2
Восточная Пруссия с ее столичным городом Кенигсбергом вот уже второй год принадлежала России. В Кенигсберге было сформировано русское управление страной, издавалась военная газета, в городском театре силами офицеров ставились трагедии русских писателей. На местном монетном дворе чеканились российские деньги с изображением императрицы Елизаветы и прусского орла. Во время войны вся страна была наводнена неполновесной полуфальшивой монетой, которую в изобилии выпускал Фридрих, поэтому обнищавший немецкий народ с особой охотой принимал русские деньги. Иногда, приказом российской власти, схватывались даже сановные немцы, уличенные в политических проступках, их препровождали в Петербург, в когти страшной Тайной канцелярии. Так, пилавский помещик Вагнер был после суда направлен на вечное поселение в Сибирь.
Словом, россияне чувствовали себя в Восточной Пруссии полновластными хозяевами.
Губернатор барон Корф жил в центре города, на горе в старинном герцогском замке с высокой четырехугольной башней, на шпице которой развевался российский императорский штандарт. В этом замке бывал и Петр I во время своего путешествия с Лефортом.
Всю жизнь проведший в России, барон Корф русским разговорным языком владел прилично, однако ни читать, ни писать по-русски не умел. Он был хорошо воспитан светски, но умом крупного администратора не обладал, поэтому все управление страной лежало на его чиновниках. Он был еще не стар и вскоре же по приезде из России завел шашни с местной красавицей баронессой Кейзерлинг. Как говорили злые языки, она будто бы втянула его в шпионскую службу Фридриху II.
Все свои огромные доходы с имений и жалованье Корф употреблял на «представительство»: устраивал еженедельные балы и концерты, на которых бывала не только вся знать Восточной Пруссии, но приезжали даже магнаты из Польши. На его балах отплясывали и прибывающие с боевого фронта военачальники, вроде Петра Панина и генерала Вильбуа. В свое время прыгали и вертелись в этих великолепных залах замка и красавец поручик Григорий Орлов с нашим военнопленным молодым графом Шверином, личным адъютантом Фридриха.
Губернатор Корф великолепием своей светской жизни задавал всем тон. За ним пыжилась знать, за знатью – обыватель. В залах ратуши, биржи и гастхаузах – танцы, танцы. Как будто войны и духу не было. А между тем на полях сражений кровь лилась не переставая, и ежедневно десятками умирали в госпиталях раненые.
Адъютант губернатора, молодой офицер Болотов, жаловался товарищам:
– Я в сие время и науку запустил. Зарезвился да затанцевался в прах... Брошу, брошу...
По праздничным дням Корф устраивал такие блестящие иллюминации, такие фейерверки и народные гулянья, каких кенигсбергцам во сне не снилось. В Кенигсберге и его форштадтах были расквартированы русские войска. Большинство молодых офицеров вело праздный образ жизни, занималось кутежами, дебоширством или любовными утехами с податливыми немками.
Иные же офицеры, как, например, А. Т. Болотов, Писарев, Пассек, весь свой досуг употребляли с превеликой пользой для себя. Они были завсегдатаями книжных аукционов и лавок, занимались философией и «натуральными науками», изучали немецкий язык, посещали местную кунсткамеру и картинную галерею, слушали лекции в университете.
В то время, невзирая на войну, наука в Кенигсберге процветала. Были ученые физики, математики, философы. Среди философов первое и особое место занимал молодой Иммануил Кант, бывший до последнего времени домашним учителем и лишь недавно получивший ученую докторскую степень.
Русское передовое офицерство интересовалось всем полезным, жадно впитывало в себя все то, чего нельзя было иметь и видеть в своем отечестве. Отказывая себе во всем, любознательные молодые люди все свои достатки ухлопывали на покупку полезных книг, рукописей, оптических и физических приборов.
Богач Пассек скупал и переправлял в Россию дорогие картины, эстампы, книги и целые физические кабинеты с электрическими машинами, воздушными насосами, камер-обскурами, микроскопами, глобусами и т. д.
Солдаты тоже немало старались усвоить себе из невиданной, поражающей воображение чужеземной культуры. Их внимание останавливалось на большом трудолюбии местных жителей, на опрятных жилищах и одежде, на величине и красоте городских построек.
Гуляя в общественных садах и скверах и заглядывая в частные огороды, наши солдаты много дивились и разнообразию пород фруктовых деревьев и сельскохозяйственной культуре.
Тароватые мужички-солдаты, ни слова не понимая по-немецки, все же находили с хозяевами огородов общий язык и выпрашивали себе семян, в надежде, ежели Бог не отнимет живота, когда-нибудь насадить такую благодать на своей родной землице.
Молодой казак Пугачев был тоже любознателен и до новых впечатлений жаден. Он почасту назначался в дозоры и ночные рунды для охраны городского спокойствия или разъезжал по городу с пакетами губернаторской канцелярии. Он знал Кенигсберг, как свою Зимовейскую станицу. Он объехал окружавший город земляной вал с бастионами, был в цитадели Фридрихсбург на левом берегу Прегеля, проезжал по узким переулкам между многими кварталами, сплошь застроенными семиэтажными шпиклерами, то есть хлебными амбарами. В праздник с компанией казаков катался на лодке по каналам, ездил к устью Прегеля, где пристают иностранные корабли, где в шинках пьют-гуляют шкиперы-голландцы. Он не раз тоже с ними гуливал, подвыпив – дрался, бил других и сам бывал бит.
3
На всполье, между двумя форштадтами, саперные части вели практические занятия. Проезжавший Пугачев остановил лошаденку, спешился и подошел к молодому прапорщику.
– Это что, ваше благородие? Траншеи роют ребята-то? Дозвольте полюбопытствовать.
– А чего же тут любопытного? Роют и роют, – покуривая прусскую сигаретку, ответил молоденький прапорщик в ухарски набекренной шляпе. – Вот сейчас березу взрывать будем. Видишь березу на бугре? Вот она взлетит... Это действительно интересно.
– Под нее подкоп, что ли?
– Ну да, подземный лаз, – прапорщик подудил в рожок, сбил солдат в кучу и спросил их: – Как, ребята, угадать, чтоб подкоп точно подвел к тому предмету, который надлежит взорвать? Ведь под землей-то темно.
– Темно, ваше благородие, – хором ответили солдаты.
– А для этого употребляется, ребята, вот эта штучка, – он вынул из кармана компас и толково, повторив несколько раз, объяснил способ его употребления.
Пугачев, заткнув за пояс полы длинного кафтана, жадно слушал, непрерывно следил за стрелкой-живчиком.
– И вот, допустим, что эта береза суть башня неприятельской крепости, ее надлежит тайно от врага взорвать. Мы начинаем подкоп, скажем – за версту, за две, зарываемся в грунт, направление определяем под землей компасом, а расстояние, которое нам известно по плану, измеряем тоже под землей цепью либо саженью. Чтоб земля не рушилась, ставим по всему лазу деревянные крепи. Понятно ли, ребята? Казак, ежели хочешь, полезай.
– С полным нашим удовольствием! – крикнул Пугачев, сбросил кафтан и приготовился нырнуть в обделанный стояками лаз.
– Обожди, казак. Эй, Семенов! Возьми-ка круг со шнуром да вместе с казаком прикрепите конец шнура к взрываемой массе.
Семенов полез первым, за ним Пугачев. Ползти надо было сажен сто. Вскоре солдат и Пугачев, пятясь задом, вылезли обратно грязные, вспотевшие. В руке солдата был конец шнура. Добыв огня, прапорщик поджег шнур.
– Вот, ребята, шнур будет тлеть, он пропитан горючим составом. И как только огонь по шнуру дойдет до взрываемой массы, береза взлетит! Ну а ежели взрыв фукнет мимо, в стороне от березы, – значит, мы не угадали подкоп под неприятельскую башню подвести, враг будет рад и обзовет нас дураками. Чрез четверть часа береза должна упасть.
– Ой ли... Чего-то не верится, – усомнился Пугачев.
Но вот земля загудела, ухнула, а береза, охваченная столбом земли и пламени, приподнялась на воздух и упала.
– Молодцы, – похвалил прапорщик.
