Часть третья. Атропос отрезает нить
Глава I
Рим надоел Нерону и с каждым днем вид его становился для него тяжелее и несноснее: безмолвный свидетель всех темных деяний цезаря, он чересчур живо напоминал ему такие поступки и дела, при воспоминании о которых он и сам подчас содрогался, будучи не в силах совсем и навсегда заглушить в себе голос присущей каждому из нас совести. Тщетно старался он, развлекаясь то сценическими представлениями, то наездничеством, то чудовищными оргиями, создать себе элементы какого-то особого призрачного мира: мир этот оставался полон отзвуками кровавых дел, безумных капризов извращенной фантазии и всякого рода чудовищных вакханалий. Им было все испытано, свыше всякой меры всем злоупотребляю, все осквернено, и «мутный источник страстей проклятых», из которого он так жадно пил, не утоляя его жажды, истощал лишь его силы и сжигал их. Разыгрывая из себя божество, постепенно он все более и более утрачивал образ и подобие разумного существа, становясь одним из тех, которые, как говорил ап. Павел, изобретательны на всякое зло и не только делают дела злые, но и делающих одобряют.
Вдобавок, в Риме ему некуда было уйти от тех язвительных оскорблений, которые уже начинали сыпаться на него со всех сторон. Точно от прикосновения горячих углей, жгло Нерона от этих оскорбительно-прозрачных намеков; а между тем их авторы оставались настолько неосязаемы, что отомстить им, при всем своем желании, он не мог, разве только предав смертной казни всех без разбора обывателей своей столицы. Каждый день появлялись то там, то здесь на стенах цирка и других общественных зданий, а не то даже и на стенах его собственного дворца, углем или мелом выведенные, обличительные надписи, меткость и язвительность которых красноречиво свидетельствовали, что часто стены бывают не только бумагой дураков, но и очень острым орудием злого мщения против необузданной тирании и деспотизма; и Нерон это чувствовал, хотя и притворялся, будто остается равнодушным к подобного рода надписям. Все это, вместе взятое, заставило императора еще раз подумать об осуществлении своей давнишней мечты совершить артистическую поездку на восток и в особенности по Греции, которую одну, как родину сценического и других искусств, признавал достойной своего таланта, ареною для музыкальных и поэтических состязаний. Сверх того, льстивые греки еще прежде, чем решена была поездка в Ахаию, сумели пленить воображение впечатлительного Нерона, прислав из многих городов почетную депутацию для поднесения цезарю венков, назначавшихся при состязаниях в награду талантливейшим китаредам. Нет нужды, думаем, говорить, что члены депутации встречены были императором с распростертыми объятиями и удостоились чести получить приглашение принять участие в застольных литературных беседах цезаря.
Таким образом, в Грецию император двинулся с кортежем, ввиду многочисленности которого позволительно было бы предположить, что цель поездки императора — завоевание Индии, если б персонал этой многочисленной свиты не состоял преимущественно из специалистов не по военному делу, а исключительно по бутафорской и вообще по театральной части. Кроме того, его сопровождала обычная толпа его любимцев, льстецов и других паразитов, да целое полчище клакеров.
С таким кортежем и с такими вспомогательными силами цезарь, казалось, мог бы быть совершенно спокоен относительно своих артистических успехов; однако, выступая соискателем награды на том или другом музыкальном или литературном состязании, Нерон постоянно ощущал или, по крайней мере, делал вид, будто ощущает чисто женскую застенчивость и робость: всем стал доступен позорный вид римского императора, преклоняющего униженно колени на сцене того или другого греческого города перед толпою зрителей, подобострастно выжидающего себе приговор своих судей, смиренно заискивающего их одобрения и до крайности волнующегося при малейшей оплошности, при малейшей ошибке и исполнении взятой им на себя роли. Но и помимо всего этого Нерон еще унижал себя, снисходя до мелочных недостойных интриг маленьких провинциальных театров: поносил всячески своих конкурентов, а не то старался подкупить их, упрашивая уступить победу ему; как-то, когда-то, какой-то эпирот, обладавший замечательно красивым и хорошо обработанным голосом, отказал наотрез императору в такой его просьбе, клика Нерона набросилась на несчастного и, прижав к стене, избила до смерти опасного соперника цезаря-артиста.
Тем временем в Риме верховная власть находилась в руках двух вольноотпущенников Гелия и Поликлэта, из которых первому было дано право казнить и миловать не только простых граждан, но и всадников, даже сенаторов, и которые скоро, оба в одинаковой мере, вызвали в народе как своим грабительством, так и другими вопиющими притеснениями ропот и недовольство, так что среди римского народонаселения всюду слышались жалобы на сугубое угнетение со стороны уже не одного Нерона, а целых двух. К тому же и сам Нерон, хотя и очень поглощенный своими стараниями заслужить себе дань удивления со стороны самого артистического народа в мире, не забывал и черных дел своего безграничного произвола и своей не менее безграничной подозрительности, и как ни много времени отнимала у него его артистическая деятельность, он, однако, все-таки находил достаточно свободных минут, чтобы скрепить своею подписью тот или другой смертный приговор, и, таким образом, действуя заодно с своим римским наместником Гелием, успел и во время своего пребывания в Греции низвести в царство теней изрядное число новых жертв своей мстительности и зависти. Не перечисляя всех нероновых жертв за этот период его царствования, назовем лишь наиболее крупные из них, в числе которых первое место бесспорно принадлежит доблестному полководцу Корбулону, всю жизнь свою ревностно служившему империи. Ему одному был обязан Нерон как теми немногими победами, какими прославились римские знамена в его эпоху, вообще очень небогатую громкой военной славой, так и теми военными блестящими действиями, которыми удалось обуздать, наконец, воинственный дух свободолюбивых парфян. А между тем, этот великий полководец, всю жизнь оставаясь на службе на одной из дальних окраин империи, ни разу не удостоился ни чести получить приглашение явиться ко двору, ни каких-либо военных почестей; ни разу не был награжден за одержанные им блестящие победы ни триумфом, ни вообще какой-либо торжественной овацией. Впрочем, Корбулон был очень рад предоставляемой ему таким образом возможности оставаться подальше от блестящей суеты, пышности и позолоченного рабства придворной жизни. Но теперь, находясь в Греции, Нерон вспомнил храброго Корбулона и написал к нему письмо, в котором, выразив ему сыновнюю почтительность, просил приехать к нему, чтобы он мог лично высказать ему свою признательность и наградить его по заслугам. Отвечать отказом на приглашение императора было бы равносильно неповиновению; Корбулон же был всю жизнь безупречен в своих верноподданнических чувствах к цезарю. Но, к сожалению, у Корбулона, как вообще и у всех истинно хороших людей, были свои завистники; один из них, его же подчиненный, по имени Аррий Вар, успел своими злыми наговорами возбудить против него подозрительность Нерона, и Корбулону, когда он прибыл в тот город Греции, в котором в то время подвизался Нерон на поприще сценического искусства, было не только отказано в аудиенции у императора, но вскоре был прислан приказ убить себя.
Извещенный о такой воле императора, Корбулон не стал унижать себя ни бесполезными жалобами, ни проклятиями против неблагодарности цезаря; схватив свой меч, он вонзил его себе в грудь, проговорив лишь одно слово: заслужил! Может быть, словом этим честный воин высказал шевельнувшееся в душе его минутное раскаяние в том, что он не внял призыву Рима и востока, просивших его принять на себя роль их освободителя от тирана.
В числе других, менее крупных самих по себе и менее чувствительных для государства жертв Нерона в это время был, между прочим, и прежний его любимец и учитель в пантомиме, красавец Парис, этот любимый актер, как и Алитур, всей римской публики. Даровитый актер должен был жизнью поплатиться за бездарность венценосного своего ученика; смерть его, как смерть Росция, «затмила собой веселье народов», и могла бы, если б была надобность в этом, послужить Алитуру еще одним доказательством, что дружба тиранов пахнет смертью.
Едва ли можно удивляться тому, что Нерон в бытность свою в Греции не посетил Спарты: он знал, что, глубоко чтя традиции своего прошлого, Спарта должна была неминуемо отнестись не иначе, как с строгим порицанием к его позорной назойливости.
Если же он не был в Афинах, то это случилось только потому, что афиняне не догадались почтить несравненного китареда приглашением. К тому же удовольствие артистической поездки цезаря было неожиданно нарушено на полпути тревожными известиями не только из Иудеи, но даже из самого Рима.
