ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Мартовское тепло проточило в небе синюю промоину да и хлынуло поутру, едва зарозовело небо, – так хлынуло, что снег в поле присел, ощетинился, как цепной пес, а шуба-то – клочьями. Лес гудел, деревья закружились, хмелея от влажного ветра, пошевелили каждой веточкой – стряхнуть коросту зимы.
– Марковна, до тепла дожили! – сказал Аввакум, останавливаясь, оглядывая землю окрест. – Слышь, Иван Аввакумов, весна нам встретилась.
Аввакум присел на корточки возле санок и разворошил куклешку шалей, в которые кутали сынишку.
– Нe сопрел?
Мальчик обрадавался отцу, засмеялся.
– Смотри, застудится, – забеспокоилась Марковна.
– Накутанный скорей простынет. Пусть дышит. Если шагу прибавим, к обеду будем во Владимире.
– Ой! – тихонько вскрикнула Марковна.
– Ты чего? – Аввакум взял Марковну за плечи. – Побелела вся.
– Аввакумушка, не дойти мне… Прости меня. Ой! Лягу я на саночки-то.
– А ты и ложись! – разом вспотел Аввакум, окидывая беспомощными глазами пустую дорогу. – Господи, и ведь ни одной подводы! Все утро идем, и никто не встретился, не обогнал никто… Ложись, Марковна. Я как конь. Мне чего? Мужику чего? Я вас с Ивашкой мигом домчу. Деревушка, чай, будет какая!.. Только ты все-таки потерпи. Кричать, ладно, кричи, а рожать потерпи. Потерпи, голубушка. Хоть и тепло, а все ж на воле.
Приговаривая, Аввакум уложил на санки Марковну, Ваню привязал, чтоб нe свалился, скинул шубу, укрыл ею Марковну и, перекрестясь, впрягся в санки и пошел рысью, покрикивая на самого себя от великого смятения и страха.
Дорога была наезженная, слава богу, не расплывалась еще, несла.
– А теперь под гору! Гей! Гей!.. Не бойся, Марковна, не растрясу. Я плавно, как на ладье. А в гору-то! А ну пошел, пошел! Да не спотыкайся ты! Пошел! Вот и вылезли.
Аввакум, глотая ртом воздух, остановился, кинулся к Марковне.
– Ну что?
Марковна, закусив губы, молчала, да так, словно скажи она слово – ребенок тут же в родится.
– Сейчас я, Марковна! Деревня-то под горой. Вижу я деревню.
И опять он помчался. И Марковна закричала, и он помчался еще пуще. Поскользнулся, рухнул на одно колено, санки двинули его по спине. Аввакум, цепляясь руками за дорогу, вскочил, побежал.
А уж потом как все крутилось, и понять было нельзя. Пытался Марковну с санками в избу впереть. Санки не вошли. Выскочил к нему на помощь мужик-хозяин. Все быстро сообразил, побежал за бабкой.
И уже через час сидели они с мужиком, с тремя хозяйскими девочками и с Ваней в углу, возле доброго, тихого черногубого теленочка, и слушали, как верещит зa занавеской новый человечек.
– С девочкой тебя, поп, – сказала повитуха.
– Слава тебе, Господи! – пал на колени Аввакум, поклонился, и теленок, обнюхав, стал лизать ему затылок.
А мужик-хозяии подхватился вдруг.
– Изба такая! – закричал он. – Ладно я страдаю, так и у прохожего хорошего человека девка выметнулась. Домовой тут видать, – баба! Новую пойду рубить избу. Тотчас и пойду, пока четвертую девку баба моя не родила!
2
На третий день после родов Марковна встала, но зима совсем разъехалась, дороги потекли. Проскакать зайчиком, может, и можно, да с двумя детишками не больно-то попрыгаешь.
Два дня, отрабатывая за жилье да за приют, Аввакум чистил коровник, забитый за зиму навозом. Таскал навоз на поле, благо за двором оно было, а на третий день, на Благовещенье, по морозцу ушел во Владимир. Торжественную службу слушал в великолепном Успенском соборе.
Сияние лампад и свечей, блеск драгоценных каменьев на ризах великих икон, раскаты восторженного хора подняли душу Аввакума от земли. Вернулась к нему и сила его, и вера. Верил Аввакум, что не зря рожден, что совершит он деяния, которые люди почтут подвигом.
