прущему, такожде. Насчет рекрутского набору да податей, насчет бар и прочих утеснителей...
– Все оное в указах моих прописано, Лексей. Поди, читал... А вот надо иноверцам – указ. Сам я хотел писать, да чего-то не клеится. Турецкому султану послал намеднись грамоту по-турецки, своеручно писал, чтоб братскую подмогу оказал мне. А шведскому королю писал по-шведски, а немецкому Фридерику Второму по-немецки, ведь мы в закадычные приятели с ним подыгрывали. Бывало, пьяненькие целовались с ним. «Не плачь, – говорит, – Петруша, а я чую, на прародительский престол воссядешь ты, как пить дать, уж я тебя не оставлю». – «Спасибо, – отвечаю ему, – на царском верном слове твоем, Федя». Ведь я у него, почитай, три года гостил, как Катька-то с боярами пообидела меня. – Пугачев говорил взахлеб, но не без лукавства в глазах. Потом он вскинул голову. – А вот сын мой, наследник Павел Петрович, дай Бог, не оставляет меня, с сорокатысячным войском сюда идет, на подмогу мне, старику. Да храни его Бог и Божья Матерь! – Пугачев перекрестился, глаза его увлажнились.
Дубровский растроганно вздохнул, прижал к сердцу руку и так низко склонился, словно собирался упасть государю в ноги.
В полуверсте от них, на просторной, в редких кустарниках, долине шла потешная война: Перфильев, Чумаков, офицер Горбатов обучали ратному делу башкирцев, а заодно и вновь прибывших заводских крестьян. Были тут и те, что отстали от Пугачева в последней схватке с Михельсоном, а потом, напав на след, вновь влились в народную армию. Потрескивали ружейные выстрелы, скакали всадники – парами и общим строем, сшибаясь друг с другом и как бы пронзая один другого деревянными, вместо пик, кольями, иные на всем скаку рубили саблями чучело из соломы и с криком «урра, алла» бросались в штурм на воображаемые города, крепости.
– Ишь, шумят, ишь, храбрятся! Кабы на войне так-то. Это Перфильев с Горбатовым стараются, – сказал Пугачев, посматривая на задорную войнишку. – Добре, добре, – сказал он и поднялся. Вскочил и Дубровский.
Желая укрыться от боевого шума, они пошли вдоль берега, к серо-красной обрывистой скале. Дубровский нес государев кафтан.
– Сказывай-ка про себя дале.
– А дале так. Промотал я все одиннадцать купеческих тысяч, ваше величество. Как и не бывало их... А промотав, убоялся возвращаться к толстосуму Гусятникову и сочел за благо удариться в бега. Дав мзду, поплыл я на кашкурской кладной вверх по Волге до городу Сызрани, оттуда прошел пеш через Казань, Кунгур, Екатеринбург, полковника Имашева на винокуренные заводы. Здесь, каюсь, состряпал я фальшивый пашпорт на имя Алексея Ивановича Дубровского, переведя на оный с просроченного своего пашпорта Мценского магистрата сургучную печать.
– Мастер, значит, – подал голос Пугачев, пряча в бороду ухмылку.
– И был с тем пашпортом допущен я в контору заводскую для письменных дел, – продолжал Дубровский живо. – Не учинив никаких пакостей, а видя лишь пакости начальников и служащих, оттуда через год сбежал я на Златоустовский завод. В октябре же прошлого года был отправлен с работными людьми на медный рудник. Вот уже где хватил я поту соленого! На заводе да в руднике-то, работным человеком бывши, я все жилы надорвал... О ту самую пору приехали башкирцы с командиром Мраткой Бытырем, всюду разглашая, что явился-де под Оренбургом истинный государь Петр Федорыч Третий. И со оными башкирцами отправился я под Оренбург, в Берду. С той поры неотлучен от вашей, государь, великой армии.
Пугачев, остановившись, круто повернулся к Дубровскому, в упор взглянул на него, сдвинул брови:
– Веришь ли, Лексей, что есть я истинный государь Петр Федорыч?
Дубровский сшиб щелчком букашку, ползущую по царскому кафтану, который бережно нес он, и повалился Пугачеву в ноги.
– Верю, аки в самого Господа, и служить вам клянусь до самые до смерти!
Пугачев поднял его, проговорил:
– Жалую тебя главным секретарем моей коллегии и еще богатым кармазинным кафтаном с золотым позументом. Верь мне, верь, Лексей, в великих чинах будешь, как сяду на престол. В путь мой престолодержавный, народу угодный, все таперь поверили. Взять Деколонга генерала. Шепнул я ему под Троицкой крепостью, он сразу же и повернул с сибиряками в Челябу, сидит теперь там смирно, не рыпается. А командующий князь Щербатов, письмо получив от меня за царской печатью, такожде без шуму в Оренбурхе сидит: я-де противу государя своего воевать-де не могу. Один немчин Михельсон Фан Фаныч супротивится. А и он долго ли, коротко ли, низринут будет... Какая да нибудь береза давно по Михельсонишке, по собаке, плачет. Ну и закачается! У меня все вороги закачаются! – взмахивая рукой, закончил Пугачев. – Весь свет закачается! Все раскачаю и оземь грохну... На! Вот кто я есть. – Он тяжко дышал, глаза его сверкали. Дубровский разинул рот, попятился от государя. Вдруг, оглядевшись по сторонам, Пугачев тихо сказал: – А ты, Лексей, нет-нет да ухом и приклоняйся, и вслушивайся, что вокруг бают... графья-то мои да атаманы... Они тоже в присмотре нуждаются... Мало ль их вьется возле. Языком треплют ладно, а что на душе – сами, поди, иной час не ведают. Ну, да я ведь крут. Я ведь в обиду не дамся...
Шли медленным шагом, обсуждали разные дела: как писать, кому направлять указы. Затем, отпустив Дубровского, Пугачев накинул на плечи кафтан, легким скоком подбежал к пасущейся на луговине незаседланной чьей-то лошади, поймал ее за гриву, мигом вспрыгнул на нее и помчался в поле, на ученье.
– Здорово, детушки! Помогай Бог работать!
– Здоров будь, бачка-осударь!.. Здравия желаем вашему величеству! – дружно неслось со всех сторон.
Пугачев подъехал к хмурому Чумакову.
– Вот что, Федя. Неча на меня губы дуть. Ежели обидел, не взыщи... Слышь-ка, сколь у нас пушек?
– Три, – сквозь зубы заговорил Чумаков. – Одна сбоку трещину дала, бросить доведется. Я людей на завод спосылал, обещали восемь пушек отлить.
– Где пушки?
– А эвот на пригорке.
Пересев с клячи на своего заседланного жеребца, Пугачев нахлобучил поданную шапку и подъехал к пушкарям.
– А ну, стрельцы-молодцы, как вы пушки заряжаете да наводите? Григорьев, ты, кажись, канониром себя считаешь. Эвот сосна на скале. С версту, а то с гаком будет. Ну-ка, наведи...
Расторопный, с рваными ноздрями, Григорьев Федор сказал: «Слушаюсь» – и стал поспешно налаживать орудие.
– Готово, батюшка.
Пугачев соскочил с коня, проверил прицел, сказал:
– В небо нацелил... Эх, ты! Больно скор... Ну-ка, Митрий, ты...
Наводил Митрий, наводил Андрей Петров и многие другие. И всякий раз Пугачев поправлял их, давал прицел сам.
Засыпали пороху, вложили ядро. Пугачев старательно нацелился по дереву на скале: «Прощай, матушка-сосна, только тебя и видели» – и велел запаливать фитиль. Пушка грохнула, сосна кувырнулась в реку, от верхушки скалы пыль-каменья полетели.
– Вот как надобно, пушкари! – подморгнул Емельян Иванович восхищенным артиллеристам и заломил шапку набекрень.
5
К вечеру рядом с юртой государя стояла юрта Военной коллегии. Там Дубровский, обливаясь от жары потом, доканчивал указы к русскому населению, к башкирцам, к мещерякам. А кончив, понес на провер царю. Над юртой развевалось государево знамя, при входе стояли вооруженные бородачи-казаки. Дежурный Давилин ввел секретаря к государю. Пугачев сунул полупустую бутылку под стол. Он в свежей шелковой рубахе сидел на ковре за низеньким башкирским столиком, трапезовал. Дубровский подал указы, приметно волнуясь. Пугачев, говоря: «Давай, давай, давай», – стал внимательно рассматривать исписанные кудрявым почерком листы. Сопел, хмурил брови, то близко поднося бумагу к глазам, то отстраняя, усердно шевелил губами.
– Ах, добро!.. Ах, добро! – сказал он. – Знатно, красиво пишешь... Мастер.. А ну, прочти сам, не борзясь. Указы-то народу будут читаться во всеуслышание, да вот ладно ли? Я вроде как за народ буду, а ты чти, проверку, значит, сделаем, на слух. Забирай, Лексей, в гул, да погромче, как на площади.
Дубровский поклонился, взял листы, откашлялся и басистым голосом начал:
– «Указ нашего императорского величества самодержавца всероссийского верноподданным рабам, сынам отечества, наблюдателям общего спокойствия и тишины».
– Добавь, отколь указ. Из Государственной военной, мол, коллегии, – заметил Пугачев.
– Эх, запамятовал...
– «Мы отеческим нашим милосердием и попечением жалуем всех верноподданных наших, кои помнят долг свой к нам присяги, вольностью, без всякого требования в казну подушных и прочих податей и рекрутов к набору, коими казна сама собою довольствоваться может, а войско наше из вольножелающих к службе нашей великое начисление иметь будет. Сверх того, в России дворянство крестьян своих великими работами и податями отягчать не будет, понеже каждый восчувствует вольность и свободу».
– Ладно, – похвалил Пугачев. – Точь-в-точь как толковал я тебе. Токмо надлежало бы насчет подушных, да податей, да вольности, да рекрутского набора появственней, чтоб запомнили, чтоб сразу в башку вдарило да влипло.
– Перебелять буду, покрупней выделю сие...
– Во, во... Такожде и насчет дворянства. Пишешь, что крестьян великими-де работами да податями господишки отягчать не станут... Просто сказать бы: вешать-де дворян к чертовой бабушке, башки рубить! – Взор Пугачева засверкал. – Еще добавь, Лексей, насчет Катькиных войск, чтоб все мои верноподданные истребляли оных злодеев, аки саранчу, и себя тем злодеям в обиду не отдавали бы.
– А это дальше прописано, как вы повелеть изволили. Дозвольте огласить указ главному над мещеряками полковнику Канзафару Усаеву, как вы внушали мне утресь, когда учиняли променаду.
– «Усмотрев, государь, твои прежние справедливости службы, так и ныне повелевает тебе ниже сего поверенные приказы исполнять. Во-первых, получа тебе сей указ и приложенный при сем именной манифест, во объявление не склоняющемуся народу во всех жительствах, в которых ты склонение иметь будешь... дабы они под скипетр его императорского величества склонялись...»
– Прибавь: «доброупорядочно».
– «...склонялись доброупорядочно, который по получении всероссийского престола от всяких прежде находившихся податей...»