Восстание в Иудеи находилось в полном разгаре и при таком положении дела с каждым днем безотлагательнее требовалось назначение туда опытного и хорошего полководца, в виду чего Нерон решил отправить в Иудею Веспасиана. Удаленный из Рима за свой преступный храп во время божественного пения августейшего певца, старый полководец жил в то время в глуши своего сабинского поместья; когда он увидал однажды в своем скромном доме появление цезарева гонца, то невольно ощутил холодную дрожь, уверенный, что посланный принес ему приказание императора умереть. Страх его, однако ж, оказался напрасным; гонец, напротив, принес ему почетное назначение на должность управителя Иудеи совместно с должностью главнокомандующего тамошними войсками.
Впрочем, известие о бунте иудеев, хотя и было очень серьезно, однако ж, гораздо менее тревожного характера, чем полученные Нероном почти одновременно с ним вести из Рима.
Гелий одно за другим слал донесения императору, в которых говорилось, что положение дел в Риме с каждым днем все настоятельнее требует возвращения цезаря в столицу империи. Но Нерон на это отвечал Гелию лишь следующей фразой: «Ты требуешь, чтобы я возвратился в Рим; а между тем, не следовало ли бы тебе прежде всего желать, чтобы цезарь вернулся в свою столицу увенчанный славой, достойной Нерона?» Однако, катастрофа была готова разразиться, и нельзя было из-за напыщенного пустословия пренебрегать принятием необходимых мер.
Для ее предупреждения Гелий сам поспешил в Коринф в надежде заставить императора очнуться от угара своих театральных забав, которыми он так легкомысленно увлекался до полного забвения не только своего достоинства цезаря, но и своих интересов в качестве императора.
Погода в день отплытия Нерона от берегов Греции была необыкновенно бурная; тем не менее медлить с отъездом было нельзя: быстро приближался день его последних счетов с жизнью.
Глава II
Тревожные вести, привезенные Гелием из Рима, также как и неутешительные слухи, доходившие до цезаря со всех концов его обширной империи, заставили, наконец, Нерона стряхнуть с себя хмель пустого тщеславия и прервать на время ту недостойную буффонаду, какой он опозорил себя среди художественнейшего в мире народа. Но, хотя в нем и замечались некоторые признаки беспокойства и страха, тем не менее он или делал вид, будто все это очень мало тревожит его, или, быть может, действительно не в состоянии был в чаду своих сценических увлечений измерить всего объема угрожавшей ему опасности. «Великая важность, — говорил он своим ближайшим доверенным лицам, — если б даже и лишили меня престола! Разве не покровительствует весь образованный мир и талантам, и искусству! И что могло бы быть легче для меня, талантливого китареда и певца, как добывать себе средства к жизни и сделаться любимцем публики? Поверьте мне, друзья, что слава моя, как артиста, завоеванная мною собственными талантами, очень скоро затмила бы собою блеск моей императорской короны, которая, не более, как мое наследственное достояние».
И действительно, возвратясь в Италию, Нерон, нисколько не заботясь о мерах предосторожности, и тут, казалось, искал для себя лишь новых артистических триумфов. На долю Неаполя выпало счастье стать первым итальянским городом, в который с триумфом въехал цезарь на своем возвратном пути в Рим. Для этого въезда нарочно в городской стене сделан был пролом, через который Нерон, сам правя, в сопровождении своего многотысячного кортежа, въехал в город на роскошной золотой колеснице, запряженной четверкой резвых белоснежных коней. Не менее торжественным въездом осчастливил император и драгоценный в его глазах, как место его рождения, Антиум, а также и Альбано, где находился глубоко почитавшийся всею вообще латинскою расою, как народная святыня, храм Юпитера Латиария, покровителя латинского союза. Но для Рима, своей резиденции и столицы империи, цезарь приберег торжественность небывалого триумфа, один уж вид которого не мог не вызвать краски стыда на лице каждого истого римлянина. Облеченный в дорогую пурпуровую тунику, поверх которой с плеч накинута была усеянная золотыми звездами хламида, цезарь-артист въехал в Рим на той самой колеснице, на которой основатель империи, император Август, праздновал свой триумф после славной победы, одержанной победоносными римскими знаменами при Акциуме. Голова его была увенчана оливковым венком победителя при олимпийских состязаниях, в правой руке он держал пифийский лавровый венок. В колеснице, рядом с триумфатором, восседал не доблестный полководец, а китаред Диодор — его бывший преподаватель игры на кифаре. Впереди колесницы тянулись бесконечно длинною вереницею ряды герольдов, несших победные венки, полученные цезарем на разных состязаниях музыкальных и драматических, позади шли целые тысячи хорошо выдрессированных клакеров, называвшихся августинцами.
В Колоссее, по случаю въезда императора, сделан был пролом одной из арок, и через эти расширенные ворота император со всем своим кортежем въехал в Велабрум, откуда через форум направился не к Капитолию, по обычаю всех цезарей, а в Палатинский дворец, в храм своего патрона Аполлона Музагэта. К нему навстречу вышел сенат в полном своем составе и в парадном облачении; народ густыми толпами валил вслед за торжественною процессиею цезаря и восторженным крикам: «Да здравствует Август! Слава Нерону-Геркулесу! Слава Нерону-Аполлону! Слава его божественному голосу!» — крикам, в которых голоса плебеев сливались с голосами сенаторов, все еще продолжавших носить почетное название «отцов отечества», казалось не будет конца. На улицах курились ароматические эссенции, из окон домов, убранных зеленью и цветами, сыпались на славного певца розы, лилии и даже драгоценные каменья, с балконов молодые римлянки махали ему восторженно платками, даря победителя радостными улыбками и нежными взглядами.
Торжество цезаря-артиста было полное и желать ему больше не оставалось ничего; цель его была достигнута: достоинство цезаря отступило на задний план перед искусством гистриона — и чернь, и народ, и отцы-сенаторы, проявляя редкое между собою согласие, рукоплескали единодушно публичному гаерству своего божества, получившему в глазах римлян священный характер, и потешные зрелища, в которых главным действующим лицом являлся сам император, возведены были отныне на степень важных государственных дел. Перестала существовать империя в настоящем значении слова, а было только одно всемирное позорище, на котором в качестве зрителей присутствовали народы и племена всего образованного мира, не спуская глаз с цезаря-артиста и готовые рукоплескать каждому звуку его божественного голоса.
Совершенно успокоенный со стороны тех опасений, которые были вызваны в нем тревожными сообщениями Гелия, Нерон с этих пор весь отдался исключительно только одним заботам о развитии и сбережении своего дивного голоса, — оберегая его, он дошел до того, что все свои приказания преторианцам, также как и сообщения о своих намерениях и планах в собрании отцов-сенаторов, стал делать не иначе, как письменно. Кроме того, он приставил теперь к своей особе особое должностное лицо, прозванное им фонаском, обязанности которого заключались в том, чтобы, находясь безотлучно при императоре, следить за тем, чтобы цезарь надлежащим образом берег свое горло, повязывал бы шею и не забывал бы прикрывать рот платком.
Однако ж, этому триумфу цезаря-китареда, — триумфу, не имевшему ничего себе подобного на страницах римской летописи и вызвавшему столько громких восторгов среди народа, павшего в своем разврате до утраты простого чувства благопристойности, — суждено было быть последним торжеством Нерона. Терпение и Бога и человека было одинаково исчерпано, и грянул гром.
Впрочем, не Рим грозил цезарю бедою: едва окрепшее в отсутствие Нерона негодование римлян быстро рассеялось с его прибытием. Обветшалый и давно заеденный развратом Рим, сделавшись нравственным банкротом, потерял всякую способность к какому-либо энергическому благому начинанию и мог служить теперь разве только отголоском посторонних движений в пределах империи. Первый удар должен был последовать из Галлии — западного края того обширного пространства, которое обнимала собою римская провинция, состоявшая из множества подвластных ему земель, лежавших от Рима и к востоку, и к северу, и к западу. Уже давно до слуха западных подданных Нерона дошла стоустая молва о тех или других славных подвигах цезаря-гистриона, а также и о последнем его позорном триумфе, являвшем собою как бы пародию на трехвековое славное прошлое римлян; над чем так беззаботно смеялся римлянин, что было для него лишь потехою, то в провинциалах пробуждало изрядное негодование и нравственное смущение, которые, постепенно накопляясь и зрея, не могли при первом же толчке не выразиться открытым энергичным протестом. В данном случае толчок был дан самим правителем края, смелым и энергичным галлом, по имени Юлий Виндекс, неустрашимой отважности которого удалось, наконец, пробудить империю от позорной и роковой ее спячки.