И все с криком «ура» помчались взапуски к образовавшемуся провалищу.
После этого Пугачев часто рассказывал своим о том, как он постиг науку, или, по его выражению, «способа нашел» делать подкопы и взрывать неприятельские крепости. Он и в мыслях не имел, что эти «способа» когда-нибудь ему пригодятся. Однако они пригодились ему ровно через пятнадцать лет.
4
В канцелярию губернатора поступили сведения, что на глухой окраине города, в одном из закоулков, тайно вербуются люди в армию Фридриха.
Емельян Пугачев получил от офицера Болотова приказ взять четырех казаков, идти к месту вербовки, казаков спрятать где-нибудь поблизости, а самому Пугачеву быть в толпе и ждать дальнейших распоряжений.
Полдень. Солнце. Хвост большой очереди вылез в непроезжий переулок-тупичок. Цепь людей загибала в ворота каменного под черепичной кровлей дома, тянулась двором и вливалась в дощатую дверь пустого каретника. Над дверью вывеска:
«Наемка батраков в имение графа Кауфмана».
В очереди сотни две оборванцев. Тут были и молодые люди с наглым выражением лица и кабацкими ухватками, были и пожилые, бородатые, были безрукие калеки, горбуны, кривые, хромоногие, попадались и красивые парни, они весело пересмеивались друг с другом и подмигивали проходившим девушкам. По пояс голый, босой парень с кровоподтеками возле заплывших глаз, с расцарапанными в драке спиной и грудью то прицеливался залезть в карман соседа, то ощупывал свои штаны, очевидно, собираясь пропить и их. Тут толкались представители многих наций. Вот горбоносый турок в красной феске, вот усатый румын в синей короткой куртке с медными бубенцами вместо пуговиц, вот бритоусый шотландец с рыжей, из-под нижней челюсти, бородой и трубкой в пожелтевших больших зубах. Вот медно-бронзовый бородатый грек; его лицо как бы смазано жиром, из ушей и ноздрей прут волосы, он жует маслины, сплевывает косточки в спину соседа.
Офицер Болотов, прикрывшись епанчой и спрятав офицерскую шляпу, вошел в полутемный, освещенный небольшим окном каретник, густо набитый народом. За небольшим столом возле самого окна сидел жирный, с отвисшими щеками, прусский капрал. Полуоблезлая голова его склонилась над квитанционной книгой, куда он вписывал завербованных. На столе – грязный парик, жбан квасу, плетка со свинцовой пулькой на конце и серебряная большая табакерка. Не заметив скрытно притаившегося в уголке русского офицера, он продолжал заниматься своим делом.
– Ты! – И капрал строго воззрился зелеными узенькими глазами в простодушное лицо стоявшего пред ним детины с покатыми плечами. Высокий детина задвигал хохлатыми бровями и писклявым, не по росту, голосом сказал:
– Я батрак. Жена, трое детей. Ежели положите хорошее жалованье – пойду. Вы мало платите...
И весь каретник взволновался, закричал:
– Мало платите! Прибавьте... А то плюнем и уйдем.
– Я не имею права прибавить. Жалованье утверждено хозяином. Четыре талера пять грошей в месяц...
– Нам остается три талера, а талер и пять грошей каждый месяц отбирается будто бы на обмундирование... Грабеж!
– Все время так платим, много лет! – кричал капрал.
– Правда, много лет... Только в прежнее время с московитами войны не было. Прежде воевали с французами да с австрийцами. А с русским сцепишься, живым от него не уйдешь. Да мы лучше в леса грабить бросимся, чем жизнь отдавать за ваши фальшивые деньги...
– Что?! Фальшивые?! – Капрал привскочил и стегнул плетью себя по голенищу. – Не желаете, марш вон! Ваши ноги к полу не припаяны.
– А ты не кричи, господин капрал. Не своей волей пришли к тебе. Нужда гонит.
– Ну, ты! Согласен? – снова уставился капрал в плаксивое лицо высокого детины.
– Лошади нет, коровы нет, королевские гусары отобрали... И работы нет. Согласен, – сморгнув слезу, сказал детина.
– На, – и капрал протянул ему квитанцию. – Явка через два дня в казарму крепости Кюстрин, в семь часов десять минут утра. Следующий!
К столу один за другим протискивались иностранцы, быстро соглашались на условия. Рассматривая паспорта и подмаргивая какому-либо дюжему в клетчатых штанах ирландцу, капрал бубнил:
– Краденый... Фальшивый паспорт-то. Ведь не твой? Ведь ты у какого-нибудь убитого вытащил. Я вас, мародеров, знаю. Вы на войне награбите того-сего да и до свиданья. Да с чужим паспортом в вербовку снова лезете. Я вас зна-а-ю, молодчиков. Вот один хват из Литвы пять раз бежал с войны, пять раз к нам нанимался. На шестой раз я своеручно пулю ему в лоб загнал. Ну, ладно... Только чтоб по-честному служить. Следующий!
Оттирая других, к столу подошли сразу четыре мордастых голодранца. Они одного роста и похожи друг на друга. От них пахло прелью и свинарником. Перемигнувшись и тупоумно захихикав, они сказали:
– Мы воры. Мы, господин капрал, бывшие воры. Мы неделю тому назад освобождены из тюрьмы.
– А-а-а-а... Так бы и говорили толком, – сказал капрал, насмешливо оттопырив жирные губы. – Ворами мы не брезгуем, берем, берем. Воры, особливо же головорезы, народ храбрый. Берем, берем. Только знайте, ребята, я вас в свою роту возьму, я вас вышколю. Я своему гренадеру из воров палкой затылок пробил под Цорндорфом. А теперь он произведен в капралы. Берем, берем воров... – Запыхтев, капрал выписал квитанцию и подал им.
– А деньги? – в один голос спросили воры.
– Деньги в казарме, ребята.
– Да мы со вчерашнего вечера не жравши. Дайте хоть по два талера на брата.
– Без разговоров! – топнул капрал, и его узенькие глазки сердито расширились.
– Нам воровать, что ли, идти опять? Мы не хотим быть ворами. Мы, может быть, почестнее вас теперь. Дайте талер.
– Не дам, нахальные ваши морды!
– Чтоб вас черт побрал с войной вместе! – Они скомкали квитанции и швырнули их в голову остолбеневшего капрала. Тот выскочил из-за стола, сгреб двух воров за шиворот и поволок их к двери. Воры крутились, орали, старались вырваться. Капрал с силой вышвырнул их на улицу. Воры, захохотав, побежали вчетвером вдоль переулка.
Капрал, отдуваясь и пыхтя, устало опустился на скрипучую скамейку. Стал доставать платок, чтоб отереться, и вдруг во всю мочь завопил:
– Кошелек!.. Кошелек из кармана!.. Ай, ай, и серебряная табакерка! – Весь дрожа, капрал вскочил, губы его кривились, глаза моргали. – Лови, держи! – бестолково метался он, совал в стол квитанционную книгу, гнал всех вон: – Идите, друзья... Контора закрыта... О, мой Бог!
– Вы арестованы, – по-немецки кто-то произнес сзади него крепким голосом.
Он обернулся, попятился от русского офицера, подобрал тугой живот, сделал руки по швам, сказал растерянно:
– За что? Кто имеет право меня арестовать? Я управляющий имением графа Кауфмана. Я частным образом набираю здесь батраков для полевых работ на землях его сиятельства...
– Врете! Я знаю, кто вы и куда набираете людей. На территории, принадлежащей российской короне, вы не имели права заниматься вербовкой солдат в армию нашего врага. Вы арестованы.
Пугачев с казаками уже стоял возле двери в сарай.
– Взять капрала и отвести в замок! – приказал Пугачеву офицер.
Пугачев любил бывать на пристани. Устье Прегеля кишело парусниками, суденышками, быстрыми челнами. У причалов стояли рыболовные шхуны, боты и оснащенные расписными парусами большие корабли. Шла нагрузка и выгрузка морских «посудин». Сотни грузчиков катали по крепким сходням дубовые бочки с рыбой, олифой, солониной. Бородатые боцманы-голландцы с румянцем во всю щеку дудели в свистульки, крикливо ругались, а иным часом прохаживались кнутом по спинам зазевавшихся грузчиков. Было шумно, терпко пахло смолой, рыбой, сыростью, бурым дымом над кострами.