– Прибавь: «от бояр и завистцев несытного богатства».
– Слушаю. – Дубровский взял из-за уха гусиное перо, обмакнул в походную, привязанную к поясу медную чернильницу, вписал.
Вошел дежурный Яким Давилин.
– Творогов, ваше величество, желает твою милость видеть...
– Чего без зову лезешь? – вспылил Пугачев. – Видишь, государственными делами занимаюсь... Ну, что Творогов?
– Творогов Иван Лександрыч привел нового повытчика...
– Нет нового повытчика, пока я не поставил! – опять вспылил Пугачев. – Ну? – Ощо привел он писчиков да толмачей, указы твои на татарскую речь поворачивать...
– Пусть торчат в Военной коллегии, зову ждут. И с Твороговым вместях. И ты не лезь, стой за дверьми, пока не покличу. Да пущай Творогов сготовит башкирцев да русских человек с двадцать, пущай на конь сядут да указы, да манифесты мои в ночь развезут по жительствам. Чтоб стрелой летели, вмах! Слышь, Давилин, дакось какую тряпицу почище, рожу утерть, взопрел.
Дежурный подал рушник. Пугачев, принудив себя, сказал: «Благодарствую» – и обратился к Дубровскому:
– Ты не дивись, Лексей, что я другой раз по-мужицки толкую: «рожу» да «взопрел». Мне ведь много лет с народом простым довелось путаться, от царского-то побыта отвык.
Дослушав со вниманием все указы и повеления, Пугачев сказал:
– Ну, теперь, Дубровский, припечатать треба указы-то, смыслишь, поди, как? Смолка-то есть?
– Сургуч при мне, ваше величество, царскую печать дозвольте.
Сидя по-татарски на ковре, Пугачев вытянул правую ногу и, отвалившись назад и влево, полез в карман штанов. Вытащил полную горсть всякого добра и высыпал на низенький, по колено, столик. Тут были золотые и серебряные монеты, огниво с кремнем, сахарный леденчик, две свинцовые, неправильной формы пули, волчий клык, женская подвязка с медной пряжечкой, огарок восковой свечи, какая-то медаль в прозелени, маленький, шитый бисером сафьяновый кошелек и, наконец, сердоликовая печать с княжеской короной и буквами П. Н. В. Секретарь Дубровский с удивлением и доброжелательной улыбкой глядел на этот пересыпанный хлебными крошками хлам, по-видимому, и сам Пугачев был удивлен такому в своем кармане беспорядку.
– Это зовется по-персиански шурум-бурум, – ухмыльнулся он и подал секретарю печать. – Поганенькая печатка, не хворменная, надлежит с моей императорской личностью, да вот настоящего знатеца не усчастливилось добыть. Ты, Лексей, учнешь печати ставить, как можно слюнь печатку-то, не жалей слюней-то...
Он был в хорошем настроении, вполне довольный и Дубровским, и указами. Секретарь принялся ставить печати. Пугачев, плутовато таясь, взглянул на него, вынул из шитого жемчугом кошелечка пучок волос, перехваченных маленьким колечком, легонько провел ими по щеке, понюхал и, покивав головой и вздохнув, спрятал.
– Оные власы, – сказал он Дубровскому печально и тихо, – отхвачены мной своеручно ножницами от косы супруги моей, великия государыня всея России Устиньи Первой...
– Поскольку мне ведомо, – приятным голосом заговорил Дубровский, капая на бумагу сургуч, – великая государыня Устинья Петровна не первая, а вторая супруга ваша... Первая-то Екатерина Алексеевна... сколь помнится, – и, послюнив печать, он пристукнул ею по кипящему сургучу.
– Врешь, Лексей, врешь, – прищурился Пугачев на секретаря и облизнул губы. – Катька не первая, а вторая пишется. Так и в манифестах ее поганых пропечатана: вторая. Ась?.. Не спорь, Лексей... Ведь я Катькины волосы тоже таскал в ладане при кресте, да в Цареграде в печку швырнул. Тама-ка султан свою дочерь султаночку за меня сватал. – Пугачев говорил плавно, не торопясь, не скрывая, однако, улыбчивого блеска в газах. – А султаночка – раз взглянешь, век будешь помнить девку; поди, покраше твоих астраханских присух. Тут разум мой закачался, грусть пала, тоска-кручина забрала меня. Вот втапоры Катькины-то волосы я и выбросил. А с его величеством, султаном, в цене не сошлись мы. Я требовал за дочерь полцарства, да еще Русалим-град, с Гробом Господним, а он, собака, сулил мне одно Черное море со всей рыбой, какая в нем есть, а сверх того ни хрена. Тут я его величеству, турецкой образине, и плюнул в бороду. Ась?
Дубровский прыснул, затем отвернул кудрявую голову и, боясь неудовольствия государева, но не в силах сдержаться, громко засмеялся. Захохотал и Пугачев.
Наступили густые сумерки, в юрте серело. Зажгли фонарь.
– Слышь-ка, Лексей, пошарь-ка, пожалуй, эвот в той суме, бутыль там, давай опрокинем по чарочке. Пьешь?
– Грешен, ваше величество, как на страшном Христовом суде показываю, ваше величество, пью. И пью, и лью, и в литавры бью...
– О-о, весельчак ты... А я вот не пил бы, не ел, все на милую глядел... Эхма!.. Давай, что ли, за Устинью! (Он поднял над головой чару.) Здравствуй, великая государыня, Устинья Петровна! Пей... (Выпили.) А я вот все сохну и сохну по ней, по ее величеству... Ась? (Дубровский стрельнул глазами в румяное, щекастое лицо Пугачева и, мысленно ухмыляясь, подумал: «Оно и видать... Сохнешь, как в омуте рыба-сом».) Сохну и сохну. А ни хрена не поделаешь, у меня Россия на руках, несусветная война, а у ней что? Кончил, Лексей? Благодарствую. Ступай в Военную коллегию, пущай писчики строчат копии проворней, чтоб в ночь указы были разосланы... Головой отвечаешь!.. Вся коллегия головой отвечает! – крикнул он изменившимся, властным голосом. – Да послать сюда Творогова!
На указы и воззвания Пугачева народ откликнулся с готовностью: башкирцы и заводское население восстали как один человек.
Начался в Уфимской губернии разгром заводов: Вознесенского, Верхотурского, Богоявленского, Архангельского, Катавского и других. Хозяева, или управляющие, спасаясь бегством, сидя в городах, еще не охваченных восстанием, просили у главнокомандующего князя Щербатова быстрой помощи. Князь Щербатов резонно отвечал, что не может на каждый завод поставить воинский отряд и что если заводы разоряются, то в этом более всего повинны сами заводчики, ибо «жестокость заводчиков со своими крестьянами возбудила их ненависть против господ».
По дорогам, по горным тропам стали прибывать к Емельяну Пугачеву толпы заводских крестьян: с проклятьем побросав свои немилые деревни, они бежали сюда с семьями. Были доставлены две пушки, свинец, порох, ружья.
Пугачев «скоплялся» в долине реки Миаса восемь суток. Под его знамена собралось ополчение более чем в две тысячи душ.
А военачальники правительственных отрядов потеряли и самый след его.
Покидая свои семьи, бросая родимые места, народ сознательно обрекал себя на всякие лишения, на голод, болезни, пытки и даже смерть. Народ ничего не страшился, им руководило единое желание – поскорей сыскать вождя, хотя бы атамана, старшину, либо государева полковника, всего же лучше самого батюшку Петра Федорыча, мужицкого заступника.
Меж тем на реке Миасе вожди мещеряков и башкирцев – Рахмангул Иртуганов, Кинзя Арсланов и другие – вели с Пугачевым переговоры.
– Когда же твоя царства будет? – взывали они. – Бьемся, бьемся, а толку нет. Уфа, да Казань, да Москва брать надо, на царство залазить надо, а то мы спокинем тебя! – кричал Иртуганов. – Жизня своя всяк собак жалеет, мы помним, какой казня был нам при государыне Лизавет. Ты тоже нас в беду хочешь бросить? Ты вскочил на конь да и был таков, а мы оставайся.
Сидели в юрте государя. Пугачев был мрачен. «Опять зачинается непокорство, как и там, в Берде», – горько раздумывал он.
– Детушки, верные мои мещеряки и башкирцы, – заговорил он уветливым голосом. – Послушайте, что скажу... Поддержите меня таперича. Наш Бог да ваш Бог Аллах авось помогут мне одолеть врагов и воссесть на прародительский престол всероссийский. Тогда утру вам слезы и возвеличу вас.
Иртуганова он пожаловал в генералы, другого старшину – в бригадиры, а человек пять произвел в полковники.
Глава VI
Путь-дорога. Пред лицом царя
1
Наконец-то купец Долгополов добрался до Казани. Здесь проведал, что бунтовщики стоят в Берде, под Оренбургом. А другие толковали, что самозванец у Троицкой крепости.
Долгополов немедля пошел на толчок, купил там разные и интересные вещички: шляпу с золотым позументом, красные козловые сапоги форсистые, еще кой-что, нанял надежного провожатого Гаврилу (кузнец и крашенину красил) и, помолившись усердно Казанской богородице, выехал на Оренбургскую дорогу.
Гаврила поругивал Пугачева, говорил, что он самозваный вор, послушай-ка, мол, что про него, злодея, казанский архиепископ Венимин в бумагах пишет... Тогда Долгополов разоткровенничался, сказал:
– По правде-то, я не сына еду искать, как тебе сказывал, а этого злодея. Я покойного государя знавал, он мне за овес должен остался сот семь, поболе... Ежели оный злодей доподлинный государь, спрошу долг, а ежели нет, назовусь купцом, так, полагаю, вешать меня будет не за что...
К вечеру встретили запряженную четверней карету. В карете старый барин с седыми усищами трубку курит, рядом с ним старуха в чепце, на запятках лакей. А сзади – обоз, на пятнадцати подводах барское добро везут. На переднем возу девка с двумя кошками.
– Откудова, куда? Кто такие? – не утерпел Долгополов.
– Барин Зотов, секунд-майор в отставке, в Казань перебирается, – ответил с воза рыжий мужик.
– А пошто в Казань?
– Животы спасаем. Лихо у нас, – и мужик махнул рукой в сторону Оренбурга.
Долгополов переглянулся с кузнецом Гаврилой, вздохнул, прочел про себя «умную» молитву. По дороге – гонцы взад-вперед на взмыленных лошаденках, надетая через плечо кожаная с медными бляхами сумка бьет по бедру.
– Дорогу, дорогу! – кричат они.
Попадались в кибитках – во весь мах – офицеры, трусцой пылили на двуколках сельские попики в поярковых, порыжевших от времени шляпах грибом. Вышагивали, подоткнув подолы, странницы по святым местам. Плелись слепцы, калеки, нищеброды.
В татарской деревне Долгополов нанял возницей татарина. Поехали дальше. Стали встречаться кучками человек по полсотне и больше пешие русские мужики, башкирцы, татары. Вид их необычен: загорелые, обросшие волосами, в лохмотьях, с топорами, пиками, дубинами.
– Откудова Бог несет, братцы?
