Глава X
— Проходя на днях мимо статуи богини Афины на Акрополе, — говорил старый Каллипид, в толпе, собравшейся на Пирейском рынке, — я видел, что богиня покрыта целой тучей жуков. Это предвещает мир, сказал я себе, но, на следующий день, незадолго до народного собрания, через Пникс перебежала ласка…
— Не предсказывай несчастья, старик, — перебил его голос из толпы.
— Самос станет искать себе других союзников, — возразил старик, — это вызовет против нас возмущение. Спарта может вмешаться и разгорится общая эллинская война. Какое нам в сущности дело, самосцы или милезийцы завладеют Приной!
— Мы должны защищать честь Афин, — с жаром вмешался один юноша. — Самос и Милет, как принадлежащие к союзу, должны представлять свои споры на решение Афин, как главы союза. Самос отказывается, поэтому Перикл в ярости от самосцев…
— И в своей ярости выпросил у народного собрания себе в помощники мягкого и кроткого Софокла! — смеясь сказал один.
— Это благодаря «Антигоне»! — раздалось несколько голосов.
— Он поступил справедливо — да здравствует Софокл!
— Вы ничего не знаете, — сказал, подходя цирюльник Споргилос, которого любопытство привело в гавань. — Вы не знаете, как устроилась вся эта самосская история и кто в сущности завязал ее…
— Да здравствует Споргилос! — раздались голоса. — Слушайте Споргилоса — он принадлежит к числу тех, кто утром знает о чем говорили ночью Зевс с Герой.
— Пусть моя ложь обрушится мне на нос! — воскликнул Споргилос, — если то, что я теперь скажу, не чистейшая истина. Милезианка Аспазия околдовала Перикла, я отлично это знаю, но слушайте: на следующий день, после того как сюда прибыло милезианское посольство, я стоял на рынке и увидел послов, которые оглядывались вокруг, как желающие что-то спросить. Действительно, один из них подошел ко мне и сказал: «Эй, приятель, не можешь ли ты указать нам жилище молодой милезианки Аспазии?» Эти люди вероятно думали, что я не знаю, кто они, но я их узнал бы уже по одним их манерам и дорогим костюмам, если бы не видел их раньше. Я любезно подробно описал дорогу к дому милезианки, они также любезно поблагодарили меня и направились по пути, указанному мною. Начинало уже смеркаться; все они проскользнули в жилище милезианки. Замечайте хорошенько: послы, говорю я вам, втайне вели переговоры с милезианкой, она же сумела возбудить в Перикле негодование против самосцев.
— Вы правы! — воскликнул один из слушателей, Споргилос действительно знает о чем разговаривал Зевс с Герой. Но смотрите, вот идет Перикл и Софокл; они без сомнения разговаривают о новых обязанностях последнего.
В самом деле, Перикл и Софокл ходили между колоннами, погруженные в серьезный разговор.
— Ты поразил афинян, — говорил Софокл, — Перикла считали способным на что угодно, только не на это… Так погрузиться в самое мирное занятие: в любовь к прекрасной Аспазии…
— Друг мой, — улыбаясь отвечал Перикл, — можно ли удивляться, что стратегу не дают покоя лавры, приобретенные его друзьями кистью, стилосом и резцом? Уже давно, признаюсь тебе, испытывал я внутреннее беспокойство, мне казалось, что я один праздней, среди людей деятельных и цепи, связывавшие меня, казались мне почти постыдными.
— Как! — возразил Софокл, — разве ты можешь считать себя праздным, когда ты самый деятельный из деятельных, когда все, что делается и созидается, стало возможным только благодаря тебе!
— Нет, — возразил Перикл, — я не хочу быть только помощником, я хочу действовать сам, а как стратег, я могу работать только мечом. Как мог я не увлечься всеобщим стремлением к славе, которым охвачены все окружающие?
— И на этот раз, ты желаешь разделить свою военную славу со мной? — спросил поэт.
— Да, но не расположение прелестной женщины, — отвечал Перикл, — пристально глядя другу в глаза.
Тот помолчал несколько секунд.
— В моей голове, — сказал он наконец, — кажется просветлело, и я начинаю понимать истинную причину моего выбора в стратеги.
— Все, что происходит на свете, друг мой, — улыбаясь отвечал Перикл, — имеет не одну, а сотни причин и кто может сказать — которая главная?
— Не предпочтешь ли ты оставить меня здесь, а в Самос взять красавицу? — спросил поэт.
Перикл снова улыбнулся.
— Успокойся, — сказал он, — мы предпринимаем только маленькое путешествие для развлечения: морскую прогулку на несколько недель, так как нельзя ожидать серьезного сопротивления Самоса могуществу Афин. Самос, прекрасный город, который тебе понравится. Мелисс — предводитель самосцев, против которого нам придется бороться, как тебе известно, довольно знаменитый философ, с которым ты вероятно с удовольствием познакомишься. Когда мы будем проезжать мимо Хиоса, то посетим твоего собрата, трагического поэта Иона, который живет там.
— Ты хочешь посетить Иона! — воскликнул Софокл. — Вспомни, что он плохо к тебе расположен: ты был его соперником в борьбе за прелестную Хризиллу.
— Мое отношение к человеку, — отвечал Перикл, — не определяется тем, как он ко мне относится, а тем, каким я его считаю. Ион прекрасный человек, он примет нас любезно, несмотря на то, что ты его соперник в трагическом искусстве. И давай лучше поговорим о делах.
Он начал объяснять Софоклу касающееся его нового назначения и если бы, в этот день увидали исписанную Софоклом табличку, то это был бы не набросок новой трагедии, не гимн в честь Эрота или Диониса, — а список новобранцев на флот и богатейших граждан, от которых он должен был потребовать постройки кораблей. От поэтического одиночества в зеленеющей долине Кефиса, он должен был перейти к бранным крикам, к шуму в Пирее, к присмотру за приготовлениями афинского флота, к звону оружия в арсенале. Странное чувство испытывал вначале поэт, окруженный матросами и гребцами. У него звенело в ушах от резких криков лоцманов, от звуков труб и флейт, так как вновь построенные триеры спускались на воду и каждый день происходили испытания скоростных качеств. Но когда, наконец, флот был готов к отплытию и красивые триеры выстроились в гавани, тогда Софокл превратился в стратега и с большим воодушевлением отправился в Самос.
Через несколько недель, в Пирее был прислан корабль с донесением совету и народному собранию от Перикла.
Триерарх этого корабля имел еще и поручение передать письмо Аспазии. В нем он писал:
«Никогда сердце мое не билось так сильно, как в ту минуту, когда я выходил с флотом из афинской гавани. Стоя на палубе корабля, чувствуя ветер Эгейского моря, мне казалось, что я ощущаю дыхание свободы, как будто, я снова владею собою… владею! какое глупое слово — разве до сих пор я не принадлежал себе? Не знаю, а может быть я более принадлежал тебе, Аспазия. Мне казалось, что в эти последние дни я сделался слишком слабым, слишком бесхарактерным. Я почти негодовал на тебя, но, подумав, убедился, что был к тебе несправедлив, что твоя любовь никогда не может действовать на человека усыпляющим образом, что, напротив, она должна возбуждать его к героическим подвигам, что, может быть, она более всего заставила меня покинуть Афины.