А вот два русских корабля. Они доставили из матушки России горы овса и муки в мешках, военную амуницию в хорошо слаженных ящиках, бочки с порохом, ядра, пушки, мортиры.
Зазвучала русская надсадная «Дубинушка», и тяжелые медные орудия, поставленные на лафеты и подхваченные веревочными лямками, полезли через борт на бревенчатые сходни, а по сходням тихонько поползли в обширный, из дикого камня цейхгауз.
Пугачев, увлеченный работой, сбежал вниз, поздоровался с солдатами, таскавшими под навес мешки, сказал:
– А ну, земляки, дай и мне поиграть, – он сбросил чекмень, поплевал в пригоршни и с азартом принялся за дело. Штабель мешков уже стал ростом выше головы. Пугачев со спины подошедшего к нему грузчика схватывал за уши тяжелый мешок с овсом и легко, словно пуховую подушку, швырял его на верх штабеля. Солдаты дивились его силе:
– Смотри, казак, пуп сорвешь, нутряная жила хряпнет...
Но казак благополучно проработал допоздна. За труды получил серебряный гривенник и чарку водки.
Работа разожгла в нем кровь, чарочка развеселила сердце. Эх, поплясать бы!.. Да с кем? И который уже раз ему снова вспомнился вольный Дон, просторные степи, покрытые зеленым большетравьем, голосистые девки с молодицами, чубастые казаки, песни, плясы, занятные сказы сивобородых дедов тихой ночью где-нибудь у костра, на берегу. И вспомнилась его любимая бабенушка, родная Софья Митревна. Какова-то она там, в станице Зимовейской?
Он вскочил в свой челн, встал дубом и, отталкиваясь длинной жердью, забуровил вверх по Прегелю. И погрезилась ему, словно живая, Сонюшка. Вот она улыбнулась ему и что-то молвила. Он кивнул ей и запел:
Разнесчастная бабенушка
Под оконушком сидит...
5
Пугачев вскоре был из Кенигсберга отправлен вместе со своим отрядом в действующую армию.
Однажды в конце лета, во время роздыха, Пугачев взял десяток молодых донцов и направился с ними «пошукать» кормов для лошадей. Придвигался вечер. Донцы решили остановиться на ночевку.
– Чья часть? – спросил Пугачев, подъезжая к костру.
– Команда Суворова, – с чувством гордости отвечали сидевшие вокруг костра солдаты Тверского драгунского полка.
Это имя уже и тогда входило между солдатами в славу. Много доброго слыхал о Суворове и Пугачев.
– Слых есть – в жарких делах вы были, под Кунерсдорфом, – чтоб польстить солдатам, сказал обросший темной бородкой Пугачев и слез с коня.
– О-о-о, как в полыме! Под Суворовым лошадь была расстреляна, а другая ранена! – враз воскликнули солдаты и содвинулись, чтоб дать казаку место сесть. – А теперича нам целую неделю отдых пожалован. Гуляй – не хочу. На боку лежим, вошь бьем да огнем жарим у костров.
Тут все солдатские головы повернулись влево, солдаты зашептали: «Суворов, Суворов...»
Пугачев тоже глянул влево и сквозь сумрак видит: бежит чрез поле сухощавый, в белой рубахе, вправленной в темные штаны, невысокого роста человек с черным на шее галстуком, волочит по луговине за рукав мундир, под пазухой – сверток. А за человеком катится копной жирный повар грек в белом фартуке и белом колпаке.
– Ваше скородие, – пуча глаза и задыхаясь, взывает повар. – Что повелите приготовить на ужин? Есть молодые индюшки, есть барашек...
– Кашу, кашу, кашу, – отмахивается, отлягивается на бегу Суворов. – Сам индюков ешь... Помилуй Бог!.. Кашу, кашу. Я не приду, я – туда... – и, покрикивая: – Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре! – он припустился к палатке на пригорке, где тоже горел костер.
– К старикам-барабанщикам наш Лександр Василич поспешает. Во чудодей! – и солдаты с ласковостью засмеялись.
– Ужо и я, – сказал любопытный Пугачев. – Прогонит так прогонит. Господи, благослови, – он оправил кафтан, покрепче надвинул на ухо шапку и шустро пошагал вслед за Суворовым.
– Здорово, молодцы-барабанщики! – крикнул, подбежав, Суворов. Шестеро барабанщиков вскочили, гаркнули приветствие. – Вольно! Садись, молодцы, – он бросил возле куста потрепанный мундир и сел на него по-турецки. – Каша есть? А ну, Филипп Иваныч, подсыпь в котелок. Ложку, ложку! (Барабанщик с седой косичкой выхватил из-за голенища деревянную ложку.) Наматывай! – сам себе скомандовал Суворов и принялся есть кашу, бормоча: – Велю, велю, велю. Сала нету... Ах, собаки... Выдавать велю. Рот дерет. А вот смажем... Иваныч, нацеди-ка шкалик! – Он повернул голову и большими серыми глазами глянул в загорелое лицо подоспевшего и робко стоявшего возле палатки человека. – А ты кто?
– Казак, ваше высокоблагородие! Донской казак Пугачев. За фуражом.
– Пугачев? А ну, казак Пугачев, садись к костру. Иваныч! – вновь обратился он к старику барабанщику. – А ну, пугни Пугачева шнапсом. Пьешь, казак?
– Никак нет, ваше высокоблагородие, а только что по приказу выпью.
– Молодец... – Он развязал свой узелок, достал штоф французской водки и передал Филиппу Ивановичу. – Насыпь-ка всем по чарочке.
Все благополучно выпили, крякнули, закусили хлебом с солью. Пугачев неотрывно смотрел на простецкого командира, и в его казацкой душе, испытавшей всякую грубость от начальства, закипало теплое чувство какого-то особого почтения. Суворов, то подмигивая солдатам, то гримасничая, стал накручивать торчком чуб над высоким, покрытым ранними морщинами умным лбом. Да и все сухощекое, обветренное, с румянцем, лицо его, несмотря на молодые годы, иссечено мелкими морщинками. Узкогрудый, сухонький, он спокойно сидеть не мог: то передергивал острыми плечами, то подбоченивался, то вскидывал руки вверх и покрикивал: «Война, война!»
Голос его резок, тенорист, звонок. Он как бы рубит каждую фразу из гремучего листа металла. Вот он взмахнул локтями, еще раз крикнул:
– Война! Эх, детки, детки. А за кого воюем? За мать-Россию воюем. Помилуй Бог. Молодцы вы.
Солдаты в молчании внимали. Пугачев насмелился и с дрожью в голосе, едва не всхлипнув от странного волнения, проговорил:
– И мы молодцы, ваше высокоблагородие, а уж вы-то, дозвольте молвить, – вы из молодцов молодец.
– Спасибо, казак Пугачев. А ну, Филипп Иваныч, пугни Пугачева второй чаркой. Барабанщик!.. О-о, барабанщик-мученик... Впереди, впереди. Трах-тара-рах, трах-тара-рах... – Суворов наскоро перекрестился, повесил голову, с минуту глядел в землю, от его прямого, с небольшой горбинкой, носа шли, огибая углы рта, глубокие охватистые складки. Искусно управляя ими, Суворов мог придать своему подвижному лицу то грустное, то суровое, то радостное выражение. Вот он вскинул голову и подмигнул барабанщику: – Иваныч! Суворову, Суворову поднеси. И всем...
Все поднялись с чарками, дружно прокричали:
– Будь здоров, отец наш!
– Пейте, детки. А врага бить будем. Штыком, штыком! Влево коли, вправо коли! Пуля дура, штык молодец. А казацкая саблюка тоже – ого-го... Жжих – и нет башки! Пугачев, песни можешь?
– Завсегда могу. Я голосист.
– Стой! Дай я сперва. Старуха у меня там, в Кончанском, в селе моем. Нянька. Ох, мастерица, ох, затейница. Не поет, а вопит. Аж слеза берет.
Суворов быстро крутнул головой, сорвал с жердины висевшую над его плечом просохшую портянку барабанщика. Тот с испугом закричал:
– Ваше высокоблагородие!.. Не трогте! Вот рушничок почище...
