Книга: Емельян Пугачев, т.1
Назад: Часть первая
Дальше: Глава V Берлин взят

2

В начале 1758 года столица Восточной Пруссии славный город Кенигсберг сдался без боя. Русские встречены были колокольным по всему городу звоном, на башнях и возле городских ворот играли в трубы и литавры, граждане стояли шпалерами в угрюмом молчании.
Емельян Пугачев ехал на каурой кобыленке, в тороках у него сухари и поросенок, закупленный им в попутном селении. Выставив из-под шапки черный чуб, он с любопытством глазел на красивый город, на чисто одетых жителей. А румяной девчонке с подобранными косами подмигнул и помахал шапкой:
– Эй, как тебя... Матреша! Вот и мы...
В Емельяне Пугачеве вдруг заговорило чувство патриота: город сдался без боя, значит – русская армия сильна. А ежели хитрый Фридрих иным часом и порядочно-таки накладывает русским, это от плохих начальников. Был главнокомандующим толстомясый «крякун» граф Апраксин, будто бы вором оказался, взятку взял, родине изменил – отозвали в Питер. Был главнокомандующим генерал Фермор, тоже не из прытких.
Казачий отряд расположился на торговой площади против кирхи и ратуши с высокой башней. Было холодно, ленивый порошил снежок. Зажгли костры.
У Пугачева, пока он добывал огня, поросенка украли, а сухари он отнес в подарок бомбардиру Павлу Носову, старому другу и наставнику его по стрельбе из пушки.
К кострам приходили горожане – большей частью подвыпившие мастеровщина да мальчишки, садились у костров, что-то талалакали по-своему; но Емельян ничего не понимал. Делились табаком, приносили пиво, картофель, вяленую рыбу. Приходили подчас и женщины.
Подошла Матильда с этаким-этаким широким задом, должно быть, прачка; руки красные, моклыжки на пальцах стерты, на плече корзина. А с прачкой – девушка, голубые глаза блестят, и губки аккуратные. Надо быть, прачкина дочка. У дальних костров толпился народ, солдаты пели песни, плясали. А возле Емелькина костра остались только эти двое. Девчонка улыбается да все посматривает на Емельяна, все посматривает... А Емельян лицом чист, глаза веселые, кой-какие черные усишки стали пробиваться. Девчонка глядела-глядела, да и говорит:
– Ви ист дайне наме? (Как твое имя?)
– Исть дать вам?.. – переспросил Пугачев. – Да чего я вам дам, сам все съел... На вот! – и он, порывшись в вещевом мешке, подал девушке завалящий ржаной сухарь.
Та затрясла головой и отстранилась, а толстозадая поставила корзину, взялась за бока и захохотала на всю площадь. Девушка, обращаясь к казаку, опять что-то залопотала не по-русски. Емельян мазнул пальцем по усишкам, прикинул в мыслях и ответил:
– Нетути, я не женат пока, я холостой. Хочешь замуж за меня?
Девушка переглянулась с матерью, улыбнулась и потупилась. Емельян от пива был совсем веселенький. Он подумал, что девчонка, пожалуй, непрочь бы выйти за него на небольшое время замуж: мужики все на войне, одно старичье осталось...
– Да вы садитесь, чего стоять-то... В ногах правды нет! – Сидя на брошенном у костра седле, он подтащил войлочный потник, раскинул его возле себя и вежливо потянул девушку к себе за край подола. – Садись, Настя, не бойся!
Та быстро нагнулась и с хохотом ударила Емельяна по озорной руке. Емельян, приятно всхрапнув, также захохотал и сказал толстой прачке, елико возможно поясняя свои слова жестами:
– А ты, мамаша, шагала бы отсюда прочь... Глянь – прешпект какой важнецкий, церковь Божья. Иди, пройдись.
– Найн, найн, – затрясла головой прачка.
– Ну, най, так най... Черт с тобой, старая ведьма! – сказал Емельян с досадой.
В нем вдруг взыграла кровь донского степняка, он вскочил, вмиг облапил завизжавшую девушку, два раза чмокнул в щечку, а третий раз в уста. Но грузная прачка, хрипло заорав, дала ему такого леща по шее, что Емельян посунулся носом. И обе женщины с руганью побежали прочь.
С угла на угол сонно закричали караульные, залаяли сторожевые псы. От соседнего костра раздался смех.
– Эй, Омелька!.. Баба-то удалей тебя, ладно смазала, – скалил зубы проснувшийся казак.
Емельян потер шею, опять присел к костру, стрельнул смеющимся глазом вслед удалявшимся злодейкам, пробурчал:
– Погодь, погодь, немецкая корова.
Он вынул оселок, поплевал на него, стал натачивать саблю. Собаки смолкли, снова тишина. Редкий летел снежок. На площади сквозь мглу серели торговые будки и ларьки. Где-то через площадь высоко огонек мутнел. С башни ратуши плавно прозвучал серебряный звон – одиннадцать. Прошел быстрым маршем военный патруль. Казачьи костры погасли.
Емелька громко позевнул, поскреб пятерней густые волосы, привязал к ноге дремавшую свою лошаденку и, сладко улыбаясь грезам, завалился спать, седло в голову. Сны снились военные – топот копыт, барабан, звон сабель.
Пугачев жил весь в битвах. Жажда подвига, отвага, мечта о лихих наездах охватили его всего. Он мало думал о доме, о родных и совсем не думал о смерти. Он сжился с боевой обстановкой и чувствовал себя в ней как рыба в большой реке.