Поэтому я перестал стыдиться моей любви к тебе, так же как и желания, которое теперь чувствую, снова видеть тебя, хотя это желание чуть было не сыграло со мной злой шутки. Я застал самосцев не приготовленными, добился там легкой победы и уже собирался возвратиться в Афины. Может быть в этом стремлении играло большую роль желание видеть тебя, — во всяком случае, я не стану отрицать последнего, но вскоре я убедился, что моя поспешность могла иметь дурные последствия: теперь я знаю, что на войне следует спешить выступать в поход, но осмотрительно возвращаться назад. Но к чему сообщать тебе о вещах, которые, конечно, теперь известны всем афинянам? Ведь наш флот горит желанием новой битвы и даже кроткий Софокл, разгорячен огнем Ареса. Я послал его в Хиос и Лесбос, чтобы привести оттуда корабли союзников. Пришли мне известие о тебе и наших друзьях в Афинах через того триерарха, с которым я посылаю тебе это письмо и знай, что я с нетерпением жду известий от тебя. Скажи Фидию, чтобы он не тревожился военным шумом и продолжал свои мирные занятия. Для меня будет самой большой радостью, если по возвращении я увижу, что строительство храма в Акрополе близится к окончанию».
На это письмо Аспазия отвечала следующее:
«Меня радует, что ты так быстро оставил мысль, будто бы отважный Перикл сделался слабым и женственным благодаря Аспазии. В действительности, может быть, я должна упрекать себя за то, что просьбами за моих соотечественников заставила тебя стать более деятельным, как ты говоришь. Короткая разлука казалась мне полезной, так как в последнее время тебе как будто немного надоел продолжительный мир и любовь Аспазии, но не стыдись своего желания скорей видеть меня и друзей — желание снова увидеть любимое, всегда сильнее после того, как его оставишь или потеряешь. Я боюсь, что ты будешь переносить разлуку все легче по мере того, как она будет становиться продолжительнее и, наконец, как Агамемнон под Троей, пробудешь под Самосом десять лет. Но мое желание видеть тебя не может уменьшиться с течением времени, так как будет питаться праздностью и одиночеством. Ты оставил меня здесь почти в таком же одиночестве, как будто бы я была твоей супругой. Ты взял с собой Софокла и услал Протагора в далекую колонию — со мной остался один Сократ, который часто ищет моего общества, но в последнее время, из-за недоверия ко мне, или к самому себе, или к тебе, не осмеливается являться один и переступает мой порог только в обществе одного, почти столько же странного существа как и он сам — соперника нашего Софокла — Эврипида. Он и Сократ неразлучные друзья и даже, как кажется, Сократ помогает ему в создании его трагедий, но это пустяки — оба они настолько похожи по натуре, что едва ли один может заимствовать от другого что-нибудь. Что Сократ между мыслителями — то Эврипид между поэтами и, кроме того, у Эврипида большая библиотека и он живет окруженный музами; в остальном же похож на всех поэтов. Он родился на острове Саламине, во время прошедшей Персидской войны в день главного сражения. Мальчиком он одержал победу на олимпийских состязаниях, но его всегда больше тянуло к книгам, чем к физическим упражнениям, и вместо атлета он стал писателем. „Как случилось“, — спросила я его, — „что ты почти во всех твоих комедиях выступаешь против женщин и все называют тебя женоненавистником?“ „Я женат“, — отвечал он». «Разве это причина», возразила я, «ненавидеть всех женщин, даже и тех, с которыми ты не связан подобными узами?» «Сократ привел меня к тебе, чтобы излечить меня от ненависти к женщинам, пока же я уважаю только одну женщину — ту, которая родила меня». Мне стало интересно, и я попросила Эврипида познакомить меня со своей матерью. Она оказалась доброй женщиной, окруженной курами и индюшками. Я сказала ей, что хотела бы услышать рассказ о том, как она родила своего знаменитого сына, на Салалите, во время морской битвы. Она обрадовалась и с видимой гордостью сказала: «Эту историю я рассказывала великому Фемистоклу». То был ужасный день, когда персы ворвались в наши священные Афины, уничтожая все, убивая людей у алтарей, предавая пламени храмы, так что все море было покрыто облаками черного дыма. Но в это время, когда город горел и все мужчины клялись, что умрут под горящими развалинами с оружием в руках, а женщины громко плакали и кричали, появился Фемистокл и, протянув руку к морю, сказал: «Вот где Афины!» Он приказал всем мужчинам броситься на корабли. Рядом с ним стоял длиннобородый жрец из храма Эрехтея, и говорил, что случилось великое чудо — священная змея исчезла из горящего храма в знак того, что покровительница города Афина-Паллада оставила его и что родина афинян теперь в море, на кораблях флота Фемистокла. Когда все мужчины ушли на суда, ужасно было видеть, как женщины, дети и старики, толкаясь, бросались в лодки, чтобы плыть на Саламин и как многие погибли во время этого бегства. Даже собаки не хотели оставаться в опустевшем городе; они бросались в море и плыли рядом с кораблями. В то время я была беременна, и в этом положении счастливо добралась, несмотря на суматоху и толкотню, на Саламин, где с несколькими женщинами и детьми нашла себе убежище в прибрежной пещере. Ночь была беспокойна, так как к Саламину собрался весь греческий флот и поминутно раздавались оклики часовых с кораблей, так что даже самые беззаботные не могли сомкнуть глаз всю, ночь Когда же наступило утро я испытывала мучительные боли и лежала одна на ложе из мха, так как женщины и дети, разделявшие со мною ночное убежище, зная, что их мужья и отцы на кораблях, собрались на высоком берегу, следя за флотом и с мольбою протягивая руки к богам. Вдруг я услышала громкие трубные звуки и пение тысячи голосов, смешивавшиеся с громким треском. Это был звук от кораблей, сталкивавшихся друг с другом и глухо доносившиеся воинственные крики. Не знаю, сколько времени это продолжалось и не могу описать тебе битвы, дитя мое, так как не видела ее. Терзаемая болью, я, наконец, забылась тяжелым сном, который мог быть последним, как вдруг, сквозь этот сон, я услышала громкие, радостные крики женщин, тогда я пришла в себя и вспомнила, что нахожусь на Саламине. Но к радостным крикам присоединились вскоре и горестные, так как к берегу было прибито не только множество обломков кораблей, но и трупов, в которых многие женщины узнавали своих сыновей или мужей, но многие из экипажа разбитых судов, раненые или просто упавшие в воду, спаслись на Саламин и принесли известие, что персы разбиты и обращены в бегство, что в этот день мы можем возвратиться в освобожденный родной город. Можешь себе представить, что я испытала, дитя мое, когда, совершенно неожиданно, как будто посланный богами, появился мой супруг, Мнезарх, принадлежавший к числу спасшихся на острове и вбежавший в пещеру с криками: «Афины снова свободны! Афины снова наши!», и он хотел бежать дальше со своим победным криком, но, представь себе его радость, когда он вдруг увидал меня и рядом со мною голого, только что родившегося, плакавшего мальчика. Он не мог ничего сказать, только схватил ребенка и, подняв его кверху, начал танцевать с ним, не помня себя от счастья.
На следующий день, на острове было устроено празднество в честь победы: юноши, украшенные цветами, танцевали вокруг трофеев, тогда как персы бежали с остатками своих войск. Мнезарх пошел с новорожденным мальчиком в веселую толпу, показывая всем ребенка и объясняя, что он появился на свет во время битвы, а когда к нему подошел сам Фемистокл и узнал в чем дело, то сказал: «Да будут благословенны афинские матери, которые рождают нам новых граждан, еще во время битвы, взамен тех, которые пали за родину». Так он сказал и приказал отсчитать Мнезарху сто драхм. Тогда муж весело возвратился ко мне и назвал мальчика Эврипидом, в воспоминание того, что он родился в день победы — Эврип. «Так, почти теми же словами, как я пишу тебе, рассказывала мне почтенная Клейто».
