Глава VI
С тех пор как было окончено построенное Периклом роскошное здание для состязаний, афиняне не уставали каждый день приходить полюбоваться на него. Но вскоре был закончен и Лицей, в которой точно также стали стекаться толпы народа. Его стены и колонны были уже исписаны различными надписями, в которых заключались похвалы тому или иному мальчику. Поклонники прекрасного, желавшие насладиться видом юношеской красоты, воодушевлявшие своим присутствием юношей, выходивших на состязание в силе и ловкости, зажигавшие их мужество и усердие одобрительными восклицаниями, оставляли их после состязаний.
Многие старики также любили смотреть на соревнование в ловкости и силе. Это зрелище напоминало молодость и до такой степени воодушевляло их, что они не довольствуясь тем, что целыми днями были праздными зрителями, сами оказывались среди юношей и принимали участие в занятиях, или же вызывали своих старых товарищей на состязание на песчаном полу гимназии.
— Послушай, Харизий, — слышалось порой, — как ты думаешь, не побороться ли нам с тобою, как бывало в молодости? Какими геркулесами были мы тогда! Нынешней молодежи далеко до нас! — И друзья, вспоминая юность, боролись по всем правилам, окруженные толпой зрителей.
Но в Лицее занимались не только физическими упражнениями. Самый большой зал, примыкавший к южной стороне перистила и начинавшийся за вторым рядом колонн, предназначался для занятий науками, а три остальные, точно также как и сад, были отданы для общественных собраний. Афиняне встречались здесь с поклонниками, друзьями и учениками знаменитых мужей; здесь можно было разговаривать более спокойно, чем в залах шумной Агоры. В одном из дальних уголков северной залы Лицея на мраморной скамье сидели двое молодых людей, с жаром разговаривая о чем-то. Почти все проходившие мимо, оглядывались пораженные редкою красотою одного из молодых людей, ожидая, что он примет участие в гимнастических упражнениях. Но они ошибались — очаровательный юноша был никто другой, как прелестная подруга Перикла, которая в этот день снова прибегла к помощи переодеванья, чтобы посмотреть на недавно оконченный Лицей.
На этот раз она выбрала в спутники своего старинного приятеля, Сократа, которого мы при первой встрече окрестили Задумчивым, так как появляться открыто с Периклом в мужском костюме она не осмеливалась, потому что тайна ее пола была бы скоро открыта. Чтобы посмотреть здание, друзья пришли рано утром, прежде чем начались упражнения мальчиков и юношей. Показывая ей Лицей, он не забыл ничего: ни громадных залов, ни бань, ни сада, посаженного вокруг гимназии и, спускавшегося к берегу моря. А затем искатель истины и друг мудрости, опустившись с Аспазией на скамью, в уединенном зале, начал говорить о том предмете, на который постоянно переходил, как только встречался с прекрасной милезианкой — о любви. Он хотел знать, что собственно значит, когда, например, говорят: «Перикл любит Аспазию» или: «Аспазия любит Перикла».
Но что бы милезианка ни говорила, Сократ постоянно выводил из ее слов то, что если один, по-видимому, любит другого, то, в сущности, он любит только самого себя и ищет собственного удовольствия; он же искал такой любви, которая была бы действительно любовью к другому, а не только к самому себе и постоянно находил, что во всех объяснениях Аспазии нет ни малейшего следа подобной любви. Он видел в любви, о которой говорила Аспазия, один только эгоизм — эгоизм на двоих.
Сократ и красавица уже устали спорить, когда в зале появился Анаксагор с несколькими спутниками.
— Без сомнения, — просиял Сократ, — сами боги посылают нам этого человека, чтобы он мимоходом вывел нас из затруднения.
— Не кажется ли тебе, — возразила улыбаясь Аспазия, — что молодости следовало бы стыдится узнавать о любви у стариков.
Анаксагор, часто останавливаясь, наконец приблизился к тому месту, где сидели Сократ с Аспазией и ласково взглянул на молодых людей. Сократ поднялся и сказал:
— О, мудрый Анаксагор, уже целый час расспрашиваю я сына Аксиоха, желая узнать от него, что такое любовь. Он знаток в этого рода вещах, но кажется, не желает открыть мне своей мудрости. Сжалься надо мной, Анаксагор, и скажи мне, что такое любовь?
— Это чувство, — отвечал Анаксагор, — чрез которое мужчина к женщине, но не к женщине вообще, а к определенной женщине в частности, чувствует страстное стремление, есть род болезни души и заслуживает сожаления, так как страстная склонность, будучи неудовлетворенной, ведет к отчаянию и неизбывному горю и даже тогда, когда имеет надежду быть удовлетворенной, или действительно бывает отчасти удовлетворена, ставит человека, охваченного ею, в зависимость от любимого существа, так как все, к чему мы привязываемся такого рода страстью, может быть у нас снова отнято и эта потеря причиняет нам невыносимые муки.
Такая болезненная любовная страсть изменяет человека, наполняет его постоянным страхом и ревностью, делает смелого — трусом, сильного — слабым, благородного — равнодушным к чести и позору, расчетливого — расточительным. Она восстанавливает людей друг против друга, бывает источником несчастия для целых народов. Так из-за одной женщины, греки, в течение многих лет проливали кровь своих лучших сынов.
Едва успел Анаксагор кончить свою речь, как в залу вошел Перикл. Он увидел Анаксагора разговаривавшего с Сократом, и бросил на Аспазию удивленный и вопросительный взгляд, на который она отвечала непринужденной улыбкой. Он понял намерение своей прелестной подруги осмотреть Лицей, но считал, что ей пора удалиться: он заметил, что гимнастические упражнения скоро должны начаться, затем прибавил, что считает долгом чести быть здесь сегодня, так как его два сына, Ксантип и Паралос и воспитанник Алкивиад, в первый раз примут участие в публичном состязании мальчиков в гимназии.
Анаксагор и его спутники с живым участием выслушали это известие и присоединились к Периклу, чтобы быть свидетелями борьбы маленького Алкивиада, о котором афиняне уже начинали говорить.
Аспазия поднялась вместе с Сократом, как бы для того, чтобы последовать за другими, потихоньку просила вывести ее из Лицея, но задумчивый ученик Фидия, погруженный в свои мысли вместо того, чтобы вывести из здания, привел ее в залу, где должны были происходить упражнения. Он размышлял над словами Анаксагора о том, что такое страсть и любовь.
Аспазия спросила о чем он задумался. Он долго не отвечал, затем, опустившись на мраморную скамью, сказал:
— Знаешь, Аспазия, когда я в первый раз увидал в себе своего демона?
— Что ты называешь своим демоном? — спросила Аспазия.
— Это, — отвечал он, — нечто среднее между божественной и человеческой природой. Он не призрак, не привидение, так как я очень часто слышу, совершенно ясно, его голос внутри себя, но, к сожалению, он не может или не хочет посвятить меня во всю глубину мудрости и в этом отношении, как кажется, не сильнее и не умнее меня самого. Он довольствуется только тем, что в единичных случаях коротко и без всякого объяснения говорит мне вполне понятным голосом, что я должен, или чего не должен делать. В первый раз в жизни я услышал этот голос, когда впервые увидел тебя, Аспазия.
Аспазия была взволнованна, услыхав как молодой философ говорит о своем демоне, как о вполне естественном деле.
— Что же сказал тебе твой демон в эту минуту? — спросила она.
— Когда я увидал тебя в первый раз и мне пришло в голову, что я должен спросить тебя: что такое любовь, — он тихо, но совершенно ясно, сказал мне: «не делай этого». Но я подумал: «чего хочет этот чужой? Какое ему до меня дело»? Я не послушался и спрашивал тебя очень часто и всегда о том же, что такое любовь. Но теперь я решил слушаться его во всем, так как, с тех пор, я убедился, что он мой друг и вполне достоин моего доверия.
— Ты мечтатель, друг мой, — сказала Аспазия, — хотя и считаешь себя мыслителем. Ты слишком углубляешься в себя, сын Софроника, посмотри вокруг, на окружающую тебя жизнь, и не забывай, что ты грек.
— Грек, — улыбаясь, повторил Сократ, — не слишком ли я уродлив, чтобы называться греком? Мой плоский нос совсем не отвечает канонам греческой красоты. Я по необходимости добродетелен, я ищу идеала любви, который можно было бы совместить с уродством.
При этих словах Аспазия посмотрела на Сократа с оттенком удивления и сострадания.
Бедный сын Софроника! Среди счастливых людей он один был недоволен. Его уже начинали считать мудрецом, но никогда еще никто не слышал, чтобы он утверждал что-нибудь: он только спрашивал. Он бродил среди сограждан как живой вопросительный знак. Может быть он был воплощением новой мысли, нового времени, новых потребностей. Говоря о своем демоне, он был вполне серьезен. Глаз греков привык ясно и открыто видеть все вокруг, Сократ же погрузился в себя. Много говорили о его иронии, но та ирония, с которой он порой говорил о других была только слабым отголоском той, что можно было заметить в нем по отношению к самому себе. Он был вполне чистосердечен, когда говорил, что знает только то, что ничего не знает. Он искал идеала любви, который мог бы быть совместим с уродством, он искал и предчувствовал другой, более глубокий идеал, чем эллинский идеал всепобеждающей красоты.
Таков был этот юный философ: некрасивый наружностью, глубокомысленный по уму, и грек по характеру. Дыхание Аспазии прикоснулось к нему: его характер становился все мягче и веселее, хотя бы это была веселость и спокойствие мудреца, выпивающего бокал с ядом, когда пришел его час; теперь же в нем говорила молодость и тайная, ему самому неизвестная, юношеская страсть. Он еще не был тем старцем, о котором рассказывают книги древних, он был просто — учеником из мастерской Фидия. Он втайне любил прекрасную и мудрую Аспазию. Он любил ее и знал, что у него плоский варварский нос и лицо Силена и, что она никогда не будет любить его; он знал это, но был еще молод и только наполовину сознавал всю силу огня, горевшего в его сердце.
— Я знаю, — сказал он, — что среди прелести эллинской жизни, я кажусь тебе уродливым наростом, но, Аспазия, я предпочел бы быть красивым, чем умным. Скажи мне, что сделать, чтобы быть красивым?
— Будь всегда спокоен и весел, — отвечала Аспазия.