И тут приметил Аввакум, как его котомка, которую положил в ноги, чтоб не мешала молитве, сама собой поползла в сторону, а потом за спину, с глаз долой.
Оглянулся: мальчишка-воришка подхватил котомку и бежать. Выскочил Аввакум из храма. Мальчишка бежит, как заяц, петляет. В котомке был каравай хлеба, лук, тряпка с солью да теплые носки, на случай если бы ноги промочил. Невелик убыток, но обидно стало: думал о высоком, о неземном, и на тебе! Кинулся Аввакум через лужи, напрямик. Воришка лужи обегает, а тут перед ним целое море, повернул назад – обкраденный как чумовая туча летит, сверкает молниями. Бросил воришка котомку, сел на корточки и голову руками закрыл – бей, да не до смерти.
И вдруг совсем не злобный, удивленный голос:
– И как же это тебя угораздило в праздник Божий воровать?
Совсем мальчишка съежился.
– Встань!
Встал.
– Есть хочешь – пошли поедим. Я поделюсь с тобой.
– Мне дядьку Пирожника надо покормить! – сказал мальчик и поник головой. – И дядьку Лукавого.
– Я и с дядьками твоими поделюсь.
Мальчик покрутил головой.
– Если ты меня приведешь, Лукавый меня прибьет. Сегодня нельзя попадаться. На благовещенье воры заворовывают. Коли попался, на весь год неудача.
– А ты что же, вор?
Мальчик потряс головой.
– Деваться нам с дядькой Пирожником некуда. Подсохнет – уйдем в Корелы.
– Ну, если ты не вор, пошли, бояться тебе нечего. Я за тебя постою, – пообещал Аввакум.
К его удивлению, мальчик повел его назад, к Успенскому собору. За собором, у монастырской стены, на страшной круче, на солнечном припеке сидели нищие, калеки, странники. Трапезничали. Аввакум издали уже заметил, что на него зорко поглядывают из тесного кружка два сомнительных на вид мужика.
– У меня хлеб, лук да соль, – сказал он шустрому человечку.
– А у нас осетр без соли. Годится. Садись. – Шустрый мужичок потеснился, но успел-таки уязвить взглядом мальчишку.
«Этот и есть Лукавый», – решил Аввакум, усаживаясь и выкладывая на линялую скатерку каравай, лук и соль.
– Ты чей сам-то? – спросил Лукавый, на глаз оценивая непрошеного едока: и не расстрига будто бы, и не забулдыга, мальчишку, видно, поймал, но не поколотил. И не шумит.
– Нижегородский я, – ответил Аввакум.
– Да то, что нижегородский, я и по разговору твоему знаю. Откеда, спрашиваю, и далеко ли путь держишь?
– В Москву иду, – сказал Аввакум. – Воевода меня облаял да и прогнал вон.
– А где же твоя попадья?
– В деревне тут. Девчонку родила.
– Вон что!
Свирепого вида мужик, возле которого сел воришка, – видно, «дядька Пирожник», – поглядел на Аввакума и улыбнулся. На единый миг сошла с его лица дикая угрюмость, на единый миг, но Аввакум уже поверил в этого человека – добрая душа.
– С Богом! – сказал Лукавый и первым потянулся за лучшим куском рыбы, за тем, что возле головы.
Свирепый мужик стукнул Лукавого по запястью и жестом пригласил к еде стариков и Аввакума.
– Страсть какой справедливый! – ничуть не обиделся Лукавый. – Ты не гляди, что он сердит, на его месте всякий бы осердился. Ему язык отрезали в Москве. Так-то! Мальчонка рассказывал.
– Куда же вы все идете? – спросил Аввакум.
– А кто куда. Сам я – потеплеет – на московские базары подамся, старички в скиты вязникские идут, а Саввушка со своим молчуном, наоборот, из Вязников. Безъязыкий брата ищет. У того тоже язык отрезали, а он в отместку солдата царского зарезал и убежал. А куда – не сказался. В какой-то неведомой пустыне греха отмаливает.
– Мы теперь в Корелы пойдем, – напомнил Аввакуму мальчик.