Через несколько дней после того, как письмо Аспазии было отправлено к Периклу, с Самоса пришло известие о победе и с ним новое письмо.
«Ты несравненна, Аспазия, и в тоже время всегда одинакова. Случайно иль с тайным намерением рассказала ты мне в твоем письме о Саламине и старой Клейто? Когда вместе с подкреплением, я получил из Афин твои строки, я стоял почти лицом к лицу с самосским флотом, и прочтя рассказ твоей старухи, под впечатлением воспоминаний о Саламинской битве подал сигнал к нападению. Правду говоря, морское сражение, может быть, самое интересное из всех зрелищ, и, признаюсь, часто, с тех пор как я в качестве стратега, даю сражения, несмотря на всю ответственность полководца, я не могу не восхищаться этой борьбе в открытом море.
К счастью, старая Клейта описала тебе только побочные события Саламинской битвы, а не самую битву, поэтому я могу, вкратце описать тебе морское сражение при Самосе, но с одним условием, что это описание будет единственным, которое ты получишь от меня во время войны.
Возвратившись из Милета, флот самосцев собрался при острове Трагии, готовясь там встретить нападение. Их флот построился кругом, чтобы не позволить мне напасть на их фланг. Я послал нескольких смелых мореходов, чтобы расстроить, по возможности, это круговое построение неприятеля. Ложным нападением и притворным бегством, они должны были увлечь к преследованию несколько неприятельских кораблей и тем расстроить их ряды. В то же время поднялся довольно сильный ветер, также способствовавший тому, чтобы разорвать замкнутый круг самосцев. Наш флот вначале стоял с поднятыми парусами, готовый напасть на каждый отделившийся от линии неприятельский корабль.
Между тем, самосскому предводителю удалось построить внутри второй круг, которым он, в то время как корабли наружного круга отступили, по его приказанию, вдруг заменил их и возобновил на время нарушившийся порядок на несколько мгновений, вид этой замкнутой фаланги привел в замешательство наши передние ряды. Корабли самосцев, сверкая мощными таранами и множеством быстро двигавшихся весел, имели вид громадных вепрей с тысячью ног, идущих на нас. Но через несколько мгновений после того, как я приказал нашим кораблям поспешно отойти назад, наша фаланга стояла против самосской, такою же неприступной, как и она. Тогда началась битва. С громкими криками бросились друг на друга передние ряды, и, если самосские корабли походили на страшных, ощетинившихся вепрей, то наши можно было бы сравнить с морскими змеями, проскальзывающими между их щетиной и кусающими зверя насмерть. Между тем, на кораблях начали свою работу громадные катапульты и ужасные дельфины, — длинные бревна с тяжелыми кусками бронзы на концах, которые, ударяясь с размаха в неприятельские суда, ломали мачты или пробивали борта. Наконец, суда сходились все ближе и ближе, сцеплялись бортами, началась битва лицом к лицу, копьями и мечами, человек против человека, самые смелые даже перескакивали на палубу неприятельского судна. Некоторым из наших удалось обрубить неприятельские снасти, взять в плен триерархов и принудить беззащитных гребцов вывести суда из линии самосского флота и перевести в афинский. Но как ни славны подобные победы, как ни доказывают они личное мужество, я всегда, в морских сражениях, насколько возможно, щажу жизнь людей и предпочитаю борьбе людей, борьбу стратегий. К чему жертвовать жизнью, когда смелыми маневрами можно окончить битву? Я двигался между кораблями флота и повсюду кричал триерархам, чтобы они более действовали орудиями и не бросали людей понапрасну вперед. Они поняли меня и так как у самосцев множество судов стали непригодными и были выведены из линии, нам стало легче напасть на их фланги. Тут уже все наше внимание было обращено на то, чтобы уничтожить неприятельские корабли. К глухому стуку сталкивающихся кораблей примешивался треск ломающихся весел, самосцы колебались, ряды их расстроились, но они не отступали. Раздраженный этим упрямством, я уже хотел отдать приказание зажечь несколько кораблей и пустить их в неприятельские ряды, чтобы сжечь остатки самосского флота, как вдруг громадный камень был брошен в мачту моего собственного корабля, мачта осталась невредима, но рулевой упал с разбитой головой. Камень повредил и сам руль. Он был брошен с главного судна самосцев, из чего я заключил, что самосский полководец желает вызвать меня лично на бой, но сопротивление судна без руля было невозможно. Тогда, так чтобы враг этого не заметил, я спустился в лодку и перебрался на другое судно. И в то время, как самосский полководец бросился на легкую добычу, я с быстротою молнии зашел на „Парфенон“ во фланг самосцу, и используя сразу несколько катапульт, пробил его борт, и он накренился. Сам предводитель принадлежал к числу немногих, кто спаслись от стрел, во множестве пущенных нами на их корабль; только тут начали самосцы отступать и победа осталась за нами. Вечером, в этот же день, самосский предводитель Мелисс, с большой свитой явился ко мне на корабль, чтобы переговорить со мною об условиях мира, но выставил такие требования, что меня сочли бы побежденным, если бы я принял их. Он говорил, правда, что флот самосцев почти уничтожен, но город способен выдержать долгую осаду, кроме того, обещаны подкрепления от финикийцев и персов. Во время переговоров, Меллис вел себя, так как может вести себя только философ. Этот человек высокого роста, уже довольно пожилой, и на лице его лежит такая печать глубокомыслия, что мне казалось почти невероятным, что я вижу перед собою того же самого человека, который командовал флотом и носился по волнам с быстротою юноши. Не знаю, как это случилось, но наш разговор, мало-помалу, принял философское направление.
При наших переговорах присутствовали многие триерархи, слушавшие с большим любопытством, но когда они услышали, что мы погрузились в спор о безграничности бесконечного, то были поражены и сидели, разинув рты. Мы и сами рассмеялись, заметив, что люди, еще недавно насмерть боровшиеся друг против друга, могли увлечься подобным разговором. Так как я в Афинах из уст Зенона часто слышал подобные речи и этот вопрос всегда живо занимал меня, то я не остался в долгу у Мелисса. „На сколько лучше было бы“, — сказал я Мелису, когда мы прощались, и я пожимал ему руку, — „если бы мы, все эллины, были так же едины в общественной жизни, как в языке и движении мысли“. „Без сомнения“, — сказал он мне с горькой улыбкой, — „ты надеешься, что Афины соберут под свою власть всех эллинов и принудят их к союзу“.
Я понял его и отдал справедливость чувству человека, боровшегося за независимость своего острова. Такова участь великих намерений и мыслей — всегда сталкиваться с мелкими интересами. Великие мысли и намерения всегда плохо вознаграждаются: я предлагаю эллинам соединиться, а они видят в этом только желание Афин возвыситься, или, еще хуже, личные, тщеславные планы. Мы победили, флот самосцев теперь не опасен. Но сопротивление в городе еще не подавлено, мы окружили его с моря и с суши».