– Помилуй Бог, Иваныч, не шуми, – погрозил Суворов пальцем, взял рушник, живо подвязался им по-бабьи, как платком, весь сморщился, выпятил подбородок, стал похож на старушонку.
Пугачев и солдаты не могли стерпеть, улыбнулись. Суворов сугорбился, подшибился рукой и, пришамкивая, запел-завопил старушечьим голосом:
Головами мосты мощены,
Из кровей реки пропущены,
Ох-ти, да ох-ти, да ох-ти мне.
– Это про войну, братцы, про кроволитье, – сказал Суворов натуральным голосом и резко разогнулся. – Ой и добры же слова в песне, ребята. Все кричат – Гомер, Гомер! А вот он – Гомер, старухи деревенские. Не слова, а жемчуг, бриллиантовые бусинки. Берегите, братцы, старину!
Он опять сугорбился, сморщился, снова завопил:
Круг сердечушка с ружья палят,
По бокам пуля пролятыват,
Мати дома убивается,
Сынок милый не вертается...
Он вопил протяжно и столь выразительно, с такой неподдельной жалостью к жертвам войны, что солдаты начали пофыркивать носами, Иваныч смахнул слезу, и плохо бритые губы его задергались.
Быстро темнело. Стали бить вдали вечернюю зорю. Суворов вскочил, сорвал с головы рушник, припустился к своей палатке, крикнул на бегу:
– Соломки, соломки подбросьте! Спать к вам...
Глава V
Берлин взят
1
Наступила весна 1760 года. Вновь началось великое передвижение войск.
После разгрома прусской армии под Кунерсдорфом предприимчивый Фридрих сумел – правда, с большими усилиями – набрать новые войска. Вся Пруссия, изнуренная непосильными налогами, изнывала от войны. В народе подымался ропот.
Со всех сторон прусские области были окружены врагами Фридриха.
Граф Салтыков тоже двинул на Фридриха сильную армию, зимовавшую в Польше.
Русские войска пока что стояли вблизи реки Одер в бездействии. Осторожный Салтыков берег свою армию и не хотел одними своими силами вступать в бой с Фридрихом. Его возмущало, что австрийский генерал Лаудон все время идет по пятам прусской армии и не решается атаковать ее. Салтыков сетовал австрийскому главнокомандующему фельдмаршалу Дауну: «Если вы не воспрепятствовали королю перейти Эльбу, Шпрее и Бобер, то ничто не помешает ему перейти и Одер, соединиться с принцем Генрихом и обрушиться на меня всею силою. Но я прямо говорю: как только король перейдет Одер, я в тот же час иду обратно в Польшу, ибо здесь ни солдатам, ни коням еды нет».
После этого Даун решил дать бой Фридриху, но в двухчасовом сражении был разбит и бежал. Несмотря на столь быструю победу, Фридрих все же очутился в тяжелом положении: у него были пусты фуры и казна. Он повернул к Бреславлю, материальной своей базе. Салтыков не сумел воспользоваться замешательством Фридриха и без видимой причины стал отводить армию назад.
А время шло, наступила осень. Салтыков захворал «гипохондрией», с разрешения Петербурга подал в отставку, передав командование армией графу Фермору.
Между тем оправившийся Фридрих стал теснить австрийцев, он пытался отрезать их от хлебной Богемии, окружить и уничтожить.
Чтоб отвлечь внимание Фридриха от австрийской армии, Фермор приказал графу Захару Григорьевичу Чернышеву открыть поход к Берлину.
Двадцать тысяч русских войск, подкрепленных пятнадцатью тысячами австрийцев, двинулись к столице Пруссии.
Генерал-майор Тотлебен, ссылаясь на свое отличное знание слабых сторон в защите столицы Фридриха, выпросил в ставке Чернышева три тысячи драгунов с гренадерами и через несколько быстрых переходов был уже под Берлином. Австрийцы, под командой Ласси, остались далеко позади. 23 сентября (ст. ст.) Тотлебен занял три дороги к Галльским, Бранденбургским и Котбусским городским воротам, а вскоре отправил в город парламентера-офицера с требованием сдачи столицы.
Фридрих не предвидел возможности столь молниеносного налета на Берлин и никаких мер к его защите своевременно не принял. У берлинского коменданта Рохова имелось лишь тысячи полторы солдат.
Был ясный осенний день. Узнав о наступлении русских, весь город всполошился. «Казаки, казаки!» – кричали жители, напуганные газетными измышлениями о лютых зверствах русского казачества. Любопытные бежали к воротам, залезали на крыши домов, на колокольни, откуда видны были окраины Берлина. В старинном костеле св. Марии ударили в набат, на пожарных каланчах выбросили тревожные знаки. По улицам, вздымая пыль, скакали взад-вперед рейтары, что-то кричали. То здесь, то там небольшими кучками спешили прусские солдаты, дружно отбивая шаг и направляясь к королевскому замку. Где-то слышались выстрелы, бой барабанов, звуки медных рожков.
В двух придворных с гербами каретах к ратуше подкатили раненный в Кунерсдорфском сражении генерал Зейдлиц и старик фельдмаршал Левальд, армия которого была бита русскими при Гросс-Эггерсдорфе. Оба они проживали на излечении в Берлине.
На кратком военном совещании, напыжившись и шлепая толстыми бритыми губами, старик Левальд сказал:
– Что, сдаваться? Мы ответим дерзкому врагу свинцом и порохом. Мобилизовать все силы до последнего инвалида. Выдать боеспособным гражданам оружие... Все да защиту столицы! Я патриот своего отечества. Я сам встану... Слышите, комендант? Мы с генералом Зейдлицем оба примем участие в обороне... Не так ли, генерал!?
– Ваше высокопревосходительство! – шустро встал юркий, маленький, с хитрыми глазами, знатный берлинский банкир Гоцковский. Расшаркиваясь пред фельдмаршалом и слегка заикаясь, он слащавым голосом заговорил: – Будучи в наилучших отношениях с графом Тотлебеном, много лет проживавшим в Берлине, я беру на себя смелость, если к тому будет соизволение высшего начальства (он отвесил поклон Левальду) и столичного городского магистрата... Ээ... ээ... я приложу все силы к тому, чтобы склонить графа Тотлебена не наносить особых ущербов ни городу, ни казне, ни берлинской мануфактуре, ни... ээ... ээ...
– Позвольте, – пристукнув палкой, хмуро и грозно перебил его Левальд. – Но город еще не сдан и не думает сдаваться. О чем вы говорите? – Лицо банкира враз покрылось испариной, он, как черепаха, вобрал черноволосую голову в плечи и двумя пальцами прикрыл рот. Левальд поднялся: – Господа! Продолжайте заседать. Здесь будет штаб обороны. Генерал Зейдлиц, а мы поспешим с вами к месту военных операций. – Волоча ногу и опираясь на палку, фельдмаршал направился к выходу.
Получив отказ в сдаче города, Тотлебен выставил на Темпельгофской горе две батареи и приказал начать обстрел Берлина.
Бомбардировка продолжалась с двух дня до шести часов вечера. Было выпущено по городу более трехсот гаубичных бомб и зажигательных просмоленных каркасов. Ядро прибило крышу королевского замка. Отряды пожарников быстро тушили возникавшие пожары. По улицам взад-вперед бегали вооруженные граждане и любопытные мальчишки. Воинственные инвалиды култыхали на костылях к воротам. Гремя колесами по мостовой, двигались от центра к городским заставам многочисленные арбы и телеги с товарами перепуганных купцов. По главным улицам проворно перебегали с лесенками фонарщики, зажигая свет.
Город не сдавался. В десять часов Тотлебен вновь открыл пушечную пальбу по городу.