Потомок очень древнего аквитанского рода, вдобавок еще римский сенатор и правитель края, Виндекс, благодаря своей необычайной храбрости и твердости характера, пользовался во вверенной его управлению провинции большим влиянием не только среди тамошних войск, но и среди граждан. Зондируя настроение подначальных ему легионеров, чтобы узнать, достаточно ли сильна была для задуманного им переворота их ненависть к императору-скомороху и тирану, Виндекс вскоре убедился, что время к восстанию приспело. Однако, зная, что в качестве галла он едва ли мог рассчитывать, чтобы его возвели на императорский престол, он, прежде чем поднять знамя восстания, вступил в тайные переговоры с Гальбою, бывшим в то время правителем в Испании, предложил ему, в случае успеха, занять место Нерона на римском престоле и получил на это согласие Гальбы, после чего, 16-го марта 68 года по Р. X., во всей Галлии по его слову вспыхнуло восстание. Нерон в это время находился в Неаполе, куда уехал, чтобы дать некоторый отдых своему божественному голосу, и где 19-го марта, как раз в годовщину убийства матери, до него дошло известие о вспыхнувшем в подвластной ему провинции восстании.
Идиотское легкомыслие, с каким отнесся Нерон к полученному тревожному известию, изумило не только людей серьезных, но даже и его ближайших друзей-товарищей веселых пиров и кутежей. Он много хохотал при этом, заранее радуясь — говорил он — случаю поживиться грабежом провинции, слывшей одной из самых богатых в его империи. Потом, он очень спокойно отправился в гимназию, где с неподдельным восторгом долго любовался происходившими там в этот день борьбою и играми атлетов. Вечером, пока Нерон возлежал за ужином, пришли вести более тревожного характера, но и тут цезарь продолжал бодриться и только заметил: «Горе бунтовщикам!» Целых восемь дней он не только не трогался с места, но даже не делал никаких распоряжений по этому поводу, и вообще о происшествиях в Галлии хранил самое упорное молчание, притворяясь, будто игнорирует угрожавшую ему опасность, словно надеялся благополучно отделаться от нее. Долгая безнаказанность сделала его фаталистом.
Скоро до Нервна дошли прокламации Виндекса, в которых храбрый галл, говоря о Нероне, называл его не иначе, как Агенобарбом, несчастным певцом, а игру его на гитаре — жалким брянчанием. Затронутый в своем самолюбии артиста, цезарь тут действительно встрепенулся духом и в припадке бешеного негодования написал к сенату особое послание, считая нужным опровергнуть такую чудовищную к нему несправедливость мятежного галла. «Не служит ли такое суждение, — говорил Нерон в этом послании, — лучшим доказательством невежества и полнейшего отсутствия всякого эстетического понимания? Пусть сенат встанет для его защиты. Он очень охотно явился бы и лично, если б его отчасти не беспокоила замечаемая им с некоторых пор слабость горловых органов».
А тем временем известия, приходившие из Галлии, со дня на день становились тревожнее, и гонцы один за другим скакали из Рима в Неаполь. Наконец, Нерон вынужден был покинуть Неаполь и вернуться в свою столицу. А Виндекс успел уже собрать под свое знамя стотысячное войско. Однако, Нерон, по-видимому, все еще не унывал и, прибыв в Рим, вместо того, чтобы созвать сенат и народ, ограничился тем, что пригласил к себе на домашний совет несколько лиц, пользовавшихся тогда его доверенностью, которых после очень непродолжительного совещания весь вечер занимал упражнениями на новоизобретенном музыкальном инструменте, в котором звуки проходили через воду и отличались необычайною мягкостью. «Надеюсь, что со временем и на этом инструменте покажу я свое искусство публике, — сказал он и тут же, как бы вспомнив что-то, прибавил: — Но, конечно, если только Виндекс даст мне на это свое позволение».
Восстание же все больше и больше разгоралось на западе, и ничем не сдерживаемое пламя его, перекинувшись из Галлии за Пиринеи, охватило скоро почти всю Испанию. Стоявшие в ней легионы провозгласили Гальбу императором. При этом известии Нерона охватил панический страх. Удав в обморок, он долгое время пролежал как мертвый, без голоса и без движения, после чего в припадке мучительной тоски, сменившей тупое оцепенение, он рвал на себе одежду, бил себя в голову и, мечась и плача, повторял: «Я погиб, — погиб безвозвратно!» В эту минуту к нему подошла его старушка-няня и, желая успокоить его, напомнила ему, что такого рода бедствия бывали уделом и многих других цезарей. «Нет, участь моя несравненно печальнее, — ответил ей Нерон, — я ведь обречен еще заживо лишиться империи и власти». Надоумленный кое-кем из немногих оставленных им в живых честных и благонамеренных людей, Нерон издал эдикт о принятии некоторых разумных и полезных мер; но все те планы и меры, что созревали в его помутившемся уме, оказывались или неосуществимыми, или отзывались чудовищною фантазиею больного воображения, или просто ребячеством. Все больше и больше овладевая душою цезаря по мере того, как кругом росло число недобрых симптомов, тоска отчаяния давила его страшным кошмаром и страшные грезы одна за другой мерещились Нерону. То ему казалось, что все военные начальники и наместники различных провинций в заговоре против него и он собирался всех их предать смертной казни, а на их место назначить новых; то высказывал намерение издать приказ о поголовном избиении всех римлян, которые находились в Галлии, и всех галлов, которые имели свое жительство в Риме; то опять, придумав новый план, решал, что лучше подкупить расположение к себе легионов и для этого предоставить им всю Галлию на расхищение; то вдруг, усматривая в жителях Рима лишь скрытых предателей и изменников, он высказывал намерение всех сенаторов, пригласив к себе на пир, отравить, а тем временем зажечь город со всех концов и в то же время для вящего смущения всего народонаселения столицы выпустить из различных цирков и зверинцев всех диких зверей, самому же среди общего смятения бежать в Александрию.
Впрочем, была одна минута, когда Нерон, как бы образумившись от диких фантазий, начал вдруг делать приготовления к походу против мятежников. Повелев обоим консулам удалиться от занимаемых ими должностей, цезарь объявил, что отныне примет на себя одного все их обязанности и в качестве римского консула поведет лично войско против возмутившейся Галлии. Но то была лишь минутная вспышка, и воинственная маска полководца очень скоро спала с лица изнеженного императора. При этом и самые сборы его к военной экспедиции были отмечены тою же печатью буффонства, как и вообще все его действия за последнее время, и выказывали лишь его тщеславие актера, безумие и развращенность. Так, делая распоряжения о необходимых для предполагавшегося похода повозок, он заботился, главным образом, об изготовлении особых фургонов для перевозки различных инструментов и вообще принадлежностей сценических представлений, а также приказал одеть по-мужски и снабдить секирами и щитами тех женщин, которые должны были находиться в имевшей сопровождать его свите, чтобы придать им вид амазонок. А между тем, все кругом с каждым днем яснее давало чувствовать императору, что власть его исчезла — могущества не стало. Так, когда он потребовал, чтобы городские трибы, еще раз присягнув ему в верности, вступили в ряды ополчения, то на его призыв откликнулось такое небольшое число охотников стать под его знамя, что Нерону пришлось вменить в обязанность домовладельцам поставку известного числа рабов с каждого дома. К тому же, Нерон в это время постоянно мучился язвительными намеками и другими оскорблениями, выражавшимися в злых насмешках над его наездническими и артистическими подвигами, какими тешилось римское остроумие, покрывая ими выставленные в публичных местах изображения цезаря. Но этим не исчерпывался весь ужас его положения: в больном воображении его создавались разные грозные видения, в которых суеверный ум его видел предзнаменования, казавшиеся ему одно зловещее другого и мало-помалу приводившие, — повергая его то в ужас, то в мрачное отчаяние, — к полному разрушению и без того уже сильно расшатанную нервную систему. Не менее цезаря суеверный Рим, со своей стороны, между тем, ловил все, в чем можно было видеть недобрый признак для императора. Так, с затаенною радостью было замечено то обстоятельство, что при чтении неронова манифеста против мятежников в зале заседания после слов «справедливая кара не замедлит постичь преступников» раздался единодушный взрыв рукоплесканий со стороны всех сенаторов; между прочим, припомнилось и то, что, декламируя в последний раз на сцене, Нерон избрал трагедию «Эдип в изгнании» и что последними произнесенными им при этом словами был знаменательный стих: «Жена, отец, мать — все вместе повелевают мне умереть».
А между тем, прояви Нерон хотя бы некоторую энергию, воспрянь он духом и вооружись мужеством своих доблестных предков, он мог бы еще спасти себя. Но откуда было взять ему, рабу низких страстей и болезненно извращенного воображения, мужества и энергии среди презренной толпы своих, не менее его развращенных, царедворцев? Был ли среди них хотя бы один, кто бы мог или захотел помочь стремглав летевшему в пропасть цезарю стряхнуть с себя малодушную трусость и действовать с должною энергиею или мужественно умереть?