Аспазия послала Периклу следующий ответ: «Твоею победою при Самосе ты сильно обрадовал афинян и я всем сердцем присоединилась к этой радости. Постройка Парфенона продвигается с почти невероятной быстротой, конечно, хорошо строить, когда имеешь деньги, как постоянно говорит Калликрат. Несколько дней тому назад на Акрополе случилось несчастье, которое привлекло всеобщее внимание: один работник упал с лесов и разбился, и то, что это случилось как раз на том месте, которое Диопит называет подземным, заставило работать языки всех суеверных людей в Афинах. Жрец Эрехтея с торжеством говорит, что исполнилось его пророчество и предсказывает новые несчастья. Он глядит с порога своего храма все мрачнее и сердитее на мужественного и веселого Калликрата и желает ему солнечного удара, но горячие стрелы Аполлона отскакивают от лба неутомимого труженика, Афина-Паллада держит над ним свой щит, защищая его. Он раздражает противника своим хладнокровием и, если сердитые взгляды слишком надоедают ему, то приказывает своим рабочие поднять целое облако пыли вокруг храма Эрехтея, которое заставляет жреца удалиться в глубину его святилища. В последнее время, в спор между этими людьми вмешался мул. В числе вьючных животных, которые каждый день поднимают на Акрополь камни и другие тяжести, находился один мул, который, частью от старости, частью от увечья, сделался непригодным к работе. Его погонщик хотел оставить его в конюшне, но мужественное животное было этим недовольно и ничто не могло отучить его от того, что он привык делать уже давно, вместе со своими товарищами и он, хотя и не нагруженный, поднимается и спускается по склону Акрополя и делает это каждый день, так что все узнали наконец, „мула Калликрата“, как его называют, так как Калликрат взял его под свое особенное покровительство. Вот этот-то мул, не имея никаких занятий на Акрополе, часто подходит к храму Эрехтея и уже несколько раз пачкал священную траву, растущую в ограде храма, совсем не священными вещами. Поэтому Диопит ненавидит этого усердного работника чуть ли не больше, чем самого Калликрата, и трудно предвидеть какие последствия будет иметь это дело. Прощай, мой герой, и не думай об рассказе Клейты, о Саламинской битве и о Фемистокле, но думай о твоей Аспазии. Ни Гера, ни все павлины Самоса не могли бы удержать меня поспешить к тебе, если бы только ты этого желал».
Через несколько дней пришел ответ от Перикла: «Теперь, когда здесь, как кажется, самое трудное сделано и осада, может быть, очень продолжительная, обрекает меня на бездействие, близкое к праздности, я могу признаться, не стыдясь, в моем желании видеть Афины. Я чаще, чем ты думаешь, вспоминаю о тебе, о моих друзьях и о том, что близится к окончанию под их руками. Несчастие, случившееся с рабочим при постройке Парфенона, которое так неблагоприятно толкуют, сильно тронуло меня, я уже просил Гиппократа употребить все усилия вылечить несчастного, если он еще не умер и если нам удастся спасти его, то я даю обещание построить алтарь Палладе-Исцелительнице на Акрополе. Что касается Калликратова мула, то я того мнения, что на него следует смотреть, как на существо, которое своим усердием заслужило расположение афинского правительства и чтобы нерасположение Диопита не повредило ему, я даю ему позволение пастись и есть везде, где ему нравится и за весь вред, который он может нанести чужому имуществу, будет заплачено из государственной казны.
Письмо, полученное мною от Телезиппы, полно жалобами на маленького Алкивиада».
Аспазия отвечала Периклу следующее:
«Много важного, дорогой Перикл, узнала я из твоих писем. Ты, как я этого желала, сам того не замечая, описал себя. Как бедны слова и насколько красноречивее мог бы поцелуй выразить тебе мое чувство! Я не замечаю времени, думая о тебе.
Фидий и его помощники неутомимо погружены в свою задачу и, как бы охваченные демонийской силой, они только наполовину прислушиваются к тому, что происходит в окружающем их мире. Прости им, так как они трудятся также и для тебя и для славы твоего имени.
Алкивиад начинает обращать на себя внимание афинян: многие стараются увидеть его в лицее, или где бы то ни было, но он привязан только к Сократу, может быть потому, что последний не льстит ему. Недавно он шел в сопровождении педагога по улице, неся за пазухой своего любимого перепела, в это время к нему подошло довольно много народу и, когда он стоял с этими людьми, перепел улетел. Мальчик пришел от этого в такое сильное огорчение, что половина находившихся тут афинян, бросилась разыскивать перепела Алкивиада. Таковы афиняне. Они ухаживают за Алкивиадом отчасти потому, что он воспитанник Перикла — великого Перикла, который, после победы при Тагрии, сделался более чем когда-либо героем дня. Только Диопит настроен против тебя, да сестра Кимона и твоя жена, Телезиппа; на их стороне партия старых спартанцев, которые носят длинные волосы, голодают, не молятся, ходят по улицам с палками, а также много философов — киников, которые ходят босиком и в разорванных плащах: — все эти люди думают воспользоваться твоим отсутствием и половить рыбу в мутной воде.
Теодота, как я слышала, продолжает клясться, что Перикл еще падет к ее ногам, тайные нити продолжают соединять эту женщину с нашими врагами. Эльпиника употребляет все усилия, чтобы восстановить против меня своих друзей и подруг. Они и друзья твоей жены, открыто преследуют меня, они видят, что я беззащитна, и считают меня легкой и верной добычей.
Я вижу Эврипида постоянно серьезным, мрачным и задумчивым, однако он доверил мне в присутствии Сократа несчастия своей семейной жизни. Он нарисовал портрет своей жены, который я не стану тебе повторять, так как его супруга верный слепок с твоей Телезиппы. Теперь выслушай, к какому решению пришел поэт, чтобы освободиться от ее невыносимого общества: он предполагает отослать эту женщину и заключить другой, более соответствующий потребности его сердца, союз. Дорогой мой Перикл, что скажешь ты о таком решении поэта?»
Через некоторое время Перикл писал Аспазии:
«Не знаю, заслуживаю ли я те похвалы, которые ты посылаешь мне. Я в сильном раздражении против самосцев и, когда придет время, заставлю их дорого заплатить за упрямство. В дни затишья и нетерпения, благородный Софокл для меня вдвойне желанный товарищ. Как посредник, он незаменим; он обладает каким-то особым очарованием. Он верный помощник, и незаменим там, где нужно рассеять какой-нибудь глупый предрассудок, ведь тебе известно, у нас, афинян, их немало. Когда разражается гроза и молния ударяет рядом с лагерем, или рулевой корабля, при виде солнечного затмения теряет голову, я должен припоминать все, что слышал о естественном происхождении подобных явлений от Анаксагора, чтобы успокоить испуганных. Но, рассказывая тебе, как я рассеиваю чужие предрассудки, я забываю, что ты часто сама винишь меня в них. Ты спрашиваешь супруга Телезиппы, что он скажет о мужественном решении Эврипида — я отвечу тебе, когда возвращусь в Афины».
В течение девяти месяцев сопротивлялся Самос афинянам и Перикл с Аспазией обменялись еще многими письмами. Наконец афинский полководец написал своей подруге:
«Самос взят штурмом, сопротивление Мелисса сломлено, мир заключен; самосцы обязаны отдать свой флот и разрушить городские стены. Однако, я еще не могу возвратиться в Афины, я должен предварительно съездить в Милет, где многое нужно привести в порядок, но эта задержка будет непродолжительной, и через несколько недель мы увидимся.
На судах царствует радость, триерархи празднуют победу в обществе своих подруг, так как некоторые из них, во время осады, уже приехали из Афин в Самос. Эти красавицы, после взятия Самоса обещали поставить в городе, на свой счет, рядом со знаменитым храмом Геры, храм в честь богини любви и, кажется, решились, действительно, исполнить свое обещание. Несколько дней назад приехала Теодота, по желанию своего друга, Гиппоникоса, который такой же патриот, как и любитель хорошо пожить и на построенном им корабле, командует которым сам, принимал участие в походе. Прощай. В Милете, на твоей родине, я буду каждую минуту вспоминать о тебе».