– Далекая дорога! – посочувствовал Аввакум.
– Это если каждый день идти – далеко. А мы, где понравится, поживем, а откуда погонят – не задержимся.
– А ты кем братьям доводишься?
– Был никем, а теперь я младший брат.
– Ну какой же ты брат? – удивился Лукавый. – Ты евонный язык, только с ногами.
– Я младший брат.
– Вот и скажи, как твоих братьев зовут. Его как зовут?
– Как зовут – не знаю. Пирожники они.
– А говоришь – брат.
– Брат! – крикнул Саввушка.
– Верно ты говоришь, – сказал Аввакум. – Ваше братство Божьим промыслом скреплено. Ты ведь не от богатства взял часть, а взял часть беды. Ты истинный брат этого несчастного человека.
Бывший пирожник просиял Аввакуму глазами, прижал к груди Саввушку, погладил его по щеке.
– Зовут тебя как, отрок?
– Саввушкой меня зовут.
– Я помолюсь за тебя.
Где-то в городе раздались крики, вопли, бахнула пищаль. Аввакум вскочил на ноги.
– Сиди, – сказал ему Лукавый. – Во Владимире теперь пальба не в удивление. Небось или соляную лавку ограбили, или дворовые какого-нибудь боярина посадских людей бьют.
– Ох эти воеводы да бояре! – запричитали вдруг сидевшие молча старички. – Царь пожалует народ, а они царскую милость себе же в выгоду и обернут.
– Царь земли в посад вернул, – объяснил Лукавый, – а бояре, особенно Мороз, чтоб внакладе не остаться, на соль и подыми цену. А еда без соли – что праздник без вина да без меду.
Подошли в Лукавому трое мальчишек, один платок, расшитый жемчугом, подал, другой тугой мешочек с деньгами, третий медную пуговицу. Первых двух Лукавый за еду посадил, третьему дал пинка.
– Спасибо, – сказал Аввакум, отирая руки о сапоги. – Вкусный был осетр.
– Хорош, ничего не скажешь, – согласились старички. – У купчихи одной ради праздничка позаимствовали.
– Погоди, – пообещал Лукавый, – поминать еще будешь этого осетра. Не имея соли, рыбу ловить все равно что сено в дождь сушить. Вся Россия без рыбы насидится.
– Спасибо! – еще раз сказал Аввакум, поднялся, положил оставшийся от трапезы кусок хлеба да соль в котомку. – Эх, с вами бы Богу в церквах помолиться, поглядеть Русь-матушку.
– Дак чего ж! Пошли.
– Моя стезя другая. – Аввакум помолился на кресты Успенского собора. – Саввушка, а давай-ка с тобой крестами поменяемся нательными.
Саввушка вскочил на ноги, заморгал.
– Я бы поменялся, да крестик мой от матушки.
– От матушки береги. Как зовут матушку? И за нее помолюсь.
– Агриппиной зовут.
– За Агриппину помолюсь, хорошее имя. – Осенил Саввушку крестным знамением и повернулся к Лукавому: – А теперь тебя посовестить хочу. Что же ты, сукин сын, неразумных детей воровству учишь?
Лукавый засмеялся.
– Я думал, поп, ты нашего поля ягода, а коли не нашего, так трусоват.
Лукавый вытащил из голенища нож. Да себе же на беду. Сапог Аввакума вдавил руку татя в землю. В следующий миг, поднятый за шиворот, Лукавый стоял над кручей. Удар сапога в зад – и Лукавый полетел, кувыркаясь и пролетывая, как мешок с сеном.
Не оглядываясь, Аввакум пошел из города, к Марковне да к своим кровиночкам.
На той же неделе окрестил он свою девочку и дал ей имя Агриппина.
3
Последняя ночевка перед Москвой пришлась верстах в десяти от Земляного вала. Поднялись чуть свет. Купцы, к которым пристал Аввакум со своим семейством, спешили попасть еще поутру на торг. Аввакум нетерпеливо тянул шею, лошаденка попалась лохматенькая, закрывала обзор, а попу не терпелось углядеть купола Москвы. Серый полог неба скрывал даль, и Аввакум успокаивался, поглядывал на дремлющую Марковну, на спящих детишек своих. Телега на выбоинах покачивалась, поскрипывала. И Аввакум принимался вдруг думать о колымаге жизни, сердце у него екало: последние деньги отдал за проезд. Без единого гроша ехал поп-изгой в стольный град.