— Пронзи меня лучами твоих очей, — воскликнул он, и не в состоянии совладать со своим сердцем, наклонился к лицу милезианки, так, что его толстые губы почти прикоснулись к ее розовым устам, — тогда я буду всегда спокоен и весел!
— Принеси жертву харитам, — ответила Аспазия, вскакивая и убегая…
В то же самое мгновение нагой мальчик, задыхаясь, вбежал в зал и, увидав Сократа, бросился к нему, и спрятался под его плащ.
Сократ не знал, догонять ли ему убегающую Аспазию или заговорить с прижавшимся к нему мальчиком. Он был похож на человека, который выпустил из рук голубку и которому в ту же самую минуту опустилась на грудь ласточка.
Мальчик умолял, задыхаясь от страха, защитить его.
— Кто ты? И чего так испугался? — спросил его Сократ.
— Я сын Кления, воспитанник Перикла, Алкивиад, — отвечал мальчик.
Причиной того, что Алкивиад, нагой и дрожащий от страха, искал защиты у Сократа, было следующее: в то время, как философ разговаривал с Аспазией, началось состязание мальчиков. Перикл и его спутники были в числе зрителей. Приятно было смотреть на красивые и сильные юношеские фигуры, особенно выделялся Алкивиад. Было что-то упрямое и дерзкое во всей его фигуре, смягчавшееся прелестью его красоты. Бывшие в числе зрителей скульпторы внимательно рассматривали развитые мускулы этого красивого, гармонично развитого тела.
В числе мальчиков, пришедших на состязание, кроме Алкивиада, были сыновья Перикла, Ксантип и Паралос, маленький Каллиас, сын богатого Гиппоникоса, с которым уже подружился Алкивиад и сын богача Пирилампа, Демос.
Мальчики от нетерпения едва могли дождаться начала состязания. Первым было соревнование в беге, начавшееся под присмотром педотрибов , которые давали своим воспитанникам различные советы. Но маленький Алкивиад не хотел слушать этих наставлений. Он утверждал, что движения руками, к которым его хотели принудить, некрасивы и стал спорить. Один из руководителей состязания вмешался в спор, погладил мальчика по щеке, похвалил его стремления к согласованию красоты и полезности движений, но указал на полезность этих движений, на примере страуса, который сопровождает свой бег размахиванием крыльев.
Нагие мальчики побежали с веселыми криками, раздававшимися все громче, по мере приближения к цели. Несколько раз повторялось состязание и каждый раз маленький Алкивиад первым прибегал к цели. После бега начались прыжки. Педотрибы давали мальчикам в руки тяжести и учили их так пользоваться ими, чтобы они увеличивали легкость прыжка. Это также не понравилось упрямому Алкивиаду. Стыд и гнев охватили Перикла, когда он вместе с друзьями, в числе зрителей, был свидетелем необузданности мальчика, но он снова улыбнулся, когда среди всеобщих криков одобрения, Алкивиад в прыжках, так же как и в беге, превзошел всех своих сверстников.
Затем мальчиков намазали маслом для борьбы, маленькому Алкивиаду это понравилось, но когда его намазанное маслом тело стали натирать пылью, чтобы оно не было слишком скользким, он стал возражать. На этот раз его капризов никто не слушал и сын Кления должен был покориться строгим законам гимназии.
Мальчики попеременно выступали на борьбу и маленький Алкивиад и на этот раз остался победителем. Он боролся с самым старшим из мальчиков и победил его, благодаря ловкому удару.
По окончании борьбы, все помылись и началось метание диска. Диски были сделаны из твердого дерева. Бросить такой диск было нелегко и требовало большого искусства.
Алкивиад метнул свой диск опять-таки не по правилам, но результат был такой же, как и в прежних состязаниях: диск Алкивиада улетел дальше всех других. Тогда вперед выступил один мальчик, который отличался особенным искусством в метании диска. Соблюдая все правила педотрибов он бросил диск, который, хотя и не улетел дальше диска Алкивиада, но и не остался сзади: оба они лежали рядом. Алкивиад побледнел: в первый раз он должен был разделить — честь победы с другим. Дрожа от волнения, он бросал раздраженные взгляды, на своего противника. Последний начал утверждать, что его диск лежит дальше диска Алкивиада. Этого мальчик не в состоянии был перенести и со всей силы бросил диск прямо в голову своего соперника. Мальчик упал без чувств, обливаясь кровью; поднялась страшная сумятица.
Видя что он наделал, Алкивиад в первую минуту побледнел, но когда родственники и друзья раненого противника стали упрекать и угрожать ему, он снова стал упрям и заносчив. Увидев, что раздраженный Перикл приближается к нему, может быть для того, чтобы наказать, он вдруг повернулся и, растолкав окружающих, бросился бежать.
— Итак, ты сын Кления, — сказал Сократ мягким, спокойным тоном, после того, как мальчик рассказал о своих приключениях. — Скажи, пожалуйста, когда ты поступаешь так или иначе, неужели ты не думаешь о порицании или похвале людей?
— Я никогда не хочу делать того, чего хотят другие, — упрямо отвечал мальчик, — я хочу делать то, что мне нравится…
— Ты совершенно прав, — сказал Сократ, — человек должен делать то, чего он сам хочет. Ты пришел сюда не для того, чтобы бросать диски в головы своих сверстников, а для того, чтобы заслужить похвалу и честь. Вся твоя ошибка в том, что ты на одно мгновение совершенно забыл, чего ты собственно желал, и это привело к тому, что ты покрыл себя не славой, а стыдом и позором.
В первый раз маленький Алкивиад услышал, что его поступок оказывался не непроизвольным, а чем-то в нем самом живущим, связанным с его собственной волей.
В словах и в тоне Сократа было что-то, внушавшее мальчику доверие. Он молча и серьезно посмотрел на Сократа и, встретившись взглядом с его ласковыми, темными глазами, почувствовал к нему, кроме доверия, симпатию, какой до сих пор не чувствовал ни к кому.
В эту минуту появились искавшие Алкивиада Перикл в сопровождении гимназиархов.
— Не бойся ничего, — сказал Сократ, — с помощью богов я попытаюсь примирить тебя с твоими врагами.
Преследователи узнали Сократа и прижавшегося к нему мальчика.
— Я знаю кого вы ищите, — спокойно проговорил Сократ, — но тот, кто вам нужен, находится под моей защитой. Что же касается раненого мальчика, то подумайте, что такое несчастие, или преступление, называйте как хотите, уже не раз случалось от руки богов и героев: Аполлон убил своего любимца Гиацинта, Персей, — своего деда Акризия… Весьма возможно, что этот черноволосый мальчик, сравнится с богами и героями также и в других вещах…
Гнев Перикла прошел при виде найденного мальчика, с лица которого исчезли следы упрямства. Он обратился с дружескими словами к Сократу, затем велел воспитателю одеть мальчика и отвести его домой.
Сократ еще некоторое время разговаривал с Периклом и гимназиархом о мальчике, в котором была такая странная смесь хороших и дурных качеств. Что касается самого предмета этого разговора, то он уходил прощаясь горячим взглядом благодарности со своим защитником. С тех пор и завязалась эта странная дружба между Сократом, которого греки называли уродом, и прекраснейшим из сынов Эллады, юным Алкивиадом.
Глава VII
Фидий жил только мастерской и Акрополем. Даже во сне он не видал ничего кроме образов своих богов. Окружающий мир имел для него значение только относительно его искусства. Он отказывался от удовольствий жизни, жил одиноко, даже не завел себе подруги. Его душа была полна только искусством.
В мастерской Фидия была пестрая смесь всевозможных вещей. Рядом с моделями из глины стояли уже почти готовые скульптуры, ожидая пока рука мастера придаст им окончательную отделку.
Это был хаос, но не разрушения, а предшествующий творению. И над этим хаосом парил дух Фидия. Он направлял горячего Алкаменеса и сурового Агоракрита к единой цели. Они были руками Фидия, кроме того Алкаменес был и его языком, так как Фидий выражался односложными, загадочными словами. Этим же юношам надлежало присматривать за остальными.
— Что ты делаешь, Дракилл, — говорил Алкаменес, — эта грудь слишком плоска, чтобы производить впечатление издали, нижняя часть тела малорельефна, основные мускулы выступают недостаточно, а второстепенные слишком. Твой Бог, Ликиос, теряется в складках своего платья.
Затем он подошел к скульптурной группе для Парфенона — юношам, удерживающим взбесившихся коней.
— Где ты видел, Кринагор, эти широкие головы? Фигура у тебя сделана слишком деревянно, слишком старомодно…
Порицая то или другое Алкаменес, казалось, готов был уничтожить юношу. Агоракрит, как часто случалось, вставал на защиту.
В эту минуту к спорящим подошел Фидий и вместе с ним Перикл и Аспазия. Время от времени они приходили бросить взгляд на то, что делалось у Фидия.
Когда Алкаменес увидал милезианку он постарался принять равнодушный и веселый вид и подавить досаду, которой не сумел скрыть во время мимолетной встречи с Аспазией на Агоре. Что же касается мрачного Агоракрита, то он и не трудился скрывать тот гнев, который питал против Аспазии. Он отошел в сторону и не проронил ни слова.
Так как, входя, они слышали окончание спора между Алкаменесом и Агоракритом, то разговор продолжился и Аспазия заявив, что она вполне согласна с Алкаменесом в его желании изъять из искусства все старые обычаи. Осмотрев планы и модели колоссальных групп, она многое нашла чересчур искусственным и строгим, подавляющим зрителя и высказала, что думает.
— Прекрасная Аспазия, — сказал Физия с легкой улыбкой, не забывай, что наши скульпторы должны изображать здесь не обыкновенные человеческие фигуры, а божественные.
— Просто я желала бы, — возразила Аспазия, — чтобы твои произведения сделались более мягкими.
— Когда я гляжу на статуи Фидия, — сказал Перикл, желая переменить тему разговора, боясь, что Фидий обидится, — или слушаю стихи Гомера, то я нахожу, что они возвышенны в своей прелести и прелестны в своей возвышенности. Они возвышенны и очаровательны и мы можем их назвать прекрасными, так как они соединяют в себе то и другое. Будь добр, покажи нам свою собственную модель Афины-Паллады.
Фидий долго не соглашался, но уступил настойчивым просьбам Перикла и присоединившейся к нему Аспазии, повел их на просторный двор, где делалась, по модели Фидия, громадная статуя богини из золота и слоновой кости.