Его часть вскоре отозвана была из Кенигсберга на поле военных действий.

3

4 августа 1758 года русские войска подошли к Кюстрину и калеными ядрами в несколько дней сожгли почти весь город. Фридрих, находившийся возле Праги, кинулся на выручку крепости. Он тайком переправился чрез реку Одер ниже Кюстрина и этим маршем отрезал наши главные силы от корпуса генерала Румянцева, стоявшего в нескольких милях вниз по Одеру.
Главнокомандующий генерал Фермор снял осаду и, отойдя к деревне Цорндорф, расположился на выгодных позициях.
В девять часов утра 14 августа Фридрих излюбленным своим косым ударом напал на правое крыло русской армии, где стоял новонабранный корпус, люди которого хотя и были сильны, но еще не нюхали пороху. И все-таки они встретили шеренги прусских гренадеров дружным ружейным огнем, а русская конница, врубившись в ряды врага, принудила пруссаков попятиться. Русские успели забрать двадцать шесть неприятельских пушек.
Но тут приключилось несчастье. Русская многочисленная конница, со свистом и гиканьем вырвавшись из каре, подняла густейшую пыль, а сильный ветер, как на грех, дул в нашу сторону. Вторая русская линия сразу окуталась тучами пыли и дыма. Пыль залепила глаза, и – ничего не видать. Русские, залп за залпом, палили наугад, пули летели то в нашу конницу, то в нашу переднюю линию. Пользуясь удобнейшим случаем, прусский генерал Зейдлиц ударил всей своей кавалерией по русской коннице и опрокинул ее на нашу пехоту. Он сразу перепутал наши ряды, не стало ни фронта, ни линий, солдаты, разбившись врозь, дрались уже отдельными кучками. А пыль все гуще и гуще. Все стали незрячими. Еще минута, и русские перемешались с пруссаками. Стоном все застонало, началась резня.
А донские казаки, утекая, все еще оборонялись от кавалерии Зейдлица. Пугачев с азартом, с прикряком рубил и рубил. Он сбросил чекмень, потерял шапку, вот сабля его с силой ударила в чужое железо, сломалась, а кобыленка под ним зашаталась, осела и рухнула. И быть бы ему растоптанным стальными копытами вражеской конницы, но спасла его все та же непроглядная пыль. Ага, вот оно дерево, осокорь! Укрывшись за деревом, он мигом припал на левое колено и крепко упер в землю древко пики, прикрученной к правой руке выше локтя, а стальным острием ее и зорким глазом караулил врага, как зверолов медведя. Пред ним темной метелицей клубились пыль и дым, мимо него, гремя доспехами, скакали прусские всадники. Звяк, топот, хряст, выстрелы – и пика поймала вынырнувшую из пыльной завесы чью-то грудь. «О, майн Гот!..» – и проткнутый прусский всадник упал. Пугачев разом к его коню, разом в седло, и куда-то понес его испугавшийся конь. Все это было делом минуты. Ружейные выстрелы, пушки гремят, крики, ругань, команда...
На правом крыле, где новобранцы, бой продолжался. Был полдень. Яркое солнце било прямо в глаза русским воинам, солнце слепило их. Под натиском сильнейшего врага новобранцы дорого продавали свою жизнь: падали, умирали, но не сдавались и не помышляли о бегстве. Но в конце концов пруссаки их смяли.
Во втором часу дня Фридрих приказал атаковать и левое крыло русской армии. Тут пруссаки наткнулись на закаленные боевые полки. Бравый кирасирский полк первый принял на плечи удар врага. Сухощавый длиннолицый полковник Петр Дмитриевич Еропкин отважно бился в первых рядах. Обок с ним богатырски рубил длинным палашом дважды раненный и не бросивший фронта молодой офицер Григорий Орлов.
Дружный ружейный огонь, молодецкая контратака ошеломили врага, и, потеряв мужество, враг вскоре побежал врассыпную. На глазах удивленного короля русские гнали пруссаков в болото, в трясину, поражая без милосердия. Сам король очутился в крайней опасности: почти вся свита его была побита, поранена, король ускакал, а флигель-адъютант короля, граф Шверин, взят в плен.
На левом крыле наша победа была очевидна.
Вдруг примчалась конница Зейдлица. Опрокинутые, спасавшиеся бегством пруссаки ободрились, их пехота снова бросилась вперед, завязалась упорная битва.
Русские пушки работали метко, ядра и бомбы врывались в гущу наступавших пруссаков.
– Пушка горячая, вашблагородие, дать бы остыть, – предупреждал Павел Носов подоспевшего офицера Григория Орлова. – Подряд двенадцать разов палили... Как бы не хряпнула.
– Черт с ней... Дуй тринадцатый!
– Ой, разорвет...
– Дай-ка я наведу, – и отважный Григорий Орлов, раненный в руку и ногу, сдерживая острую боль, подбежал к пушке.
Горячий бой гремел по всему фронту с переменным успехом. Русские войска упорно сопротивлялись численно превосходящим пруссакам. Особенно отличались наши мушкетерские полки. Третий мушкетерский под командой Бибикова потерял в бою почти всех офицеров и много солдат. Юный поручик Михельсон был тяжело ранен штыком в голову. С обеих сторон потери были огромны.
Пугачев с казаком Семибратовым вез в тороках, как в люльке, старика-генерала Броуна, получившего семнадцать ран. Множество санитаров с носилками беспрерывно подбирали изувеченных воинов.