– Из-под Берды, – отвечали Долгополову. – Царя-батюшку злодеи осилили там, с малым войском в горы батюшка ушел, а мы по домам вот разбредаемся... Отвоевались!
– С чем же воевали-то? У вас и оружия-то нет.
– Ха, с чем!.. С кулаками!.. По тому по самому наших там густо полегло. Кои в плен забраны, кои побиты... прямо тысячи... а мы утекли.
– Что ж, виниться будете? – спросил кузнец Гаврила.
– Пошто виниться... Мы за правду стояли, за землю, за вольности... Нам так и так пропадать.
– Супротив кого же, православные, воюете вы? – улыбаясь, спросил Долгополов.
Его телегу окружили. Высокий широкогрудый старик сказал гулким басом:
– Мирских супротивников много, мил человек... Господ будем щупать да начальников. Вся Русь вскорости возьмется полымем, уж поверь. Либо наш верх содеется, либо миру окончание наступит.
Долгополов тронулся вперед. Из толпы закричали:
– Эй, проезжающие! А что, солдатишек не чутко там?
– Нет, – ответил кузнец, – шагайте смело.
Вскоре попалась путникам ватага арестованных крестьян, человек в сорок. Все они связаны общей длинной веревкой, идут в две вожжи, непокрытые головы наполовину выбриты, руки скручены назад, в глазах хмурь и злоба.
– Куда, солдатики, гоните? – спросил Долгополов.
– В Казань, в Секретную комиссию, – неохотно пробурчали конвойные.
– В чем проштрафились?
– За царя-батюшку постоять хотели, родимый, вот и казнимся! – с надрывом прокричал тоненькми голосом широкобородый дядя.
На третьи сутки, поздним вечером, путники увидели, как горит в версте от дороги барский дом со службами. Со всех сторон на подводах и вскачь мчались к пожарищу мужики соседних деревень, весело перебрасывались докрасна раскаленными словами:
– Зачинается и у нас хвиль-метель!.. Ха-ха!
– Четвертое поместье на сей неделе пластает.
– Ой и лихо ж будет барам!
Долгополов с Гаврилой решили остановиться в большом селе Мазине, недельку отдохнуть, переждать тревожное время. Поселились у старого попа – отца Нила. Поп жил, как мужик, грязно, с клопами, с тараканами, ходил в лаптях, в холщовых портках и рубахе, а сверху – ветхая ряса из домотканой крашенины. Церковную землю обрабатывал сам-друг с поповичем, возил навоз, пахал, сеял, косил траву. Гаврила помогал отцу Нилу, Долгополов слонялся без дела, высматривал, вынюхивал, чем пахнет сегодняшняя жизнь. Повадился он к старому пасечнику Прову, на речке возле леса пчел держал, сорок колодок барских да пять своих. Даст купец деду копейку или две, а тот ему меду в угощенье.
– Пчела ныне медиста, – говорит согбенный дедка Пров,– гляди, Господь-батюшка цветов-то што насеял да уродил.
Разведут костер. Долгополов щепоть чайку принесет, попотчует деда невиданной травкой. Дед доволен: с медом, да при речке, да за разговорами целый котелок опорожнят с гостем.
К деду частенько хаживали крестьяне. Как-то под вечер собралось десятка полтора молодых и старых мужиков, среди них беглый солдат, бывший в лагере Пугачева, и еще барский конюх-парень – он накануне, по приказу управляющего, был выдран. Появилось винцо. Дед речист. Подвыпив, стал небылицы говорить.
– Доподлинно это Петр Федорыч, своего прародительского добивается престола. Уж так, ребятушки, уж так, – шамкал Пров; лицо и лысый череп крылись потом. – Путешествовал он по всему своему государству в тайности, разведывал обиды да отягощения мужикам от бар. И желал он еще три года не объявляться, что жив, а токмо не смог стерпеть: уж больно в шибкой пагубе простой люд живет. Он теперича, наш надежа-государь, многими городами завладел, на Москву для покорения сто полков отправил, а под Кунгур собственный его полковник Белобородов двадцать полков ведет. Два завода государь в степу построил, белый да черный порох вырабатывать чтобы... Белый порох, сказывают, шибко палит, а огоньку не дает ни на эстолько...
– Враки... это... как его... Уж я в точности ведаю, враки, дедка, – перебил беглый солдат-пугачевец; левая рука его подрублена под пазухой саблей, на перевязи; он лежал у костра, курил трубку, поплевывал в огонь. – Белого пороху вовсе нет, дедка, а черный, это... как его... есть. Много. И пушки есть. Пушек без счета. У Ново-Троицкой крепости они в шесть ярусов понатырканы. А зовется тая крепость Петербургом, а Чабаркуль – Москвой.
Пасечник Пров озлился на беглого солдата, зафырчал:
– Есть белый порох, есть! Мне верные люди сказывали, тоже самовидцы... и еще сказывали: приехали-де в Оренбург его высочество наследник Павел Петрович с супругой Натальей Алексеевной, и сам граф Захарий Чернушев с ними. Ну, знамо, и главный командующий, генерал-аншеф Бибиков Александр Ильич, прикатил. Да как съехался Бибиков с государем, да как увидел точную его персону, зело устрашился. Вовсе это не Пугачев Емелька, как в питерских манихвестах врут, а сам государь Петр Федорыч перед ним. Что делать, как быть? Тут Бибиков глотнул из пуговицы лютого зелья, крикнул: «Прости меня, дурака, ваше величество!» – и умер. Вот как было дело-то. А ты баешь, служба, белого пороху нет... Есть белый порох! Эй, ребята! Давайте-ка винца чуток.
Мужики не знали, кому верить: сухорукому солдату или Прову, однако они ловили каждое слово с упоением, поощрительно перемигивались друг с другом, с охотой поддакивали и Прову и солдату – они в душе верили им обоим.
– Хоша белого пороху на свете и нет, – упрямо сказал солдат, с раздражением посмотрев на старика, – одначе, это... как его... Одначе ты, дедка...
– Не может тому статься, – оборвал солдата подвыпивший Долгополов, – чтобы сам Павел Петрович с супругой прибыл из Петербурга. В газетине печатали бы, гонцы бы скакали, скороходы, скоморохи... Я из Москвы недавно, в известности был бы об этом самом.
– Ну вот, толкуй, кто откуль, – недовольно перебил купца пасечник Пров. – А я-то знаю доподлинно. Нашему мельнику отписывал про это Гаврило Ситников, служитель Юговского завода, он ныне при армии государя в атаманах ходит. Ему ли уж не знать!
– Да уж эт так, – поддержали деда со всех сторон. – Мимо нас беглые то и дело сигают: кто к царю в войско, кто от царя... Много верных толков идет в народ... Ну и приврут когда, уж без того слово не молвится, а все же таки...
– Да и каждому разуметь можно, – опять начал пасечник Пров, – ежели бы то был не подлинный государь, давно бы царица против него полки прислала... А где они, полки-то? Пришлют роты две-три, и те без вести пропадут...
– Ну а кто же царя под Бердой-то разбил? – прищурился на старика Долгополов. – Мне повстречались давеча мужики в дороге из его армии, сказывали.
– Врут мужики твои, либо ты врешь! – закричали на Долгополова. – А мы все с часу на час ждем, чтоб быть за государем. Хоша Катерине Алексеевне присягу и принимали, токмо не от чистого сердца, а поневоле. Раз она бабского званья, так пущай бабы и служат ей.
Разговоры велись до глубокого вечера. Вот и заря угасла, пчелы спать легли, перекрякивались утки в камышах, потянуло из лесочка смолистым запахом. Выпито компанией изрядно. Конюх Гараська, что вчера выпорот на конюшне был, слетал к целовальнику за водкой. Долгополов на это дело три гривенника дал. Гулянка продолжалась. Костер жарко потрескивал. Гараська плакал, бил себя в грудь, скрежетал зубами:
– Вот токмо пусть, токмо пусть государь придет али гонец евонный, кишки управителю выпущу... Не трог мужиков!
– А помещика-то, барина-то своего, будешь вешать? – глядя на его буйство, хохотал народ.
– Пошто?! – крикнул Гараська и перестал плакать. – Барин у нас добрецкий, худа от него нет никому... Да и наезжает к нам редко...
– Это все едино, – шумели мужики. – Худ ли, хорош ли, а вешать неминуемо. От царя-батюшки указ: дави!..
Пьяный солдат приплясывал, падал на землю, шумел:
– При государыне Анне Ивановне служил! А вот теперя батюшке Петру Федорычу этого... как его... довелось служить... мирскому печальнику. Он до простого люда жалостлив!
– Эка штука – Анна Ивановна твоя, – перебил его дед Пахом. – Я при самом Петре Перьвом службу нес, да и то молчу, – кряхтел старик, стараясь приподняться с четверенек. – Он, царь-отец, может, своеручно дубинкой меня на смотру вдоль спины огрел... Да и то молчу... Он крут был, покойничек... А белый порох есть. Без полымя палит... Есть белый порох, есть!..
Пьяный Долгополов шел домой один.
– Ур-ра царю Петру Федорычу!.. Ур-ра!! – не помня себя, вопил он.
Тут на него наехал всадник, нагайка с визгом опоясала его вдоль спины, он сверзился под изгородь в крапиву и потерял сознание. Как сквозь сон чувствовал: волокут его за ноги по земле и накладывают в зашиворот.
2
Ранним утром Долгополов сидел в поповской избушке против офицера и трясся, как в лихорадке. Все вчерашнее вылетело из головы, в мыслях мелькало: «Фальшивый вексель, фальшивый вексель, купец Серебряков погоню из Москвы послал... пропал я...» У печки седовласый поп в лаптях трубку курит, на пол поплевывает, взглянет исподлобья на купца – улыбнется, взглянет на офицера – нахмурит брови. Попович курицу щиплет, матушка блины печет. А в церковной ограде восемь под седлами коней пасутся, солдаты врастяжку на траве лежат.
Начался допрос с острасткой, то есть с поднесением офицерского кулака к бороденке Долгополова и с угрозой выбить зубы, на что Долгополов смиренным голосом ответствовал, мол, зубы у него давно выбиты, а что касаемо векселя...
– Какого векселя?.. Отвечай на вопросы, мерзкий дурак! Мне возиться некогда с тобой.
Долгополов тотчас смекнул, что дело тут не в векселе, значит, все слава Богу, из остального всего можно, как ни то, выкрутиться... Паспорт есть, денежки в штанах. Он сразу взбодрился.
Стал показывать, что он ржевский купец Остафий Трифоныч Долгополов, стал густо врать, что у него во Ржеве две мельницы, фабрика канатная, на три раствора лавка с красными товарами, он при дворе бывал, овес для царских конюшен доставляет, саму матушку-государыню, ее императорское величество, Екатерину Алексеевну не единожды видывал. А ищет Долгополов распутного сына своего Ваську: он, наглец, с красным товаром в орду поехал, да, надо полагать, и товар и деньги пропил... Ах, как наказан он сыном от Господа!
Узнав о богатстве Долгополова и просмотрев подорожную его, офицер тотчас изменил свое отношение к нему:
– Вот что, господин купец... Поелику пред законом ее величества все равны, то я вас, в силу долга и присяги, обязан привлечь за ваши крамольные вчерашние кличи... Кому вы кричали «ура»?