— Так прекрасно и глубокомысленно было в действительности лицо богини, — сказал Перикл, — когда она появилась на свет не от жены, а из головы своего отца.
— Но в голове, — вмешался в разговор Сократ, — в голове живут, как известно, мысли, а чем иным может быть эта, вышедшая из головы отца, богиня, как не олицетворением мысли Зевса? О, счастливый, благословенный богами Фидий, ты призван изображать высшее, что существует на свете — мысль! И так же как Фидий изобразил здесь в образе Афины-Паллады победоносный свет мысли, так я могу воплотить любовь в образе Эрота.
Вы, конечно, не станете утверждать, что Эрот бог достойный презрения; мудрецы называют его старейшим из богов и, если любовь есть стремление и потребность, то я могу с полным основанием сказать, что этот бог также и мой. Но для того, чтобы ознакомиться с ним лучше, я, как вам известно, много расспрашивал всех.
— Это правда! — смеясь воскликнул Алкаменес — тебя чаще можно видеть на Агоре, чем здесь, в мастерской Фидия.
— Мой друг, Анаксагор, — продолжал Сократ, — назвал любовную страсть болезнью, я не знаю только она обыкновенная ли болезнь, которую можно лечить лекарствами, или же это нечто божественное, вроде вдохновения поэта, или исступления дельфийских жриц? Я знаю, что бог любви должен иметь фигуру мальчика с крыльями, но как представить его: серьезным, или веселым! Я желал бы это знать, Аспазия, желал бы знать как представила бы ты любовь, если бы была одним из учеников Фидия?
— Я совсем не стала бы стараться представить ее, — сказала Аспазия, — любовь есть чувство, а чувство не имеет образа. Как хочешь ты изобразить то, что не имеет тела? Представь вместо любви то, что возбуждает любовь, что достойно любви — прекрасное, так как оно имеет образ, оно видимое и доступное всем чувство. Тут тебе не придется много думать и обращаться к людям с вопросами, а стоит просто изобразить то, что на твой взгляд покажется всего прекраснее.
Сократ подумал несколько секунд и сказал:
— Ничто не может быть справедливее твоих слов, Аспазия, я оставлю Эрота и постараюсь изобразить Харит. Афродита конечно прекрасна, она не только богиня красоты, она еще богиня любви, в Харитах же любовь еще более чиста. Итак, я изображу Харит и поднесу их в подарок богине Фидия. Но как прежде любовь, так теперь — прекрасное, чтобы изобразить его я должен исследовать со всех сторон.
— Если ты хочешь видеть самое прекрасное на свете, любезный Сократ, — сказал, улыбаясь, Алкаменес, — то я могу дать тебе совет: постарайся увидать прелестную коринфянку, о которой ты говорил танцующею.
— Коринфянку Теодоту? — спросил Сократ, — я много раз слышал о грациозности ее танцев, — но кто же доставит нам удовольствие наслаждаться коринфской танцовщицей — не ты ли, Алкаменес, ее первый поклонник?
— Почему бы и нет, — отвечал Алкаменес, — я с большим удовольствием предоставлю вам случай видеть очаровательнейшую женщину на свете.
Прелестная танцовщица, гетера Теодота приехала из Коринфа в Афины по милости Алкаменеса: когда Алкаменес понял, что должен отказаться от обладания Аспазией, в чем сначала был почти уверен, он был сильно раздражен на милезианку. Но он был слишком молод, слишком весел, слишком легкомыслен, чтобы эта потеря могла отравить ему существование. Он хотел только как-нибудь отомстить Аспазии и заменить одну любовницу другою.
Один богатый коринфянин заказал ему небольшую мраморную статую. Алкаменес исполнил заказ и отослал оконченное произведение в Коринф. Заказчик был так очарован прелестью работы, что написал Алкаменесу, что он может требовать от него какого угодно вознаграждения, что готов исполнить всякое его желание. В ответ юный художник написал коринфянину следующее:
«Всем известно, что вы, в вашем роскошном Коринфе, с давних времен обладаете прекраснейшими подругами, какие только существуют в Элладе и так как ты пишешь, что готов за мою статую исполнить всякое мое желание, то я прошу тебя прислать мне, за твой счет, на месяц, в Афины вашу первую красавицу, чтобы в течение этого месяца она служила мне моделью».
Несколько дней спустя прелестная гетера из Коринфа, танцовщица Теодота была в Афинах у Алкаменеса. Когда же месяц прошел, Теодота не пожелала возвратиться в Коринф: Афины понравились ей, и она решила остаться. Алкаменес оставался ее другом и расхваливал Теодоту всем, кто только хотел его слушать, называя ее первой красавицей в Элладе. Он никогда не забывал прибавлять, что она красивее Аспазии, которая завоевала Перикла скорее хитростью, чем красотой.
Когда Алкаменес начал расхваливать Теодоту в присутствии Аспазии, она тотчас же поняла намерение оскорбленного ею юноши. И быстро приняла решение. В ее голове, как молния мелькнула мысль, что похвалы Теодоте могли иметь влияние на впечатлительного Перикла, что у него возникнет желание увидать прелестную коринфянку, а она не желала, чтобы Перикл отправился к Теодоте без нее. Она знала чем превосходит всех других, что же Алкаменеса, то она подумала, что лучше всего накажет его, показав как мало обращает внимания на подобные вещи.
Взвесив все это и, чувствуя, что ей самой любопытно увидеть прекрасную коринфянку, она непринужденно сказала:
— Если ты, Алкаменес, в состоянии указать нам путь к прекраснейшему и прелестнейшему, было бы глупостью, если бы мы не поймали тебя на слове и не заставили немедленно исполнить твое предложение…
— Я согласен, — поспешно сказал Алкаменес, — дом Теодоты недалеко, идемте!
Вскоре они были у дома Теодоты. Сообщив ей о приходе гостей, Алкаменес пригласил своих спутников следовать за ним. Он провел их в комнату, которая была убрана с расточительной роскошью. Повсюду лежали мягкие подушки; пол был покрыт дорогими коврами, воздух наполнен благоуханиями. Пурпурное ложе грациозно поддерживалось скульптурами богов любви; роскошные костюмы валялись в живописном беспорядке, мягкие сандалии, ленты, дорогие пояса, банки с румянами, круглые зеркала из полированной жести с богатыми ручками, красивые зонтики от солнца, всевозможных фасонов веера, маленькие статуэтки из мрамора и бронзы, по большей части подаренные Алкаменесом и множество свежих цветов, все это в своем пестром беспорядке производило сильное впечатление.
Гетера поднялась с мягкого табурета навстречу гостям.
Теодота была прекрасна; у нее были черные с синеватым отливом волосы и совершенно черные, сверкающие глаза, тонкие черты лица. Она была сильно нарумянена, брови искусно подведены, губы казались пунцовыми, ее платье было вышито цветами и стянуто в талии золотым поясом, с богато украшенной пряжкой. Ее шея, грудь, руки и даже ноги у щиколоток были украшены браслетами в форме змей; в ушах были серьги, на голове повязка, вышитая жемчугом.
— Я уже сообщил Теодоте, — сказал Алкаменес своим спутникам, — для чего мы пришли и чего желаем от нее.
— Алкаменес безумец, — улыбаясь сказала Теодота, — пригласив неожиданно таких высоких гостей, не дал мне времени приготовиться, чтобы достойно принять их.
— Никаких приготовлений не нужно, — сказал Алкаменес, — ты всегда одинакова, и наше посещение относится не к твоему дому, а к твоей прелести и к твоему искусству. Ты видишь перед собою мудреца, — продолжал он, указывая на Сократа, — который горит желанием видеть тебя и восхищаться твоими танцами, и этому мудрецу ты обязана более чем мне тем, что видишь сегодня у себя великого Перикла и столь прославляемую Аспазию из Милета.
— Как! — смущаясь сказала Теодота, — неужели я могу осмелиться показать мое ничтожное искусство перед такими строгими судьями.
— Не волнуйся, Теодота, — сказал Перикл, — Алкаменес не зря расхвалил тебя нам, он умеет распознать прекрасное.
— В самом деле, — сказал Сократ с улыбкой, бросая взгляд на Аспазию, — он всегда первый находит прекрасное.
— В таком случае, пусть он берет на себя всю ответственность, — сказала Теодота. Я не церемонюсь ни перед кем и никогда не отказываюсь показать свое искусство. Вы желаете видеть мои танцы, я повинуюсь. Что вы хотите, чтобы я станцевала? Какую богиню вы хотите, чтобы я представила? Какой миф?
— Спрашивай нашего мудреца, — сказал Перикл, — мы пришли сюда по его желанию. Говори, Сократ, что ты хочешь, чтобы станцевала Теодота?
— Если вы и сама Теодота, — отвечал Сократ, подумав немного, — предоставляете мне решение, то я попрошу ее представить нам спор трех богинь о красоте, на вершине Иды, то есть предстать нам сначала Афродитой, затем Герой и наконец Афиной и показать, как каждая из них по своему старалась очаровать пастуха и получить из его рук награду за победу. Алкаменес обещал показать нам здесь, что такое грация и прелесть, поэтому мы хотим, чтобы Теодота была на сколько возможно грациозна и прелестна в самых разнообразных видах.
После того как Теодота удалилась, чтобы переодеться, Сократ заметил.
— Мы достигнем нашей цели, так как Теодота не похожа на других красавиц, которые сдерживаются и только по капле дают то, что хотят дать, она честно отдаст нам все, что может предложить и выльет на нас все свое искусство, как из рога изобилия.
Вскоре Теодота появилась в костюме, не мешавшем свободе ее движений. Вместе с нею вошли мальчик с цитрой и рабыня с флейтой. Они начали играть, и к музыке, мало-помалу, стали присоединяться движения Теодоты и было невозможно сказать, в какую именно минуту начала она танцевать. Она представила в танце сначала Афродиту, потом Геру, потом Афину. Это был один и тот же танец, повторенный три раза, но каждый раз с различным, свойственным той или иной богине выражением. Удивительно было видеть, какая перемена происходила во всех ее движениях: взглядах, жестах и мимике. Трудно было сказать чему удивляться более: богатству изобретательности и общей прелести исполнения или же грации и законченности отдельных черт.
Теодота, во время танцев, не спускала своего выразительного взгляда с Перикла. Он, как бы невольно, принимал участие в представлении, казалось, в нем она видела Париса, из рук которого хотела получить яблоко победы.