Солнце меркло, садилось, а бой все гремел.
Поздний вечер. Обе стороны расстреляли весь порох, дрались врукопашную. Штыки, сабли, приклады, ножи – все было пущено в ход. Душили один другого руками, в кровь царапали лица, грызлись, как звери. Все люди как бы посходили с ума.
Но вот прихлынула тьма. А вместе с ней нечеловеческая ярость бойцов начала резко выдыхаться: воля парализовалась, мускулы потеряли силу, веки враз отяжелели, бойцов охватила какая-то дурманная, необоримая сонливость. Сражение всюду стало само собой стихать. Вконец ослабевшие противники, прерывая ожесточенную драку, с закрытыми, как у лунатиков, глазами, падали там, где захватила их ночь. И почти сразу же крепко засыпали. Живые валялись в темноте вперемежку с мертвецами, русские – с пруссаками. Над страшным ночлегом носились бредовые выкрики, вопли, неестественный хохот, визг. Люди, ополоумев, вскакивали, махали руками: «Коли! Пли! Ур-р-ра!» – и снова валились на политую кровью луговину.
Главные силы обеих армий всю ночь простояли под ружьем. Солдаты, кой-как поужинавши сухарями с водой, всю ночь не смыкали глаз: враг рядом, а Фридрих коварен, хитер. Павел Носов сидел па лафете пушки и, чтоб не сборол сон, тихонько мурлыкал солдатские песни. А Емельян Пугачев и не слыхал, как заснул. Его разбудила утренняя зоревая пушка.
Ночь прошла. Стали бить зорю. Солдаты по своим частям вместе со священниками и дьячками пели утреннюю молитву. Вновь начались небольшие стычки с неприятелем.
Никто не мог решить, кому же принадлежит победа. Весь штаб советовал Фермору дать немцам бой: русская армия сильна, солдаты только-только «вошли во вкус»... Но Фермор, струсив, приказал отступать. Русские стали отходить не спеша и в полном порядке. Фридрих преследовать их не отважился: у него не было пороху, люди и кони его утомились. Он ушел в Кюстрин.
И опять стали роптать у костров младшие офицеры и солдаты:
– Лютеранин... немец... Подкуплен... Какой он командующий! С корпусом Румянцева не сумел соединиться. А всю армию построил встречь ветра, против солнца и едва всех не погубил. Изменник!..
Слово «измена» звучало в русской армии с самого начала войны. И не без основания.
Пружины, нажатые в Петербурге английскими посланниками Уильямсом и Кейтом, действовали вовсю. В дело измены родине были совращены фельдмаршал Апраксин, друг и поклонник Фридриха II граф Головкин и другие. Фридрих получал нужные ему сведения и от прочих лиц, проживавших в Петербурге: от своей сестры принцессы Оранской, саксонского резидента Функе, шведа Горна, курляндца Мирбаха, голландского посланника ван Сварта, пользовавшегося, через попустительство Бестужева, наибольшим доверием русского двора.
Все эти предатели, а с ними и множество других, были подкуплены английским и прусским золотом.
И лишь наследник русского престола великий князь Петр Федорович действовал в качестве прусского шпиона безвозмездно, ради преклонения пред Фридрихом II, ради презрения к России. Иногда присутствуя на заседаниях военной конференции, он все ее военно-тактические планы с поспешностью пересылал в ставку Фридриха, который таким образом узнавал их раньше, чем русское командование.
Сотня, где был Пугачев, получила задание конвоировать наших раненых офицеров в город Кенигсберг. Расставаясь с Пугачевым, старый служака Павел Носов сказал:
– Ну, бывай здоров, сынок! Не ведаю, доведется ли свидеться. Уж больно свирепа война-то, чуешь. Ох, Господи, прости... Как бой – ничего, притерпишься. А как оглянешься назад, – по спине мурашки. И глянь – какие храбрые, сукины коты, стрель их в пятку!.. Что наши солдаты, что немецкие. Да не отстают и господа офицеры. Хоша бы взять Григория Григорьевича Орлова. Чем не орел? По всем статьям – ирой!

4

Мелкопоместных дворян Орловых было пять братьев. Блистательной славой при дворе пользовался Григорий Григорьевич Орлов.
Двадцатипятилетний силач, красавец, он вел жизнь, полную разгула и веселости. В прусской войне, в ожесточенной битве при Цорндорфе, офицер Григорий Орлов удивил войска неустрашимой своей храбростью, равнодушием к опасностям, азартной игрой в смерть и в жизнь. Он получил в бою три ранения, но все-таки остался жив и не покинул своего поста.
В той же битве взятый в плен адъютант прусского короля граф Шверин в марте 1759 года перевезен в Петербург. К соблазну многих, ему отвели только что отстроенный великолепный дворец Строганова у Полицейского моста на Невском; вообще, он чувствовал себя в России не как военнопленный, а как «знатный иностранец».
Великий князь Петр принял графа Шверина с распростертыми объятиями, вместе с ним бражничал, открыто катался по городу. Петр однажды сказал ему:
– Я считал бы первейшей честью для себя служить в армии великого полководца короля Фридриха.
– Если будет позволено вашим высочеством, я почту за особое счастье довести о сем до сведения его величества, моего владыки, – воскликнул Шверин, с изумлением уставившись в наивно веселое лицо Петра.
– Нет, – чуть задумавшись, ответил Петр, – пусть это останется между нами. А впрочем... И знаете что, дорогой мой граф? Если б я был императором, вы не были бы военнопленным.