Таким образом, Нерон, возлежа, однажды, за ужином в кругу некоторых своих друзей, получил, наконец, известие, что все отшатнулись от него: Оттон восстал против него в Лузитании, Клавдий Мацер в Африке, в Сирии более или менее открыто Веспасиан. При таком известии Нерон, словно ужаленный, вскочил из-за стола и, не помня себя от бессильной злобы, начал метаться из угла в угол, после чего, подойдя к столу и схватив два драгоценных хрустальных кубка, бросил их и разбил вдребезги о мраморный пол.
Наступил час расплаты. Второпях отправил Нерон несколько верных отпущенников своих в Остию с приказанием, не медля ни секунды, приготовить флотилию для выхода в море. Скорейшее бегство из Италии в первую минуту представилось ему вернейшим средством к спасению. Обратясь затем к некоторым военным трибунам и центурионам преторианских когорт, он начал осведомляться, не желают ли они быть его товарищами в бегстве. Но в ответ на свой запрос ему пришлось выслушать от кого прямой отказ, от кого вежливую отговорку, а от одного просто замечание: «Неужели тебе так трудно взять да и умереть?» Что же касается самих префектов преторианского лагеря — Тигеллина и товарища его по должности Нимфидия — то эти, как один, так и другой, бессовестнейшим образом изменили цезарю, беспрерывно осыпавшему их своими милостями и вознесшему обоих из ничтожества на такую высоту. Что ему было делать? Уж не лучше ли всего предстать ему в костюме трагика и в виде смиренного просителя пред парфянами, а не то и перед самим Гальбою, и постараться своим искусством великого трагика разжалобить их до слез? Но нет, будет много лучше, если, закутанный в траурный плащ, он выйдет на форум и, став перед рострою, будет со слезами молить римлян предать забвению все прошлое, а в крайнем случае выговорить себе хоть префектуру в Египте. Этот последний план до того улыбнулся Нерону, что он тут же написал речь, которую предполагал произнести при этом случае перед народом и которая была найдена после его смерти на его письменном столе. Но тут представилось Нерону другое сомнение: как бы чернь не разорвала его на части раньше, чем успеет он пройти расстояние, отделявшее форум от дворца? И, отложив свое решение на этот счет до другого утра, он потребовал к себе Локусту, от которой запасся отравою, и затем перешел в свою опочивальню.
Глава III
После первого своего ответа перед судом цезаря, апостол Павел, оправданный по обвинению в распространении смут и духа мятежа среди народов и племен Малой Азии, был отведен обратно в мамертинскую темницу, откуда, сам оставаясь по-прежнему невозмутимо спокоен и ясен духом, хотя смерть уже и стояла у его дверей, старался вдохнуть в тех, кого любил, такую же горячую веру и несокрушимое мужество, какими был сам проникнут. Так, узнав, что Тимофей, упав духом, грустит в разлуке с ним, а побуждаемый отчасти собственным, очень естественным желанием еще раз перед концом повидать дорогого друга и сотрудника-пионера на Господней ниве, он написал к нему то трогательное послание, в котором мы имеем его последнюю грамоту. Ободряя его и увещевая бодрствовать, чтобы не овладел им дух уныния, он вместе с тем советует ему приехать в Рим и разделить с ним страдания. «Постарайся прийти ко мне скоро, — писал он ему, — постарайся прийти до зимы. И когда пойдешь, принеси фелонь, который я оставил в Троаде у Карпа, и книги, особенно кожаные». В темнице было холодно и сыро, и старый плащ, собственноручно им сотканный из черной волны коз родного края, столько раз покрывавшийся белою пылью римских улиц, столько раз пропитывавшийся соленою влагою то Тавра, то Адрия, был бы для старика и здесь на каменном полу тюрьмы порядочным комфортом. Медленно тянулись в своем томительном однообразии часы сурового заточения, и старые книги, из которых многие были им читаны и перечитаны, помогли бы узнику коротать время одиночества. «Марка возьми и приведи, — писал он дальше, — ибо он мне нужен для служения». Из Британии к апостолу писал Пуденс и жена его Клавдия, которые, предполагая, что Тимофей в Риме, и ему в своем письме слали привет, а св. Павел, в своем послании к возлюбленному сотруднику, передает ему привет молодой четы, равно как и пресвитера Лина, приславшего апостолу письмо, продиктованное им уже перед самой кончиною. Затем, говоря о себе, апостол высказывает полную готовность расстаться с земною жизнью: «Подвигом добрым, — говорил он, — я подвизался, течение совершил, веру сохранил, а теперь готовится мне венец правды, который даст мне Господь, праведный Судия, в день оный, и не только мне, но и всем возлюбившим явление Его». Припоминая, может быть, как уже перед самым последним издыханием и Сенека и благородный Пэт Тразея брызгали своею кровью в виде возлияния в честь Юпитера Освободителя, апостол в этом же послании пишет следующие знаменательные слова: «ибо меня уже приносят в жертву, и время моего отшествия настало».
Грустил ли при этой мысли апостол, унывал ли? Нет, в своей несокрушимой вере в Господа душа его была полна светлой радости.
Подоспел ли Марк, пришел Тимофей ранее, чем скрылся «белый парус его души, обогнув туманный мыс смерти»? Нет. Марк в то время находился в Александрии, Тимофей же, получив его последнее послание, поспешил в Рим, но, увы! опоздал. Апостол не ошибся, когда писал, что настало время его отшествия. Призванный отвечать, за отсутствием цезаря, перед лицом его наместников Гелия и Поликлэта, на второй пункт сделанного против него обвинения — пункт, уличавший его в исповедании христианства и в ревностной пропаганде религии, запрещенной под страхом смертной казни новым узаконением императора Нерона — апостол не только не отрицал справедливости такого обвинения, но был, казалось, счастлив своею виною. Его тут же приговорили к смертной казни, которая и воспоследовала бы немедленно, если б Нерон еще раньше, в одном из своих писем из Греции к Гелию, не высказал желания еще раз повидать апостола, чтобы, прежде чем утвердить своею подписью его смертный приговор, предложить ему еще некоторые вопросы относительно нового учения.
Суть же дела заключалась в том, что Нерон, который в своих полубезумных порывах всю свою жизнь провел в том, что ударялся или в одно, или в другое, не зная сам, чем успокоить так часто овладевавшее им болезненно-беспокойное настроение, за последнее время был обуреваем исключительно одним страстным желанием поднять завесу, скрывавшую от него будущее, и вопрошал для этого то различных волхвов и астрологов, то прибегал ко всевозможным заклинаниям, пока, наконец, надумал обратиться по этому поводу к христианам, которых считал, разделяя в этом общераспространенное в то время понятие о них, очень сведущими по части колдовства. Из числа уличенных в исповедании христианства дворцовых рабов, один только Геродион был пощажен, в период разгара неронова гонения на христиан, гневом императора отчасти в виду своих преклонных лет и своей многолетней безупречной службы, но еще более благодаря утвердившейся за ним репутации человека, обладавшего даром предрекать будущее, и Нерон, в один из тех тревожных дней, которые последовали за его возвращением из Неаполя после того, как до него дошло известие о восстании Виндекса, снедаемый желанием узнать, что ждет его в ближайшем будущем, потребовал к себе этого Геродиона. Однако, Геродион отказался почему-то отвечать на вопросы цезаря, который, взбешенный его отказом, обнажил свой кинжал и в пылу ярости уже было замахнулся им на старика. Но Геродион даже бровью не шевельнул, а лишь заметил цезарю:
— Убить меня ты не можешь, если б и захотел.
— Как так не могу! — воскликнул изумленный император и, нагнувшись, поднял кинжал, который выронил из рук при виде неустрашимости старика. — Не могу! Один удар — и тебя не станет.
— Нет, цезарь, не можешь, — возразил ему Геродион все с тем же невозмутимым благодушием. — Конечно, когда-нибудь я умру, в этом быть сомнения не может, но не таким образом и не от твоей руки умереть суждено мне.
— Уведите его, и пусть предадут его смертной казни, — приказал Нерон и, обратясь затем к своим приближенным, заметил: — Непостижимые они люди, это сумасбродные фанатики.
А между тем жажда его узнать, что готовит ему будущее, становилась с каждым днем все сильнее, в виду чего хитрый Симон Волхв уговорил цезаря обратиться к апостолу-узнику, уверив его, что Павел давно известен, как один из самых могущественных в мире волхвов.