– Не помню-с. Зело пьян был, васкородие. В забвении-с... Хоть убейте, ей-ей, ничего не помню-с. Окромя сего, не угодно ли в картишки со мной, васкородие, на золотце?
Офицер был умягчен питательным обедом, крепкой выпивкой и золотой игрой. В игре офицеру дьявольски везло. Долгополов от подозрения был освобожден, офицер перепорол на соседнем селе восемь человек да двух поджигателей повесил, в селе же Мазине, где квартировал купец, наказал розгами двенадцать крестьян и увез с собой закованного в кандалы солдата-пугачевца.
По отъезде офицера с карательным отрядом отец Нил перекрестился, взял Долгополова за плечи, сказал:
– Ну, чадо Остафие, возблагодарим Господа, еже избавил еси тя...
Оба встали на колени и кланялись в землю с усердием.
На другой день Долгополов заторопился ехать дальше. Кузнец Гаврила в ночь от него сбежал, сказывают – поймал в поле барского коня и махом утек в Уфу, будто бы в стан самого Емельяна Пугачева.
Долгополов двинулся с верным татарином Махметом. Стали попадаться частые пугачевские разъезды. Татарин присоветовал сказывать встречным, что едут-де они к государю. Долгополов так и делал. Поэтому обиды от пугачевцев путникам не было. Из разговоров татар да башкирцев Долгополов примечал, что были те к Пугачеву весьма усердны.
– Царь-бачка на реке Миас пошла, оттуль побежит крепости брать, воевод крошить. Красноуфимск заберет да Осу. Оттуль на Казань...
– Ну, а что, – любопытствовал Долгополов, – дворян-то много извел царь-батюшка?
– У-у-у... Борони Бог! – защуриваясь, причмокивая, взмахивали татары руками. – Бульно много... Что дворян, что офицеров...
– Ну, а купцов не вешает?
– Нет, – сказал татарин.
– Ну, слава Богу. Я купец.
– Купцам он... секим башка! – Татарин, ударив ребром ладони себе по шее, вытаращил глаза на купца.
Долгополов съежился, испуганно передохнул.
В селе Яныч Долгополова окружили мещеряки и татаре: «Куда едешь? Пошто едешь?»
– А еду я к великому государю Петру Федорычу искать приказчика... С товаром поехал, без вести пропал. Пущай государь по своей великой милости сыск учинит подлецу!
Бывший тут «походный мещерятский полковник», мулла Канзафар Усаев, увидя в телеге Долгополова туго набитую кису, строго спросил его:
– Куда едешь? Какой дела? Какой прикащик? Чего врешь?..
Он вытащил кинжал, раскосыми глазами стал рассматривать клинок, стал щупать на ноготь лезвие.
Долгополов оробел, подумал: «Влопался, никак. Кажись, бунтовский начальник?» И, запинаясь, ответил:
– Я везу государю подарок из Питера.
– А ну, кажи! – еще строже приказал видный, дородный Канзафар и посверкал кинжалом.
Долгополов нехотя развязал кису.
– Карош подарок, шибко карош, – проговорил Канзафар.
Он был очень подозрителен и решил сопровождать купца до царской ставки. Приняли путь к городу Осе. Разъезды попадались еще чаще, но путников никто теперь не останавливал.
На другой день Канзафар стал настойчиво приставать к купцу, от кого он везет подарки государю. Долгополов сначала мялся, потом не колеблясь объявил, что едет он с дарами от великого князя цесаревича Павла Петровича. Жирное скуластое лицо Канзафара растеклось в сладостную улыбку. Прикряхтывая, он зачастил: «Якши, якши, якши!» И послал сына своего предупредить государя о радостном известии.
3
Через три дня Долгополов прибыл в войско. Пугачев стоял в сорока верстах от Осы. Сын Канзафара Усаева, присланный своим отцом, успел прискакать сюда еще вчерашний день. Весть о гонце от наследника престола стала известна многим.
Долгополов был позван к Пугачеву. С немалым трепетом он подходил к царской палатке: вот сейчас увидит государя императора, бритого, напудренного, в буклях, в треуголке, в высоких тугих ботфортах. Но, войдя к царю, он остолбенел, едва не крикнул: перед ним сидел на ковре, поджав по-татарски ноги, чернобородый дядя в шелковом халате, лицо крепкое, румяное, с загаром, темные глаза выпуклые, быстрые, почти весь лоб закрыт в кружок подрубленными, наперед зачесанными волосами. Все же Долгополов низко поклонился.
– Здорово, дедушка, – ответил Пугачев. В палатке никого больше не было. – Что за человек, откуда прибыл, к кому и зачем? – спросил Пугачев негромко, усталым голосом.
– Я ржевский купец Остафий Долгополов, прибыл к вашему величеству с подарками от великого князя, наследника Павла Петровича.
– Гм, – промычал Пугачев, и под его усами мелькнула едва приметная улыбка. – От наследника, говоришь?
– Так точно, ваше величество... Павел Петрович приказал вам кланяться и вот подарочки шлет, – и Долгополов, развязав черную козловую кису, вышитую мишурой, стал подавать дары: шапку с золотым позументом, сапоги красные, отороченные серебром и мишурою, перчатки замшевые, шитые шелком.
– Благодарствую, – сказал Пугачев, – и тебе и Павлу Петровичу! Ну, каков он, все ли благополучен?
– Он молодец хороший, ваше величество. На немецкой принцессе изволил обвенчаться.
– Как звать принцессу?
– Наталья Алексеевна... У меня и от нее есть вашему величеству подарок, два, многой цены стоящие, камня, – и, привстав на колени, Долгополов подал государю два самоцветных камушка: восточного хрусталя сердечко и четырехугольный желтоватый.
Взяв на ладонь, Пугачев полюбовался ими, лизнул один, сунул оба в карман за пазуху.
– Гм, – крепко сказал Пугачев и сдвинул брови.
По спине Долгополова забегали мурашки. Запинаясь и отвешивая низкие поклоны, он зашамкал:
– А я служил при вашем величестве и ставил овес для лошадок ваших в Рамбове. Я сразу узнал вас... Вы были еще великим князем тогды, и за пятьсот четвертей мне контора не заплатила.
– Ага! Помню, помню тебя... Знаю и то, что должен тебе.
– А я теперича в несчастье, ваше величество, дорогой-то ограбили меня.
– Молись Богу, старче, вот разбогатею, все уплачу, да, сверх того, и награду примешь.
Надо платить. Пугачев сразу понял, что перед ним плут и проходимец. Он лихо посмеивался в бороду, щурил глаз, покрякивал.
Долгополов, в свою очередь, понимал, что бородатый казак, прикинувшийся императором, ни капельки ему, Долгополову, не верит, только ловко прикидывается, что верит.
Вслушиваясь, как сдержанно шумит и топчется за палаткой народ, Пугачев что-то про себя решил. Он похлопал в ладоши. Вошел Яким Васильевич Данилин. Пугачев приказал приподнять полы палатки и, увидав стоявших сзади казаков: атамана Овчинникова, Перфильева, Творогова, Канзафара Усаева, Ильчигула, Чумакова и других, велел им войти в палатку.
– Садитесь на чем стоите, господа, – шутливо сказал он.
Все сели на ковер, плечо в плечо.
– Вот, прислушайтесь, господа генералы, и вы, атаманы... Сей день Бог великую радость послал мне, – и Пугачев, указав на Долгополова, спросил его: – Ты с чем, дедушка, прислан? Говори!
– А прислал меня, ваше величество, наследник Павел Петрович. «Поезжай немедля, – говорит, – посмотри хорошень, доподлинно ли то родитель мой, да вертайся, – говорит, – обратно с отповедью».
– Узнал ли ты меня? – ликующим голосом воскликнул Пугачев и вскинул голову.
– Как не узнать! – захлебнувшись восторгом, воскликнул Долгополов. – Вы в Санкт-Петербурге жаловали меня, ваше величество, вот этим самым зипуном и шапкою... – Купец дернул за лацкан у своего купленного в Казани на барахолке коричневого зипуна, тронул бархатную, с мерлушковым околышем шапку и убежденно сказал собравшимся: – Вы, господа великие начальники, не сумлевайтесь: есть он доподлинный император Петр Федорыч, уж я точно знаю, много раз в Питере видывал их особу.
Пугачев показал старшинам подарки, затем сказал хмуро:
– Сделайте народу объявление о сей радости нашей. И пускай прочь расходятся, каждый ко своему месту!
Все, вместе с Долгополовым, ушли. Остался один Перфильев. Полы палатки опустились. Корявый Перфильев, крутя ус, проговорил:
– Сдается мне, не высмотрень ли это подосланный... Помнишь, государь, как граф Орлов подослал меня схватить? Надо глаз да глаз за ним!
– Нетути, – молвил Пугачев рассеянно, – этот человек верный! Он в Рамбове у меня бывал.
– Ну, как хошь... Тебе с горы виднее, – грубовато сказал Перфильев.
Свидание и весь разговор государя с Долгополовым облетел за ночь все войско. Большинство уверилось, что старик прибыл послом от цесаревича, стало быть, царь-батюшка есть воистину Петр Федорыч Третий, не для-ча и мозги ломать.
И были среди яицких казаков, старшин и есаулов такие, кои в другой раз приступили к Пугачеву:
– Веди нас, ваше величество, на Москву! Непокорных князьев да графьев мы переловим, а простой люд за тебя весь горою! И наследник престола там с войском... И все прочие близкие твои!
Пугачев не очень-то надеялся на «близких» своих в Москве и отвечал людям с хитринкою:
– Время, время, детушки, не приспело еще мне! Яблочко созреет, само упадет... Вот втапоры и царь-колокол подымем, и из царь-пушки пальнем по супротивнице моей Катьке... Расходитесь, молодцы, с Богом по местам. Сам ведаю, когда нам милостью Божией на Москву идти.
Глава VII
На берегах реки Камы
1
Оса стояла в трех верстах от Камы на главном Казанском тракте. С падением Осы мятежникам открывался свободный путь на Казань. Узнав, что к Осе приближаются толпы пугачевцев, казанский губернатор фон Брант забил тревогу.
В распоряжении губернатора военной силы было слишком мало. Он послал гонца в Сарапуль с приказом находившемуся там майору Скрипицыну немедля выступить со своим отрядом на выручку Осы.
По дороге Скрипицын присоединил к себе отряд капитана Смирнова, а также воинскую команду Рождественского завода; всего скопилось двести солдат и сто вооруженных крестьян. С этой горсткой бойцов Скрипицын 18 июня пробился без потерь в крепость. Всего защитников Осы было тысяча человек, при тринадцати пушках.
Едва успел майор Скрипицын осмотреться и принять общее командование, как к пригороду подступил сам Пугачев. Он расположился станом в трех верстах от Осы и послал в крепость приказ: «Сдавайтесь на милость». Ответа он не получил и велел расседлывать коней, идти на штурм.
Пригород Осы имел тесную крепостцу: вал, деревянные стены с башнями, за стенами жались друг к другу Успенская церковь, канцелярия, воеводский дом и склады.