Когда Теодота закончила, Перикл выразил свое восхищение той прелестью и искусством, с которыми она выполнила свою задачу.
— Для нас это было не трудно, — сказал Алкаменес, — она в состоянии изобразить не только кротость голубки, но и дикость льва, жар огня, мягкий шелест и дрожание листьев.
— Я не сомневаюсь, — сказал Перикл, — что она умеет как и танцовщик, которого я видел недавно, представить мимикой все буквы алфавита…
— А что скажешь о Теодоте ты?! — воскликнул Алкаменес, дотрагиваясь рукой до плеча Сократа, который во время танцев не спускал глаз с танцовщицы и теперь погрузился в глубокую задумчивость.
— Я буду учиться танцевать, — серьезно сказал он, — до сих пор я знал только мудрость головы и мысли — теперь я знаю, что есть мудрость рук и ног.
Все улыбнулись, думая, что Сократ говорит со своей обычной иронией, но он продолжал:
— Такая прелесть размеренных движений, которую показала нам Теодота, непременно должна наполнять ум человека любовью к прекрасной соразмерности. Увидав их раз, человек, по необходимости, станет презирать все резкое и грубое. Я завидую, Теодота, тому чувству меры, которое живет у тебя в теле и душе.
— Я очень рада, — улыбаясь сказала Теодота, — если вам кажется, что я обладаю этим, и что другим оно нравится, так как мое призвание и заключается в том, чтобы нравиться и доставлять удовольствие. Но искусство нравиться и доставлять удовольствие, с каждым днем становится у нас, в Элладе, труднее. Для ваших, привыкших ко всему прекрасному, глаз, недостаточно прекрасной природы женщины, вы требуете, чтобы мы украшали себя всеми прелестями искусства. И однако, — прибавила она с очаровательной улыбкой, — как ни трудно для нас, женщин, благодаря вам, нравиться и доставлять удовольствие, тем не менее, я никогда не перестану считать это призвание самым прекрасным, и, если вы позволите, своим.
— Очевидно, — сказал Сократ, — ты не принадлежишь к числу тех женщин, которые, кроме самих себя, желают нравиться только одному человеку.
— Нет, клянусь богами, — вмешался Алкаменес, — она не принадлежит к числу тех женщин, она ужас всех мечтательных юношей. Еще вчера мне жаловался юный Дамет, что Теодота выгнала его за дверь, за то, что он сделался слишком мрачен.
— Действительно, — сказала Теодота, — я не переношу цепей, не только Гименея, но и Эрота, я не жрица любви — я дочь веселья.
— Я удивляюсь тебе, Теодота, — заметил Сократ, — мне кажется, ты выбрала не только прекраснейшее, но и самое трудное из всех призваний. Ты не хочешь быть напитком в кубке одного человека, спокойно осушаемом в тени домашнего очага, ты предпочитаешь подниматься в воздух, как легкое облачко и оттуда падать цветочным дождем веселья на головы всех. Ты отказываешься от семейного очага, от почестей супруги, от материнского счастья, от утешения в старости для того только, чтобы удовлетворять стремлению к прекрасному в груди мужей Эллады. Ты презираешь не только цепи Гименея, ты также презираешь и гордого Эрота, этого мстительного бога, а, между тем, всем известно, как скоро проходят молодость и красота. Несмотря на это, ты самоотверженна: как цветущее дерево, ты говоришь: «срывайте цветы моей кратковременной жизни, составляйте из них венки, я не хочу приносить плодов — я только цветочное дерево!» Какое самоотвержение! Да благословят тебя за это боги и люди, Теодота, да украсят хариты розами твое тело!
— Ты чересчур превозносишь мои заслуги, — отвечала танцовщица.
— Я еще сказал далеко не все! — воскликнул Сократ.
— В таком случае, это будет причиной для того, чтобы прийти ко мне снова, — сказала Теодота.
Так они разговаривали вдвоем, пока, наконец, и другие не приняли участия, и разговор сделался оживленнее. Теодота бросала на Перикла многозначительные взгляды и говорила много загадочных слов. Перикл отвечал на то и на другое мягким тоном, свойственным ему, когда он разговаривал с женщинами.
Аспазия наблюдала за ними, но без страстного ослепления, как это порой бывает с другими женщинами. Она сама была сторонницей свободной и ясной любви и выступала против рабства, не только в браке, но и в любви, кроме того знала, что женщина, которая ревнует, погибла. Она сознавала разницу между собою и Теодотой. Теодота беззаботно исполняла свое назначение, тогда как Аспазия никогда не способна была бы на подобную жизнь, она была бесконечно далеко от того самопожертвования, о котором говорил Сократ: она не отдала бы своих цветов на радость толпе. Она искала и нашла более блестящую цель, она была любима и любила той ясной, свободной любовью, которую проповедывала. Что же касается средств очаровывать и пленять, то Теодота беззаботно отдавала все, что имела, и ее средства скоро истощались, тогда как богатая, глубокая натура Аспазии была неистощима.
Когда Перикл, Аспазия, Алкаменес и Сократ оставили дом Теодоты, Алкаменес спросил:
— Ну, Сократ, полезен ли будет для твоих Харит танец очаровательной Теодоты?
— О да, — отвечал Сократ, — но пока это останется моей тайной. Вы узнаете об этом, когда мои Хариты будут стоять оконченные на Акрополе.
Глава VIII
Из дома богатого Гиппоникоса слышались звуки флейт и хора мужских голосов. Такие же звуки флейт и мужских голосов раздавались и в доме богатого Пирилампа, и в доме богача Мидия, и в доме Аристокла, и в домах других богатых афинян. Казалось, что стук молотков в Афинах снова будет заглушен звуками флейт и лир и голосами поющих, — наступали Дионисии, а вместе с ними время драматических представлений в театре. Представления эти, в высшей степени возбуждали интерес афинян. По обычаю, все пьесы, написанные к этому времени, были представлены второму архонту, который, выбирал наиболее удачные. Актеры, которые должны были выступить в этих пьесах, содержались на общественные средства, тогда как хоры содержались и одевались за счет богатых афинских граждан.
Богатому Гиппоникосу выпало готовить хор для «Антигоны» Софокла; Пирилампу — для трагедии Эврипида; Мидию — для трагедии Иона; Аристоклу — для комедии Кратиноса и так далее. Как всегда в этих случаях, в Афинах, началось соперничество между попечителями хоров, которые старались отличиться один перед другим, выставляя самый лучший. Победителям в этой борьбе завидовали не менее, чем победителям на олимпийских играх.
В этот день, кроме хора и самого хозяина дома, у Гиппоникса собрались автор «Антигоны» и трое актеров Деметрий, Каллипид и Полос, которые должны были разыграть трагедии Софокла.
— Репетиции хора, — сказал Софокл актерам, когда с приветствиями было покончено, — уже давно начались. Теперь мы немедленно распределим роли. Роль Антигоны, само собою разумеется, возьмет Полос… Но, — перебил он сам себя, обращаясь к Полосу, — скажи мне, слышал ли ты о прекрасной милезианке Аспазии?
И когда последний отвечал утвердительно, поэт продолжал: — У меня был с нею спор, в котором она порицала наше обыкновение отдавать женские роли мужчинам и утверждала, что женщине следует дозволить выступить на подмостках. Напрасно ссылался я на маски, которые скрывают лицо и громадное пространство театра…
Полос презрительно засмеялся:
— Когда я вышел в роли Электры и говорил: «о, божественный свет, о воздушный эфир», никто не подумал бы, что я не женщина, глядя на мои манеры, слыша мой голос… А когда я обнимал урну с прахом брата…
— Весь театр был тронут и глубоко потрясен! — воскликнул Софокл, и остальные согласились с его мнением. — На сцене, — продолжал Софокл, — никогда не слышно было более трогательного, более женственного голоса, чем твой.
— Надеюсь, что ты не хочешь этим сказать, что мне удаются только женственные характеры. Я полагаю, ты еще помнишь меня в Аяксе: «о горе мне, что я выпустил эту презренную из рук», — продекламировал Полос громовым голосом.
— Нам нужны еще два второстепенных актера, которые выходят на сцену только на несколько минут, но я не хотел бы отдать этих ролей первым встречным, — вновь заговорил Софокл, — это, во-первых, роль Гемона, который появляется только тогда, когда Антигону уже уводят.
— В таком случае, я мог бы исполнить роль Гемона! — воскликнул Полос.
— Роль слепого прорицателя Тирезия может взять Каллипид, — предложил Софокл. — Затем остается еще один страж и один вестник. Этим двум приходится говорить длинный монолог, который должен быть передан, как можно лучше. Нет ничего неприятнее, когда подобный монолог ведется человеком, едва умеющим говорить. Я решил сам взять на себя эти две маленькие роли. В прежних пьесах я много раз выходил на сцену…
Актеры вполне одобрили намерение поэта и Гиппоникос тоже.
— Наконец, остается Эвридика, супруга Креона, — сказал Софокл, — она появляется в самом конце трагедии и говорит всего несколько слов.
— Дайте мне Эвридику! — вскричал Полос.
— Она уже отдана, — возразил Софокл. — Один актер, ни разу не выступавший и не желающий сказать своего имени, хочет сыграть Эвридику.
Любопытство Гиппоникоса и актеров было немало возбуждено таинственным видом поэта, но тот уклонился от дальнейших объяснений. Он подал актерам текст трагедии, дал им некоторые указания относительно их ролей и костюмов, в которых они должны были выйти, затем Гиппоникос представил хористов и пригласил актеров присутствовать на репетиции хора.
Началось пение гимнов Антигоны. Руководитель хора отбивал такт руками и ногами, иногда и сам поэт присоединялся к нему. Он часто отводил в сторону музыканта, сам брал лиру и аккомпанировал хору.
Точно так же как Софокл в доме Гиппоникоса, Эврипид в доме Пирилампа, Ион — в доме Мидия, Кратинос — в доме Аристокла, а другие поэты в домах других содержателей хоров, словно полководцы, ободряли и возбуждали мужество своей армии, стремясь быть первым на Дионисиях. Дома содержателей хоров были очагами, из которых возбуждение распространялось по всему городу, у каждого хора, у каждого поэта, была своя партия, желавшая ему победы. Обыкновенное, в подобных случаях, возбуждение афинян на этот раз было доведено до высшей степени. Гиппоникос и Пираламп во всю старались обеспечить себе победу и их соперничество задавало работу афинским языкам. Государственные дела, известия из колоний, сделки в Пирее — все было отложено в сторону и, если бы афинский флот готовился к морскому сражению, то в эти дни о нем говорили бы менее, чем о Гиппоникосе и Пирилампе. Однако, на Агоре, нашлись двое людей, которые разговаривали совсем о других делах. Это были Перикл и Анаксагор.