Таким образом, апостолу Павлу еще раз пришлось стать лицом к лицу с Нероном. На этот раз, однако, его свидание с цезарем не имело ни малейшего официального характера, и Нерон принял его совершенно запросто в присутствии лишь двух-трех доверенных отпущенников и своего любимого раба, отрока Патрокла. Кроме двух легионариев, при Павле находился при этом Онезим. Нерон начал с того, что предложил апостолу несколько вопросов относительно тех темных деяний, в каких обвинялись вообще все христиане, и при этом еще раз не без внимания выслушал все те доводы, какие приводил Павел, как в опровержение гнусных измышлений, так и в доказательство честности и строгости правил жизни своих единоверцев. После этого Нерон предложил апостолу помилование и свободу, но под тем условием, чтобы он открыл ему будущее, на что Павел ему ответил, что будущее в руках Господа и что знать это будущее, если нет на то Его святой воли, никому из смертных не дано. Но Нерон, который все время, не отрывая глаз, всматривался с какою-то тревожною жадностью в лицо апостола, заметив, с каким состраданием смотрел на него Павел, убедился более прежнего, что будущее для него книга открытая, и приказал всем присутствующим при этом удалиться, за исключением Патрокла и старика вольноотпущенника Фаона. В эту минуту апостол Павел, обессиленный долгим затворничеством и чувствуя, что готов свалиться от изнеможения, обратился к Нерону с просьбою позволить ему опереться на плечо Онезима. Милостиво кивнув ему головою в знак своего согласия, император сказал ему при этом:
— Мне говорили не раз, будто твой Бог или твой Христос наделил тебя даром знать будущее и предрекать его людям. Ты знаешь, я нахожусь в настоящее время в значительной опасности. Со всех сторон восстали против меня мои легионы, а между тем астрологи сколько раз предвещали мне царство Иерусалимское. Мрак неизвестности окружает меня. Ты видишь, я прошу тебя, пойми, я, император, обращаюсь с просьбою к тебе, несчастному, осужденному на смертную казнь иудеянину, сказать мне, чего я должен ждать себе в будущем? Поведай мне, Виндекс ли восторжествует надо мною? Гальбе ли суждено взять верх и свергнуть меня с престола? Останутся ли мне верны мои преторианцы?
Буду ли я убит, или же жизнь будет мне пощажена? Ответь мне на все эти вопросы, и я не только помилую тебя, но и осыплю богатыми дарами.
— На это я отвечу цезарю словами одного древнего библейского пророка, — проговорил апостол в глубоком раздумьи, — даже если б полный дом серебра и золота предложил мне Нерон, то и в таком случае преступить волю Господню я бы не мог; Господнего же веления на то, чтобы я открыл тебе будущее у меня нет. Ни дары твои, ни богатства всей твоей империи мне не нужны. Или не думаешь ли ты, о! цезарь, что я боюсь смерти? Нет, смерть для нас, христиан, значит соединение с Христом, ибо Христос победил самую смерть.
— Но скажи мне, по крайней мере, останусь ли я жив. Говори, заклинаю тебя именем твоего Христа, именем твоего Бога.
Произнося эти последние слова, император плакал и весь дрожал.
Глубокий знаток человеческого сердца и человеческих слабостей, апостол Павел не мог не почувствовать в эту минуту жалости, очень естественной, к несчастному и нравственно совершенно разбитому императору и, немного подумав, сказал ему:
— Приведи свой дом в порядок, впереди ждет тебя не жизнь, а смерть.
— Скажи же, когда умру я и какою смертью? — с видимо возраставшим трепетом спросил Нерон.
— Ничего другого сказать тебе я не могу, — ответил ему Павел. — Но только повторяю тебе, — продолжал он, простирая к нему свои закованные в цепи руки, — повторяю: покайся и раскайся в жизни опороченной и оскверненной черными злодеяниями. Раскайся в целом ряде убийств — в убийстве брата, в убийстве родной матери, в…
— Замолчи, проклятый старик! Как осмеливаешься ты порочить меня! — вскочив со своего кресла, закричал взбешенный император. — Говори скорее, что ждет меня еще впереди?
— Опомнись, цезарь, и подумай, что близок для тебя час суда, он у дверей твоих, — промолвил тихо апостол. — Кровь людей, невинных, избитых и замученных тобою, вопиет к небу против тебя. Ты мне жалок. Тебя жалеет Павел, бедный старик и узник, и будет молиться за тебя, да простит тебе Всевышний Бог грех и позор всех темных дел твоих.
— Пусть повелит цезарь прогнать этого полоумного иудеянина, — тихо проговорил, наклоняясь к Нерону, старик Фаон. — Он, очевидно, совсем ошалел, сидя один с своими несбыточными грезами в тюрьме.
— Нет, лучше внемли, о цезарь, его словам, — взмолился отрок Патрокл и бросился к ногам императора. — Выслушай мое признание: мне не раз случалось говорить как с Актеей, так и со многими, теперь уже убитыми, рабами-христианами, как здесь в твоем дворце, так и в доме Нарцисса, и все, что я слышал от них, убедило меня, что люди эти любезны богам, или богу, если только правда, что есть лишь один Бог, как уверяют они. Возврати старику свободу, отпусти его, поверь, что истина глаголет устами его, — и отрок с мольбою обнял колени императора.
Но цезарь сердито оттолкнул юношу; слова Патрокла не только не смягчили сердца Нерона, а, напротив, ожесточили еще более его против апостола; ему показалось оскорбительным при его деспотическом нраве, что влияние христианства, несмотря на все жестокие гонения, воздвигнутые им против последователей этого учения, проникло даже в самый дворец его, в среду его домочадцев, и что ближе к нему люди, как был Патрокл и была когда-то Актея, отрицая в нем божество, признавали богом какого-то несчастного, позорно распятого на кресте иудеянина.
В эту же минуту, как на грех, до слуха цезаря донеслись из соседней залы, где собрался тем временем обычный кружок нероновых друзей, веселые звуки какой-то лихой застольной песни, и цезарь, неисправимый в своем легкомыслии, громко расхохотался.
— Я вижу, что ничего путного от этого иудеянина мне не добиться, — проговорил он насмешливо. — А потому отведите его обратно в тюрьму, — обратился он к стоявшей у дверей страже, — и пусть завтра же, ранее чем займется утренняя заря, совершится над ним смертная казнь.
— Он римский гражданин, — заметил цезарю центурион.
— Да, и в Риме судом был приговорен к отсечению головы, — сказал Нерон, — мне же лишь остается утвердить своею подписью приговор суда.
Сладким и безмятежным сном невинного младенца заснул апостол Павел в этот последний вечер своего земного скитания и, укрепленный сном, проснулся под утро свежий и бодрый. Чем свет к нему в тюрьму пришел Онезим, чтобы выслушать его последние наставления, принять от него последние распоряжения и помочь ему снарядиться в последний путь. Обняв и крепко поцеловав на прощание своего неизменного друга и заботливого врача, евангелиста Луку, тут же в стенах тюрьмы — одному лишь Онезиму разрешено было проводить св. Павла до места его казни, апостол двинулся в путь спокойный и радостный.
Казнь апостола Павла в силу особой инструкции имела совершиться со всевозможною быстротою и притом как бы тайно, во избежание небезопасного в те дни стечения народа. Отряд легионариев с их сотником во главе, да Онезим, — вот все, из кого состояла печальная процессия, сопровождавшая на смерть этого ревностного и неутомимого пионера в деле распространения того учения, которому предстояло стать для мира обветшалого сосудом жизни новой. Таким отсутствием при его казни народных масс объясняется отчасти то обстоятельство, что о предсмертных минутах первоверховного апостола до нас не дошло почти никаких преданий. Всеми оставленный, бедный узник, казалось, являлся среди мировой столицы, где, в своей непримиримой ненависти к проповедуемой им вере, иудеи так ревностно соперничали со своими недругами язычниками — не более, как ничего незначащим атомом. Но не смущалась душа его этим, и вера его в Бога не изменила ему и не поколебалась. Какое было ему дело, что занавес за ним опустится при гробовом безмолвии пустой залы: в его глазах жизнь его была не лучше жизни величайших из грешников и свое упование обрести прощение он возлагал на Бога, свою уверенность в спасении — на Христа. Отныне миновали для него вьюги и бури житейских треволнений и житейских испытаний, и, лаская его, ему навстречу, неслось небесное веяние весны вечной — воскресения.
Выйдя за черту города на Аппиеву дорогу через те ворота, что и теперь — т. е. через две тысячи без малого лет — известны в Риме под названием ворот св. Павла, процессия двинулась дальше. Но в ту самую минуту, как она проходила мимо украшенного статуями грандиозного мавзолея Кайя Цестия, к ней приблизилась, закутанная в длинное черное покрывало, молодая женщина и, обратясь к центуриону, попросила его позволить ей сказать несколько слов узнику, объяснив ему при этом, что она дочь городского префекта Флавия Сабина, Плавтилла, близкая родственница Авла Плавтия и жены его Помпонии Грэцины.