Дозорные увидели движение в стане пугачевцев. В пригороде поднялся переполох: женщины, старики, чиновный люд ломились в крепость спасать животы свои. Майор Скрипицын, воевода Пироговский и унтер-шихтмейстер Яковлев всячески ободряли жителей. Капитан Смирнов даже вышел с отрядом из крепости, чтобы отбросить башкирские толпы. С крепостных батарей открыли огонь картечью, осажденные стреляли из бойниц по врагу без умолку, лили с навесов горячую смолу, скидывали бревна, швырялись камнищами. Однако Смирнов был сломлен, бежал за стены, часть его людей ушла в стан мятежников.
Пугачев наблюдал штурм издалека. У него только три пушки, одну пушку разорвало. Он не хотел зря терять людей, приказал дать отбой, чтоб назавтра увеличить штурмующие силы и сразу раздавить Осу.
Яицкие казаки кучкою гарцевали вокруг крепости, кричали:
– Сдавайтесь, сдавайтесь! С нами сам батюшка Петр Федорыч...
Пугачев со старшинами ехал берегом Камы, хозяйским глазом осматривал течение реки, выбирал место для переправы войск, чтобы в скором времени двинуться дальше, к Казани. Дорога плоха, шла нагорным лесистым берегом, в логах она спускалась в мочажины, мосты через речушки ветхи.
– Наумыч, – обратился Пугачев к ехавшему рядом колченогому атаману Белобородову. – Пошли ты по деревням, пущай мужики день и ночь мосты ладят, в топях гати мостят, дороги ровнят.
Возле деревни Пристаничной, пониже острова, ватага рыбаков бродила у берега сетью. Увидав на горе всадников, рыбаки приостановились, защищаясь ладонями от солнца, задрали вверх бороды.
– Здорово, детушки! – крикнул Пугачев и стал со свитой спускаться к воде: с откоса посыпался песок и галька. – Ну, как рыба, ловится?
Голоногие, без порток, рыбаки, спешно подтянув сеть, вылезли на берег, подолы посконных рубах у них взмокли. Дед прищурил на гостей белесые глаза, сказал:
– Рыба ничего, рыбы довольно живет в нашей реке. А вы кто такие?
Белобородов, улыбаясь глазами, пробасил:
– Нешто не видишь, старый хрен? Вот – государь наш, – и кивнул головой на Пугачева.
Государь был в обшитом позументами шелковом бешмете, в высокой мерлушковой шапке, за зеленым кушаком у него два пистолета, вдоль бедра сабля, в руке подзорная труба. Черный рослый конь плясал под ним. Разинув рты, вся ватага бросилась, как встрепанная, надевать портки. Приведя себя в порядок, народ повалился в ноги Пугачеву.
– Встаньте, детушки, не страшитесь: я защита ваша!
Четырехлеток Фомка, стоявший у куста в драной рубашонке – в прореху большой синеватый пуп торчал, – увидав, как мужики пали на колени, вдруг заорал блажью: «Ой! Ой! Ой!»
– Брось выть, пошто кричишь? – сказал Пугачев. – Заедку, малец, хочешь? Скусная заедка... Держи! – и бросил примолкшему Фомке розовый пряник.
– Кланяйся, сукин сын, – строжились повеселевшие крестьяне. – Скажи: спасибо, надежа-осударь!
– Па-а-си-бо, – хрипло протянул Фомка и, тоже повеселев, принялся грызть подарок.
– Пошто, пузан, плакал? Испугался, что ли? – опять проговорил Пугачев, улыбаясь на мальчонку.
– Спужа-а-ался, – пыхтел, усердно жуя, Фомка. – Думал: ба-а-рин... мужиков драть бу-ди-и-ишь...
Все засмеялись – всадники и рыбаки. А Фомка еще сильней запыхтел, из левой ноздри его выскочил пузырь.
– Откуда будете, крещеные? – спросил Пугачев крестьян.
– Кои из Пристаничной, кои из Зубачевки, а вот мы с Назарием, два старика, государственные, твоей милости, крестьяне села Дубровы, уж прости нас, дураков, твое царское величество...
Пугачев попросил крестьян указать удобное место переправы; два старика вскарабкались на запасных лошадей, и все двинулись вперед. Дорогой Пугачев расспрашивал стариков про помещиков, про тяготы... А знают ли крестьяне, что он, великий царь, жалует их землей, и вольностью, и честью? Старики радостно поддакивали, кивали головами, утирали кулаками слезы.
Обласканные, взволнованные, они наперебой рассказывали государю про свое житье-бытье. Народишко зашевелился в ихнем месте еще в прошлом году о Рождестве. Прикатил к ним напыхом отряд башкирцев, коней в пятьсот. Набольший указ вычитал, что царь Петр Федорыч жив и стоит-де силою под Оренбургом. Мужики враз поверили, и набольший приказал слать выборных крестьян под Уфу, к графу Чернышеву, с объявлением о своей государю покорности.
– Как нам было сказано, мы так и повершили. А нынешним годом о масленице нагрянул к нам твоей царской милости атаман Носков с шайкой, и наказал он нам быть сторожкими от набегов казенных отрядов солдатских, велел расставить бекеты, караул держать. Опосля того наехал Федор Шмотин со своей шайкой, велел делать по селам заборы из жердья с двух сторон, чтобы солдатишкам препону положить. И был в его команде Воткинского завода мастеровой Тимофей, по прозвищу Коза...
– Знаю, знаю Козу. Изрядный мастер. Он при мне сейчас, – сказал Пугачев, вздохнув при мысли о злой гибели механикуса.
– Во-во! – оживились старики. – Сделал тот человек деревянную пушку, не хуже чугунной. И краской выкрасил. А первого апреля, как сейчас помним, подошла к нашему селу казенная команда смуту прекращать: «Пли да пли!» Тимофей Коза из деревянной пушки два раза и ахнул. С ружей палили, каменьем швырялись. Одначе команда казенная верх взяла, вломилась в село, многих наших порубила и село огню предала. Мы в бег ударились, а кой-кого заграбастали да в Казань на расправу увели... Вот, твое царское величество, как дела-то у нас вершились.
Пугачев слушал со вниманием, то вздыхал, то покрикивал: «Ой, черти, ой, черти!» Потом сказал:
– Казань возьму, всем верным моим крестьянам, что в тюрьме маются, свободу дарую. А на место их, в тюрьму-то, врагов наших упрячу!
Место переправы выбрано было против Рождественского завода. Завод стоял на том берегу, за сосновым бором, попыхивал дымом и копотью.
– Белобородов! – крикнул Пугачев и насупил брови. Тот быстро сдернул шапку с черной головы. – Скажи Дубровскому, пущай писчики экстренные приказы пишут моим именем, чтоб все деревни оповещены были: на сем месте плоты ладить, лодки да челны гуртовать, баржи гнать сюды со всех местов. Все оное повершить в трое суток!
Казаки спешились, воткнули в песок пики, прислонили к кустам самопалы, чтобы разводить костер. Ординарец, казак Ермилка, поскакал к рыбакам за котлом и рыбой.
День ясный, теплый, на душе Пугачева хорошо. У него опять большая армия, и народ все прибывает к нему. Он знал, что Оса завтра же будет взята, путь на Казань свободен: Михельсонишка где-то закрутился в горах, отстал, князья Долгоруковы да Щербатов сидят в Оренбурге с солдатишками, Деколонг в Челябе... Самый раз дело творить.
2
Перестрелка продолжалась. Казаки возле стен горланили:
– Ежели не верите, что истинный государь, посылайте к нам знатеца, пусть дознается!
После обеда того же дня пойманный башкирец показал: у царя-то восемь тысяч войска, много пушек, вдосталь пороху. Население приуныло. Воевода собрал народ в крепость, все начальство появилось на паперти Успенской церкви.
– Пригород наш окружен со всех сторон, – говорил воевода, – помощи ждать неоткуда. Вот, решайте. А мое слово – биться до последа.
Народ разделился на два лагеря. Одни настаивали, что надо защищаться против вора, другие – что надо сложить оружие: Пугачев не вор, а истинный царь Петр III. Страсти крепли. Попахивало дракой.
Тут вышел из толпы отставной сержант гвардии Анцыферов. Старый, с торчащими, как у кота, усами, с седой косой, лежавшей на спине, он был в ветхом мундире, подпирался палкой с завитком, семенил мелкими шажками.
– Его величества покойного государя Петра Федорыча я самовидцем был. Я у его величества на карауле стоивал. Дозвольте во вражий стан сходить, дознаться!
Тогда написали на имя Пугачева предложение, сунули записку в зеленого стекла штоф, и, как подъехали к стене яицкие казаки, силач-целовальник Михайло Калач швырнул в них этим штофом:
– Лови!
Царский стан в трех верстах, на берегу Камы. Когда прочли Пугачеву бумажку, сказал он:
– Ага, смотрины! Ладно... Седлай коня под хрыча-сержанта. Пускай едет сюды.
После обеда он был навеселе, приказал адъютанту скликать в круг сотни две казаков, созвать старшин, сотников, есаулов, хорунжих.
– Вот, детушки, – сказал, посмеиваясь, Пугачев. – Сейчас смотрины мне будут, вдругорядь удостоверитесь, что есть я истинный царь Петр Федорыч Третий. Ну-кося, детушки, дайте мне казацкую одежину, коя погаже, облокусь в нее, пускай по обличью узнает.
Одетый простым казаком, Пугачев вышел из палатки, спросил:
– Что, не приехал еще?
– Едет.
– Двадцать казаков-молодцов – становись в ряд. Я в середке стану двадцать первым.
Шеренга бородатых казаков построилась. Гвардии сержант Анцыферов, сухопарый, высокий и согбенный, в застегнутом на все пуговицы мундире, с тремя медалями и в напудренном парике, подведен был к кучке старшин. Указав на шеренгу, главный атаман и походный полковник Белобородов сказал ему:
– Вот, старичок служивый, посередь этих казаков его императорское величество изволит упомещаться. Присмотрись и узнай владыку своего. Он нарочно облик простого казака принял, без обману чтоб...
Гвардии сержант кивнул головой, покашлял, пожевал губами, ссутулился и, подпираясь палкой, мелкими шажками подсеменил к живой шеренге. Солнце било ему в оловянно-блеклые, обморщиненные глаза. Он прикрыл их, как козырьком, ладонью, прищурился, подал корпусом вперед и, пристально всматриваясь в лицо и фигуру каждого казака, не спеша прошел весь строй. В конце сам себе скомандовал: «Кругом! Ать-два» – и круто повернулся. Его от дряхлости качнуло в сторону.
Вдруг взгляд его столкнулся с хмурым взором Пугачева. Старик враз остановился, его как бы толкнул кто назад и вбок, для устойчивости он растопырил ноги, уперся палкой в землю и выпучил глаза.
– Что, гвардии сержант, узнаешь ли меня? – властно, громко, чтоб все слышали, спросил старого служаку Пугачев и тяжко задышал, нахмурил брови.
– А Господь тебя ведает, – зашамкал тот. – Ежели истинно ты ампиратор, так дивно помоложе втапоры был и... бритый. А теперича в бороде вон.