Сколько о деньгах ни думай, в кошельке не вырастет. Аввакум задремал, и вдруг холодное небо словно бы пыхнуло светоярым пламенем, как от молнии, да и раскололось:
«Б-о-о-м!»
– Колокола! – закричал Аввакум, разом просыпаясь, сдергивая с головы шапку и забывая обо всем на свете. – Москва звонит!
Обоз остановился. Возницы вылезали из телег, снимали шапки, крестились.
Небо все еще было смурым, но звон, как златопенное море, вздымался над землей, и небеса не могли не отозваться на эту радость человеческую. Небеса порозовели, края облаков обожгло, тотчас загорелись в далекой дали кресты, и купола, и белые стены.
– Москва! – прошептал Аввакум. – Марковна, ты погляди – Москва. Как звонит! Всей земле пробуждение.
Подводы опять качнулись, заскрипели, лошади, почуяв отдых, прибавили шагу.
Отзвонив, отбив истово поклоны, Москва, хорошенько не проснувшись, кинулась жить не тужить. Стати соколиной, а возня под куполами золотыми великими суматошная, воробьиная.
– Родная, – сказал Аввакум Марковне. – Коли ты русский, хоть на Иртыше тебя роди, хоть на Дону или в Тотьме, а все равно здесь она, наша родина.
Базары спросонья поеживались, притоптывали, лотошники, позевав, пробовали голос, воры почесывались, приглядывались, покупатели приценивались. Все пока без страсти, с дремотцой… Эх! Раскати колесо! Пошло, пошло, только спицы засверкали, а вот уж и спиц в колесе не видать. Покатилась пролетка столичной жизни своим чередом.
– Прибыли, – сообщил Марковне Аввакум, заваливая на спину узел с манатками.
Марковна, одной рукой прижимая к груди Агриппину, другой поглаживая по головке Ванечку, раскрыв глаза, глядела на веселое чудо куполов Василия Блаженного.
4
– Для светлого праздника у господа и солнышко играет, – говорил Неронов, обходя всех домочадцев и христосуясь.
Холодные губы старичков, ровное тепло детских губ, лукавый жар молодиц.
– Христос воскрес!
– Воистину воскрес!
И у всех глаза добры и виноваты: эх, ведь столько греха взято на душу из-за слова несдержанного, из-за обид мелочных.
Целуясь, искренне обещали себе начать жизнь заново, другую жизнь начать, сей же миг и начать.
Аввакум под самую Пасxy успел в Москву. Поселился он у Неронова. И теперь оба семейства садились за стол разговляться.
– Пасха-то вкусна! – удивлялся Неронов.
– Марковна делала, – сказала жена Неронова.
– Вкусно. Сколько живу, никогда такой пасхи не отведывал.
Марковна покраснела, замахала свободной рукой, на другой лежала-посапывала Агриппина – спокойный человек.
– Ну, что же ты молчишь, Аввакумушка? – вскинулся Неронов. – Давай-ка фряжского вина выпьем, – чай, со стола самого Ртищева. Прислал к празднику.
Выпили по чаре, потом и по другой.
– Слыхал я, что Москва благолепна и устроена всячески, но я и погрезить себе такого не мог, что глаза мои увидали наяву. До чего же красна наша государыня! – Аввакум горестно всплеснул руками. – Что слова? Слова ложь. Хожу по Москве, а в груди радость кипит, и всякий встречный человек мне люб и каждый дом дорог, как свой.
– Аввакумушка, возьми-ка вон ту поросячью ножку, а мне холодцу подай, – попросил Неронов. – Да и сам холодцу отведай. С хренком – о как!.. Ух! Хрен-то! Матушка, да какой же ты хренок-то удружила! Ух! Слеза так и льет. Славно.
– Ну-ка и мы теперь! – Аввакум зачерпнул хрену ложкой, молодечеством хотел удивить, положил хрен в рот, и глаза у него остановились в изумлении, шея надулась, уши запламенели.
– Ты чего? – лукаво сверкая глазами, спросил Неронов.