Услыхав, кто она, центурион поклонился почтительно молодой женщине и немедленно дал своему отряду приказание отступить немного в сторону. Тогда Плавтилла, приблизясь к апостолу и преклонив перед ним колени, попросила его дать ей свое благословение, и апостол молча возложил ей на голову руки, закованные в цепи, после чего молодая женщина передала узнику от имени своей родственницы Помпонии платок, чтобы он завязал им себе глаза, прежде чем положить голову под секиру палача.
Апостол с благодарностью принял это приношение, причем промолвил:
— Помпония ревностная и добрая христианка, да благословит ее Господь.
— Брат мой, племянник Веспасиана, тоже уверовал, и его коснулась Божья благодать: он принял христианство, — сообщила апостолу Плавтилла.
— Слава Господу Всевышнему! — проговорил св. Павел и прибавил: — ночь быстро близится к концу и скоро займется заря нового дня.
В эту минуту центурион сделал своим легионариям знак и печальное шествие двинулось дальше.
Милях в трех приблизительно от стен Рима среди плоской и ровной зеленой возвышенности, со всех сторон окруженной волнистой грядой не особенно высоких холмов, есть одно место, в то время называвшееся Aquae Salviae, теперь же известное под названием «Трех фонтанов». И вот к этому месту в это раннее летнее утро лежал путь знаменитого узника, который, закованный в цепи и окруженный отрядом легионариев с их сотником во главе, спокойной и ровной поступью двигался все ближе и ближе к последней минуте своего земного существования. Онезим замыкал собой шествие. Всю почти дорогу апостол хранил глубокое молчание. Но с лица его ни на минуту не сходило блаженное выражение душевной радости, и уста, не переставая, творили безмолвную молитву. Через несколько времени процессия остановилась, и легионарии, обнажив свои мечи, разместились вокруг апостола полукругом. Палач приказал ему преклонить колени и положить голову на плаху. Тут Онезим, подойдя с разрешения центуриона к св. Павлу, помог ему снять с себя верхнюю одежду и, приняв от него последнее благословение и крепкое пожатие руки, завязал ему глаза платком, принесенным Плавтиллой, после чего отошел немного в сторону и зарыдал, закрыв лицо руками. Однако, через минуту, услыхав слова команды, он вздрогнул, поднял голову, и перед его глазами блеснула секира палача, пресекшая жизнь первоверховному апостолу.
Дело легионариев было исполнено, и дальнейшее их не касалось, и только центуриону их еще оставалось засвидетельствовать перед цезарем, что приговор о казни был надлежащим образом приведен в исполнение. Но вскоре по удалении отряда с места казни к трупу казненного подошла группа христиан, все время издали сопровождавшая печальное шествие, и с молитвою и слезами предала земле бренные останки дорогого благовестителя. Безымянная могила, однако, не поросла травою забвения и во благовремении над ней водружен был «трофей» — победный знак — крест, просуществовавший, по свидетельству Кайя-пресвитера, вплоть до второго века и на месте которого в настоящее время красуется во всем великолепии своих разноцветных мраморов прелестная стройная базилика San Paolo fuori le Mura.
Ярким полымем загорелась тем временем заря, золотисто-багряным светом зарумянился восток, и солнце, взойдя, осветило для мира день новый.
Глава IV
В вечер 8-го июня 68 года по Р. X. Нимфидий Сабин, один из двух префектов преторианского лагеря, достойным образом завершил ряд грязных и подлых поступков черной изменой тому императору, которым был извлечен из ничтожества и, осыпанный почестями богатствами, возведен на высшую ступень военной иерархии, и, соблазнив подначальные ему преторианские когорты обещанием колоссальных наград, сманил их на сторону Гальбы.
Известие о коварной измене фаворита было сообщено в тот же вечер Нерону, который, уходя в этот вечер в свою опочивальню, таким образом уже знал, что на утро судьба его должна будет решиться. Со всем тем он заснул с вечера в довольно спокойном настроении духа, сознавая себя под надежной защитой оберегавших его телохранителей. Но вдруг, пробудившись среди глубокой ночи, он тревожно вскочил со своего ложа, и с этой минуты началась для него медленная агония неминуемой смерти. Первое, что он заметил, было исчезновение как телохранителей, оберегавших дверь в его опочивальню, так и других часовых, стоявших обыкновенно на страже у различных дворцовых входов и выходов. В отчаянии он второпях послал одного из своих отпущенников за советом к тем, которых все еще продолжал считать своими верными друзьями. А между тем, мучимый страшным беспокойством и долго не получая ответа с посланным им отпущенником, он решился, наконец, сам обойти дозором, в сопровождении двух-трех рабов, бесчисленные дворцовые посты. Но, убедившись скоро при этом, что на всем громадном пространстве, занимаемом Палатинским дворцом, его пристройками различными фантастическими зданиями, не осталось ни одного вооруженного защитника, он поспешил вернуться в свою опочивальню в Золотом дворце, откуда в продолжение его кратковременного отсутствия успели убежать и последние рабы и часовые, захватив с собою все, что только можно было захватить, даже дорогие постельные покровы и золотую коробочку, в которую еще с вечера положил он полученную от Локусты отраву. Тут он невольно вспомнил одну сцену, довольно бурную, с матерью, в пылу гнева, талисман, подаренный ему Агриппиной в то время, когда он был еще ребенком, и при этом воспоминании Нерон вздохнул тяжело. Теперь в руках его не было ни надежного талисмана, ни верной отравы. Не желая, однако ж, отдаться в руки врагов живым, он со свойственным ему малодушием начал обращаться то к одному, то к другому из тех немногих, что еще оставались при нем, с просьбою помочь ему умереть. Но охотников исполнить такую просьбу цезаря не оказалось. «Итак, — не без иронии заметил при этом император, — у меня, как видно, не осталось не только друга, но и недруга», и с этими словами, стремительно кинувшись к одному из задних выходов дворца, он выбежал на улицу и бросился бежать по дороге к Тибру, очевидно, с намерением утопиться. Однако, на полдороге, раздумав, вероятно, остановился и, обратясь к двум-трем кинувшимся за ним вдогонку приближенным, объявил им свое желание скорее укрыться в какое-либо убежище и там собраться с мыслями.
Тут вольноотпущенник Фаон, один из немногих оставшихся верными Нерону до конца, предложил ему укрыть его в своем загородном доме, находившемся между саларийскою и поментанскою дорогами, милях в четырех от города. Тратить время на долгое раздумывание было опасно, и Нерон, согласившись на предложение Фаона, накинул второпях на себя сверх туники чей-то старый вылинявший плащ, закутал им себе голову, лицо покрыл платком, и, выйдя на улицу, сел, как был, в одних сандалиях, на первую попавшуюся лошадь, и отправился в таком жалком виде в путь, в сопровождении всего лишь трех человек — своего секретаря Эпафродита, отпущенника Фаона и несчастного своего фаворита Спора. Ночь была душная и темная; где-то вдали то и дело вспыхивала молния и раздавались раскаты грома. Нерон вздрагивал ежеминутно, прислушиваясь с чуткостью страха к малейшему шороху. Объезжая стороною преторианский лагерь, беглецы слышали неистовые клики легионариев, приветствовавших Гальбу. Кое-где им навстречу попадались то прохожие, то проезжие, и этими встречами только усиливалось и росло тревожное состояние Нерона. Но каков был его ужас, когда на одном из поворотов лошадь его вдруг споткнулась, причем с лица его упал платок, и он увидал себя лицом к лицу с проходившим в эту минуту мимо него легионарием. Несмотря на мимолетность такой встречи, солдат, очевидно, узнал в беглеце императора: Нерон с замиранием сердца услыхал, что он произнес его имя. К этому времени уже начинало рассветать и наступавший день должен был быть годовщиною убийства Октавии.
Добравшись до поворота, на котором беглецам нужно было свернуть на узкую тропинку, которая вела к вилле Фаона, все трое проворно спешились и, пустив лошадей в близ лежавшую рощу, стали пробираться осторожно, где мелким лесом, а где и ползком, по направлению к поместью отпущенника. Уже в нескольких шагах от дома, Фаон, из опасения, чтобы Нерона не увидал который-либо из его деревенских рабов, предложил императору укрыться на первое время в глубокой яме одной из соседних песочных копей. От такого предложения Нерон однако брезгливо отказался. «Как! — трагическим тоном воскликнул он при этом, — ты хочешь, чтобы я заживо похоронил себя в недрах земли!» Таким образом, чтобы ввести низложенного императора незаметным образом в свой дом, Фаону оставалось только одно средство: сделать в одной из стен небольшой пролом, через который Нерон мог бы проникнуть во внутрь дома. Пока Фаон вместе с Эпафродитом и Спором пробивали отверстие в стене, Нерон начал жаловаться на жажду. Однако, чистой воды поблизости не оказалось, тогда цезарь, зачерпнув рукою какой-то жидкой грязи из затхлой лужи, начал ею утолять свою жажду. Когда отверстие в стене было пробито, Нерон вполз в дом на четвереньках и, добравшись до первой невзрачной постели одного из Фаоновых рабов, как сноп повалился на нее и закрылся своим плащом. А между тем было ясно, что никакой надежды на спасение быть не могло: встреча с легионарием, узнавшим императора, вряд ли могла не навести на след беглеца. Но пока еще у него оставался, по крайней мере, выбор между добровольной смертью и позорной казнью. Вот почему спутники Нерона, понимая, что нельзя было терять времени старались всячески вдохнуть в него некоторую энергию и нет-нет принимались уговаривать его скорее покончить с собою и этим спасти себя от худшего, неминуемо предстоявшего ему, если он будет захвачен живым своими врагами. Но все эти старания вооружить его некоторым мужеством были бесполезны: в трусливой и развращенной природе его погасла последняя искра всякой энергии и бодрости. «Еще не время, — говорил он им, — еще не пробил для меня назначенный час. О, как безжалостны ко мне все вы!»