Бывший адъютант Фридриха II граф Шверин облобызал руку наследника русского престола.
Григорий Орлов тоже возвратился с театра войны в Питер, был в звании пристава причислен к графу Шверину и, вместе с графом, начал бывать при малом дворе, где впервые встретился с великой княгиней Екатериной Алексеевной, женой Петра Федоровича, наследника престола. И сразу же подпал он под неотразимое обаяние молодой княгини.
В следующем, 1760 году, он уже артиллерийский поручик и личный адъютант генерал-фельдцейхмейстера, самого блестящего из русских вельмож графа Петра Шувалова, двоюродного брата Ивана Ивановича Шувалова, всесильного фаворита царствующей императрицы Елизаветы.
Ветреный Орлов к прелестницам никогда равнодушен не был. Он верен своей натуре остался и теперь. Как только сделался адъютантом Шувалова, нимало не смущаясь, тотчас же впал в блуд и отбил у своего сиятельного начальника любовницу, известную по красоте и развращенности княгиню Елену Куракину. С графом Петром Ивановичем Шуваловым от сего приключились скоропостижные немощи: геморрой, колики, кровавый понос и трясавица. И если б не тайное заступничество великой княгини Екатерины Алексеевны, падкому на любовь Григорию Орлову грозили бы неисчислимые невзгоды.

 

Ноябрь. Темная ночь. Мокрая с холодом непогодь. Нева злится. Небо черное, мрачное. Скрипят на Невском редкие заправленные маслом фонари. Будочники с алебардами топчутся возле своих будок, дуют от холода в пригоршни, сердито покрикивают в тьму: «Эй, кто идет? По-да-а-льше!»
Санкт-Петербург спит. Только у Григория Орлова на Малой Морской в окнах свет, парадная дверь настежь, дом полон гостей.
В двух первых комнатах молодые офицеры, сослуживцы Григория Орлова, режутся в карты. В третьей, где кабинет хозяина, веселый шум, взрывы раскатистого хохота: Григорий и Алексей Орловы рассказывают гостям похабные анекдоты. Тут были: капитан Преображенского полка Бредихин, измайловцы – два брата Рославлевы, Ласунский и прочие. Все молодежь. В коротких перерывах раздается:
– Митька, трубку! Митька, трубку!
Проворный казачок в голубой рубахе и сафьяновых сапогах с загнутыми носами то и дело подает гостям курящиеся трубки с длинными, в полтора аршина, черешневыми чубуками. Весь кабинет набит густыми клубами табачного дыма – едва мерцают в канделябрах огоньки.
Только что вошедший со свежего воздуха капитан преображенец Пассек принялся от адского дыма чихать и кашлять:
– Фу-фу... Да что вы, черти, как надымили! Ну чисто на прусской баталии у вас... Митька, трубку!
Его последние слова были приняты в хохот.
Григорий Орлов сказал:
– Что ж, прусский дух нам должен быть зело приятен: хоть и воюем с пруссаками, а между прочим они нам не враги...
– Как так? – приподнял густые брови Пассек.
– Не притворяйся, голубчик, дурачком, – продолжал Орлов по-французски, чтоб не понял казачок. Он говорил на чужеземном языке неважно, с запинкой, не вдруг подбирая слова. – Матушке государыне Елизавете надлежит скоро к праотцам переселиться, а будущий император наш, всему свету ведомо, почитает Фридриха Второго своим другом и во всем подражает ему.
Пассек подергал пальцами вправо-влево свой мясистый длинный нос, что-то пробурчал и устало повалился на турецкую кушетку. Он высок, широкоплеч, грузен, выражение лица приветливое, умное, носит парик, большой щеголь, часа по два проводит у зеркала. Как и большинство офицеров – картежник.
– Да-да, братцы-гвардейцы, – сказал густым басом верзила и силач Алексей Орлов. У него вдоль левой щеки глубокий сабельный шрам, нанесенный в пьяной драке лейб-компанцем Александром Ивановичем. – Приходит нам всем, гвардейцам, неминучая беда. Великий князь нашу гвардию янычарами считает. Не кем-нибудь, а я-ны-ча-рами, ха-ха!.. И грозит унять.
– Хуже, – перебил его Григорий. – Недавно его высочество изволил выразиться так: «Гвардейцы только блокируют резиденцию, они не способны к военным экзерцициям и всегда для правительства опасны».
– Дурак, а умный, – кто-то неестественным голосом проквакал от печки и, сипло перхая, захихикал.
– Кто-кто дурак? – и все, широко улыбаясь, повернули головы в темный угол, к печке.
– А я знаю, про кого его сиятельство сказали: дурак, а умный, – прозвенел из полумрака веселый голос казачка. Мальчонка успел нализаться сладкого вина из опорожненных бутылок, не в меру стал развязен, сыпал табак мимо трубок, натыкался на мебель. – Это про великого князя... сказано.
Все громко, как грохот камней, захохотали, дым дрогнул, и дрогнули стекла. Из соседней комнаты на взрыв смеха прибежали Хитрово, семнадцатилетний вахмистр Потемкин и еще двое офицеров. Тоже принялись невесть чему хохотать. Хохотал за компанию и курносый Митька.
Григорий Орлов нахмурился и постучал в пол трубкой.
– Митька, – сказал он, – я тебе, мизерабль несчастный, до колен уши оттяну, я тебя завтра же продам на рынке, как курицу, а замест тебя арапчонка куплю. Пшел вон!