Прочтя письмо Перикла, Аспазия задумалась. А через день, готовая к путешествию, в сопровождении служанки, уже была в Пирее и садилась на корабль, шедший из афинской гавани к ионийским берегам.
Глава XI
Перикл отправился из Самоса в Милет на двух триерах. Триерархом второго судна был Гиппоникос, упросивший Перикла позволить сопровождать его в Милет. В свите Гиппоникоса была прекрасная Теодота; таким образом прелестная танцовщица снова появилась рядом с Периклом. Милезийцы приняли афинского стратега с большими почестями и поднесли победителю Самоса золотой лавровый венок.
Вступив на берег Малой Азии, Перикл сразу почувствовал горячее южное дыхание. Недаром это была страна Дианы, с громадными храмами, в которых эллинские формы соединились со стилем востока, страна жриц Афродиты и родина ее приемного сына, бога веселья, Диониса, женоподобного, но вместе с тем полного мужества и огня, роскошные кудри которого украшены лидийской митрой и который одет в свободное, широкое платье, как настоящий сын Малой Азии.
Это горячее дыхание встретило афинянина Перикла на улицах богатого, роскошного, знаменитого своими розами Милета. Здесь говорили о персах, как в Афинах говорят о мегарцах, или коринфянах. Костюмы жителей Милета и его красавиц-женщин были пестры и богаты, как перья восточных птиц, и в то же время полны вкуса. Афиняне нашли здесь обычаи, заимствованные частью от персов, частью от египтян, видели милезийцев, закутанных в персидские ткани, украшенных индийскими драгоценными камнями, надушенных сирийскими благовониями.
Перикл и Гиппоникос во время своего пребывания в Милете, пользовались гостеприимством богатейшего и знатнейшего из граждан, Артемидора. Он повез их в свое роскошное имение близ города.
Недалеко от этого имения находилась миртовая роща, о которой говорили, что под ее тенью часто появляется богиня Афродита.
Дом Артемидора был отделан с восточной роскошью, стены и пол украшены роскошными персидскими коврами. Такая же роскошь была в посуде и во всей обстановке, всюду сверкало золото, слоновая кость; толпа прелестных невольниц прислуживала в доме. В числе их были уроженки берегов Гирканского моря с ослепительно белым, как мрамор, цветом лица, другие — смуглые как бронзовые статуи в доме Артемидора и, наконец, третьи — совершенно черные, как эбеновое дерево. В скульптурных произведениях и картинах, в доме Артемидора также не было недостатка. Одним словом, у него было все, чем привыкли наслаждаться греки на родине.
— Вы называете нас, ионийцев, любителями роскоши, — говорил Артемидор своим гостям, угощая их изысканными блюдами, — и, как я слышал, наши прелестные милезианки действительно опаснее для добродетели афинских мужей, чем милезийцы для афинских женщин.
Перикл улыбнулся.
— Но не забывайте, — продолжал Артемидор, — что мы, ионийцы, не только любим роскошь, а также поэзию и науки, и что наряду с прелестными женщинами у нас есть Геродот и сам Гомер.
— Всем известно, — отвечал Перикл, — что цветы эллинского духа нигде не распускаются так роскошно, как под горячим небом Азии.
На второй день Артемидор повел своих гостей в миртовую рощу, примыкавшую к его роскошной даче.
Прелестная Теодота, как подруга Гиппоникоса, также была приглашена любезным Артемидором.
В обществе хозяина, Перикл, Гиппоникос и Теодота прогуливались между цветущими миртами, которые покрывали небольшую возвышенность. С лужаек представлялся прекрасный вид на город, на море и на острова, которые словно для защиты, прикрывают гавани Милета.
Артемидор приказал рабам, следовавшим за ними, застелить ковры и разбить палатку, чтобы отдохнуть и освежиться, послушать мягкие звуки лидийской флейты.
Рабы и рабыни Артемидора наполняли лес, как сирены, неожиданно появляющиеся из чащи и подающие путнику кубок с вином, или нимфы, предлагающие из рога изобилия цветы и спелые плоды. Маленькое озеро в середине рощи было оживлено фигурами всех эллинских морских богов; там и сям мелькали сказочные существа: полурыбы, полуженщины. Сирены лежали на скалах и вместе с Тритонами напевали тихие песни. Присутствовал даже мудрый Протей , предсказывавший будущее желающим.
Перикл также подошел к нему и хотел услышать от него предсказание своей судьбы.
— Если понадобится, я сумею удержать тебя, — сказал он шутя, — чтобы ты приняв новый вид, не ускользнул от ответа.
Но он добровольно отвечал Периклу, и сказал следующее:
«Там где гнездится соловей,
Где роскошно благоухают розы,
Там благосклонные боги готовят тебе счастье,
Держи только его крепче, о герой,
Как держишь меня, мужественной рукою.
Только будучи так удерживаемо
Никогда не ускользнет бегущее».
Перикл не понял, что хотел сказать Протей, но, когда он оглянулся на своих спутников, их не было. Он пошел дальше. Птицы, перепрыгивавшие с ветки на ветку, с дерева на дерево, увлекали его все глубже и глубже в лес. На ветвях сидели попугаи, кричавшие Периклу: «Здравствуй, радуйся! Иди!»
Но вскоре Периклу показалось, что вместо одной птицы он слышит целый хор соловьев в некотором отдалении; вместе с тем до него донесся сильный запах роз. Он должен был идти мимо цветущих кустов роз и, странное дело, ему казалось, что розовый запах смешивается с запахом индийских благоуханий.
Почти невольно, Перикл пошел по направлению пения. Он сделал это Машинально, совершенно забыв предсказание.
Там и сям, в полумраке рощи, вдали мелькали сквозь ветви яркого цвета птицы, прыгающие с ветки на ветку, словно составляя его свиту. Птицы вдруг замолкли и казалось лукаво глядели на него, тогда Перикл увидел перед собою роскошные розовые кусты, благоухание которых он чувствовал издали. Между ветвями ясно виднелось таинственное существо в белом, сверкающем золотом платье.
Он поспешно подошел, и в беседке увидал очаровательную сцену. Окруженная целой толпой прелестных детей, одетых в пурпур, с золотыми крылышками на спине, стояла женщина в ослепительно белом платье, подпоясанном золотым поясом, в венке из роз.
Перикл не мог хорошенько разглядеть лицо красавицы, как только он приблизился, маленькие боги любви с особенным усердием принялись украшать голову, грудь и всю фигуру женщины розовыми цветами, так что она почти исчезла под ними.
Перикл вспомнил о предании, что в этой роще часто появляется сама богиня Афродита и был готов принять за богиню эту покрытую розами красавицу.
Потом маленькие эроты со смехом бросились в разные стороны. Перикл вошел в беседку, из-под цветов раздавались мольбы пленницы об освобождении. Перикл откинул розы, покрывавшие лицо красавицы и увидел перед собой… Аспазию.
Первым чувством Перикла была безграничная радость, но через мгновение он уже стал задавать себе вопрос, каким образом стало возможным это неожиданное свидание? Но тут Аспазия поднялась, сбросила с себя розы и сказала своим мелодичным голосом:
— Знай, дорогой Перикл, что и я, также как Сократ, имею своего демона, который в решительные минуты шепчет мне не только чего я не должна, но и то, что я должна делать. Этот демон, как только пришло твое последнее письмо из Самоса, с известием о заключении мира и о том, что Теодота в Самосе, а также твоем предстоящем путешествии в Милет, заговорил во мне и приказал немедленно сесть на корабль и плыть в Самос, а, если тебя там уже нет, то в Милет. По всей вероятности, демон хотел доставить мне двойное счастье: увидеть снова Милет и быть вместе с тобою. Я приехала в Милет и обратилась к Артемидору. Я узнала о сюрпризах, которые прекрасная Теодота хотела приготовить тебе в роще Афродиты, но втайне сговорившись с Артемидором, взяла на себя ту роль, которую хотела разыграть Теодота.