— Безжалостны! — с негодованием возразил ему на это Эпафродит: — не мы ли одни из всей толпы твоих рабов и льстецов не только остались тебе верны, но даже подвергаем свою жизнь опасности ради тебя? Но раз спасение для тебя невозможно, то не лучше ли тебе умереть с мужеством, подобающим римскому императору и мужчине?
Тут Нерон всячески желая выиграть время, обратился к своим спутникам с просьбою выкопать яму, в размере его тела, и, пока спутники его рыли ему яму, сам он сидел тут же и, следя за их работою, проговорил жалобно: «О, боги, какому великому артисту судили вы преждевременной смертью погибнуть в расцвете таланта?»
— Могила готова, — проговорил Фаон.
— Но неужели нельзя найти где-нибудь здесь поблизости каких-либо обломков мрамора, чтобы надлежащим образом выложить ее? А также вам надо будет приготовить дров и воды, дабы вы могли омыть мое тело.
В эту самую минуту из Рима прискакал гонец с письмом к Фаону, и Нерон, с трепетом выхватив у него письмо, прочел, что «сенат постановил объявить его врагом отечества и подвергнуть смертной казни по обычаю предков».
— В чем же именно заключается эта казнь по обычаю предков? — полюбопытствовал узнать Нерон, и Эпафродит объяснил ему, что приговоренного к такого рода казни раздевают донага и, вставив ему голову в колодку, засекают до смерти.
Ужасная эта картина, казалось, пробудила, наконец, в несчастном императоре некоторое мужество и, обнажив два кинжала, взятых им с собою из Рима, он поочередно начал пробовать лезвие то одного, то другого, но потом опять заметил, откладывая в сторону оба орудия, что роковая минута еще не настала.
Тут жалкий фаворит его Спор, и тот начал увещевать его, стараясь напомнить ему, что он император, римлянин и наконец мужчина.
— Не беспокойся, — ответил ему Нерон, — еще время не ушло и я успею умереть. Гораздо лучше сделал бы ты, если б пропел мне теперь погребальную мою песнь, а не то огласи воздух громким плачем и безутешными рыданиями: подумай, какой великий артист погибает со мною!
А между тем вдали уже слышался топот коней: то были посланные Нерону вдогонку всадники, приближавшиеся теперь по дороге к вилле. Услыхав этот зловещий топот, Нерон словно встрепенулся и сам принялся ободрять себя: «Мужайся, Нерон! — говорил он себе; — перестань малодушничать! Достойно ли Нерона дорожить такою жизнью, какою была твоя?»
Итак, Нерон только в самую последнюю минуту, когда отряд всадников уже находился чуть ли не у самых дверей, решился приставить к горлу острие одного из кинжалов. Но и тут не обошлось без посторонней помощи, и если б не Эпафродит, заметивший колебания цезаря, так не толкнул бы дрожавшую его руку, что лезвие кинжала вонзилось ему в горло, то вряд ли у цезаря хватило бы мужества нанести себе смертельный удар. В эту самую минуту в дом Фаона ворвался центурион, посланный Гальбою с повелением арестовать низложенного императора. Но было уже поздно: быстро истекая кровью, он находился уже при последнем издыхании, однако, и умирая, слабевшим голосом произносил время от времени то тот, то другой отрывок из любимых стихов: артист пережил в Нероне не только цезаря, но и человека.
Таков был позорный конец не менее позорной жизни, омраченной длинным рядом злодеяний, безумной расточительностью и колоссальной необузданностью пылких страстей и диких чудовищных фантазий.
Более великодушный в этом отношении, чем был сам Нерон к несчастным жертвам, низведенным в царство теней его беспощадным гневом, Гальба ничем не препятствовал возданию ему последних погребальных почестей и труп его, орошенный слезами его старушки-няни и вольноотпущенницы Актеи, которая оплакивала в нем юношу, горячо ею любимого когда-то, был с обычным церемониалом сожжен на костре. Собранный в урну пепел его нашел себе помещение в роскошном порфировом саркофаге, над которым воздвигнут был жертвенник из лунского белого мрамора, обнесенный красивой балюстрадою. Нерон скончался на 31-м году от роду, процарствовав четырнадцать лет.
Радость народа при известии о низвержении Нерона с престола не имела границ; ликование было всеобщее, и по этому случаю сословие плебеев целою корпорацией) вышло на улицы Рима, со шляпами на головах: то была некоторым образом своего рода демонстрация, которой народ желал выразить, что смерть Нерона считает для себя как бы освобождением от рабства, так как рабы в Риме получили право ходить с покрытой головой лишь после того, как отпускались на волю и, следовательно, переставали быть рабами. А между тем, не обоюдно ли в данном случае развращали друг друга развратный правитель и развратный народ, воздействуя друг на друга? И много ли времени прошло со дня смерти Нерона, как уже очень многие, любя порок и разврат, стали открыто проявлять свои симпатии к покойному, украшая цветами его могилу? И не являлся ли Нерон для очень многих из последующих императоров — для изнеженного Оттона, для обжорливого Вигеллия, для свирепого Домициана, для женоподобного Гелиогабала, для жестокого Комода — героем и лучшим идеалом человека и правителя?
Но так как число очевидцев его кончины и погребения было очень ничтожно, то скоро во многих странах народная фантазия создала упорно державшуюся некоторое время легенду, будто было сожжено не тело Нерона, а чье-то другое, сам же он бежал и укрывается среди пароян, откуда не сегодня, завтра вернется, чтобы отомстить своим недругам. Этой легендою были поощрены честолюбивые замыслы двух лженеронов, из которых похождения одного закончились смертной казнью в царствование Оттона, а другого — в царствование Домициана.
В самом же Риме веками существовало в народе поверие, будто тень грозного императора, не находя нигде себе покоя, в страшном томлении из ночи в ночь бродит по садам холма Пинчио, где когда-то находилась усыпальница Домициев, пока, наконец, в 1099 году папа Пасхал II, чтобы положить конец суеверному страху народа, окропил эту местность святой водой и освятил ее молитвою и сооружением у подошвы холма храма в честь Богоматери — церкви Santa Maria del Popolo.
Немного только остается нам прибавить к тому, что было рассказано выше, с целью обрисовать ту диаметральную противоположность начал, на которых основано было быстро в то время вымиравшее язычество и только что нарождавшееся тогда христианство — противоположностью, которой и объясняется, почему христианство должно было мало-помалу возрасти из крошечного горчичного семени в то мощное дерево, под тенью которого народы и племена земные должны были найти себе и мир и отдохновение, между тем как язычество все более и более вырождалось в какое-то уродливое чудище, которое, подобно ветхому Сатурну, пожирало свое собственное исчадие.
Читатель наш, несомненно, заметил, что почти все лица, представленные на первых страницах этой книги, погибли кто раньше, кто позже насильственной смертью до наступления того периода, на котором останавливается наш рассказ. Мы видели, каким образом были сведены в могилу Клавдий, Британник, Агриппина и Октавия среди населенного грозными призраками черных преступлений Палатинского дворца; присутствовали при тяжелой кончине Бурра, мужа честного и прямого, видели, как пронзил себя своим мечом энергичный Корбулон, искусный полководец, всю свою жизнь верою и правдою прослуживший империи; видели томление предсмертной агонии тщеславной Поппеи, скончавшейся жертвою необузданной вспыльчивости цезаря. Мы были свидетелями минутного позорного малодушия поэта Лукана в виду смерти, разочарования и мрачного пессимизма последних годов Сенеки и того мужества, с каким покорился он приказанию умереть; знаем, какою смертью погибли и неподкупно честный Пэт Тразея и многие другие представители древних римских родов патрициев — Сулла, Рубелий Плавт, Антистий Вет, Пизон, а с ним и целые толпы соучастников неудавшегося заговора.