Все присутствующие, сразу оробев, водили взглядом от Пугачева к старику. Стоявший тут любопытства ради Остафий Долгополов приоткрыл рот и, шевеля ноздрями, обнюхивал воздух, как лисица. Пугачев еще строже насупился, еще шумнее задышал.
– Смотри, дед, лучше! Узнавай, коли помнишь меня.
Народ затаил дыхание. Задние приподымались на цыпочки, чтоб лучше видеть. Всяк понимал, что, ежели сержант не угадает, будет худо ему. Понимал, надо быть, и старик это. Но не страх, а глубокое раздумье было на лице его. Сугорбясь и покашливая, подошел он вплотную к Пугачеву и, прищурившись, пристально, как в зеркало, вглядывался в прихмуренное лицо его. Сделалась глубокая кругом тишина. И вдруг негромко, так что Пугачев едва расслышал его, негромко, но строго старик вопросил:
– С Катериной-то, царицей-то, как? Уймешь, да рядком и сядешь, нам на погибель... Ась?..
Голова сержанта тряслась, он пуще сощурил глаза, наморщил нос – кошачьи усы его встопорщились. Враз ухватив все, что сказал и не досказал старик, Пугачев одну руку опустил ему на плечо, другую вскинул в сторону бугорка, где, темнея в голубине небесной, стояла виселица-глаголица:
– Видишь? Это ей со дворянством, Катьке моей, гостинец... Чуешь ли меня, старче?
– Чую... Чую... ваше... величество! – гаркнул внезапно старый сержант, отступил на шаг и – руки по швам – замер, как в строю.
– Значит, признаешь, друже? – поднял Пугачев голос и взыграл глазами.
– Признаю, ваше величество!
Вся толпа вдруг разрядилась дружным выдохом, все заулыбались. Пугачев неторопливо стирал с побелевшего лица пот. Затем он шагнул к старику и крикнул ему в рот, как глухому:
– В таком разе иди к своим да толкуй, чтоб не противились мне, государю вашему, а я уж позабочусь о всех!..
Воевода Ф. П. Пироговский, тот, что был в гостях у Зарубина-Чики в Чесноковке, еще майор Скрипицын, духовенство и народ, бывший в Успенской церкви, набросились на возвратившегося сержанта: ну что, ну как, похож ли?
– Ежели по волосам да по глазам, быдто он и не он, – ответил сержант, – а по слову своему правильному – царь и есть... Полагаю я, старый, так: неча нам кровь своевольно лить, покоряться нам ампиратору без бою!..
После минутного молчания майор Скрипицын, потупив глаза в землю, сказал:
– У нас весьма мало патронов да и пороху. И силы наши ничтожны. Мое мнение – пока не поздно, сложить оружие.
– Как же это можно?! – сверкая глазами, воинственно проговорил унтер-шихтмейстер Яковлев. – За сдачу без боя государыня не похвалит нас.
– Государыня не похвалит, зато государь скажет спасибо! – с горячностью выкрикнул низенький, быстроглазый подпоручик Федор Минеев.
Все головы разом повернулись к нему. Воевода застучал в пол шпагой. Начальник гарнизона майор Скрипицын вскочил, закричал:
– Арестовать, арестовать мальчишку! Вы, подпоручик, какого же государя в виду имеете?
– Петра Федорыча, вот какого! – неожиданно прогудел вместо Минеева тучный, красноносый протопоп. Он поднял обе руки и, потрясая ими, гулко говорил: – Сон видел аз, грешный. Сама богородица явилась, рекла: понудь, протопоп, возлюбленный народ мой: да преклонятся Петру, восставшему супротив жены прелюбодейные...
– Сдаваться, сдаваться! – громогласно поддержали протопопа в толпе.
Народ опять пришел в волнение. Начальство растерялось. Арестованный офицер Минеев передал шпагу Скрипицыну и был уведен солдатами на гауптвахту. Воевода тянул бесновавшегося протопопа за рясу:
– Опомнись, отец Панфил.
Тот вырывался, тряс кулаками, вопил:
– Оставь, куда тянешь!.. Сон видел я. Богородица...
– Сдаваться, сдаваться! – орал народ.
Майор Скрипицын и капитан Смирнов, чтоб положить конец шумной распре, сказали:
– Давайте нам срок, будем за всех обсуждение иметь, как быть.
День клонился к вечеру. Над лесами, за Камою, поднялись туманы.
У царской палатки, называемой башкирцами кибиткой, стояли со знаменем часовые и группа спешенных казаков с пиками, на пиках разноцветные флажки. Сам Пугачев со старшинами и дежурным Давилиным ожидали в палатке, какой ответ даст Оса, обсуждали план штурма. Пугачев был в цветном платье – кафтан в позументах, на груди звезда, сапоги красного сафьяна.
– Я полагаю, – говорил Белобородов, – надобно навить десятка два возов сена, да соломы, да бересты и двигать их фрунтом к крепости, а за ними казаки да люди наши. А как придвинем ближе, зажжем и в штурм ударим... Я таким побытом взял Уткинский завод.
Неожиданно ввели гвардии сержанта. Пугачев подбоченился. Увидав его, старик пал на колени.
– Ваше ампираторское величество! Как есть вы царь-государь, народу богоданный, об одном докладаю вам: выжди время, крепость твоя будет.
Пугачев милостиво протянул ему руку. Сержант зажмурился и облобызал пахнувшую чесноком и бараниной руку государя.
– Давилин! Поднеси-ка старикану вина. Пей, гвардии сержант! (Старик выпил изрядный стакашек крепчайшей водки и закашлял.) Пей еще! Редко гостишь у меня...
– Какое редко! Докучаю ежечась... Урра-а-а!.. – завопил сержант и выпил вторую чару, вслед третью, забодал головой, стал отфыркиваться, как конь в воде.
– Ну, гвардии сержант, теперь езжай обратно вспять. Толкуй офицерам, чтоб ворота отворяли да с честью встречали меня. Да смотри – с коня не ляпнись, как поедешь: вино дюже забористо, сам наследник в дар мне дослал его.
Старик стал от трех чарок багровым, едва взобрался на коня и обратной дорогой ехал в великой радости. Вез его губастый казак Ермилка, сидели они верхом двое на одном коне: впереди казак, сзади, крепко обхватив казака под мышки и припав к его спине, трясся сержант. Треуголку и палку с завитком он потерял, седая коса моталась по спине, как маятник. Закрыв глаза, он сплевывал, что-то бормотал, потом задудил по-стариковски жалостливую песню:
Ах вы, бедные головушки солдатские,
Как ни днем, ни ночью вам спокою нет,
Что со вечера солдатам приказ отдан был,
Со полуночи солдаты ружья чистили,
Ко белу свету солдаты по строю стоят...
В крепость вели его под руки. Он кричал:
– Господа офицеры! Полно, не противься... Ниспослан нам подлинный царь-государь Петр Федорыч... Уррра-а!..
Однако и весь следующий день прошел у осажденных в совещаниях: сдаваться или нет? Пугачев выжидал. Но вот 20 июня, поутру, не получив ответа, пугачевцы стали приближаться к пригороду. Впереди двигалась вереница возов с горючим. Из крепости прогремело несколько пушечных выстрелов, башкирцы в ответ пустили из луков рой каленых стрел. Войдя в пригород, лошадей выпрягли, возы подталкивались людьми, за возами шло войско с горящими факелами. Опасаясь пожара, жители кричали с крепостных стен:
– Стой, стой! Дайте нам сроку до завтрашнего дня, без драки сдадимся.
Наступление приостановилось.
3
Ранним утром 21-го ворота крепости распахнулись. Войска с воеводой Пироговским и прочими офицерами, а также духовенство и вся масса горожан при колокольном звоне вышли из пригорода с крестным ходом, с хлебом-солью. Обезоруженные солдаты, распустив по плечам длинные волосы, уныло шли с боевым знаменем.
Вдали показался со свитой Пугачев.
Огромная толпа, предшествуемая духовенством, вразноголосицу пела: «Спаси, Господи, люди твоя». Гвардии сержант Анцыферов нес пред собой запрестольный слюдяной фонарь с зажженной свечой; кашляя и посовываясь носом, он тоже подпевал за толпой дребезжащим старческим баском: «Побе-еды благоверному императору нашему Петру Фео-о– доровичу на супротивные твоя да-а-руяй!» А шедшая впереди старушонка, забыв наставление попов, по старинке верещала фистулой: «Благоверной государыне нашей Катерине Алексе-е-евне...» Сержант крикнул: «Дура!» – и, поддав ей коленом «киселя», надсадно и зычно, чтобы все слышали, запел: «Императору нашему Петру Федоровичу...»
– На колени, братцы! Шапки долой! – раздались голоса.
Все стали на колени. Тучный, в золотых ризах, протопоп, с крестом и Евангелием в руках, опустился возле воеводы, прямо в пыль.
Тихим шагом подъехал Пугачев, взглянул хмуро на лежавшую у ног своих толпу. Под взором его жители сникли, многих прохватила дрожь; в страхе ждали, каким судом осудит их грозный царь.
Только ребятишки бесстрашно столпились возле нарядного всадника. Две собачонки, побольше и поменьше, яростно облаивали царского коня. Проворный казак Ермилка ловко поддел на пику лохматую дворнягу и швырнул через плечо, а ребят разогнал, помахивая плеткой.
Начальник гарнизона майор Скрипицын, униженный и растерявшийся, скомандовал преклонить знамя. Пугачев милостиво взглянул на майора, громко проговорил:
– Бог и государь прощают тебя. Ежели будешь верно служить мне, награждение примешь... Белобородов! Шпагу не отымать у его. Что касаемо остальных офицеров – отнять!
Пугачев слез с коня, приложился ко кресту и приказал – солдат и жителей привести к присяге, воинскую команду отправить в лагерь, солдат остричь в кружальце, одеть по-казацки, в крепости забрать все ружья, порох, пушки, а крепость сжечь.
В этот миг тарарахнул с крепостной стены пушечный выстрел. За ним – другой... Картечь трижды метко стегнула по толпе. Начался переполох, крики: «Измена!» Старый сержант бросил фонарь в пыль, со стоном свалился. Вместе с ним упало с десяток жителей Осы. Сидевший на коне Остафий Долгополов, ахнув, пронесся прочь, сослепу налетел на всем скаку на всадника-башкирца, перемахнул через голову своего коня и ляпнулся в кусты.
Пугачев вскочил в седло, насупил брови, обернулся к своим, махнул рукой. Башкирцы и казаки бросились к крепости. Унтершихтмейстер Яковлев, а с ним два престарелых солдата, отказавшиеся пойти на поклон к «злодею», были захвачены на крепостной стене, у дымящихся пушек. Их тут же подняли на пики.
Крепость запылала в трех местах. Начался вольный грабеж пригорода.
Вернувшись в ставку, Пугачев произвел майора Скрипицына в полковники.
– Ведомо мне, что ты стоял за сдачу крепости без бою. Из твоих солдат я Божией милостью делаю Казанский полк. Ты будешь командиром...