– Га! – сказал Аввакум.
– Чего?
– Га! – Аввакум наконец перевел дух. – Ну и хрен! Меня словно бы с лавки кто поднял за шиворот и держал – не отпускал.
Все за столом засмеялись.
Отведали сладкого и соленого, жирного и кисленького.
– Теперь поспать! – блаженна щурясь, сказал Неронов. – А как встанем, пойдем с тобою, Аввакумушка, к Федору Михайловичу Ртищеву, похристосуемся.
5
Хоть старший Ртищев, Михаил Алексеевич, был жив и здоров и пожалован государем дворцовым чином постельничего, не его вдовий дом притягивал к себе Молодые Ртишевы все ехали к Федору Михайловичу. Федор Михайлович в январе женился. Жена его, Аксинья Матвеевна, выросшая сиротой, к новой родне припала сердцем, а особенно к Анне Михайловне. Перед Анной Михайловной она, в счастье своем, чувствовала себя как бы и виноватой. Всего год была замужем Анна Михайловна. Муж, Bонифатий Вельяминович, помер, и молодая вдова, чтоб не убежать с тоски в монастырь, переехала в дом Федора Михайловича. Хозяину дома шел двадцать второй год, но люди пожилые, умудренные, тянулись к нему. Второго такого ценителя ученой беседы в Москве не сыскать. Федор Михайлович и сам скажет – неделю думать будешь, но главное послушать горазд.
На Пасху вся семья Ртищевых была в сборе. Михаил Алексеевич, Федор Михайлович, Аксинья Матвеевна, Анна Михайловна, Федор Михайлович Меньшой. Пришел из Покровского монастыря, что за Яузой, дядя молодых Ртищевых по матеря, знаменитый книжник, монах Симеон Потемкин. Из гостей были Глеб Иванович Морозов, духовник царя благовещенский протопоп Степан Вонифатьевич, епископ Коломенский Павел, справщики книг печатного двора старец Савватий да Иван Наседка.
Когда от праздничного стола гости перешли в просторную светлицу, дабы дать пищу уму и наслаждение душе, появились еще двое: поп Неронов, а с ним никому не ведомый Аввакум.
Аввакум, садясь на лавку, стеснялся, что велик, сел с краю, а середину как бы и перекосило в сторону. Все на него смотрят: что за молодец, за какие такие заслуги поп Неронов привел его в святая святых?
Неронов сидит помалкивает, Аввакум голову нагнул, под ноги глядит.
– Я горюю, – заговорил хозяин дома, – что в приезд митрополита Феофана Палеопатрасского, который был в Москве при покойном государе, царство ему небесное, так ни о чем и не договорились. Если бы основали тогда греческую типографию, как просил Феофан, а говорил он устами патриарха Парфения, то всем было бы хорошо.
– Патриарх Парфений хотел отказаться от книг, кои печатают в Венеции, – напомнил о сути Феофанова ходатайства Стефан Вонифатьевич. – Венеция – под папой римским, а католикам истинное слово Божье не дорого. И по нечаянности исказят, и по умыслу, а все ошибки – закваска для ересей.
– И хорошо, что убрался этот ваш Феофан ни с чем! – горячо откликнулся справщик книг старец Савватий. – И так от греков проходу нет. Читать как следует не умеет, а уже поучает. Понаехали бы эти гривастые развратники, всю бы Москву своим умничаньем смутили бы. Русскому человеку ныне почет невелик. У нас скорее бродягу будут слушать, лишь бы заморский, нежели своего мужа ученого, сединами венчанного.
– Знаю, не любишь ты, Савватий, греков, – сказал Стефан Вонифатьевич.
– Греки, как и малороссы, в вере не тверды. Их еще патриарх Филарет укорял в шаткости, а патриарх Филарет, когда жил у поляков в плену, нагляделся на отступников.
– Русская вера против греческой – море и лужа, гора и песчинка! – в сердцах воскликнул Иван Наседка.
– Доброй вере доброе знание не помешает, – улыбнулся Федор Михайлович. – А вот невежество для веры погубительно. Днем русский человек на пеньки не станет креститься, а как дело под вечер, так каждый пенек – леший. Великому государству нужен великий свет. Мало у нас книг добрых издано. «Кирилловой книгой» разве что похвалиться можем да «Златоустом».