Казачок всхлипнул, стал тереть кулаками глаза и, пошатываясь, побрел к двери. Всем сделалось жаль маленького Митьку.
– Устами младенца сам Бог глаголет, – заметил капитан Пассек и подмигнул Митьке в спину.
– Эти боги на кухне околачиваются, – возразил Алексей Орлов, – денщики, да солдаты, да торговцы из мелочных лавчонок, сиречь – простой народ. Видали, господа? Это очень примечательно.
– Митька! – крикнул подобревший хозяин. – Встань передо мной, как лист перед травой...
Полупьяный, с воспаленными глазами, казачок выскочил из-за портьеры и повалился в ноги хозяину.
– Я вижу, подлец, что у тебя в безмозглой башке творится. Я тебя насквозь вижу, – притворно запугивал он Митьку, грозя пальцем. – Встань! И ежели ты, петух щипаный, еще хоть раз скажешь или только подумаешь, что его высочество великий князь дурак, я тебе, знаешь, что сделаю?
– Зна-а-ю, – виновато хныкал Митька.
Все прыснули. Человек у печки подавился смехом и закашлялся. Митька ушел.
Григорий Орлов прикрыл за ним дверь и тихо, но с разжигающими жестами стал говорить:
– Эх, братцы-гвардейцы. И какой это, к чертовой матери, великий князь. Наши войска гибнут в прусской войне тысячами. У государыни Елизаветы слезы не просыхают от наших потерь, а рекомый русский великий князь радуется и похваляется, что он истый пруссак... А перстень носит с рожей короля Фридриха. Срам, друзья, срам...
– Вот этими своими ушами слышал! – громогласно закричал Алексей Орлов, но Григорий погрозил ему пальцем. Алексей сбавил голос: – Когда наши наклали немцам при Гросс-Эггерсдорфе, великий князь проклинал храбрость русских и с горя нажрался пьян как стелька...
– А вы ведаете, что есть пьяный великий князь? – подхватил Григорий Орлов и, запахнувшись в бухарский халат, стал взад и вперед вышагивать по кабинету. – Когда он нажрется красного вина да пива со своими голштинцами, он буйствует, ругается, как конюх... Обнажает шпагу! А кому от него больше всех тягостей? Разумеется, великой княгине. Уж мне ли не знать!
Все поглядели на него с надеждой, завистью и тревогой. Грузный Пассек перевалился на кушетке с боку на бок, язвительно сказал:
– Этот самый Карл-Петр-Ульрих из Голштинии, сиречь Петр Федорыч, смею молвить, разумом зело скуден. Ведь ему тридцать три года стукнуло, а он много дурашливей Митьки-казачка... Хотя бы эта игра в солдатики... Эта казнь крысы по законам военного времени... Позор!
Григорий Орлов и гости стали пить вино, жженку, шампанское. Пили с печалью, с раздражительным задором. Вино не веселило, вместо бодрой радости растекалась по жилам горечь.
– Да оно и понятно, господа, – желчно начал Пассек. – Ведь он же круглый неуч, только и всего, что на скрипке пиликает, да кадрили хорошо пляшет, да ногами прусскую муштру горазд откалывать. Что он читает? Ничего.
– Как ничего? Ошибаетесь, капитан, – прозвучал из темноты, от печки, все тот же насмешливый голос, неизвестно кому принадлежащий. – Недавно он накупил полвоза лютеранских молитвенников. А еще уважает читать кровавые сказки про разбойников. Вместе с метрессой своей Марфуткой Шафировой...
– Но ведь ныне при нем... – начал было молчавший до сего капитан Бредихин и осекся.
– Не смущайтесь, не смущайтесь, Бредихин, – и из-за печки вылез князь Михаил Иванович Дашков, муж молоденькой Екатерины Романовны Воронцовой, бывшей в дружбе с великой княгиней. Он вынул золотой с бриллиантами портсигар, достал заграничную сигару и от свечи закурил. – Вы хотели сказать, Бредихин, что великий князь путается ныне с моей свояченицей – с сестрой моей жены, с Лизкой Воронцовой? Ну что ж, всем сие ведомо, и... дуракам закон не писан... Словом, вкус у великого князя ничуть не лучше, чем у самого последнего капрала. Я Марфутку Шафирову весьма довольно знаю: костлявая, тощая, шея, как у цапли. Да и Лизка не лучше: словно телка холмогорская, толстая. И неряха. От нее всегда потом пахнет, как от козла. Фи! Ни дать ни взять – трактирная служанка. И в придачу – дура набитая. Ну, стало быть, два сапога пара – она да князь. А я милости у них не ищу, я ничего не ищу у них. А она, дура, черт знает о чем мечтает... Она, тетеха, мечтает ни больше ни меньше, как быть российской императрицей! – выкрикнул Дашков, с маху швырнул сигару на пол и, сердито отдуваясь, снова залез за печку.
Растерявшиеся гости не знали, как отнестись к резкой вспышке старшего товарища. В неловком молчании чокнулись, выпили.
Князь Дашков снова вылез из своего темного убежища. Ему хотелось высказаться до конца.
– И уж кстати, – начал он, насупив брови и глядя куда-то вбок. – А чего ради у нас такие потери на войне, почему нас иногда жестоко бьют? Да очень просто... Измена. Шпионаж. Вот смотрите: английский посланник Кейт – шпион, голландский ван Сварт – шпион, наш русский генерал Корф со своей любовницей – шпионы. И прочие, и прочие. Все они служат прусскому королю, все подкуплены прусским золотом, кроме нашего великого князя, который состоит шпионом Фридриха задаром.