Бывший тут подпоручик Минеев, завидуя внезапному возвышению Скрипицына, мстительно посверкал глазами на своего обидчика.
Наутро были собраны яицкие казаки с башкирскими старшинами. Пугачев объявил им:
– Ну, детушки! Получил я с нарочным от наследника, от сына своего великого князя Павла Петровича, богатые дары с письмом. Назначает он мне свиданьице на Волге. Многое множество войск у него. А посему мы, Божией милостью, решили сегодня же выступить во город во Казань со всем воинством своим верным.
Под вечер, когда крепость вместе с церковью догорала, забили барабаны, затрещали трещотки, с гиком рыскали по стану вестовые – пугачевцы выступили походом вдоль реки.
Ни офицерам, ни даже Скрипицыну верховых лошадей не дали, их рассадили по отдельным повозкам, за ними негласный учинили надзор. Погода стояла отличная. Скрипицын верст пять прошел пешком. Он видел, что у вольницы мало дисциплины: башкирские толпы слабо вооружены и плохо обучены, у мужиков рогатины, топоры да вилы, дороги убойные, в походе полная неразбериха, тыл брошен на произвол судьбы, лишь пугачевское имущество да свитские «дамы» в карете воеводы и сам Пугачев сопровождаются сильным отрядом яицких удальцов-казаков. Скрипицын пред походом приметил, как выгоняли нагайками пьяных бражников из оврагов, из кустов, как вышибали днища у бочонков с вином, – крики, перебранка, гвалт... Нет, какое же, к черту, войско это! С таким войском долго не погуляешь.
Сердце Скрипицына сжималось. Да, прав был воевода Пироговский: Оса могла продержаться некоторое время, а там подоспел бы Михельсон. И вечная память офицеру Яковлеву.
– Где полковник Скрипицын? Эй, где полковник Скрипицын? – продираясь чрез встречные толпы, ехал ординарец Пугачева, губастый казак Ермилка, в поводе у него незаседланный конь.
– Здесь я. Что надо?
– Господин полковник? – подъехал к Скрипицыну Ермилка, широкая рожа его растеклась в улыбке. – Его величество приказал вас сыскать, все ли вы в добром здоровье, и пущай, говорит, на конь сядет да со свитой вместях едет.
Скрипицын с неохотой залез в седло и поехал с казаком подле дороги, лесом. Казак спросил:
– Ну, глянется ли вам здеся?
Скрипицын посмотрел в хитрые глаза Ермилки, подумал: «Подослан, черт... выпытывает» – и ответил:
– Порядку маловато. Я государю служить стану верой, правдой и, ежели дозволено будет, порядок наведу.
Ермилке понравился ответ, он был искренне рад, что в их войске, слава Богу, имеется теперь всамделишный вояка-полковник. Курносый Ермилка утер ладонью рот, опять заулыбался, хвастливо сказал:
– Ха! Да это ж мы просто переезжаем, тут всячинки с начинкой. А вот вы ужо на деле поглядите нас... Мы на драку лютые!..
Впереди во много глоток заорали:
– Стой! Стой!
Скрипицын вымахнул из леса и поскакал вперед. На круто спускавшейся дороге – треск, грохот, черная ругань, лошадиный визг. Многочисленные кони, впряженные в тяжелые орудия, карьером мчались с кручи, сшибали друг друга, путались в постромках. Пушки, на резком повороте, одна за другой кувыркались под скалистый обрыв, увлекая за собой лошадей.
– Стой! Держи коней! Тормози! Руби постромки! – что есть силы закричал Скрипицын.
Люди лавой бросились напересек остальным, мчавшимся с горы орудиям и, не щадя себя, кой-как остановили лошадей. Пять человек затоптано тут было насмерть, с десяток изувечено. А под откосом – вверх колесами четыре чугунные пушки и мортира. Две лошади раздавлены, многие с перебитыми ногами, с распоротыми животами жалобно стонали, повизгивали. Их пристрелили. Скрипицын созвал своих людей, и под его умелой командой пушки волоком потащили вдоль реки к низменному берегу. Прискакал второй ординарец:
– Чего стряслось? Пошто стреляли?
– А вот, гляди! Коней покарябали.
Узнав от ординарца о случившемся, Пугачев нахмурился, повернул жеребца, хотел сам наводить порядок, однако передумал.
– Кто вожатый? Подать сюда вожатого, – приказал он, а красотке Василисе пригрозил нагайкой за то, что не вовремя при всем народе по-нахальному подмигнула ему из экипажа.
В той же карете с красотками торчал на облучке Остафий Долгополов. Видом был он несчастен и жалок: ссутулился, шею втянул в плечи, голову обмотал тряпицами, уши и левую ноздрю заткнул куделью, дабы в мозги не проникла дорожная пылища. Голосом умирающего он повествовал свитским девкам, как поранен был под Осой двумя картечинами, из коих одна ударила ему в грудь и, как черт, отскочила от святого нательного креста, другая прошибла череп и благополучно вылетела вон. Дамы, подпрыгивая, хохотали, били в ладоши.
– Ах, какой вы, папаша, веселенький!..
Сзади кареты, на поповских дрогах – колокольчик под дугой – двигалась семья атамана Белобородова: жена Ненила и малые девчонки – Авдотья с Марфочкой. Белобородов вывез их из родного села Богородского. Жена недавно прислала в стан гонца, велела сказать мужу: «Пущай забирает нас к себе: жили вместе и умирать будем вместе». Девчонки с любопытством посматривали вокруг, сосали леденцы, царь-батюшка подарил им целое лукошко сладостей, а Марфочке – цветистый полушалок.
Впереди отряд казаков высокими голосами, под удары тулумбаса, заливисто пел боевую песню. А с противоположного берега плыли поперек реки в челнах, в лодках и на саликах сотни крестьян. Сняв войлочные шляпы и поднявшись дыбом, они кричали:
– Эй, надежа-осударь! Прими нас, отец! Эй, где ты, кормилец?..
Привстав на стременах, Пугачев махал им шапкой:
– Здорово, детушки. Я здеся! Ладьте к берегу. Айда за мной!
Емельян Иваныч сразу повеселел, и, когда рыжебородый вожатый подъехал к нему с повинной (голову вниз, без шапки, губы силятся что-то сказать – не могут), Пугачев только и всего что огрел его крест-накрест нагайкой да сквозь зубы прошипел:
– Прочь с глаз моих!
Вожатый, виновник катастрофы, поеживаясь, нахлобучил шапку и нырнул в толпу. А Пугачев обернулся к Скрипицыну. Тот подъехал, взял под козырек.
– Вольно, полковник! – скомандовал Пугачев. Ехали они рядом, голова в голову. – Спасибо мое царское тебе, полковник, что стараешься. Доложили мне, что пушки, кои под гору дураки мои кувырнули, поднял ты и опять на колеса поставил. Спасибо, спасибо!
– Рад стараться, – глухим голосом, без всякого подобострастия, ответил Скрипицын.
Ночевали в лесу, на берегу Камы, вблизи Рождественского завода. Приплыла из-за реки заводская депутация (расходчик Иван Кондюрин да четверо рабочих), поклонилась пудом сотового меду: рабочие ждут, мол, царя-батюшку к себе в гости.
Ночь была светлая, теплая. От леса шел хвойный дух. Рыбаки старались наловить к царскому столу рыбы. Всюду костры, шорохи, выкрики, звяки. Ржали, всхрапывали кони, жировали на сочной лесной траве. Пятнадцать пушек сгружены в одно место, задернуты дерюгами. Возле пушек часовые, чуть подальше – палатка начальника артиллерии Федора Чумакова. Бледная северная ночь опоила блаженным сном всю пугачевскую вольницу. Тишина. Высланные во все стороны дозоры охраняли людской покой.
Вновь произведенный полковник Скрипицын, несколько часов тому назад присягнувший Пугачеву, лежал под сосной на войлочном потнике, глядел в небо. На его сухощавом скуластом лице выражение крайней подавленности. Да, ему не до сна теперь. Он – предатель, он – клятвопреступник, он не воин, не защитник российского престола, попросту – подлец. На глазах у него злобные слезы, зубы скоргочут, как во сне у болящего глистами. Да, да, надо отыскать своих... Он вскакивает, озирается по сторонам.
– Господин майор, – слышит он негромкий, но внятный окрик.
Он передергивает плечами, придерживая шпагу и пригибаясь, идет на голос, садится рядом с капитаном Смирновым, тут же молодой офицер Бахман. Скрипицын говорит:
– Давайте ляжемте, будет удобнее и не столь заметно. Хорошо, что вы близко. А не знаете, где Пироговский и Минеев?
– Я здесь, – выдвигается из полумглы низенький сутуловатый подпоручик. – Здравствуйте, господин полковник, – говорит он.
– Простите, Минеев, я не полковник, а майор.
– Но вы же сегодня произведены...
– Бросьте, Минеев! Вы на меня все еще сердитесь, да? Простите, пожалуйста. Сами понимаете, долг службы, а вы тогда, в крепости, при всем народе: Петр Федорович – царь. Теперь сами видите, какой он царь. Ложитесь, Минеев, потолкуем.
– Да я змей тутошних боюсь, я постою.
– Чего ж бояться змей? – озлобленно, как бы издеваясь над собою, говорит Скрипицын. – Мы сами змеи...
– Да, змеи. Однако можем и орлами стать... От нас зависит, – двусмысленно говорит Минеев и садится.
Вздрагивающим голосом Скрипицын дает оценку того положения, в которое они все, по малодушию своему, попали.
– Исхода нет. Мы погибли, – безнадежно шепчет он.
Томительное молчание. Капитан Смирнов сказал:
– Есть два выхода: бежать или пулю в лоб...
– Тсс... потише, – предостерегает его Скрипицын. Вблизи проехал дозор из трех казаков. – Ха, бежать! Разве не видите? Нас караулят. Да и куда? В Осе пугачевский отряд, а в лесу, в степи да всюду, всюду рыщут башкирцы и восставшие смерды...
– Мне сдается, – зашептал Смирнов, – Михельсон вот-вот нагонит Пугачева и расколотит его в прах. Куда мы, изменники, денемся? Ну, куда?
– Нет, господа, – привстав и опираясь рукой о землю, с взволнованной решимостью сказал Скрипицын. – До такого позора нам не дожить. Совесть замучит. Да лучше башкой о камень...
У подпоручика Минеева на бритых губах чуть приметная улыбка.
– А выход есть, – тенорком проговорил молодой Бахман и тоже приподнялся. – Надо написать казанскому губернатору... Так, мол, и так... Предупредить об опасности...
– А знаете?.. – ткнув офицера в плечо, вскричал Скрипицын и тотчас зажал себе ладонью рот. – А знаете, Бахман, я тоже об этом думал, ей-Богу, клянусь вам, – возбужденно шептал Скрипицын. – Значит, решено? А я сумею собрать своих солдат в кучу, и, когда начнется бой, мы ударим пугачевцам в тыл. Так и напишем губернатору...
– Да, но с кем и как послать? – уныло спросил капитан Смирнов, вздохнул и задвигал морщинами на лбу.
– Ну, об этом не сумневайтесь, – сказал Скрипицын. – Этим письмом, буде оно дойдет до губернатора, мы облегчим свою вину.