Около полуночи казачьи разъезды схватили в поле возле Галльских ворот однорукого пруссака в военной форме. Он заявил на русском языке, что имеет личное поручение и пакет от фельдмаршала Левальда к ясновельможному графу Тотлебену. Безрукого доставили в палатку графа. Выслав из палатки адъютанта и лакея, граф сурово взглянул в глаза безрукого. Тот стал на колени и подал Тотлебену небольшую записку банкира Гоцковского. Тотлебен прочел и сжег на свече. Затем он написал на клочке бумаги: «Готовьте контрибуцию. Сдавайтесь». А вместо подписи приложил сургучную именную печать своим перстнем. Отдавая записку безрукому, он негромко сказал по-немецки:
– Вместе с этой запиской передашь господину Гоцковскому, чтоб не тревожился. А это возьмешь себе, – и граф протянул безрукому три золотых империала. Кликнув адъютанта, он на французском языке приказал: – Вот что, милый мой, скажите-ка двум моим ординарцам, чтоб этого человека, присланного с пакетом от Левальда, они вывели за расположение наших войск и отпустили на все четыре стороны.
Нужны были энергичные меры, ценна была каждая минута, между тем Тотлебен стоял со своим отрядом в полном бездействии. А враг не дремал: на помощь осажденному Берлину подоспел из Померании принц Виртембергский с пятью тысячами войск. Тогда Тотлебен отступил в местечко Кепеник, что в двенадцати верстах от Берлина.
2
Сюда вскоре прибыл со своим корпусом и граф Чернышев. Он довольно кисло обошелся с Тотлебеном, зная его, по рассказам в свете, за человека тщеславного и легкомысленного, краснобая и едва ли не пройдоху.
– Как?! До сих пор Берлин не взят? Может быть, прихода Фридриха дожидаетесь?
– Мы, граф, ждали вас, – угодливо доложил Тотлебен.
В это время в Берлин вошел десятитысячный корпус прусского генерала Гильзена. Принц Виртембергский и Гильзен, соединив свои силы, выступили навстречу русским.
Граф Чернышев приказал двинуть войска вперед, сбить пруссаков и окружить столицу.
Начались кровопролитные схватки. Русские войска всюду теснили неприятеля. Казаки и конные гренадеры уничтожили три отряда прусской конницы. Русская артиллерия действовала искусно. Потрепанный неприятель стал поспешно откатываться к городу. Ни палки капралов, ни пули офицеров в спину отступающим больше не помогали. Всюду нарастало грозное русское «ура»!
Преследуемый казаками и киргизской конницей, враг без оглядки побежал.
Прусское командование, проведав, что в помощь Чернышеву подходит корпус генерала Панина, решило сдать город на милость победителя. Под прикрытием темной сентябрьской ночи прусский корпус оставил Берлин и скрылся в окрестных лесах.
Хотя русские пушки замолкли, но в городе никто не спал.
Объятый страхом сотрудник правительственной газеты, толстый, лысый Фриц, накинув на плечи заячье одеяло, кряхтя и постанывая, поднялся в мансарду к художникам братьям Шульц и так же, как в ту неприятную ночь, забарабанил в дощатую некрашеную дверь:
– Эй, вы!.. Да отоприте же...
Но дверь была не заперта. Фриц, кой-как протиснув в узкую дверь свое тугое брюхо, ввалился в холостецкое логово. Братья-художники были вдрызг пьяны. Младший, рыжий, в больших круглых очках, валялся под столом и храпел, а старший, чернявый, облокотившись о столешницу и выпучив помутневшие глаза на Фрица, издавал нечленораздельное мычание. На столе опрокинутый набок бочонок пива и едва мерцающий светец с конопляным маслом, а в оловянной тарелке кучки моченого гороха и соленых ржаных сухариков. В углу – изъеденное молью чучело медвежонка с трубкой во рту, на плохо штукатуренных стенах карикатуры на казаков, русских генералов, императрицу Елизавету: запрокинув голову, с короной на макушке, и раздув толстые щеки, она хлестала водку прямо из штофа. Фриц быстро сорвал со стены все рисунки, бросил в камин и поджег. Старший Шульц замычал и ударил кулаком в стол. Фриц схватил художника за плечи, стал трясти его, с отчаяньем кричать в лицо:
– Шульц! Иоганн!.. Камерад! Очнись. Через час, через два казаки подденут нас на свои вилы и сбросят в волны Шпрее... Ой, ой... Что делать? Наши войска ушли. Мы сдаем город варварам!..
– Не может быть?! – завопил пришедший в себя Иоганн Шульц, схватился за виски и попытался приподняться...
А на утренней заре, когда небо на востоке едва зарозовело, из Котбусских ворот выехали с белым флагом два парламентера-офицера и трубач. Они направлялись в передовой отряд русских войск, к Тотлебену, с капитуляционной грамотой, подписанной комендантом Берлина, генералом Роховым. На башенном шпице Котбусских ворот сидел воркующий белый голубь, в лучах зари он казался розовым.
– Глядите: голубок... Удача будет, – не без грусти сказал парламентер своему товарищу.
В русском лагере пробили зорю. Дежурный офицер разбудил Тотлебена. Не умываясь, в халате и туфлях на босу ногу, Тотлебен принял парламентера, а через короткий срок с гусарами, драгунами, конногренадерами и частью пехоты Тотлебен двинулся в Берлин. Возле Котбусских ворот он был встречен генералом Роховым и депутатами города. В кордегардии ворот Тотлебен подписал предварительные условия капитуляции. Депутаты были пасмурны, позевывали, ежились от утренней свежести. Комендант Рохов нервничал, он был бледен, кусал кривившиеся губы. Он отрапортовал Тотлебену, что берлинский гарнизон сложил оружие.
– Снимите шпагу, – приказал ему Тотлебен. – Отныне вы не комендант Берлина, а мой военнопленный.
Рохов повиновался. Отдали шпаги и прочие прусские офицеры.
– Бригадир Бахман, – обратился Тотлебен к своему подчиненному. – С сего двадцать восьмого сентября вы – русский комендант Берлина. Распорядитесь без промедления занять казаками и пехотой все ворота города, а равным образом и высоты, где стоят неприятельские батареи.
Было шесть утра. Солнце встало. В его лучах горели кресты костелов, шпиц королевского дворца, вражеские заклепанные пушки у ворот. Блестели уздечки, стремена, медные кокарды на красных гусарских шляпах, штыки строившейся пехоты. Над воротами взвился российский флаг.
В семь часов раздалась команда, забили барабаны. Началось торжественное вступление русских войск в Берлин.
Впереди ехал со свитой граф Тотлебен. За ним с развернутыми знаменами многие эскадроны драгунов и конногренадеров в пышной парадной форме. А сзади, ощетинив острые штыки, шагала серая пехота.
Измученные недавними боями русские солдаты были суровы видом, в их взорах из-под насупленных бровей сверкала гордость победителей.
Гремели оркестры церемониальными маршами, песельники сильными голосами исполняли бравые песни с присвистом. Под медную музыку и песни кони с подстриженными хвостами подплясывали, похрапывали, кивали головами, как бы раскланиваясь с толпами берлинцев, стоявших по обе стороны дороги. Горожане в полном молчании встречали врага, захватившего их город.
Шествие направлялось по улицам столицы к королевскому дворцу. Главные части войска были расквартированы в окрестностях Берлина. Напуганные жители, ожидавшие погромов и бесчинств, с удивлением наблюдали, как русская пехота и казаки мирно проследовали в отведенные им казармы.
Граф Чернышев ночевал в двенадцати верстах от Берлина, в местечке Кепеник, в королевском загородном замке. Он всю ночь не спал от невыносимой зубной боли. Рано поутру прискакал курьер с известием, что Берлин сдался и что граф Тотлебен ведет переговоры со столичными властями об условиях сдачи.
– Не вести переговоры об условиях, а диктовать эти условия! – вспылил Чернышев. – Одеваться! Кофе! Двух писарей сюда!
Граф Чернышев был в сильном гневе на Тотлебена и на самого себя. «И угораздил же меня черт так нелепо проворонить взятие столицы. Ха, не угодно ли... Берлин взят не русским генералом графом Чернышевым, а каким-то проходимцем Тотлебеном, иноземным выходцем... А все проклятые зубы причиной». Чернышев схватился за опухшую щеку, застонал и крикнул:
– Зубодера ко мне!
Вошедший доктор (лысая голова, большие красные руки) сказал:
– Ваше сиятельство, у вас опухоль десны, надо выждать, пока созреет и прорвется флюс. Я сейчас вам припарку...