– Не может быть! – все закричали в один голос.
– Говорю доверительно... Можете не верить, господа, это поистине чудовищно, но это так. Кейт всегда сообщает великому князю все новости с театра войны, разумеется – блюдя прусские интересы, а великий князь передает ему сведения о нашей армии.
– Тьфу! – с остервенением плюнул хозяин и по-солдатски обругался.
Кто-то из облаков табачного дыма уныло изрек, вздохнув:
– И это будущий самодержец Российской империи...
– Ну, сие еще бабушка надвое сказала, – загремел Алексей Орлов, потягивая горячую жженку. Он вспотел, шрам на его лице раскраснелся.
– Этот чужак плюет на всех нас, – учащая свой шаг, в раздражении сказал хозяин, его взгляд стал зол и быстр. – Плюет на всю Русь, на религию, на все обычаи наши. А наипаче на гвардию. Он рад живьем нас слопать, да государыни побаивается. Словом... Надо как-то... Надо как-то позаботиться, господа, и о своих головах. – Последняя фраза была сказана не громко, но столь выразительно, что прозвучала в сердце каждого как боевой призыв.
Послышалось злобное покашливание, нервный звяк шпор. Младший женоподобный Рославлев стал тихонечко высвистывать воинственный мотивчик. У Бредихина дьявольски ныл зуб. Хватаясь за вспухшую щеку, он сказал:
– Ха! Гвардию уничтожить, гвардию уничтожить... Легко сказать. Гвардии десять тысяч. А у него кто? Голштинского сброда тыщи две-три... – Он приподнялся за столом и взял на больной зуб водки.
Григорий Орлов, не ответив на слова Бредихина, прислонился спиной к изразцовой, в синих голландских пейзажиках, печке, закинул руки назад, полы халата повисли.
– И возьмите во внимание, – засверкал он большими, покрасневшими от частых кутежей глазами, – сей ублюдок день ото дня становится наглей. Раньше свою голштинскую форму с прусским орденом Черного Орла он позволял себе носить у себя в покоях, а теперь только в ней и щеголяет. Ха!.. А вместо гвардейской формы вашей, установленной великим Петром, вводятся, как вам ведомо, прусские разноцветные мундирчики в обтяжку с бранденбургскими петлицами. Ха! Ха!
Атмосфера накаливалась. В лицах гостей – напряжение, глаза озлоблялись. Наступило гнетущее молчание. Но чувствовалось, что тишина вот-вот взорвется. И вдруг, как из тучи гром:
– Действовать! – выпалил силач-рубака Алексей Орлов и, притопнув, вскинул кулаки. – Действовать, действовать, братцы, надо. Действовать, пока не поздно...
– Но как, как? – привстав на кушетке, пожимал мясистыми плечами рослый Пассек. – Ежели имеешь план, скажи... Как?
– Ребята, слушайте меня, – низким басом протрубил Григорий Орлов. Он запрокинул голову, касаясь затылком печки. – Мы здесь люди свои, каждый за каждого поручиться может. Обстоятельства таковы... Не от себя, не от себя говорю вам. Вы понимаете меня, ребята? От причуд этого шута венценосного наипаче страдает великая княгиня (Григорий на мгновение смежил глаза, представил себе облик Екатерины Алексеевны). И по величайшему секрету вам: у Петра Федорыча в голове решено и, как говорится, подписано: коль скоро станет он самодержцем, жену немедленно заточит в монастырь, а в государыни возведет Елизавету Воронцову... (– А не я ль вам говорил?! – спросил из-за печки князь Дашков.) Да, да. А сына Екатерины, Павла Петровича, лишит законного права на наследование престолом. Чуете, ребята? А нас, дворян российских (он впился в распахнутые полы своего халата и потряс ими), а нас, дворян, рекомый сатрап турнет ко всем чертям и замест вас призовет пруссаков с голштинцами, как уже призвал двух голштинских дядьев своих. Вот вам истина, если хотите. Под клятвой подтвердить могу...
Взволнованные гвардейцы нервно кусали губы, вгрызались в чубуки, зябко вздрагивали. Перед ними вставали судьбы родины, в мыслях подымались мрачные вопросы, кровно задевавшие их как представителей родовитого дворянства.
Григорию Орлову жарко от печки, от вскипевшей крови. Сбросил халат, вновь стал мерно вышагивать по комнате. В белейшей, в плиссе и кружевах, сорочке, заправленной в короткие, цвета сирени, панталоны и перехваченной по талии чеканным серебряным поясом, он широкоплеч, высок и строен. На сильных, с большими икрами ногах шелковые светлые чулки и бархатные туфли с высокими каблуками. Взволнованные гости невольно залюбовались и его великолепной, как изваяние отличного скульптора, фигурой, и величественной поступью, и красиво очерченным, вызывающе смелым, выразительным лицом. Они были влюблены в Григория Орлова – и гости и братья его.
– Итак, – продолжал хозяин, по-умному подчеркивая нужное жестами и голосом, – великой княгине угрожают беды, дворянству – неисчислимые невзгоды, престолу российскому – потрясения, а в першпективе всей родине нашей – мрак. Что ж нам делать, друзья мои? – Он поджал губы, обвел гостей взором вопросительным и шумно задышал.