Стефан Вонифатьевич довольно кашлянул, погладил бороду. В «Книге глаголемой Златоуст» «Слово о правде» – его собственное слово.
– «Кроме российского языка, нет нигде правоверующего царя!» – на память процитировал Неронов. – Слава, тебе за великую и простую сию мудрость, Стефан Вонифатьевич! В своей «Правде» ты подобен Филофею, – старцу Елеазарова монастыря, который в посланиях своих провозглашал: «Москва – третий Рим, третий Рим и есть, ибо нет на земле лучшей хранительницы Христовой веры, чем белокаменная».
– Нет и хранителя лучшего православной святой веры, чем великий государь наш, Алексей Михайлович! – воскликнул старший Ртищев, Михаил Алексеевич.
Все помолчали, прочувствовали весомые слова главы рода.
– За устройство Дома Божьего надо браться сразу со всех сторон, – сказал епископ Коломенский Павел. – Меня смущает резвое наше многогласие. И в три голоса поют, и в четыре.
– Сам государь слышал службу в шесть голосов! – воскликнул Стефан Вонифатьевич. – Я с патриархом кир Иосифом говорил о великом гневе государя. А патриарх мне в ответ: «Немощен я. Стар. Вам, новым людям, скинуть меня охота». Так и недослушал толком.
– Собор о запрете многогласия нужно собирать, – сказал Павел Коломенский. – Единогласие установить будет трудно. Служба станет непомерно длинной, и народ возропщет.
– «Возлюбленные! Мы теперь дети Божьи, но еще не открылось, что будем».
Неронов сказал это и хитро сощурил глаза. Стефан Вонифатьевич повздыхал:
– Ты все язвишь, поп Иван. Скажи, чего ради помянул слова апостола Иоанна Богослова?
– Вот на него поглядите! – Неронов вскочил, отбежал на середину светлицы и воззрился на Аввакума. – На него, ибо этот человек, поп Аввакум, живет по слову того же Иоанна Богослова: «И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек». Никто ему не указывал – ни царь, ни патриарх. Вера указала. И он служит в городке в своем, в Лопатищах, единогласно. И за ту любовь к Богу стреляли в него, терзали его, разорили его дом и разграбили все имущество, а ныне и вовсе выбили из городка прочь. А он, чай, не один, и жена у него, и дети малые, второе дите в изгнании, в дороге родилось.
– Зачем ты рассказал обо мне, батька Неронов?! – воскликнул Аввакум, полыхая щеками. – Я не жалуюсь. Не суда я пришел искать в Москву, ибо я знаю: «Всякий, не делающий правды, не есть от Бога, равно и не любящий брата своего». Воевода, гонитель мой, придет час – образумится. Избави меня Господи, чтоб я на него возвел грозу! Ведь сказано: «Кто не любит, тот не познал Бога». Не управы искать пришел я в Москву, пришел послушать мудрых людей и укрепиться в вере.
«Горяч и безмерно горд, – решил про себя Федор Михайлович, глядя Аввакуму в лицо. – С такими молодцами можно старую перину и выбить, и вытрясти».
– Мы рады, поп Аввакум, что ты пришел к нам! – начал Павел Коломенский, но дверь распахнулась и явился Борис Иванович Морозов.
– Христос воскресе! – провозгласил он и принялся христосоваться.
Было видно, что боярин весьма торопился. На лице бисер пота, глаза отсутствующие, усталые. Федор Михайлович заметил это, заволновался, но тотчас всё и прояснилось. Едва Борис Иванович похристосовался, сел рядом с Михаилом Алексеевичем, передохнул, как примчался перепуганный слуга, но объявить ничего не успел – следом за ним в светлицу вошел государь всея Руси Алексей Михайлович.
– Христос воскресе!
Аввакум увидал перед собой веселые глаза, румяное лицо, золотистый пушок бородки и усов. Румяные губы трижды коснулись его, Аввакумовых, щек, и сам Аввакум, трепеща от ужаса и счастья, коснулся губами царских, пахнущих весенним вкусным воздухом.
– Воистину воскресе! – прошептал Аввакум, но царь уже христосовался с Нероновым.