– К чертовой матери твою припарку... Рви!
Когда доктор нажал на сгнивший зуб холодной сталью, у Чернышева брызнули из глаз слезы, но зуб благополучно вылетел. Чернышев перекрестился.
3
Тотлебен, избравший для своего пребывания королевский замок, стал полным хозяином столицы. Возле него все время вертелся шустрый берлинский банкир Гоцковский. Он пользовался большим влиянием в среде столичных дельцов. В Берлине и его окрестностях были сосредоточены крупнейшие фабрики, суконные, шелковые, ситценабивные, а также фарфоровые, фаянсовые и многие другие заводы, поэтому мир коммерческих воротил был здесь особо богат и силен. Гоцковский считал себя большим другом Тотлебена – при встрече они облобызались и вспомнили свои былые кутежи в Берлине. Банкир осыпал Тотлебена лестью, лаской и подарками. Он, как челнок в ткацком станке, носился в своей голубой карете взад-вперед то в магистрат, то к фабрикантам, то к Тотлебену. Он весь проникся духом патриотизма и мнил себя добрым гением несчастного города. Богатый, предприимчивый Гоцковский был очень щедр, Тотлебен же чрезмерно покладист.
На заседании магистрата, где присутствовали президент Кирхехен, бургомистры, ротман и где заслушан был выработанный магистратом текст капитуляции, Тотлебен, распаляясь фальшивым гневом, топал, кричал, запугивал:
– Контрибуции четыре миллиона, и – ни пфеннига меньше! Такова воля и точное повеление командующих экспедиционным корпусом графа Чернышева и генерала Панина... Иначе – фабрики будут взорваны, Берлин предан огню...
А возвратясь в королевский замок, Тотлебен дал банкиру Гоцковскому согласие подписать документ о сдаче города. Текст этого исторического документа начинается так:
«Пункты капитуляции, которую столичный город Берлин, из милости ее императорского величества всероссийской императрицы и по известному его сиятельства командующего генерала человеколюбию, получить надеется:
1) Чтоб сей столичный город и все обыватели...» и т. д.
Иные пункты капитуляции были выгодны не столько нам, сколько пруссакам. Так, контрибуция снижена до полутора миллионов талеров, да и то наличными город уплачивал пятьсот тысяч, остальная сумма – ненадежными купеческими векселями.
Граф Чернышев, узнав о столь мягких условиях капитуляции, пришел в ярость, но, чтоб не подорвать авторитета Тотлебена и, тем самым, всего российского воинства, волей-неволей согласился на условия капитуляции.
За столь выгодную для Берлина сделку Тотлебен внакладе не остался. И только лишь он успел получить от Гоцковского превеликий куртаж, или акциденцию, а по-русски – взятку, как явился в кабинет адъютант и подал ему опечатанный казенными печатями пакет.
– От его превосходительства генерала Петра Иваныча Панина.
«Повелеваю вам все королевские фабрики, в первую же голову Лагергаус, с коей становится сукно на всю прусскую армию, 29 сего сентября, в утре, разорить до основания, а товары секвестровать в пользу Российской империи. Точно так же поступить и с серебряной и золотой мануфактурами, кои тоже собственностью прусского короля являются. Извольте в точности сие исполнить и немедленно об исполнении сего меня уведомить.
Панин».
Приказ написан был по-французски, так как Панин знал, что Тотлебен в русском языке слаб. Тотлебену тем более был неприятен самый тон приказа и его содержание.
Он послал за Гоцковским и, когда тот явился, молча подал ему бумагу Панина. Банкир ознакомился с нею, пожал плечами, закатил глаза и, заикаясь, произнес:
– Это-это-это... невозможно!
– Но войдите, мой любезный, в положение вашего покорного слуги. Я никак не могу ослушаться категорического приказа!
– Сиятельный граф, – вкрадчиво сказал Гоцковский, – сверх того, что вы уже получили, мы обещаем вам то самое имение в Померании, которое вы облюбовали, оно оценивается в девяносто шесть тысяч талеров...
– Но я не могу, не могу, поймите же, – простонал Тотлебен. – Мне настрого приказано разрушить до основания все фабрики, являющиеся собственностью его величества короля...
Гоцковский прищурил левый глаз, прищелкнул пальцами и таинственно улыбнулся.
– Сиятельный граф, – начал он, – смею вас заверить и клятвой своей подтвердить, что эти помянутые королевские фабрики – его величеству королю не принадлежат, ибо весь доход с них... ээ... в казну не отчисляется, а поступает целиком на содержание большого сиротского дома в Потсдаме.
– О, тогда оборот дела меняется, – повеселел Тотлебен. – И ежели это действительно так, я, в виде гарантии, должен потребовать от вас, любезнейший Гоцковский, письменного на то свидетельства, а также утверждения присягою и... еще, хотя бы для проформы, показаний каких-либо знатных свидетелей...
– За свидетелями дело не станет, граф, – и Гоцковский поспешил к выходу.
Тотлебен провел рукой по белокурым курчавым волосам и осмотрелся. В четырех темных бронзовых шандалах горело сорок восемь свечей. Потолок высокого готического кабинета окутан был давящей мглой. На черном выступе пылавшего камина позеленевшие от времени бронзовые часы показывали полночь. По мрачным стенам в неверном колеблющемся свете старинное оружие – щиты, кольчуги, шлемы. По углам – чугунные стопудовые рыцари в латах и доспехах. С потолка на черной толстой цепи спускалась черная тяжелая люстра. Все было грузно, мрачно и мертво, лишь играющий огонь в камине да неяркий блеск свечей напоминали о жизни.
...Тем временем банкир Гоцковский, по привычке потирая руки, громыхал чрез ночную тьму в своей голубой карете в ратушу, где днем и ночью дежурил весь состав магистрата.
4
Ночь прошла благополучно. Казачьи разъезды, пешие патрули и рунды блюли порядок. Комендант города Бахман не слезал с седла. Полуторастотысячное население столицы, видя строгую дисциплину среди русских войск, успокоилось.
В шесть часов утра, проехав старинный мост Курфюрстенбрюкке, Пугачев с Семибратовым возвращались из ночного дозора. Им очень хотелось есть. Они с завистью посматривали на открываемые булочные с золотым кренделем вместо вывески, на спешивших к рынку торговок, везущих на небольших тележках молоко и зелень. Люди все гуще стали заполнять проснувшиеся улицы. Вот пробежала с веселым криком ранняя кучка школьников, два пастора степенно идут в кирху; пыля и гремя, прокатила почтовая тройка, на телеге почтальон с пистолетом и шпагой. Встречались нищие, инвалиды на костылях, женщины, девушки, толпами шли к фабрикам работные люди в коротких кафтанах.
Иные из прохожих, завидя бравых наездников, приветствовали их улыбчивыми взглядами, взмахивали шляпами, платочками. А некоторые, наоборот, грозили кулаками.
Быстро остановив тележку, торговка подала казакам небольшой кувшин молока, румяный пирожник совал им горячие пирожки с капустой.
– Эссен зи, эссен зи! Кушайте.
– В газетах врали, что казаки и все русские – грабители, – переговаривались в толпе, – а они парни хоть куда...
Кучка ребятишек держала шумный совет, что бы такое подарить казакам. Беловолосый, что постарше, взглянув на шапки георгинов возле соседнего дома под остроконечной черепичной крышей, вбежал в палисад и, не решаясь самовольно сорвать чужие цветы, стал стучать подвешенным на крыльце деревянным молотком в жестяной лист, прибитый к двери.
– Хозяйка, – сказал он появившейся в дверях старухе в белом чепце. – Вот два казака на дороге... Видите? Нельзя ли сорвать для них два ваших георгина?
– Сорви, сорви... Да погоди-ка, – и она достала из кармана вязаной кофты две спелых груши. – Передай им... Да только сам не сожри...
– Ха! Что вы...
Собиралась толпа зевак. Узкий переулок вблизи казармы наполнился говором. Мальчики с ясными улыбками на счастливых рожицах поднесли казакам цветы и груши.
В третьем этаже дома из грубо тесанного камня с треском растворилось окно, раненый старый прусский офицер в рыжем парике сердито махал руками, кричал:
– Эй, вы! Врагов отечества?! Врагов его величества короля? Прочь, прочь! Стрелять буду...