Философы находились, кто в далекой ссылке, кто в изгнании, кто под опалою. Музоний Руф, которого Дмитрий Циник видел за работою простого пахаря на Кориноском перешейке, был возвращен из ссылки Гальбою и в царствование Веспасиана пользовался при дворе большим почетом. Старик Корнут, оплакивавший долго и безутешно преждевременную кончину даровитого ученика своего Персия, в последние годы царствования Нерона был приговорен к ссылке, и с тех пор для нас теряются всякие следы его.
Некоторые знаменитые отпущенники той эпохи — временщики всесильные каждый в свое время — тоже один за другим сходили со сцены, унесенные тою или другою насильственною смертью. Так, Нарцисс умер отравленный Агриппиною, Паллас и Дорифор оба были отравлены по приказанию Нерона; Эпафродит уже при Домициане заплатил своею жизнью за оказанную им Нерону последнюю услугу; Гелий и Поликлэт, наместники Нерона в Риме во время его знаменитого путешествия по Греции, приговорены были к смертной казни вскоре после воцарения Гальбы.
Явлением отрадным среди всеобщего безверия и всеобщего растления нравов был Эпиктет-маленький друг Тита и Британника в то время, когда он отроком состоял рабом-книгоносцем при секретаре Нерона Эпафродите, — Эпиктет, завещавший миру мысли, по чистоте, возвышенности, и гуманности не имеющие себе равных в области древне-классического, мировоззрения, исключая тех, что подарены нам Марком Аврелием. Заря христианства сказывается в мировоззрениях Эпиктета: язычник едва ли мог бы подняться на такую высоту мысли, если б в воздухе уже не носилось и не чувствовалось веяние начал новых, нового учения.
Что же касается первых трех после Нерона призрачных императоров, то нельзя не заметить, что кратковременное возвышение на престол всех троих было ознаменовано крупными повсеместными бедствиями: войнами, слухами о войнах, избиениями, междоусобными распрями, восстанием царств на царства, народов против народов, морами, сгладами, землетрясениями и великим повсеместным смятением. А среди всех этих смут и бедствий, среди тупого отчаяния безверия, получавшего с каждым днем все более и более широкое распространение, потоками человеческой крови был осквернен храм иерусалимский и приношениями на языческих алтарях поругано его Святое Святых, и тот же год, который был свидетелем падения иудаизма, видел и разрушения храма Юпитера Капитолийского — главной святыни язычества, который был обращен в груды обломков и пепла во время жестокой распри между Сабином, старшим братом Веспасиана, и партизанами Вителлия.
Точно призраки промелькнули один за другим на римском престоле эти три первые после Нерона императора. Больной, скупой и вообще очень непривлекательный старик Гальба очень скоро стал ненавистен римлянам и после пятимесячного царствования был умерщвлен на улицах Рима; преемник его Оттон, возведенный на престол горстью легионариев, процарствовал 95 дней и, убедившись за это время в полнейшей своей неспособности нести на своих плечах тяжелую ответственность правителя обширнейшей в мире империи, сам сложил с себя не только бремя правления, но и бремя жизни, навсегда прекратив одним ударом кинжала биение своего сердца. Остроумный и изящный, изнеженный и легкомысленный, он скорее был жрецом богини любви, чем воином, закаленным в бою; хотя и не лишен был при всех своих слабостях своего рода энергичного мужества и некоторых весьма привлекательных сторон. Что же касается преемника изящного Оттона, Вителлия, то он прославил свое шестимесячное царствование исключительно одним пьянством и обжорством. Конец его был не менее печален, чем конец Гальбы; убитый народом среди улицы, он был сброшен вниз по ступеням той самой лестницы — Scalae Gemoniae — с которой сбрасывались трупы казненных в мамертинской темнице, а потом труп его, подхваченный крюком, был стащен в Тибр.
Отрадным перерывом длинной цепи гнусных и черных дел было царствование добродушного плебея Веспасиана, с воцарением которого замечается среди римского общества некоторое нравственное возрождение вместе с соблюдением известного декорума. Честный, рассудительный и добрый Веспасиан очень скоро завоевал себе сердца римлян, как простотою своих нравов и доступностью, так и своими необычайно трезвыми, хотя, может быть, и не особенно выспренними взглядами на вещи. Правда, его обвиняли отчасти в излишней скупости, по поводу которой мы читаем на страницах истории, будто, извещенный однажды о предположении воздвигнуть в честь его монумент колоссальных размеров на средства общества, он протянул свою руку ладонью кверху, как бы в ожидании получить денег, говоря: «Пьедестал готов!» Но если его действительно и можно было упрекнуть в крайней расчетливости, то разве лишь в тех исключительных случаях, где такая расчетливость прямо клонилась на общую пользу, и лучшим доказательством отсутствия в нем всяких корыстолюбивых наклонностей может служить то обстоятельство, что, пробыв довольно долгое время в Африке в качестве правителя края, он вернулся оттуда человеком не более богатым, чем каким отправился туда.
Но что сказать о сыне его, Тите, имевшем свою роль в первой половине нашего рассказа? К сожалению, царствование Тита продолжалось всего два года с небольшим, но и такая кратковременность правления не помешала ему заслужить в народе прозвание «услаждения рода человеческого». Он скончался внезапно по дороге из Рима в свое незатейливое Сабинское поместье, и перед смертью, отдернув занавеску своих носилок и взглянув на небо, промолвил: «Не знаю, чем заслужил я преждевременную смерть, я не знаю за собою никакого такого преступления, в котором считал бы нужным раскаяться, за исключением, впрочем, одного дела». Но какое это было греховное дело — этого он не сказал, и ни один из приближенных его никогда не мог додуматься, на что император, умирая, намекал.
Приобщенный к церкви христовой водами св. крещения, Алитур покинул свою деятельность актера и, переменив имя Алитура на имя Аманда, уехал из Рима, предоставив в распоряжение Клэта, тогдашнего старшины римских христиан, большую часть денег, вырученную им от продажи своей загородной виллы и дома в самом Риме. Прежде всего он отправился в Иерусалим, и здесь ему довелось быть очевидцем кровавых сцен, жестокой распри иудейских сектантов и вообще всех тех ужасов, какими сопровождались осада и разрушение этого по преимуществу центра иудеизма. Когда же Иерусалима не стало, он уехал сначала в Ефес, где посетил евангелиста Иоанна, а затем переселился на жительство в Гиерополис. Здесь он увиделся с Онезимом и здесь же кончил свои дни пресвитером христианской церкви.
Безмятежная и мирная кончина была венцом благочестивой жизни добродетельной Помпонии. Выздоровев от схваченного ею в тюрьмах заразного тифа, она до конца жизни Авла Плавтия, своего доблестного мужа, скончавшегося при императоре Тите, была его утешением и опорою и пережила его немногим. С Пуденсом и Клавдиею, переселившимся навсегда на жительство в Британию, где оба ревностно трудились на поприще распространения учения Христова и соорудили христианский храм в городе Новиомаче.
Теперь нам остается сказать несколько слов о дальнейшей участи Онезима. После мученичества апостола Павла и почти полного разорения первого гнезда христианства в Риме Онезим предложил Нирею и жене своей Юнии переселиться в Фиафир. Прежде чем покинуть Рим навсегда, Онезим еще раз постарался проникнуть в Золотой дворец, дабы повидаться со своею родственницей Актеей и проститься с нею. А между тем Актея, оросив слезами труп Нерона и убрав его могилу цветами, продолжала горячо молиться за него. Узнав же от Онезима о его намерении уехать обратно в родной город, она его упросила не уезжать без нее и сообщила ему при этом, что и она тоже приняла христианство.
Сборы Актеи или Евуики, как было ее настоящее имя, которым с этих пор она стала называться, продолжались недолго и, распродав с помощью некоторых рабов-христиан все свои драгоценности, она уехала вместе с Онезимом, его женою и Ниреем в Ефес, откуда все они спустя некоторое время переселились на постоянное жительство в Гиерополис. Здесь Евника, поступив диакониссою при одной из христианских церквей, сделалась вскоре известна своими делами на поприще христианского милосердия и жила в большой дружбе с незамужними дочерями евангелиста Иоанна. Онезим уже под старость поставлен был епископом в Ефесе, где в 107 году по Р. X. ему довелось быть очевидцем мученичества Игнатия Антиохийского, Богоносца, который в одном из своих посланий упоминает о нем, как о благочестивом и неутолимом поборнике слова Божьего. Есть предание, что и Онезим завершил свое подвижничество на арене распространения «Благой Вести» мученичеством во время гонения, воздвигнутого императором Траяном на христиан.
notes