— Для меня, — отвечал Перикл, — ты превратила в действительность предание о появлении в этой роще богини любви. Для меня ты богиня любви, богиня счастья и, прежде всего, позволь мне это прибавить, богиня неожиданностей…
— Разве счастье возможно без неожиданностей! — воскликнула Аспазия.
Нежный разговор еще долго продолжался в очаровательной беседке. Как все влюбленные, после долгой разлуки, у них было что сказать друг другу. Но когда поцелуи стали заменять слова и начало смеркаться, неожиданно появились эроты и хотели опутать новыми розовыми гирляндами также и Перикла.
— Берегись этих малюток, — сказала Аспазия. — Пора расстаться, твой путь длиннее — мой короче, Артемидор предоставил мне маленький домик в саду, в нескольких шагах отсюда. Я отправлюсь туда; ты же, мой дорогой Перикл, возвратись обратно к Артемидору, к твоему другу Гиппоникосу и прекрасной Теодоте, коринфянке с огненными глазами.
При этих словах Аспазии, боги любви разразились веселым громким смехом, еще более опутывая Перикла своими гирляндами.
На утро Перикл и Аспазия вышли из домика в саду Артемидора и пошли в рощу, еще покрытую утренней росой. Они сами походили на прекрасные цветы, освеженные блестящими каплями росы. Они поднялись на возвышение, с которого был виден город, море и залив.
Взгляд Перикла, перенесясь через город, остановился на мгновение на гордых афинских триерах, стоявших в гавани, затем скользнул дальше в утреннем тумане по направлению — к городу, у которого он пожертвовал родине целый год своей жизни, затем снова возвратился к прекрасному Милету. Глядя на его роскошь и великолепие, Перикл стад восхищаться любезностью и дружелюбием его обитателей.
— Да, Милет стал еще красивее и его обитатели умеют жить, — отвечала Аспазия, — но старики помнят то время, когда Милет был царем этого мира, когда он был не только богат и роскошен, но могуществен и независим, когда он основывал свои колонии даже на далеких берегах Понта. Это время прошло, Милет должен преклоняться перед могуществом Афин…
— Ты говоришь это почти с горечью, — заметил Перикл, — но подумай, если бы Милет не был афинским, он был бы персидским.
— В таком случае, я должна вместо того, чтобы сердиться на афинянина, с благодарностью целовать его, — сказала Аспазия, целуя Перикла.
— Твои золотокрылые боги любви вчера отомстили за Милет предводителю могущественного афинского флота, — пошутил Перикл.
— Не раскаивайся, — проговорила Аспазия, — что ты посвятил Милету неделю твоей, богатой событиями жизни. Чти город, который славится не только прекраснейшими розами, но и прекраснейшими легендами на свете. Разве можно придумать более прелестное предание, чем наше милезийское сказание об Эроте и Психее?
— Ты права, — отвечал Перикл, — но, — продолжал он, лукаво улыбаясь, — под этим же небом, сколько мне известно, сложилось сказание об эфесской вдове…
— …смысл которого, — перебила его Аспазия, — обыкновенно кажется таков, что женщина изменчива и непостоянна. Но плоха та сказка, которая имеет только один смысл, заключает только одну истину. Позволь мне взять на себя защиту эфесской вдовы: она изменила уже мертвому супругу. Любовь так связана с жизнью, что любовь и верность за гробом неестественны.
Перикл не мог не вспоминать слов Протея, сказанных ему, когда он, сам того не зная, шел к Аспазии. Эти стихи, предсказывавшие ему высшее блаженство, советовали держать его крепче.
— Я буду крепко держать тебя, как предсказателя, изменчивого Протея, чтобы ты, в своих переодеваньях, не ускользнула от меня, — шутя сказал Перикл Аспазии.
— Как же будешь ты удерживать меня? — спросила милезианка. — Может быть, по афинскому обычаю, в клетке, за решеткой, которую вы, мужчины называете женскими покоями в вашем доме.
— В этих клетках, — сказал Перикл, после непродолжительного молчания, — может быть, можно удержать Телезиппу, но не Аспазию.
Однажды в отсутствие Аспазии, Перикл разговаривал о ней с Артемидором.
— В преданиях и историях всех времен, — сказал Артемидор, — немало рассказывается о героях, которые попадали под власть женщин: стремившийся на родину Одиссей целые годы провел в гроте у прелестной нимфы Калипсо, даже сам Геркулес прял на прялке у хитрой Омфалы. Но все эти женщины не умели навсегда привязать к себе обольщенных ими; их очарование быстро исчезало, сети разрывались и скучающий герой снова хватался за меч, или пускался в море, стремился к новым приключениям. Точно также исчезнет и очарование Аспазии, если ты достаточно насладишься ею в этом счастливом убежище.
— Да, конечно, — согласился Перикл, — это было бы так, если бы Аспазия была Теодотой, если бы она не имела ничего, кроме физической красоты, но есть нечто, что может навсегда привязать влюбленного. Я не говорю о средствах обыкновенных женщин, которые притворною скромностью, или неприступностью думают привязать к себе влюбленных, существуют женские натуры, которые тем, что отдаются вполне, еще крепче привязывают к себе. Это чудная смесь прелести и кротости, мне кажется, тот дар, который Афродита скрывает в своем золотом поясе, и Аспазия обладает этим даром, этим поясом Афродиты.
Наконец наступил день, когда Перикл должен был снова возвратиться на Самос, посетив по дороге Хиос.
Сговорчивость милезийцев облегчила Периклу исполнение тех намерений, которые привели его в Милет, так, что во время своего пребывания в этом городе, он только небольшую часть времени должен был посвятить политическим переговорам, а большую — своему счастью.
Гостеприимный Артемидор дал в честь уезжающего афинского героя торжественное празднество.
На этом празднике Перикл сказал Артемидору:
— Нет ничего удивительного, что тайная прелесть здешнего неба подействовала и на меня и я провел целую неделю в счастливой праздности. Вы живете на этом берегу вблизи горячих финикиян, которые более всех богов почитают богиню любви, а также вблизи острова Киприды, на котором во время своего победного шествия по водам, в Элладу, богиня сделала первую остановку на пути. И если с юга к вам близок остров Киприды, то с севера, с вершин Тмолоса, к вам доносится шум празднеств Диониса и Реи, так что вы со всех сторон окружены богами веселья и счастия.
Милет прекрасен и воспоминания о блаженных днях, дарованных мне здесь богами, незабываемы, но я чувствую, что пора оставить этот горячий берег и снова сесть на корабль, чтобы свободно вздохнуть, высадившись на спокойных берегах Аттики.
Глава XII
Переодетая Аспазия находилась на корабле, который вез афинского стратега из Милета обратно в Самос.
Когда триера вышла из гавани в открытое море, милезианка, стоя рядом со своим другом, глядела на остающийся за ними цветущий город. Взгляд Аспазии не отрывался от исчезающих вдали вершин; душа ее была полна гордости при мысли, что здесь, в этом городе, где она в первый раз увидела свет, она одержала прекраснейшую победу в своей жизни.