Пугачев вытер губы, тряхнул чубом, сказал:
– Ну спасибо, миряне, на угощении. Не знаю, как вы, а мы с дружком оченно довольные вами остаемся. Прощевайте! – Казаки двинулись дальше.
В этот день по приказу Чернышева были взорваны и разрушены до основания арсенал, литейный двор, королевские ружейные фабрики и шпажные заводы Берлина, Потсдама и Шпандау, а также все пороховые мельницы. Огромная военная добыча – пушки, ружья, шпаги, порох – немедленно отправлялась в нашу армию.
Австрийский корпус генерала Ласси, подошедший от Потсдама и не участвовавший во взятии столицы, намеревался тоже войти в Берлин. Но австрийцев в воротах остановили наши пикеты, ссылаясь на условия капитуляции, по которым большая часть русского корпуса тоже остается в поле. Ласси усмехнулся, сказал: «Здесь не вы одни хозяева» – и насильно под барабанный бой ввел несколько своих полков в Берлин, чтобы расквартировать их в домах столицы.
С приходом войск генерала Ласси в городе сразу начались беспорядки. Едва осмотревшись, австрийцы бросились грабить жителей, разбивать их квартиры. Во многих улицах слышались вопли, проклятия, пальба из пистолетов и ружей. Возникали пожары.
Комендант Бахман, поспевая с сильным отрядом казаков всюду, где беспорядки, старался навести спокойствие.
Граф Чернышев жил в Кепенике. Заметив над Берлином зарево, он вскочил в седло и в сопровождении пяти эскадронов гусаров двенадцать верст проскакал вмах. Выяснив положение дела, он приказал немедленно очистить улицы столицы от грабителей.
– Пустить в ход оружие! Мародеров расстреливать на месте.
К ночи погромы во всем Берлине были приостановлены. Расставлены сильные караулы из русских возле королевских конюшен, обсерватории, оперного театра, зданий академии наук и академии художеств, возле больниц и госпиталей, возле университета и прочих общественных зданий.
Чернышев поместился в королевском дворце. Тотлебен, живший в другой половине дворца, на следующее утро явился к Чернышеву с докладом. Чернышев не подал ему руки и не предложил сесть. Похолодевший Тотлебен стоял навытяжку.
– Известно ли вам, граф, что король движется сюда?
– Нет, не известно, ваше сиятельство.
– Потребовали ль вы от магистра ключи Берлина?
– Нет.
– Отлично! – Чернышев зажмурился, поправил тугой ворот мундира, достал из сумки голубоватый лист бумаги и потряс им в воздухе. – Подписанная вами капитуляция составлена слишком мягко для Берлина, и всемилостивейшая государыня вряд ли останется нами довольна. – Чернышев пристально уставился Тотлебену в лицо. В глазах Тотлебена отразилось сильное душевное волнение. – А изъяты ли вами деньги и прочие ценности из правительственных учреждений столицы?
– Нет, ваше сиятельство. Но я это исполню.
– Приведен ли в ход приказ генерала Панина о секвестровании мануфактуры королевских фабрик?
– Нет, ваше сиятельство, – произнес побледневший Тотлебен. – Но я имел к этому сильные основания. Вот извольте посмотреть документы, – и Тотлебен подал Чернышеву два исписанных листа бумаги с сургучными печатями. – Эти документы удостоверяют, что так называемые королевские фабрики работают не в пользу короля, а...
Чернышев, не читая, разорвал оба листа, скомкал их, швырнул на пол и, едва сдерживая себя, сказал:
– Сегодня же извольте отправить в наш лагерь все товары королевских фабрик. Я буду иметь личное за сим наблюдение. – Он поднялся и, опираясь кулаками в стол, резко проговорил: – В вашем поведении, граф, я усматриваю нечто большее, чем нарушение воинской дисциплины. Прощайте.
5
Ровно в полдень, по приглашению Чернышева, прибыл во дворец весь магистрат. Чернышев потребовал немедленно представить ему ключи города Берлина. Президент магистрата Кирхехен, высокий и худой старик в орденах и медалях, отвесил Чернышеву поклон и, покашливая, тонким голосом заговорил:
– Ваше сиятельство, всемилостивый военачальник! Умоляем вас отменить свое требование. Передачей вашему сиятельству ключей столицы была бы нанесена кровная обида его величеству королю и причинился бы вечный позор нашей нации.
– Смею вас заверить, – ответил, приподымаясь, Чернышев, – что нация тут ровно ни при чем. Против нас воюет король, а не нация. И может всегда статься, что ваша нация окажется однажды не против нас, а с нами...
– Когда граф Тотлебен взял Берлин, он о ключах ни слова... – начал было Кирхехен, но Чернышев грубо прервал его:
– Замолчите! Граф Тотлебен Берлина не брал. Берлин взят русскими солдатами. Потрудитесь без промедления доставить мне ключи.
Золоченые ключи в шкатулке из мореного дуба с железным прусским орлом на крышке чрез час были вручены Чернышеву и перешли на славу России в ее владение. Вез ключи в придворной карете президент магистрата Кирхехен, глаза его были полны слез. Карету эскортировали три эскадрона русских гусаров с развернутыми знаменами и оркестром.
В конце дня Чернышев в открытом экипаже катался по городу. Его сопровождала сотня казаков. Пугачев с любопытством приглядывался к огромному городу Берлину.
– Я полагал, Кенигсберг-то город, а он супротив Берлина – деревня, – сказал он Семибратову, скакавшему голова в голову с ним.
Широченная и прямая улица Унтерденлинден, обсаженная посредине четырьмя рядами лип и обстроенная прекрасными домами, особенно поразила воображение казаков. Когда они помчались в зеленые заросли Тиргартена, большого, трехверстной длины, парка, со множеством дорожек, прудов и затейливых беседок, Чернышев пошел пешком направо, к реке Шпрее. Еще не улетевшие грачи с граем возвращались с полей, в кустах, потрескивая, посвистывая, перепархивали дрозды и пичуги. Хваченная инеем густая листва была живописна: желтая, фиолетовая, рдяная, как кровь, она радовала глаз.
А вот и неширокая Шпрее. Вода в ней не успела еще совсем остыть. Каких-то три наших солдата, оголив себя и наскоро перекрестившись, с разбегу кинулись в воду, громко загоготали и, отфыркиваясь, поплыли на тот берег.
– Хороша ль водичка? – с хохотом кричали им с берега.
– Хороша-то хороша. Только дюже мокрая! Одно слово – немецкая...
На берегу кучки наших солдат чистили обозных и верховых коней, стирали белье, негромко пели проголосную тамбовскую. Пылал костер.
Пугачев водил взором по этой чужой ему реке, прислушивался к тягучей родной песне, ему вспоминался вольный Дон, сердце его облилось тоской по родине. «Домой, домой», – стучало сердце.
Вечером, проглядывая в библиотеке замка берлинские газеты за годы войны, Чернышев шумно негодовал. Помимо массы дерзких и каверзных карикатур на русских полководцев, казаков, Елизавету, его особо злили наглые поклепы на жестокость и варварство русского воинства. То мы в каком-то местечке по локоть отрубили руки трем почтенным старикам, то добывали кинжалами из чресла беременных женщин еще не родившихся младенцев, то, вытащив из церкви престарелого пастора, обмотали его соломой и живьем сожгли.
– Ну, я им, этим газетирам, завтра праздничек устрою... Диатрибы проклятые, – проговорил Чернышев и отшвырнул газеты.
Утром следующего дня к плацу перед замком, где еще при отце Фридрихе II был цветущий сад (Люстгартен), со всех сторон спешил оповещенный о небывалом зрелище народ. Было воскресенье. Во всю длину плаца вытянулись в две шеренги солдаты, у каждого в руке пучок розог. В середине – бледные, растерянные сотрудники всех столичных газет, листовок и журналов. Тут же – высокая виселица с веревкой. Под виселицей пылал костер. Возле костра, наступив сапогом на кипу газет, стоял в красной рубахе и широкополой шляпе рослый палач. Чернышев с «першпективной» трубой в руке наблюдал эту картину из распахнутого окна замка.