– Хм, – хмыкнул подпоручик Минеев и нервно потянулся, кости в суставах хрустнули. – Напрасно, господа, делаете себе иллюзию. Какие бы письма мы ни выдумывали, как бы кулаками себя в грудь ни били, все равно все мы будем преданы суду. И, поверьте, пощады нам не будет...
– Следовательно? – посунулись все к Минееву и шумно задышали.
– Выход из сего предоставляю сделать вам самим, – голос Минеева вздрагивал, в глазах неприязненный блеск.
– Пулю в лоб? Бежать?
– Нет, – ответил Минеев.
– Ну, так что же, говорите.
Вести спор и раздумывать было некогда. Обстановка требовала действий. Да к тому же и Минеев от прямого ответа уклонился.
Рапорт губернатору Бранту составили короткий, «с приложением к оному двух его, Пугачева, злодейских, о преклонении к нему народа, указов». Рапорт подписали майор Скрипицын, капитан Смирнов, подпоручик Бахман.
4
Следующим утром пугачевцы двинулись в путь. Из-за реки, с лесных дорог, с боков, навстречу продолжали валить толпы конных и пеших мужиков, спрашивали встречных-поперечных:
– Где царь-батюшка? Мы, братцы, к вам... Господ своих порешили под метелку. Вот, всей гурьбой. Послужить желательно... Веди к царю, указывай! Челом бьем.
Так множилась вольная мужицкая рать Емельяна Пугачева.
К обеду войско подтянулось к переправе.
У берега красовались чисто струганные «коломевки», плоты, лодки, великое множество челнов, весь берег у Рождественской пристани кишмя кишел ожидавшими государя крестьянами. Горели костры, варилось в котлах пиво. Много раскинутых холщовых палаток. Бабы, девки, ребятишки, распряженные телеги с лесом поднятых оглобель.
Пугачев к народу не спустился. С высокого взлобка он осматривал в подзорную трубу всю переправу (опорой для трубы служило плечо низкорослого подпоручика Минеева), сказал:
– Кажись, дивно хорошо, посудин много, и погодье задалось доброе... Ну, наперед поснедать надо, а уж после того... Эй, стряпухи, накрывай скатерти в холодке, на травке под сосной... – Пугачев был весел, скреб обеими пятернями густоволосую, давно не мытую голову. На взлобке они – вдвоем с Минеевым. – Ну, как, ваше благородие, служишь?
– Служу, ваше величество, – стукнув каблук о каблук, вытянулся Минеев.
– Служи, брат, служи, ништо... Бывало, как на престоле сидел, многих вот таких молодчиков, как ты, в чин производил. А иным часом на другого и притопнешь, и оплеуху дашь... Служи, брат, служи. Ась?
– Я завсегда верой и правдой, – козырнул Минеев; глаза его вдруг заискрились решимостью, губы стали кривиться. – И дерзну доложить вам... одну неприятность... с полковником Скрипицыным...
– Царская палатка готова! – под самое ухо Пугачева заорал подбежавший верзила-казак в бараньей шапке. – Так что пуховики взбиты, мамзели нарумянились, рыбаки живых налимов принесли...
Вздрогнув от громоносного крика, Пугачев сердито отмахнулся:
– Пошел! – и, нахмурив брови, глянул в смущенные глаза Минеева. – Ну-ну, толкуй: какая еще там неприятность?
Минеев оглянулся, поближе подступил к Пугачеву и тихо, с волнением, забормотал:
– Государственная измена, ваше величество. Скрипицын, Смирнов и третий, немчик, написали казанскому губернатору поносное письмо с изветом на вас, ваше величество.
Пугачев прищурил правый глаз и зло погрозил Минееву искривленным пальцем:
– Ну, смотри, офицер: Скрипицын в военном деле знатец, к тому же старается... Ежели на Скрипицына ты облыжно показал, – вот эту елку видишь? На ней и закачаешься...
– Верьте мне, государь. Я вам пригожусь. Я всю Казань, как свои пять пальцев... Имею свои соображения, как быстро взять ее.
– Ты богат, поди? Деревни, поди, есть? Сердце, поди, поет, что царь дворян зорит?.. А как вас, супротивников, миловать-то?
– Из бедных я, государь, ни деревень у меня, ни денег... Мне терять нечего... Я из самого низкого, убогого шляхетства.
Пугачев быстро ушел в палатку. «А что, ежели Скрипицын уничтожил письмо или успел его отправить? Ведь он шушукался с целовальником и с голицынским приказчиком?» Минеева бросило в жар и в холод. «Что сделал, что сделал я! – мысленно повторял он, прикрыв лицо ладонью и бессильно повесив голову. Он чувствовал, как ноги его начинают трястись, сердце сжимается. – Но ведь я же обдумал все, я же сознательно. Это не мальчишеский порыв, а так и надо было».
И, как молния, вломилась в душу дерзость, разгоряченную голову охватил азарт игры в жизнь и смерть...
– К черту! Держись, Минеев Федька! – с задором выкрикнул он. – Либо в герои, либо на виселицу.
...Трех оговоренных офицеров нашли не вдруг. Их привели под конвоем. Пугачев кончал с атаманами под сосной обед. Стол был прост: тертая редька с квасом, налимья уха, гречневая с медом каша. Вдовица Василиса в венке из полевых цветов шелковым платочком обмахивала ему взмокшее лицо.
Было очень жарко, душно, от земли подымалась испарина. Пугачев восседал на пуховых подушках; он в беспоясой, мокрой от пота желтой рубахе с расстегнутым воротом, в широких штанах.
Офицеры со связанными назад руками стояли возле. Молоденький Бахман дрожал. Полуплешивая голова капитана Смирнова поникла на грудь, безжизненными глазами смотрел он в землю; земля вся в хвоях, мураши бегают, рогатый жук ползет. Майор Скрипицын как бы не в себе, белобрысые брови его нахмурены, покрасневшие от бессонницы глаза смело и ненавистно глядят в лицо Пугачева.
От места переправы сбегались крестьяне на любопытное зрелище. Яицкие казаки кольцом окружили царскую ставку, никого не пропускают. Дежурный Давилин передал Пугачеву отобранный у Срипицына пакет с двумя манифестами. Емельян Иванович послюнил пальцы, развернул письмо, приготовился читать. Рядом сидевший с ним Чумаков шепнул ему: «Вверх ногами держишь». Пугачев перевернул письмо, нахмурился и, водя взглядом по строкам, стал шевелить губами. Затем ткнул Чумакова локтем, сказал ему:
– Да-а, зело похабно написано. Измена... – и крикнул: – Секретарь! Дубровский! Где ты? Читай само громко.
Алексей Дубровский, в новой казацкой одежде, с подобострастием принял бумагу из царских рук и начал внятно вычитывать.
– Так-так-так, – протянул Пугачев, – хорошо, сукины дети, пишут, складно! Все, что ли? Та-а-к... Подпоручика Минеева сюда!
– Я здесь, ваше величество, – выдвинулся вперед Минеев.
Он дрожал всем телом, был бледен, как мертвец.
– Жалую тебя, подпоручик Минеев, чином подполковника. Дубровский, слышишь? Чтоб моя Военная коллегия написала о сем именной указ. – Затем Пугачев наскоро отер подолом рубахи пот с лица и обратился к связанным: – Что ж, сволочи, в ступе вас, змей ползучих, истолочь али живьем изжарить? (У Смирнова вдруг ослабли ноги, он как-то боком повалился на колени, побелел.) Ну, Скрипицын, полковник мой, недолго же ты послужил мне. А ведь я тебя и в князья мог произвесть... – Голос Пугачева, как это ни странно, звучал теперь мягко, глаза подобрели. Минеев неприятно поежился, а Белобородов с Перфильевым поняли, что недаром атаманы за обедом втолковывали царю, что Скрипицын – полковник дельный, опытный, что он может принести еще им большую пользу. Да и сам Пугачев не особенно-то обескуражен был обнаруженным письмом: хоть сто писем посылай губернатору, все равно Казань будет взята. – Ах, Скрипицын, Скрипицын, – сожалительно качал Пугачев головой. – Ведь мне доведется лишить тебя полковничьего чина. Уж не взыщи... И как ты мог умыслить этакое против государя своего! Ась?
– Какой ты мне государь! – громко сказал Скрипицын.
Пугачев в изумлении открыл рот, выпучил глаза, откинулся спиной к сосне.
А Белобородов в досаде махнул рукой, буркнул: «Пропал, дурак» – и отвернулся.
– Ты вор и обманщик, – возвысил Скрипицын голос. – Ты преступник государственный. Ты...
– Замолчи! – Пугачев вскочил, весь затрясся, швырнул в Скрипицына горшком с кашей.
Скрипицын плюнул в него и закричал:
– Солдаты, казаки, мужики! Чего смотрите на врага государыни?! Вяжите его!
Пугачев в бешенстве выхватил из-за пояса Чумакова нож, кинулся к Скрипицыну, чтоб поразить его, но тот увернулся, Скрипицына сгребли в охапку. Пугачев бросил нож, лицо его стало багровым, он закричал резким, как свист стрелы, визгом:
– Вздернуть! Вздернуть! Немедля!
Мужики прорвали цепь, хлынули к связанным, чтоб расправиться с ними. Казаки ощетинили пики, гнали толпу прочь. Беспоясый, босоногий Пугачев, едва дыша от приступа ярости, спешил в свою палатку. Никто еще не видал мужицкого царя в таком исступлении.
Скрипицын, Смирнов и Бахман повешены были на двух тихих соснах-близнецах. По указанию Минеева были схвачены приказчик Клюшников и целовальник. Минеев обвинил их в знании и сокрытии предательского умысла Скрипицына.
Вновь прилепившиеся к пугачевцам крестьяне, видя впервые, как вешают людей, испуганно похохатывали.
А дед Агафон, пришедший с народом из села Сайгатки, чтоб пристать к воинству батюшки-царя, пожалел казненных, перекрестился, прошептал: «Упокой, Господи, их душеньки», взмотнул бородой и плаксиво сморщился.
– За что же это их, сердешных? – утирая слезы, спросил он пробегавшего мимо казака.
– За шею, дед, за шею! Что, жалко господ-то?
– А чего их жалеть, – испугался Агафон и замолчал.
Казак запустил руку в правый карман штанов, вытащил горстку медных денег, запустил руку в левый карман, вытащил алую ленточку.
– На, старинушка. Поди, внучка есть алибо сноха молодая?.. Видел ли государя-то нашего?
– А к чему мне его видеть-то? Царь и царь...
Он поблагодарил казака, закинул за плечо кошель и потащился по лесной тропке в обратную дорогу.
На следующий день, чем свет, войско стало переправляться через Каму. Все обошлось благополучно. Утонуло лишь несколько лошадей, две негодные пушки да человек десять пьяных мужиков.
Переправой артиллерии руководил сам Емельян Иваныч. Отъезжая от берега в дальный путь, он в последний раз взглянул на сосны, где смирнехонько висели казненные им офицеры. Взглянул и тяжело вздохнул.
Глава VIII
«Как во городе было во Казани»