Перикл также глядел на исчезающий город. Он вспоминал прожитые в нем счастливые дни и ему казалось, что его несравненная подруга, подобно Антею, приобрела новую силу от прикосновения к родной земле.
— Я почти готов оплакивать, — сказал он, — наш прошедший медовый месяц, но меня успокаивает то, что я везу тебя с собою, как мою лучшую добычу.
— Счастье и любовь будут повсюду следовать за нами, — возразила Аспазия, — мы оставляем только одно, чего может быть не найдем снова — это счастливую таинственность, которой мы там наслаждались и свободу от всяких цепей…
Перикл опустил голову и задумался.
— Возвратившись в Афины, — продолжала Аспазия, — ты снова сделаешься правителем государства, на поступки которого устремлены все взгляды, ты снова сделаешься афинским гражданином, связанным строгими правилами, снова будешь супругом Телезиппы, а я… — я буду только чужестранкой, не имеющей ни родины, ни прав, буду, как выражается твоя супруга Телезиппа и ее подруги, гетерой из Милета.
Перикл медленно поднял голову и пристально поглядел в лицо своей подруге.
— Разве ты желала бы другого, Аспазия? — спросил он. — Разве ты не смеялась постоянно, как над рабством, над браком и не смотрела на женские покои афинян иначе, как на тюрьму?
— Я не помню, Перикл, — возразила Аспазия, — чтобы ты когда-нибудь спрашивал меня, что я выберу: положение гетеры или жены афинянина?
— А если бы я это сделал, — сказал Перикл, — если бы я задал тебе этот вопрос, какой ответ дала бы ты?
— Я сказала бы тебе, — отвечала Аспазия, — что я не желаю выбрать ни того, ни другого, что добровольно я не сделаюсь ни гетерой, ни женою афинянина.
Перикл был озадачен.
— Женою афинянина… — повторил он. — В таком случае ты осмеивала не брак вообще, а только афинский брак? Скажи же мне, где существует идеальный брачный союз, который заслужил бы твое одобрение?
— Этого я не знаю, — ответила Аспазия, — думаю, что идеала не существует, но я ношу его в себе.
— А что нужно было бы, чтобы осуществить то, что ты носишь в себе? — спросил Перикл.
— Всякий брак должен основываться на законах свободы и любви.
— А что должен был бы я сделать, — продолжал Перикл, — чтобы осуществить этот идеал?
— Ты должен был бы дать мне все права супруги, не отнимая у меня ни одного из тех прав, которые до сих пор давал мне, как твоей возлюбленной, — отвечала Аспазия.
— Ты желаешь, — сказал Перикл, — чтобы я развелся с Телезиппой и ввел тебя, как хозяйку моего дома — это для меня понятно, но я не понимаю остальной части твоих требований: что понимаешь ты под правами, которых я не должен отнимать у тебя?
— Прежде всего право не признавать между мною и тобою никакого другого закона кроме любви, — отвечала Аспазия. — В таком случае я буду равна тебе как возлюбленная, а не раба. Как супруг — ты господин дома, но не мой. Ты должен довольствоваться одним моим сердцем, не стараясь заковывать в цепи мой дух и принуждать меня к скучной бездеятельности и праздному одиночеству женских покоев.
— Ты хочешь принести мне в дар свое сердце, — сказал Перикл, — а твой ум не ограничивался бы четырьмя стенами, чтобы жизнь происходящая вне дома была бы и твоею жизнью.
— Ты понял меня! — вскричала Аспазия.
— Но, — сказал Перикл, — уверена ли ты, что попытка подобного союза, осуществима не только с точки зрения предрассудков, но и с точки зрения самой любви?
— Если она кажется тебе невозможной, то кто принуждает нас делать ее? — улыбаясь возразила Аспазия, прижимая к себе друга с нежным поцелуем и начиная разговор о другом…
Путь к Самосу прошел незаметно. Отдав некоторые приказания флоту, Перикл снова сел на триеру, чтобы идти в Хиос.
— Как! — шутливо воскликнула Аспазия, — ты чувствуешь столь сильное желание снова увидать одну из прежде любимых тобою красавиц, которая насколько я знаю, живет на Хиосе, у поэта Иона!
На этот раз спутником Перикла был Софокл, немало удивленный, найдя милезианку, в хорошо знакомом мужском костюме на корабле Перикла. Она снова была очаровательным юношей, тайна которого была известна только немногим.
На Хиосе, жители которого считались богатейшими людьми во всей Элладе, жил трагический поэт Ион, родом хиосец, трагедии которого принесли ему в Афинах много лавров, хотя, может быть, при первом представлении он приобрел расположение афинских граждан несколькими бочками хиосского вина, которое раздал народу. Он был, как уже доказывает его щедрость, одним из богатейших людей в Хиосе и пользовался большим влиянием на своем родном острове.
У Перикла с Ионом испортились отношения с тех пор, как они оказались соперниками в борьбе за сердце прекрасной Хризиллы, и поэт был все еще настроен против Перикла, хотя красавица стала его возлюбленной и последовала за богачом на его родину.
Перикл сожалел о дурных отношениях со своим бывшим соперником, так как желал добиться от хиосцев многих уступок в пользу афинян и опасался, что влиятельный Ион поддастся личному нерасположению.
Софокл взялся примирить Перикла с Ионом и, так как никто лучше поэта не был способен на роль посредника, то и эта попытка удалась ему настолько, что Ион сейчас же пригласил Перикла к себе вместе с Софоклом и считал за честь угощать у себя обоих афинских стратегов.
Перикл мог пробыть на Хиосе только одни сутки и после того, как большая часть дня была посвящена политическим переговорам, они отправились в дом богатого хиосца. Аспазия настояла, чтобы ей позволили следовать за ними, на этот раз переодетой рабом.
Перикл согласился на переодевание Аспазии, видя причину этого желания в любопытстве своей подруги увидеть Хризиллу.
Ион жил в своем имении на очаровательном морском берегу, который был окружен цветущими виноградниками.
Хозяин повел гостей на террасу, у подножия которой расстилалось голубое море и с которой представлялся очаровательный вид. Когда гости насладились видом, он пригласил их опуститься на мягкие подушки и велел подать освежительное питье в серебряных кубках.
Хризилла присутствовала при приеме гостей. Она еще цвела как роза, но ее тело, среди богатой жизни на Хиосе, стало несколько дородным, чем тонкий вкус афинян не мог не быть слегка покороблен. Она походила на гордую, вполне развившуюся розу, но роза есть роскошнейший и благоуханнейший, но не прекраснейший из цветов.
Ион, который был в сущности человек добрый и любивший повеселиться, принял Перикла с непритворным дружелюбием. Он поднял кубок со своим лучшим вином за благоденствие Перикла и Софокла.
Пир удался на славу, было много тостов и шуток. Близился вечер, запад окрасился пурпуром. Гости Иона с восторгом вдыхали в себя освежающий вечерний ветерок, поднимавшийся с моря, и когда хозяин приказал снова наполнить кубки, поверхность серебряных кубков сверкала, как будто окрашенная пурпуром заходящего солнца.