— Ты задумчив, — говорил философ своему другу, — тебя заботят какие-то новые государственные планы, или же причиной твоей задумчивости является прекрасная женщина.
— Возможно, то и другое, — отвечал Перикл. — Как было бы прекрасно, если бы человек мог обходиться без женщины, мог нераздельно отдать себя государственным делам или какому-нибудь другому серьезному, великому делу.
— Человек может обойтись без женщины, может обойтись без всего, — с особенным ударением сказал Анаксагор, и начал развивать мысль, как хорошо относиться ко всему равнодушно.
Перикл спокойно и кротко слушал мудреца, хотя далеко не имел вида человека согласного с его словами.
— Если, — заключил Анаксагор свою речь, — ты не можешь обойтись без женщины, то мне кажется, твоя жена, Телезиппа, годится так же, как и всякая другая — она родит тебе детей, чего же ты желаешь от нее еще?
— Ты, кажется, знаешь хорошо, — возразил Перикл, — как она суеверна и как ограничен ее ум. Может быть это еще можно было бы перенести, если бы она была кротка, но эта женщина постоянно противоречит мне, постоянно оскорбляет мой ум и сердце. Когда, мне приходило в голову подарить ей какое-нибудь красивое платье, или что-нибудь такое, что могло бы украсить дом или ее саму в моих глазах, она всегда бывала недовольна и говорила: «разве я недостаточно красива, раз ты хочешь, чтобы я украшала себя? Если я не нравлюсь тебе такой, какая я есть, то не хочу нравиться тебе и украшенная». Разве можно сказать что-нибудь глупее? Во всем, что касается любви, она ведет себя с таким слепым упрямством, которое сделало бы некрасивой самую прекрасную женщину…
— Различные украшения и красивые платья, которых Телезиппа не желает принимать, все это, с точки зрения рассудка, глупости и излишняя роскошь, — проговорил Анаксагор. — Но она тоже женщина и я, во имя мудрости, говорю тебе: оставь свои мечты о прекрасной милезианке Аспазии.
— Разве я виноват, — улыбаясь возразил Перикл, — если красота на земле более могущественна, чем мудрость?
Между тем, от Аспазии к Софоклу много раз посылались тайные послы. В сумерках Аспазия возвратилась к себе домой в сопровождении мужчины, которого соседи, в потемках, приняли за Перикла.
Подойдя к дверям дома, оба остановились. Может быть, обдумывая, должен ли спутник Аспазии переступать через порог. Наконец, Софокл обратился к красавице с вопросом:
— Что священнее, дружба или любовь?
— Священнее то, что старее, — улыбнулась Аспазия, отвечая на загадочный вопрос, столь же загадочно.
Софокл простился и быстро ушел.
На следующее утро, прорицатель Лампон явился в дом, благоволившей к нему, сестры Кимона. Он пришел из Акрополя от Диопита, с которым долго шептался.
Едва окончилось жертвоприношение, для которого Эльпиника пригласила прорицателя, как он с таинственным видом заговорил о Перикле и Аспазии. Эльпиника и прорицатель часто и охотно болтали о всевозможных новостях.
— Кажется боги хотят наказать гордого Перикла, — сказал Лампон.
— Что случилось? — поспешно спросила Эльпиника.
— А то, что в доме прекрасной подруги олимпийца, Аспазии, в сумерках, прокрадывается другой.
— Ничего удивительного, — заметила Эльпиника, — она же гетера! Но кто этот другой?
— Лучший друг Перикла, любимец богов, как он часто называет себя, трагический поэт с берегов Кефиса.
— Такой же женский угодник, как и сам Перикл! Но ты принес уже старую новость, друг Лампон. Сколько времени прошло с тех пор, как поэта в первый раз видели с Периклом и Аспазией. Всем известно, что он не меньше своего друга влюблен в нее. Можно было догадаться, что он потихоньку ходит к ней, — но кто его видел?
— Я сам! — вскричал Лампон. — Я сам видел его и случайно слышал короткий разговор у дверей. А вторым свидетелем, если понадобится, будет Диоцит.
— Хорошо! — воскликнула Эльпиника с восторгом. — Это известие, если оно дойдет до Перикла, нанесет смертельный удар его любовной связи с милезианкой. Но кто скажет об этом Периклу?
— Лучше всего, если это будет Теодота, так думает Диопит. Эта женщина с некоторого времени, как кажется, имеет вид на возлюбленного Аспазии и если она доставит ему доказательство неверности милезианки, то ей легче будет устранить Аспазию.
— Бедная Телезиппа! — вскричала сестра Кимона, — конечно, лучше всего было бы, если бы у тебя совсем не было соперницы, но хорошо будет уже и то, если милезианку выставят за дверь.
— Да, это так, — согласился Лампон, — из сердца такого человека, как Перикл, красивая и хитрая женщина может быть изгнана только другой красивой и хитрой женщиной. Теодота менее опасна, чем Аспазия; эта продажная коринфянка, будет мягкая, как воск, в наших руках.
— Успех обеспечен! — воскликнула Эльпиника. — Перикл уже обратил на нее внимание — я это знаю, он был один раз у нее в доме, правда, в обществе милезианки.
— Их приводил Алкаменес, — заметил Лампон, — он работает на нашу пользу. Он также принадлежит к числу людей, ненавидящих милезианку и обрадуется, когда она будет разлучена с Периклом. Он хочет отомстить женщине, изменившей ему, он уже раньше нас задумал заменить милезианку, в сердце Перикла, Теодотой. Ему только недостает должного оружия против Аспазии — мы доставим ему это оружие, надо дать знать Алкаменесу, чтобы он сговорился с коринфянкой.
Эльпиника подумала немного, затем сказала:
— Предоставь это мне, я знаю путь, которым это известие может дойти до ушей коринфянки…
Эльпиника рассказала все своему другу Полигноту, который был приятелем Агоракрита, злейшего врага Аспазии. Агоракрит передал увиденное Лампоном своему товарищу в мастерской Фидия и Алкаменес был в восторге, найдя случай отомстить гордой красавице.
Наступили Дионисии. Последние дни празднества предназначались для состязания трагической музы.
В первый день смотрели комедию Кратиноса, которая прошла среди всеобщего одобрения зрителей.
На следующий день снова началось представление; снова тридцать тысяч афинян сидело на каменных скамьях театра. Знатнейшие — на мраморных скамьях, в первом ряду, богатые — на принесенных с собою пурпуровых подушках, окруженные рабами, бедняки явились с несколькими фигами и оливками на целый, день, но как те так и другие все чувствовали себя афинскими гражданами, имеющими равные права чтобы судить произведения Софокла, Иона и Эврипида.
Театр был полон, виднелось только одно колеблющееся море человеческих голов. Слышен был громкий шум голосов, который все возрастал. В этот день должна была решиться участь Гиппоникоса и Пирилампа: партии обоих казалось готовы были вступить в рукопашный бой: раздавались громкие крики, сыпались насмешки.
Теодота была в числе зрителей, нарядно разодетая. Ее взгляд часто был направлен в ту сторону, где сидел Перикл, и он, в свою очередь, время от времени смотрел на Теодоту.
Наконец, среди всеобщего шума, раздался громкий голос глашатая, требовавший внимания. Принесена была жертва на алтарь Диониса, затем он провозгласил:
— Выходит хор Иона!
Представление трагедии Иона афиняне сопровождали громкими криками неодобрения. Затем следовало трагическое произведение Филоклеса. Но его пьесе не суждено было даже закончиться, так как гневные крики стали раздаваться вскоре после начала, затем послышался смех, свистки, топанье ногами.
После этой трагедии началась комедия. Потом выступил хор Эврипида. Его произведение тронуло сердца зрителей. Женщины были растроганы тем, что говорило чувству, мужчины увлечены блестящими мыслями, которыми было наполнено произведение, точно пурпурная ткань, вышитая золотыми нитями.
Роскошные костюмы хора были встречены восклицаниями изумления и восхищения; до сих пор зрители не видели ничего подобного. Когда пьеса закончилась, последовали громкие крики одобрения. Пириламп и его друзья были почти уверены в торжестве.
В короткий промежуток между окончанием этой трагедии и началом следующей, к скамье Перикла быстро подошел раб и подал ему свиток папируса.
Перикл развернул его и прочел:
«Софокл пробирается в дом Аспазии в вечерние сумерки».
Когда Перикл, прочитав записку, огляделся, ища взглядом ее подателя, тот уже исчез. Перикл был раздосадован.
Глашатай провозгласил:
— Выходит хор Софокла!
Началась трагедия любви. Перед афинянами разыгрывалось действие, в котором любовь представлялась в трех различных ипостасях: любви сестры, любви невесты и любви матери. Из любви к брату умирает Антигона, из любви к невесте умирает Гемон, из любви к сыну умирает Эвридика. Впечатление, произведенное трагедией Софокла на сердца зрителей было глубоко. Трагическое искусство еще никогда не было так прекрасно смягчено, так человечно и в тоже время так возвышенно. Никогда еще не было такого прекрасного пения, столь гармоничного и великолепно составленного во всех своих частях.
Когда ушел хор состязание окончилось, весь собравшийся народ такими громкими криками выражал свое одобрение Гиппоникосу, что судьи, не советуясь, отдали предпочтение автору Антигоны и объявили его победителем.
По обычаю, Софокл и Гиппоникос появились вместе на сцене, чтобы на глазах у народа получить венки из рук судей.
Трудно описать радость и гордость Гиппоникоса, точно также, как горькое разочарование Пирилампа и его приверженцев.
Когда Перикл выходил из театра, он вдруг увидел возле себя Теодоту. Она с улыбкой взглянула на него и, протянув руку, подала маленькую записку:
«Если желаешь узнать подробности о Софокле и Аспазии, приходи к Теодоте. Раб ждет тебя под колоннами Толоса и укажет вход в дом, через потайную дверь», — прочел Перикл.
Прежде чем Перикл успел решить, примет ли он это приглашение, он увидел Софокла, окруженного толпой друзей выслушивающего поздравления.