6
Аввакум с Марковной спали на печи. Запечный сверчок сверлил темноту золотой своей песенкой. Посапывал, разметавшись, сынок Ваня. Агриппинка развздыхалась, чмокая материнскую грудь.
– Совсем как дома, – сказала Марковна, и Аввакум по голосу догадался: улыбается, а в глазах небось слезы.
– Эй, Марковна!
– Что, Аввакумушка?
– До чего же меня сегодня переполошило всего. В ум не возьму. Ну, поверишь ли, слуга вбежал, а дверь закрыться не успела, как опять нараспашку – и входит царь. «Христос воскресе!» Прямо ко мне, и целует. Меня, попишку-замухрышку лопатищинского! А в светлице-то и оба Mopoзовых, и Стефан Вонифатьевич, духовник царский, и Павел Коломенский, все Ртищевы… А как глядели на меня, когда батька Неронов про мытарства наши рассказал им! Будут оставлять в Москве – не откажусь. Ох, люба, люба мне голубушка белокаменная! Скажи, чего молчишь?
– Аввакумушка, тебе видней.
– Марковна, Марковна! Думаешь, я без сердца? Жена на сносях, а мы в ночь бежим по снегу, в мороз. Жене – родить, а мужа пинками – долой из дому да и за околицу. Что ни день, то другая крыша. Пропитания – кто что подаст. Но, Марковна, кончатся наши муки. Господь Бог все видит.
– Аввакумушка, да разве я тебя укорила когда-нибудь за твою веру, за твою правду? Ты за Божье слово как стена каменная стоишь.
– Не хвали ты меня, Марковна. Какая уж там стена! Ведь сказал, что к питью хмельному не притронусь, а батька Неронов налил сегодня ради праздничка – не посмел отказаться.
– И молодец, что не отказался. Грешно доброму человеку праздник испортить.
– Нет, Марковна! О других думай, но пуще глаза береги чистоту души своей. Ей пылать в геенне огненной…
Вот и думаю: хорошо в Москве жить, но на кого я покинул Ивана Родионовича? Уж не самому ли дьяволу вручил душу его мятежную?
– Сам говоришь – о своей душе надо печься, а про изверга думаешь!
– Вот уж воистину про изверга! Да ведь думается, Марковна. Всех людей жалко, а врага своего пожалеть – душе польза. Я о душе своей, как помню себя, стал думать. Пришел к соседям, а они поросенка зарезали, очень я тогда испугался, увидав первую в моей жизни смерть. Стал думать, что и сам когда-нибудь умру. Среди ночи поднялся, плакал, молился. А матушка моя, Мария, инокиня Марфа, царство ей небесное, хвалила меня за усердную молитву. Любил я с нею пост держать. Великая была постница!
– Уснула наша девочка! – Марковна положила Агриппину по правую от себя руку, а сама припала к мужу. – Поцелуй меня! Кончился пост. Может, и мытарства наши кончились.
– Ох, Марковна!
7
На Фоминой неделе Стефан Вонифатьевич позвал к себе Аввакума и заступника его Неронова.
– Между мной и патриархом пробежала кошка, – сказал он им. – Мое ходатайство только вреда наделает. Поезжай, Аввакум, в Лопатищи. На воеводу твоего узда найдется, не бойся. Поезжай, вводи единогласие. Для всей нашей церкви большое дело сделаешь. Будет на кого кивать, когда на Соборе с патриархом схлестнемся. Он больно робок у нас. Всей его заботы – денежки в кубышку складывать.
– Я готов, – сказал Аввакум. – Сам хотел в Лопатищи проситься. Если уходить оттуда придется, так уходить надо победителем.
– Придет время – и новый патриарх позовет тебя, Аввакум, в столицу. Будь в том уверен. Нам устраивать и устраивать Православную нашу Церковь. – Стефан Вонифатьевич взял образ святого Филиппа, перекрестил им Аввакума. – На святое служение русскому народу благословляю тебя иконой истинно русского святого. А вот тебе подарок от меня.
Поднес Аввакуму книгу Ефрема Сирина, а книги стоили тогда дороже дорогого платья, дороже доброго коня.
– Ну, Марковна, потащились потихоньку, – сказал в тот же день Аввакум терпеливой своей половине.