Молчали. Ждали подсказа от хозяина. Только Алексей Орлов не сдержался, выкрикнул:
– Дерзать!.. Вот что делать. Действовать!
Григорий Орлов движением руки и холодной улыбкой остановил горячность брата и стал говорить, торопясь и задыхаясь:
– Великий князь вместе со своими надменными голштинцами презирает великую княгиню, презирает все русское. А великая княгиня русский народ любит и славой российского оружия дорожит. Она чает, что на ее защиту встанут офицеры гвардии и войско, она такожде полагает найти опору и в публике... – Вдруг он спохватился, нахмурил брови, отрицательно затряс головой: – Нет, нет... Клевещу на нее. Этого желания я из ее уст не слышал и вам о нем не говорил. Ее высочество лишь обретается в сугубом унынии и день и ночь. Ее высочество зело скорбит, однако к ограждению покоя своего никаких мер принимать не тщится, во всем полагаясь на произволение Божие...
Невидимка Дашков на два смысла улыбнулся. Григорий Орлов ныряющей походкой приблизился на цыпочках к двери в соседнюю комнату, без шума закрыл ее, прижался к ней спиной. Его лицо стало таинственным, дугой изогнутые брови поднялись, он подался корпусом вперед и, глядя в глаза капитану Пассеку, зашептал:
– Ребята, а знаете что? Государыня Елизавета почитает Петра Федорыча неспособным к правлению страной, что он не достоин-де занимать трон. Ее величество изволили выразиться про него: «Племянник мой урод, черт его возьми!» Ее величество склоняется назначить своим преемником малолетнего Павла Петровича. Да и сама великая княгиня Екатерина будто не раз говаривала датскому посланнику барону Сетей, что она предпочитает быть матерью императора, чем супругой его. Поняли, ребята? – громко закончил Григорий Орлов и посверкал на всех глазами. – Ну а дальше что? Как вы, ребята, себе мыслите? Император малолетний Павел, при нем регентшей Екатерина – мать. А Голштинского выродка, Петра, куда? – Он скрестил руки на груди, поджал полные губы и выжидательно стал раскачиваться корпусом.
– Время покажет, – раздумчивым тоном промолвил Пассек.
– Ха, время, – с ехидством улыбнулся хозяин, брови его изломились в гневе. – Вот мы, русские, завсегда так. Авось, да небось, да как-нибудь. Ну что ж, время так время. – Он легким шагом приблизился к столу, выпил чарку водки, крякнул, съел груздок. – Все ж таки солдатам, ребята, надлежит помаленьку внушать, осторожненько, с умом... Только на это денег треба, а денег у нас черт ма. Нету!.. Эх, черт, не везет нам... – Ударом ноги он опрокинул расшитый шелками каминный экран, устало опустился на кушетку, подпер ладонью голову с завитым в букли припудренным париком и закрыл глаза.
Гости поняли – хозяин утомился, пора по домам. Слышно было, как черный ветер лижет окна, с визгом врывается в печную трубу, гонит по улице сорванный с крыши железный лист. С Петропавловской крепости ударила пушка – прибывает вода в Неве. Английские куранты в глубине кабинета пробили три часа и стали бредить-вызванивать серебряную пьеску. Подвыпивший Алексей Орлов от нечего делать сидел у печки, возился с железной кочергой. Мало-мало попыхтев над ней и запачкав руки, он связал из кочерги, как из веревки, узел. Все взирали на его работу с удивлением.
Вдруг, сломав угрюмую тишину, с тавризского, увешанного старинным оружием ковра, что прибит над кушеткой, сорвался проржавленный средневековый топор. Он стукнулся торчком в тугую спину согнувшегося Пассека, затем перепрыгнул в колени дремавшего Григория Орлова. От неожиданности все вздрогнули, переглянулись. Григорий Орлов боднул головой и гадливо отшвырнул топор, его сонные глаза расширились, лицо побелело.
– Топор... Топор... – с глухим хрипом сказал он. – Что сие значит, господа?
– Ничего не значит, – отозвался из-за печки голос. – Выскочил гвоздик. Вот и все. – Сказав так, князь Дашков выпростался на свет Божий, поднял топор, подслеповато присмотрелся к нему и сказал с ухмылкой: – Эх, топорик, топорик... Вот смотрю на тебя, а на язык просятся жестокие слова временщика Бирона. Проклятый палач сказал: «Русскими должно повелевать кнутом или топором». Но ради чего до сих пор уцелела на плечах его собственная башка – не ведаю и немало тому дивлюсь.

Глава III
Большое Кунерсдорфское сражение

1

Генерал Фермор вскоре после Цорндорфской битвы от главного командования был отстранен. В Кенигсберг прибыл новый главнокомандующий, граф Петр Семенович Салтыков. Старичок маленький, простенький, седенький, он гулял по улицам города в скромном белом, украинских полков, кафтане без всяких побрякушек и пышностей, его сопровождали всего лишь два-три человека свиты. Кенигсбергцы дивились, как этой «беленькой курочке» доверили командовать «столь великой армией». Но вскоре слава о нем разнеслась повсюду.
Летом 1759 года русские войска стали лагерем в четырех верстах от города Франкфурта, что на реке Одере, у деревни Кунерсдорф. Здесь 1 августа произошло самое крупное, самое кровопролитное за всю Семилетнюю войну сражение.
Армия заняла холмистую местность на северо-восток от Одера. Деревня Кунерсдорф находилась в средине расположения войск.