Увидев Перикла, поэт поспешил к нему навстречу. Перикл поздравил победителя.
— Благодарю тебя, — сказал Софокл, — но говори мне не как друг, а как беспристрастный судья.
С трудом подавляя то, что более всего занимало его в эту минуту, Перикл сказал:
— Знаешь, что заставило меня задуматься в твоей пьесе? Как и многих других, меня удивило, что рядом с узами крови, которые эллины привыкли с древних времен считать священными, ты поставил и любовь жениха к невесте. Это нововведение сильно занимает мой ум, но я еще не знаю был ли ты прав.
Затем Перикл прибавил:
— Мне кажется, под маскою вестника, ты прекрасно передал рассказ о смерти Гемона. Мне показалось, что я узнал твой голос, но кто играл Эвридику? Какой актер скрывался под маской этой царицы? Какое-то чувство волновало меня во время сцены, когда вы двое, ты — как вестник, он — как царица, стояли друг против друга. Я никогда не слышал, чтобы на сцене говорили так, как говорила эта царица. Кто, если не Полос, мог придать своему голосу такое очарованье?
— Нет, это был не Полос, — улыбаясь отвечал Софокл. — Ты сейчас говорил о нововведении в моей трагедии, было и еще одно нововведение, о котором до сих пор не знает ни одна человеческая душа, кроме меня и Гиппоникоса: в первый раз, на сцене, под маской, действительно скрывалась женщина…
— Кто же эта женщина, — спросил Перикл, — осмелившаяся вступить на подмостки, наперекор древним обычаям?
— Ты увидишь ее, — ответил Софокл, и через несколько мгновений подвел закутанную в покрывало женщину. Он отвел Перикла подальше от толпившегося народа:
— Неужели необходимо снимать покрывало, Перикл, чтобы ты узнал не только самую красивую, но и самую умную представительницу слабого пола?
Перикл нахмурился.
— Да, для меня необходимо снять покрывало, — сказал он холодным тоном.
Затем, решительной рукой, он откинул покрывало с лица женщины и очутился лицом к лицу с Аспазией. Содержание записки Теодоты, казалось ему, подтверждалось: Аспазия, без его ведома, тайно виделась с поэтом, втайне уговорилась с ним появиться на сцене. Он, конечно, был убежден в верности дружбы благородного Софокла, но Аспазия еще раз доказала, что она смеется над всякими цепями.
Все, что думал про себя, молча глядевший на Аспазию, Перикл, она прочла на его лице, по его нахмуренным бровям, по его взгляду и отвечала на это красноречивое молчание:
— Не хмурься, Перикл, и прежде всего не сердись на своего друга Софокла — я заставила его сделать то, что он сделал…
— Не сердись на Аспазию, — вмешался поэт, — и знай, что она внушила мне, что дружба священнее любви, если она старее любви.
— Мое призвание — борьба против предрассудков, — продолжала Аспазия, — и ты не должен сердиться на меня за то, что я нахожу не меньшее удовольствие в образах поэта, чем в мраморных статуях в мастерской Фидия. Я приехала в Элладу для того, чтобы найти в ней красоту и свободу, — если бы я искала рабства, то осталась бы при персидском дворе и жила, наслаждаясь сонной любовью великого царя. То, что в настоящую минуту беспокоит тебя, друг мой, есть предрассудок, недостойный эллина!
В это время к ним подошел Гиппоникос и пригласил Перикла и Аспазию принять участие в обеде, которым он хотел на следующий день достойно отпраздновать победу.
Начало уже смеркаться, когда Перикл расстался с Гиппоникосом, Софоклом и Аспазией. Задумчиво шел он домой, думая об Аспазии, повторяя в своем сердце то, что она говорила и отдавал ее словам справедливость. Любовь не должна быть цепями! Рабское иго не должно существовать ни для Аспазии, ни для него самого!
«Ты можешь пойти к Теодоте», — говорил он себе. «Может быть, не следует слишком привязываться к одной женщине».
Он вспомнил о записке коринфянки и о рабе, который ждал его под колоннами Толоса. Сообщенное ему Теодотой, конечно, уже было объяснено Софоклом, но, может быть, она хотела сказать ему еще что-нибудь и он пошел к колоннам Толоса.
Раб повел его пустынными переулками до ограды сада и остановился у маленькой калитки, которую собирался открыть.
Перикл стоял у дома Теодоты; он мог войти, никто не видел его. Вдруг он подумал, что не имеет ни малейшего желания разговаривать с Теодотой. Он сказал рабу, что должен отложить свое посещение. Тот с изумлением посмотрел на Перикла.
На небе взошла Луна; яркий свет ее отражался в морских волнах и освещал вершины гор. Воздух был теплый и мягкий. До Перикла донеслись звуки хора:
«О, всепобеждающий Эрот!» — где-то вдалеке юноши пели отрывки из полюбившейся трагедии. Новое беспокойство возникло в душе Перикла при мыслях об Аспазии. Он не забыл Софокла и Гиппоникоса и полученных ими лавров. Продолжительный мир начал казаться ему бесцветным, давящее чувство охватило его. Ему казалось, что он должен собрать войско и флот и стремиться к блестящим победам. Он дошел до театра Диониса. Мертвое молчание царствовало в громадном театре, который днем был полон пестрой, оживленной толпой. Перикл бросил взгляд на театр, на ярко освещенную луной вершину Акрополя. Морщины на его лице разгладились, грудь стала дышать свободнее, он чувствовал себя окруженным дыханием бессмертной жизни.
Глава IX
Гиппоникос, сделав все возможное, чтобы придать как можно больше блеска и роскоши своему празднеству, не успокоился до тех пор, пока Перикл и Аспазия не согласились принять в нем участие.
Едва появились гости, Гиппоникос начал демонстрировать им роскошь своего дома. Он показал свои покои, сады, бани, свою домашнюю арену для борьбы — гимназиум, пруды с рыбой, своих благородных коней, собак, редких птиц, боевых петухов; надгробный памятник, поставленный его умершей любимой собаке. Он говорил, что его дом настоящая гостиница, полная гостей, каждый день он кормит у себя за столом дюжину приживал.
Эти молодцы, — сказал он, — до такой степени отъелись, что мне жаль, что я не могу показать их вам. Но сегодня у меня за столом только выдающиеся люди.
Некоторые из гостей осведомились о его супруге. Гиппоникос отвечал, что она чувствует себя не совсем хорошо, и он не желает нарушать ее спокойствия. Весь свет знал, что он жил с этой женщиной только для того, чтобы навешивать на нее драгоценные каменья, наряжать ее в богатые платья и возить по улицам в экипаже, запряженном породистыми лошадьми, для другого он, по новой моде содержал чужеземную подругу; говорили, что его расположением пользовалась и небезызвестная Теодота.
Своего наследника, сынишку Каллиаса, он также не показал гостям, говоря, что недавно послал его в Дельфы, чтобы мальчику обрезали там волосы и, по древнему обычаю, принесли их в жертву Аполлону.
У него была и дочь Гиппарета, красотой и характером, которые он не мог нахвалиться и которую, по-видимому, очень любил.
Этот ребенок, — говорил он, — вырастет и превратится в прекраснейшую из всех афинских девушек, так что трудно будет найти для нее достойного жениха. Что касается красоты, то, во всех Афинах, я не знаю ни одного мальчика, который обещал бы, став юношей поспорить красотой с этой девушкой, разве только твой воспитанник, Перикл, маленький Алкивиад. А по летам они подходят друг другу. Но кто знает, какую судьбу готовят боги этим детям, когда они вырастут! Что ты скажешь, Перикл? Впрочем, поговорить об этом у нас еще будет время.
Гиппоникос провел своих гостей в большую, прекрасно убранную столовую. Здесь были расставлены скамьи, на которых гости должны были возлежать за обедом. Разложенные всюду ковры были богаты и красивы, точно также как и круглые подушки. Посуда была серебряная и золотая, привлекавшая взгляд прелестью своих форм. Стены были расписаны сценами изображавшими похождения бога любви. Но более всего заслуживал внимания пол: казалось он был заставлен богатым угощением: вазами в которых лежали всевозможные фрукты, кубками с вином, блюдами с различной снедью; все это было искусно изображено на нем разноцветной и тонкой мозаикой. Напротив входа в комнату стоял, украшенный цветами, жертвенник, на котором тлели благоухающие угольки.
Гиппоникос предложил гостям по собственному выбору расположиться на скамьях. Как только все уселись, появились рабы с красивыми серебряными тазиками и кувшинами, чтобы перед началом угощения, развязать гостям ремни сандалий и вымыть ноги. Вместо воды в кувшины было налито благоухающее вино с маслами и душистыми эссенциями. Руки также были окроплены этим составом и затем вытерты тонкими платками.
Софист Протагор только что приехал в Афины и остановился у своего друга Гиппоникоса. Его прибытие привлекло всеобщее внимание, так как слава этого человека увеличивалась в Элладе день ото дня. Он был родом из Абдеры, следовательно фракиец, но вместе с тем и иониец: Абдера была основана ионийцами. В молодости он был простым носильщиком, но один мудрец открыл его способности и развил их. Потом он много путешествовал, изучал науки на Востоке, а теперь проносился по Элладе, как светящийся метеор по небу. Он одинаково владел всем: гимнастикой, музыкой, был оратором, поэтом, знал астрономию, математику, этику и повсюду, где он ни появлялся, приобретал себе множество последователей; богатые юноши платили громадные деньги, чтобы слушать его лекции. Он имел привлекательную наружность, царственную фигуру, одевался богато, а его речь производила громадное впечатление.
Протагор сидел с молодым, но уже известным врачом — Гиппократом, племянником Перикла. По странному совпадению, сдержанный и неловко чувствовавший себя, Полигнот оказался соседом известного автора комедий, Кратиноса. Только они двое, среди собравшихся не были ни с кем связаны дружбой и обязаны своим приглашением только тщеславию Гиппоникоса. Кратинос был насмешник, остроты которого поражали, как молния. В своей последней комедии, он не пощадил Перикла и его прекрасную подругу. Что касается Полигнота, друга Эльпиники, то он питал тайный гнев против Фидия. Поэтому эти двое — Кратинос и Полигнот подозрительно осматривались вокруг и шептались. Увидев, что Аспазия, по приглашению Гиппоникоса, заняла место между ним и Периклом на особой скамье, на которой она, по женскому обычаю, сидела прямо, тогда как мужчины, опираясь левой рукою на подушку, лежали на скамьях на левом боку. Кратинос и Полигнот спрашивали друг друга: как могло случиться, что чужестранке, гетере, оказывают подобную честь? Другие гости, друзья Перикла, составляющие его блестящую свиту, знали могущество и достоинства Аспазии и давно перестали удивляться чему бы то ни было со стороны милезианки. Что касается Протагора, то, хотя он видел Аспазию в первый раз, она до такой степени очаровала его, что ему никак не могло прийти в голову быть недовольным ее присутствием.