Раздалась команда. Пять барабанов забили дробь. Палач, пачку за пачкой, стал швырять в огонь газетные листы... Капралы и казаки начали стаскивать с газетиров одежду. Газетиры дрожали.
Заиграл рожок. Бой барабанов прекратился. Адъютант графа Чернышева верхом на статном белом коне поднял руку. Весь плац погрузился в мертвое молчание. Взоры всех были устремлены на адъютанта. Громко, на немецком языке, адъютант объявил:
– За бесчестную клевету и грязную ложь, коими собранные газетиры на протяжении всей войны порочили Россию и ее славную армию, надлежит их прогнать сквозь строй.
Приговоренные пришли в трепет, стали что-то лепетать, стали приводить в свое оправдание жалкие доводы: «Мы действовали под давлением хозяев», – иные упали на колени и, обращаясь к адъютанту, молили о пощаде.
– Снимай портки, жирный черт, – пыхтел усатый капрал над толстым Фрицем. – Тебе по-русски говорят – снимай!
Но тот двумя горстями со всех сил держал штаны и весь трясся. Многочисленное сборище зевак шумело, волновалось. Из толпы слышались нервные выкрики:
– Шульц!.. Фриц!.. Рауль!.. Мужайтесь! Мы здесь, мы с вами.
Снова заиграл рожок. Все смолкло. Переконфуженные газетиры понуро стояли без штанов. Адъютант взмахнул рукой и торжественно, на весь плац, громко объявил:
– Всероссийская императрица Елизавета, в своем неизреченном милосердии даже к врагам своим, на сей раз всемилостивейше прощает преступных газетиров и берет с них клятвенное слово впредь такими продерзостями не заниматься.
Адъютант уехал. Казаки вскочили в седла. Солдаты с бравыми песнями строем разошлись. Публика помогла опозоренным газетчикам одеваться. Фриц, тяжело отдуваясь и вытирая с толстой шеи пот, прихватил пучок розог себе на память.
В этот же день было объявлено выступление из Берлина.
Распоряжением нашего командования взяты были все деньги, какие оказались в казначействе, в государственном банке и прочих казенных учреждениях, а также получен так называемый «дусергельд», то есть подарок русским и австрийским солдатам двухсот тысяч талеров.
Банкир Гоцковский готовился дать в ратуше русским военачальникам торжественный обед, но Чернышев затею эту отклонил.
За русским комендантом Бахманом магистрат прислал карету. Изливаясь в благодарности за поддержание в столице столь великой дисциплины, магистрат поднес ему как коменданту города десять тысяч талеров в награду. Не приняв денег, Бахман не без яда ответил:
– Я довольно награжден и тою честью, что несколько дней был комендантом Берлина.
Войска выступили в полном порядке. Впереди – донцы. Они успели сложить про свой поход песню. Потряхивая чубом, с лукавой смешинкой в черных, навыкате глазах, Пугачев звонко начал:
Часто Фридриха мы били,
К нему в гости мы зашли,
Всю столицу перерыли,
Короля в ней не нашли.
Ударяя в бубны, в тулумбас, казаки с присвистом азартно подхватили:
Эх, любо, братцы, любо,
Любо врага бить!
С нашим атаманом
Не приходится тужить.
Эх, нечего тужить!
Опять залихватская запевка Пугачева:
Мы в Берлине погуляли,
Фридрих будет помнить нас.
В Шпре-реке коней купали,
Весь повывезли запас.
И снова дружные голоса казаков:
Эх, любо, братцы, любо,
Любо врага бить!..
Глава VI
Чугунные рыцари
1
Наступил 1761 год, чреватый важными неожиданностями. Так, вместо Фермора, на пост главнокомандующего был неожиданно назначен фельдмаршал Бутурлин. Всем было в удивленье, что на протяжении пяти лет войны сменялся вот уже четвертый военачальник. И, как на беду, все эти сановитые горе-воеводы, даже граф Салтыков, не обладали в полной мере качествами главнокомандующего. У них была своеобразная, весьма удобная для Фридриха тактика: восемь месяцев сидеть где-нибудь в Польше, два месяца идти к полю битвы, два месяца воевать, успешно разгромить вражескую армию и, не использовав до конца победы, не поставив разбитого врага на колени, снова с легким сердцем уходить на винтерквартиры в Польшу, то есть возвращаться к праздному восьмимесячному прозябанию за счет русского крестьянства, изнывающего от военных поборов. А вот наступит лето, можно опять пойти подраться с Фридрихом. И так тянулось это из года в год.
Всех горе-воевод подсовывал мужественной русской армии правящий Петербург, отчасти и сама Елизавета.
Горе-воеводой оказался на деле и фельдмаршал Бутурлин. Про него шла молва, что он навряд ли способен и три полка водить, где же ему всей армией командовать?
И еще говорили:
– Да если б главнокомандующим граф Румянцев встал три года еще тому назад, мир был бы заключен.
Бутурлину шестьдесят семь лет. Высокий, плотный, с красным горбатым носом, воспаленными, навыкате, глазами, он говорил густым басом, на подчиненных наводил иногда трепет, но с солдатами обращался милостиво. Когда-то он учился в морском корпусе, был денщиком Петра I, принимал участие в Полтавской баталии. Его хорошо знали при дворе. На куртагах он не раз кутил с самой Елизаветой, а на придворных балах, танцуя в паре с государыней, фельдмаршал с таким азартом топал грузными сапожищами в паркетный пол, что по всему дворцу шел треск и грохот, как от пушечной пальбы. Человек хотя и недалекий, но прямой и честный, он, к сожалению, чрез меру зашибал винцом. Бывали в походе случаи, когда военачальник этот забирался к солдатам в палатку, и там начиналась веселая попойка. Когда все, за исключением адъютанта, были пьяны, фельдмаршал, расчувствовавшись и целуясь с гренадерами, тут же производил их в офицеры, а его самого затем уносили на квартиру. Проснувшись и пососав на опохмелку соленый огурчик, он утром призывал адъютанта и спрашивал:
– Ну как?
– Вот, господин фельдмаршал, извольте утвердить производство семерых солдат в первый офицерский чин, – и служака-адъютант совал Бутурлину список новых офицеров.
– Каких, каких таких... семерых солдат? – таращил глаза Бутурлин. – А-а-а, вспомнил!.. Ну-тка, покличь их сюды.
Он сидел на кровати в одной расстегнутой рубахе и подштанниках. На груди, поросшей густой шерстью, висел нательный золотой крестик, маленький образок Александра Невского и шагреневая ладанка, в которой зашита лягушечья лапка – средство против вражьей пули.
Когда вошедшие гренадеры гаркнули приветствие, Бутурлин, взглянув в список, сказал:
– Окуньков! Который Окуньков? Ты? Очень хорошо. (Широкоплечий, рослый Окуньков, в полной надежде получить офицерский чин, приятно улыбался.) Слушай, Окуньков, – продолжал Бутурлин, которому лакей натягивал штаны, – ну какой ты, к чертовой бабушке, офицер! И что за радость тебе, голубчик Окуньков, офицером быть? Ведь ты солдат первостатейный, а офицеришком самым последним будешь. Ты подумай-ко, голубчик, да ответь мне по чистой совести, чем тебе лучше быть: свежим ржаным хлебом али паршивым калачом?
– Паршивым калачом, ваше высокопревосходительство! – прокричал солдат, тараща на фельдмаршала полные упования глаза. – Мы в согласии!
– Гм, гм... А ты грамотный?
– Не так чтобы уж очень, а маленько есть, ваше высокопревосходительство.
– А ну-тка, прочти, – и фельдмаршал подал ему воинский устав.
Окуньков, раскрыв книжку, задвигал бровями, руки его затряслись, он сказал:
– В глазах чегой-то... того-этого... Как вчера был, конешно, приурезавши... И как будучи получивши контузию в голову – всюе грамоту отшибло, ваше высокопревосходительство!
– Вот и слава Богу, – отечески сказал Бутурлин. – Оставайся-ка ты, дружок, чем был раньше. Да и вы, братцы, идите с Богом к себе... Стойте-ка! Вот вам по пятаку на табачишко.