Перикл не позволял никому наполнять своего кубка, кроме приведенного им с собою раба, который исполнял свои обязанности с грацией, привлекавшей внимание Иона, прелестной Хризиллы и остальных гостей, пораженных красотою юноши, который, наливая своему господину, наливал также и Софоклу, что поэту доставляло видимое удовольствие. Взгляды, разгоряченные Дионисом, сверкали ярче и маленький шутливый бог любви пробудил в присутствующих легкую ревность: Перикл находил, что его друг, Софокл, слишком мало уважает тайну прекрасного раба, а последний, со своей стороны, слишком охотно наполняет кубок поэта. Что касается Аспазии, то ей казалось, что взгляд Хризиллы слишком часто встречается со взглядом Перикла и что он слишком долго глядит на подругу Иона. Но скоро все изменилось: вначале Хризилла действительно искала взгляда Перикла из чисто женского тщеславия, желая испытать силу своей прелести над человеком, который некогда был влюблен в нее, но потом она заметила красивого раба, привлекшего на себя взгляды всех и который, как казалось Хризилле, бросал на нее страстные взгляды, и наконец ему удалось окончательно овладеть вниманием подруги Иона в чем ему помог Софокл.
Во время очередного тоста, получив из рук прекрасного раба кубок, поэт сказал:
— Я в первый раз должен пожаловаться, что ты невнимательно исполняешь свои обязанности: в этом вине я вижу соринку…
Юноша, улыбаясь, хотел пальцем снять соринку приставшую к краю.
— Такие вещи нельзя снимать пальцами, надо просто подуть, — сказал Софокл.
Он подвинул рабу кубок держа его таким образом, чтобы почувствовать дыхание и мягкий локон юноши, наклонившегося сдуть пушинку. Приняв кубок, Софокл прикоснулся губами к тому самому месту, до которого дотронулось дыхание розовых губок.
Перикл внимательно наблюдал за происходившим.
— Друг Софокл, — сказал он, — ты так мелочен, что обращаешь внимание на ничтожную пушинку.
— Согласись, что ты ошибался прежде, выставляя меня перед всеми плохим стратегом и тактиком. Однако, успокойся, я достиг того, к чему стремился и обещаю тебе больше не проявлять моих способностей — отвечал Софокл с довольным видом протягивая руку другу, которую тот пожал с веселой улыбкой. Вечерняя заря погасла, но все еще сверкала в наполненных бокалах с хиосским вином.
Странное дело, но красивый раб Перикла стал центром всего собрания: каждый желал, чтобы именно он наполнял его кубок, каждому становилось веселее от его сверкающих глаз, от его шутливых слов. Когда Хризилла попросила передать ей кубок, проворный раб поспешил исполнить это.
Наконец Ион обратился к Периклу с просьбой: не продаст ли он ему своего раба.
— Нет, — возразил Перикл, — я думаю дать ему свободу и хочу сделать это сегодня же, сейчас же. Сегодня он в последний раз надевает это платье, здесь, на ваших глазах я даю ему свободу.
Все присутствовавшие с восторгом выслушали это решение, кубки были наполнены в честь освобождения юноши, но один из веселых гостей Иона, сам Перикл, сделался задумчив.
— Знаешь, — улыбаясь говорила Аспазия, возвращаясь с Периклом от Иона, — ты дал мне свободу с такой торжественностью, которая поразила даже тех, которым было не безызвестно, что это шутка.
— Это была не шутка, — возразил Перикл, — я хочу, чтобы ты никогда более не надевала мужского костюма, чтобы ты никогда более не унижала себя.
— Любопытно узнать, — спросила Аспазия, — как можешь ты запретить унижаться чужестранке, так называемой гетере из Милета?
— Ты это скоро узнаешь, — отвечал Перикл.
На следующее утро афинский полководец возвратился в Самос и отдал флоту приказ готовиться к возвращению в Афины. Этот приказ был принят с восторгом и на другой же день, с веселым пением, победители оставили самосскую гавань, чтобы увидеть родину после одиннадцати месяцев отсутствия.
Первый день путешествия прошел при благоприятном ветре. Для влюбленных это путешествие по морю было блаженством. Они не расставались ни на минуту, любуясь вместе играми дельфинов, сопровождавших корабль.
С наступлением ночи, Перикл приказал флоту стать на якорь перед Теносом. Однообразное пение гребцов смолкло, а вместе с ним и плеск весел; луна ярко освещала море. Перикл задумчиво стоял на палубе, тогда как все вокруг него погрузилось в сон, вдруг маленькая теплая рука прикоснулась к его руке.
— О чем мечтаешь ты, так задумчиво глядя на волны? — спросила Аспазия, — не влекут ли тебя к себе дочери Нерея?
Перикл отвечал поцелуем и при ярком лунном свете им казалось, что все окружающее оживилось, что из глубины моря поднимаются дочери Нерея на морских животных; тритоны толпятся вокруг судна, играя свадебную песню на раковинах; среди них выплывает из морских волн Галатея, над которой, как парус, развевается пурпурное покрывало.
При первых лучах восхода, Перикл и Аспазия вдруг услыхали вдали звуки струн. Они звучали как лира Орфея, которая, по старому преданию, с тех пор как певец был брошен в море менадами, часто слышится мореплавателям. Это играл Софокл на триере, проходившей мимо.
Когда совершенно рассвело путешественники увидели священный Делос, остров Аполлона, освещенный первыми лучами солнца.
Не без волнения смотрел Перикл на остров, вспоминая тот день, когда отсюда привезли в Афины сокровища. На судах раздалось громкое пение в честь Аполлона, — бога покровителя. Веселое оживление царствовало среди экипажа, так как в этот день моряки должны были увидеть родину и чем более приближались они к ней, тем более увеличивался их восторг и нетерпение.
Время летело быстро: Тенос и Андрос были оставлены далеко позади, вдали показались вершины Эвбеи; с левой стороны синели вершины эгинских гор, поросшие лесом, а между ними поднимались из морских волн берега Аттики.
Радостными восклицаниями встретили моряки появление родных берегов — но морская даль обманчива: солнце близилось уже к западу, а они еще не достигли Суния, со сверкающим на нем мраморным храмом Афины.
Флот делал большую дугу, огибая южный мыс Аттики, оставляя влево горы Пелопонеса, за которые спускалось солнце. Все покрылось словно золотисто-розовым покрывалом, горные вершины, море и сами корабли как будто исчезли в очаровательном свете последних лучей.
Все было пурпур и растопленное золото, только на юго-западе собралось темноватое облачко, вдруг из него мелькнул огненный луч и горы Аргоса осветились серебристым блеском. Спокойно и величественно стояли возвышенности, окружающие Афины: далеко выходящий вперед Гимед, пирамида Пентеликоса, обрывистая скала Ликабетта.
Наконец показалась, окруженная раскинувшимся городом, дорогая всем эллинам вершина афинского Акрополя. Взгляды всех обратились на нее, но священная вершина значительно изменилась с тех пор, как они покинули родину. Незнакомые белые мраморные стены сверкали в вечернем тумане, освещенные последними лучами заката. У всех вырвался крик: «Парфенон! Парфенон!»
Толпы народа стремились навстречу возвратившимся. Сумерки уже наступили, но гавань была ярко освещена светом факелов, и зрелище вступивших в нее гордых триер, казалось еще величественнее.
Когда стратеги вышли на берег, все бросились к Периклу. Толпа приветствовала его громкими восклицаниями, многие рассыпали на его пути цветы, подносили венки. Чтобы уклониться от чествования, Перикл принял предложение Гиппоникоса занять место в запряженном благородными фессалийскими конями экипаже. Аспазия должна была расстаться с Периклом. Ее ожидали носилки, в которые она вошла наглухо закутанная.
Между тем взошла луна и свет ее осветил море, гавань и город.
В экипаже Гиппоникоса, Перикл задумчиво возвращался в город, как вдруг, бросив взгляд вверх, он увидел вершину Акрополя: резко выделяясь своей белизной на фоне темного неба, освещенная светом луны, возвышалась мраморная громада Парфенона: только что оконченное произведение Иктиноса и Фидия.