По знаку Гиппоникоса к каждой скамье был подан маленький стол, и обед начался.
Гиппоникос заранее решил, что на его празднестве не будет недостатка ни в чем.
— Если я, — говорил Гиппоникос, — счел своим долгом собрать сегодня за моим столом избраннейших людей Афин, то я постараюсь угостить их, как можно лучше. Но вы знаете, что, как ни далеко мы ушли в других искусствах, в искусстве хорошо поесть, мы отстали, между тем как оно, по моему мнению, совсем не из таких, которое заслуживало бы пренебрежение. Что касается меня, то я всегда почитал за честь быть гастрономом и буду счастлив приготовить что-нибудь из ряда вон выходящее и поднять аттическую кухню на высшую ступень.
Так, смеясь, говорил Гиппоникос и его гости весело слушали хозяина.
Затем Гиппоникос поднялся и сделал обычное возлияние, с таким достоинством, с которым едва ли священнодействовали во время элевсинских таинств.
— Доброму духу! — сказал он, выливая на пол несколько капель вина, затем приказал снова наполнить кубок и обнести всех гостей.
Во время возлияния царствовало торжественное молчание, нарушаемое только тихими звуками флейты. После этого были принесены венки из роз, фиалок и мирт, которыми гости украсили себе головы и снова подняли кубки в честь всех олимпийских богов.
— Вы знаете, досточтимые гости, — снова заговорил Гиппоникос, — чего требуют от нас древние обычаи: хотите ли вы выбрать симпозиарха, или хотите, чтобы его избрала судьба?
Фидий, Иктинос, Анаксагор и некоторые другие сразу заявили, что желают, чтобы был брошен жребий.
— Если необходимо, — сказал Протагор, — выбрать симпозиарха, то мне кажется, что эта честь не может принадлежать никому другому, как самому знаменитому среди знаменитейших — великому Периклу.
Последний, смеясь, отклонил свою кандидатуру, говоря:
— Изберите Сократа! Он умеет говорить благоразумные речи, отчего же ему не быть симпозиархом?
— Не знаю, — возразил Сократ, — умею ли я говорить умные речи, но я знаю, что роль симпозиарха не к лицу мне в присутствии моей учительницы и наставницы, Аспазии, мудрость которой известна всем, здесь присутствующим. Я сознаю, что обычай требует, чтобы был избран царь празднества, а Аспазия женщина, но я не знаю, какое отношение может иметь пол к роли симпозиарха? Гиппоникос желает, чтобы этот обед был единственным в своем роде, поддержим же его желание и изберем в симпозиархи женщину.
В первую минуту все присутствующие, казалось, были озадачены, но скоро со всех сторон раздались одобрения.
— Это странно, — взяла слово Аспазия, — но может быть благоразумно выбрать в цари празднества человека, не умеющего пить. Что это за вино, которым теперь наполнены наши кубки?
— Это фазосское вино самого лучшего сорта, — отвечал Гиппоникос. — Благоухание этого вина принадлежит ему самому, но своею сладостью, оно обязано меду, приготовленного с пшеницей, который кладут в бочки.
— Сладкое, благоуханное вино из Фазоса! — воскликнула Аспазия, — ты достойно, чтобы тебя выпили в честь людей, победе которых мы обязаны сегодняшним празднеством! Друзья, осушите ваши кубки в честь увенчанных лаврами содержателя хора и автора «Антигоны»!
Все весело исполнили данное приказание, затем кубки снова были наполнены, по приказанию царицы пира.
— Фраке! — позвал Гиппоникос одного из рабов, — принеси список игр, предназначенных для сегодняшнего празднества и передай его царице. — Ты найдешь на этой дощечке, Аспазия, список игр и развлечений, которые предстоят вам сегодня в этом доме.
— Не прикажешь ли ты подать мне цитру? — попросила Аспазия. — Я, как царица празднества, могу предложить вам свое искусство в музыке и пении.
Гиппоникос сейчас же приказал рабу подать украшенную драгоценными каменьями цитру из слоновой кости. Прекрасная милезианка взяла ее и запела, аккомпанируя себе.
Пропев несколько строк в честь празднества, она передала цитру Сократу, чтобы он ответил ей так же стихами, но тот сказал:
— В числе обязанностей симпозиарха загадывание загадок, поэтому я заранее надеюсь, Аспазия, ты подвергнешь испытанию нашу догадливость. Ты кажешься мне сфинксом, сидящим над пропастью, в которую ты будешь нас сбрасывать, если мы не разгадаем твоих загадок. Как завидую я Гиппоникосу, который по-видимому лучше нас всех умеет пользоваться жизнью и ее удовольствиями и, поэтому, может быть, более всех нас способен загадывать и разгадывать загадки.
— Да, это так! — согласились гости, — Гиппоникос такой человек, который может научить нас жить и пользоваться жизнью!
— Если уж наш сегодняшний симпозиарх не может обойтись без мудрых речей, — с улыбкой начал Гиппоникос, — то я благодарю богов за то, что они придали разговору этот, а не другой, оборот, так как в этом случае, я действительно могу вставить свое словечко. Вы, конечно, помните, как я старался привести вас в хорошее состояние духа, говоря, что в Афинах, более чем где-либо, можно довести до высшей степени искусство хорошо есть и пить, если захотеть. Люди, живущие под нашим благословенным небом, рождены для того, чтобы быть счастливыми, теперь же я хочу доказать вам, что у нас, в Греции, легко соединить самую приятную жизнь с мудростью, почтением к богам и всевозможными добродетелями, так как эллинские боги требуют всего, чего угодно, только не отречения от радостей жизни. Скажите мне, кто стал бы утверждать, что я уважаю богов менее, чем кто-либо в Афинах? У моего домашнего очага воздвигнут жертвенник Зевсу, в нише перед дверью стоит Гермес, перед самыми дверями — Геката, рядом с Аполлоном, для защиты против колдовства и дурного глаза. Нет недостатка и в надписях на дверях, ставящих дом под защиту богов, рядом с головою Медузы, препятствующей войти в дом всему дурному. Я уже не упоминаю о постоянных возлияниях богам, о жертвах и богатых дарах на празднествах в честь богов. Нынче я истратил пять тысяч драхм на хор в трагедии нашего друга Софокла: — кто может сказать, что я человек не благочестивый и не почитаю богов? Греки народ благочестивый, а я грек, я чту богов, но не боюсь их, так как, хотя в Тартаре есть много разных грешников, испытывающих различные муки, я не помню, чтобы был хоть один в числе их, который страдал бы за то, что наслаждался жизнью. Есть ли там такой? Нет ни одного, и так, повторяю еще раз: я человек благочестивый и мне нечего бояться богов. Я не боюсь ничего на свете, исключая воров и разбойников, которые могли бы похитить у меня мои сокровища, мой жемчуг и мои драгоценные камни, мои персидские, золотом тканные, ткани.
— Будь спокоен, Гиппоникос, — сказал Перикл, — я выпрошу для тебя позволение у народа построить сокровищницу на Акрополе. Ты заслужил это, если и ни чем другим, так твоей сегодняшней речью.
Послышались веселые одобрения и похвалы Гиппоникосу и его речи, только насмешливый Кратинос, иронически спросил Гиппоникоса:
— Если ты, благородный Гиппоникос, не боишься богов, а только воров, то что скажешь ты о подагре и других тому подобных последствиях благочестивой и, вместе с тем, приятной жизни, неужели ты и их также не боишься, или, может быть, в этом отношении ты вполне полагаешься на своего друга, Гиппократа, прекрасного врача, которого благоразумно приглашаешь к своему столу?
— Ты угадал, — отвечал Гиппоникос, — в этих делах я вполне полагаюсь на Гиппократа, с которым, точно также как и с богами, у меня самые лучшие отношения, ему же я представляю решить, происходят ли названные тобою болезни от того, что люди наполняют свою жизнь удовольствиями?
— Радость необходима, как для душевного, так и для физического благосостояния, — улыбаясь сказал Гиппократ, — от нее румянец покрывает щеки, глаза сверкают, кровь легче обращается в жилах, она увеличивает силы, уравновешивает всего человека. Больному радость часто бывает самым целительным лекарством, и я не знаю никого, кому бы она могла повредить.
— Мудрый врач, — сказал Кратинос, — ты совершенно успокоил меня, если бы я был симпозиархом, вместо прекрасной чужестранки, для которой более дорога Афродита, нежели Вакх, то я сейчас же приказал бы выпить вдвойне в честь мудрейшего из всех врачей, Гиппократа.
— Фраке! — сказала Аспазия, обращаясь к стоявшему за ней рабу, — подай Кратиносу кубок, вдвое больше чем наши. А теперь, выпьем в честь Гиппократа!
Когда все выпили в честь Гиппократа, а Кратинос осушил свой, двойной величины кубок, заговорил Полос:
— Говоря сегодня о радости, нельзя не вспомнить прежде всего, слова трагедии, победу которой мы сегодня празднуем — слова которые говорит вестник: «жизнь без радости, для человека — не жизнь». В моих глазах такой человек кажется живым мертвецом. Будь могуществен, будь богат, живи как царь — все это тщеславный дым, если не достает тихой радости.
— Выпьем за радость! — воскликнул Софокл, — не только потому, что она делает жизнь приятной, но и потому, что она делает ее прекрасной. Мы живем только один раз и должны стараться скрыть грубость и ужасы жизни под цветами красоты и ее родной сестры веселья. Узки рамки человеческого бытия, но, и в этих рамках, человеку дозволено быть прекрасным, быть человеком. А быть человеком это значит быть благородным и кротким. Быть прекрасным и веселым, также как благородным и кротким — вот гордость эллина!
— Благодарю тебя за эти слова, — сказал Перикл. — На войне меня часто называли слишком кротким, но я думал, что поступаю, как пристало эллину. Если снова будет война, то я буду просить афинян дать мне автора «Антигоны» как состратега.
— Назначить Софокла стратегом?! — вскричало несколько голосов.
— Отчего же нет? — заметил улыбаясь Софокл. — Мой воспитатель был оружейным мастером — это говорит о том, что я воспитан, чтобы быть стратегом.
— Желаю удачи! — воскликнул Гиппоникос, — но разве ты думаешь, Перикл, что нам может угрожать новая война?
— Все возможно, — отвечал Перикл.
— Я надеюсь, Перикл, — сказал Гиппоникос, — что ты приобретешь себе новые лавры, ни на каком другом корабле, а на том, который построю я?
— С удовольствием, — отвечал Перикл, — но не будем говорить о военных приготовлениях за таким веселым празднеством. Было бы невежливо, если бы мы, прежде чем перейти к другим вопросам, не спросили мудрого Анаксагора, одобряет он или порицает, все сказанное о радости и весельи.
— Счастье не есть одно и тоже, что и удовольствие и настолько независимо от окружающих нас вещей, что бывает полно и без них, — отвечал Анаксагор.
Слова Анаксагора произвели сильное впечатление. Перикл выслушал его с задумчивой внимательностью. На лице Аспазии промелькнуло легкое облако; ее взгляд встретился со взглядом Протагора. Глаза прекрасной женщины и софиста встретившись на мгновение и, когда он, оглядев молчаливых гостей, приготовился ответить философу, то, казалось этот взгляд Аспазии окрылил его речь.
— Сурово и резко, — начал он, — звучали слова мудреца из Клацомены, здесь, среди веселого празднества, перед украшенным цветами алтарем Диониса, но заметьте хорошенько, и он, этот суровый, строгий мудрец, говорил о счастье, как о высшей цели человека. Он разошелся с остальными только в тех путях, которыми это счастье достигается. И действительно, счастье имеет множество видов и бесчисленны тропинки, ведущие к его сверкающей вершине. Когда мы видим перед собою полный кубок, когда перед нами сверкают прелестные глаза, тогда мы понимаем Гиппоникоса; когда перед нами благороднейший человеческий гений, тогда мы испытываем счастье Софокла; когда небо омрачается, когда горе и неудачи окружают нас, тогда пора проститься с увенчанными цветами радостями и вооружиться божественным равнодушием и спокойствием мудрого Анаксагора. Прекрасно уметь переносить лишения, но мы пользуемся этим искусством только тогда, когда оно нам необходимо. Когда можно веселиться — будем веселиться, когда придет время терпеть лишения — будем их терпеть. Кто с мудростью умеет отказать себе во всем, тот сделает счастье своим рабом, а не станет сам его рабом, он покорит себе обстоятельства, а не сам покорится им. Самоотверженная добродетель без счастия может сделаться дорога уму, — но никогда чувству — эллина.
Простой труд, в поте лица, грек считает недостойным себя — для этого он имеет рабов. Варвары работают на эллина, неблагородная часть человечества должна жертвовать собою для благороднейшей, чтобы возможно было осуществление идеала действительно достойного человека существования. Если бы я был законодателем, новым Солоном, и мог писать законы, я золотыми буквами начертал бы: «Смертные! Будьте прекрасны! Будьте свободны! Будьте счастливы!»
Его речь была встречена всеобщим одобрением, и Перикл сказал, что предоставит Протагору основать новые колонии, так как он кажется ему способным установить управление в эллинском духе.
— Счастливец Протагор! — воскликнул Сократ, — если я правильно понимаю слова, исходящие из твоих уст, то мне кажется, ты смотришь на мудрость, как на одно из средств достигнуть счастье, но только в том случае, когда нет под руками ничего лучшего.
— Что такое мудрость, — сказал в ответ Протагор, — спроси тысячи людей! И что один считает мудростью, то другой назовет глупостью, но спроси их, что такое счастье и несчастье и все будут одинакового мнения.
— Ты в самом деле так думаешь? — удивился Сократ. — Сделаем опыт…
— Дозволь мне, Протагор, вступила в разговор Аспазия, — ответить Сократу вместо тебя, но не словами, так как я не могу и думать в этом отношении сравниться с Протагором, а теми средствами, которыми я располагаю, как симпозиарх, как царица празднества. Во-первых, надо смочить губы, пересохшие от длинных речей, свежей влагой.
По ее приказанию было подано новое вино в больших кубках.
— Это лесбосское вино, — сказал Гиппоникос, — оно менее крепко, чем прежнее. Оно мягко и в тоже время горячо, как душа его соотечественницы, Сафо.
Кубки были осушены в честь знаменитой лесбосской поэтессы и снова наполнены.
— А теперь, дозвольте войти, тем, — начала Аспазия, — которые готовы доставить нам нечто такое, что, по словам Протагора, одинаково для всех людей, а по мнению Сократа — нет.
По ее знаку, в залу вошли женщины, игравшие на флейте и танцовщицы, все юные и прекрасные, украшенные венками и в роскошных платьях. Раздались тихие звуки флейты. Когда окончились танцы, выступили юные акробатки; нельзя было без восхищения следить за грациозными движениями этих прекрасных женщин. Когда же они начали изумительный танец, который состоял в том, что танцевали между мечей, укрепленных на полу, клинками кверху, то возбужденные зрители почувствовали ужас, смешанный с удовольствием. Одна из стройных, очаровательных девушек, в легком костюме, закидывала одну ногу за спину и брала ею стоявший сзади кубок, или, стоя в таком положении, спускала стрелу из лука.
Когда все танцы и игры были окончены и танцовщицы, акробатки и музыкантши снова удалились, Аспазия сказала:
— Как мне кажется, то, что мы видели, доставило нам всем одинаковое удовольствие и все одинаково согласны относительно этого чувства, тогда как, когда дело шло об уроках мудрости, вы не могли согласиться. И тот опыт, о котором ты говорил, Сократ, сделан… Мне кажется, что гости Гиппоникоса расположились так, что это опасно для общества и благоприятствует тайным заговорам: я уже много раз замечала, что Фидий и Иктинос то и дело шепчутся между собою, что касается Кратиноса, то я видела его, чаще чем это нужно, склоняющимся к уху его соседа, Полигнота. Властью царицы празднества, я приказываю всеобщую перемену мест!
— Прекрасно! — согласились весело настроенные гости, мы охотно повинуемся.
После того, как приказание было выполнено, Аспазия оказалась рядом с Сократом, на которого соседство очаровательной женщины, производило успокоительное и примиряющее действие.
Однако старый Анаксагор не мог спокойно смотреть на своего друга, так постыдно сложившего оружие. Поэтому, осушив кубок, он воскликнул:
— Я хочу обменяться с тобой, о Протагор, еще несколькими словами, ибо чувствую себя еще не на столько слабым, как удрученный годами Приам, чтобы дрожа смолкнуть перед юной мудростью.
— Остановись! — вскричала Аспазия, — если ты хочешь говорить многозначительные речи, то позволь предварительно воспользоваться правом царицы празднества и приказать подать благоуханное хиосское вино, которое еще более облегчит тебе речь.
Аспазия приказала налить знаменитейшее из всех греческих вин. Кубки были вновь осушены и с этой минуты в кругу гостей не осталось никого, кто не чувствовал бы на себе воодушевляющего могущества Диониса.
Анаксагор осушил свой кубок и начал что-то говорить о счастии, о добродетели, о всеобщем мировом разуме…
Аспазия попросила его выпить еще кубок, он выпил, и речь мудреца сделалась еще непонятнее. Он начал бормотать и клевать головой, затем она окончательно упала на грудь и, через несколько мгновений, старик спокойно заснул. Веселый смех раздался между гостями.
— Что ты сделала, Аспазия! — кричали они, — последний боец за строгую мудрость обезоружен тобою.
— Выпьем за счастье и веселье! — отвечала Аспазия. — Строгой мудрости нужно отдохнуть… Посмотрите, как красиво его спокойное лицо, я предлагаю, чтобы мы все сняли с себя венки и покрыли ими спящего, украсив таким образом, столь прекрасную и мирно заснувшую мудрость.
Все согласились исполнить предложение Аспазии, и через несколько мгновений голова мудреца исчезла под цветами.
Так шло празднество в доме Гиппоникоса, оживленное дарами Вакха и прелестью милезианки.
Под конец пира поднялся блестящий Протагор:
— Царица празднества, Аспазия, уступила мне свое место, и я пользуюсь этим, чтобы на мгновение присвоить себе ее права и просить вас выпить последний кубок в честь самой Аспазии. Она высоко держала скипетр удовольствия и, играя раздавала развлечения, с кубком в руках, шутя одержала победу над суровой мудростью, с помощью прелести ума, с помощью Эрота и Харита победоносно боролась против врагов и, своим юношеским огнем, победила седую голову мудреца, погребенную под цветами. Но тихое опьянение безопасно для благородных греческих умов: оно не давит голову, а выступает, как роса, на листьях венков, которыми мы украшаем наши головы. Итак, осушим последний кубок в честь прекрасной и мудрой царицы празднества — Аспазии!
Все участвовавшие в празднестве, присоединились к этому тосту и столпились вокруг Перикла и Аспазии.
Когда последний кубок был осушен, гости попрощались друг с другом, оставив дом Гиппоникоса уже на рассвете.
— Доволен ли ты избранием меня царицей празднества? — спрашивала Аспазия, оставшись вдвоем с Периклом.
— С сегодняшнего дня я еще более удивляюсь тебе, — сказал Перикл, — но не боишься ли ты, что я немного меньше люблю тебя?
— Почему? — спросила Аспазия.
— У тебя для каждого есть что-то, — отвечал он, — но что остается для Перикла?
— Я сама, — отвечала милезианка.
Он поцеловал ее, а она крепко его обняла.
— Я не знаю, — сказал Перикл, прощаясь с нею, — что мне делать: заняться, кипучей деятельностью, расставшись с тобою, или же, предаваясь идиллическому спокойствию, наслаждаться медовым месяцем?
— Может быть, случится то или другое, или то и другое вместе, — отвечала Аспазия.
В это утро милезианка закрыла свои усталые глаза с сознанием, что она еще более приблизилась к своей цели. Она вспоминала тот день, когда со стыдом должна была бежать из дома Перикла, вспоминала гордую Телезиппу, так дорожившую своим владычеством у домашнего очага, она говорила себе, что ее план близок к осуществлению, что она восторжествует и водрузит знамя свободы на развалинах старых обычаев и предрассудков.