По всему русскому фронту версты на три – цепь костров. Заря давно погасла, в небе стоял белесый месяц, мигали звезды. Деревня Кунерсдорф была пустынна: все жители, страшась предстоящей битвы, скрылись в леса. У костров солдаты ели кашу, кой-где пели песни и плясали. Иногда слышался дружный хохот. Приблудные собаки, весело взлаивая, перебегали от костра к костру. Многие из псов жили при армии года по два, по три, они делили с войсками все ужасы похода и доставляли солдатам немалые развлечения и радость.
Полковник 3-го мушкетерского полка Александр Ильич Бибиков стоял на лысине кургана. Прислушиваясь к звукам обычной лагерной жизни, он окидывал грустным взором и чуждый небосвод, и укутанную голубоватой полутьмой чужую землю. Ведь завтра на всем этом обрамленном кострами пространстве, вместо песен и смеха, загремит кровопролитный бой. И эти песенники, и эти бесшабашные плясуны, может быть, первыми сложат здесь свои головы. Взволнованный Бибиков взглянул в сторону далекой своей родины, прерывисто вздохнул и, вынув пенковую греческую трубку, пошел к ближайшему костру, чтобы закурить от уголька.
У костра было людно, весело. Мушкетеры – народ средних лет и молодые – слушали старого солдата Никанора из Олонецкого края. Он грубыми кривыми пальцами звонко играл на небольших походных гуслях и сиплым голосом вел былину про Илью Муромца. Старые, замызганные, со следами огненных угольков от костра, эти гусли принадлежали еще деду Никанора, солдат дорожил ими. В его торбе были икона, гусли и в тряпочке щепоть родной земли.
Многие солдаты возили с собой, как нечто самое святое, родную землю.
Все с любовью посматривали в беззубый рот старого сказителя, на его обвисшие щеки и напряженные морщины на вспотевшем лбу.
Молодой офицерик Михельсон, коротавший время у костра, увидав подходившего Бибикова, вдруг вскочил и скомандовал:
– Смирно!
Все поднялись и – навытяжку.
– Вольно, ребята, – мягким тенористым голосом сказал полковник, щуря от света внимательно глядевшие карие глаза. – Ну как? Воюем завтра, братцы?
– Воюем, вашскородие, – в один голос ответили солдаты.
– Смотрите, жарко будет... Сам Фридрих здесь, – сказал, улыбаясь, Бибиков.
– Нам это нипочем, вашскородие, – заговорили солдаты. – Фридрих ли, алибо кто другой.
Все стояли, сидел один лохматый Шарик и, поглядывая в продолговатое, с высоким лбом, добродушное лицо Бибикова, мел хвостом землю.
– Помните, братцы, – продолжал Бибиков, попыхивая трубкой. – В бою поглядывай друг за другом, береги товарища. В случае опасности не прозевай выручить. Не бойся! Начальство слушай, да и сам мозгами шевели.
– Да уж охулки на руку не положим... Поди, не впервой!
Темно-бронзовые от загара лица солдат были бодры, голоса звучали уверенно. Бибиков с радостью подумал: «Ну и молодцы, Русь сермяжная. С такими весь свет штурмовать можно».
– Ну, спокойной ночи, братцы! Поди, и спать пора, – проговорил Бибиков. И, обратясь к Михельсону: – А ну, господин поручик, пройдемся.
Быстроглазый круглолицый Михельсон шагал рядом со своим полковником.
– Ну, дружок Иван Иваныч, как живешь? Что из деревни пишут? Ну, как голова? Болит?
– Нет, господин полковник, – по-юношески звонким голосом ответил Михельсон и потрогал глубокий шрам на голове от штыковой раны, полученной им под Цорндорфом. – Боли особой не чувствую, а в ушах шумит. И бессонница порой...
– То-то же... Поберегать себя надо, дружок. Который тебе год?
– Девятнадцать скоро.
– Юн, юн. Поберегай, мол, себя-то, на рожон не лезь. Храбрость без ума недорого стоит.
– Сладить с собой не могу, господин полковник. Война для меня – как вода для рыбы. Я для войны рожден. И как бой – все позабываю. В чувство прихожу лишь после боя. Я смерти не боюсь, господин полковник.
Взобравшись на бугор, они шагали взад-вперед возле палатки Бибикова.
– Господин полковник, – заговорил Михельсон, – а верно ли, что у Фридриха наемные войска?
– А ты не знал? – поднял брови Бибиков и взял молодого человека под руку. – Это нам еще в Петербурге было ведомо. У Фридриха рекрутского набора нет. Он большую часть своего войска вербует через помещиков из их же крепостных, либо из городских голодранцев. А четверть его солдат вербуется из всякого заграничного сброда: тут тебе и швейцарцы, и голландцы, англичане, испанцы, французы да всякого жита по лопате.
– Удивляюсь, – пожал плечами Михельсон. – Чего же ради они столь храбры, весь этот сброд?
– А пуля офицера в спину трусу, а палки, а шпицрутены?.. И поверь, дружок Иван Иваныч, долго ли, коротко ли, Фридрих напорется на русские штыки, и от его военной славы только чад пойдет. – Бибиков был взволнован, говорил приподнятым голосом и все больше и больше ускорял свой шаг.
– Я тоже так мыслю, – охотно согласился с ним Михельсон, его круглые щеки порозовели.
Костры один за другим угасали, звуки стушевывались, меркли. Лагерь погружался в сон.
– Ну, прощайте, голубчик. Идите спать. Давайте-ка поцелуемся, – и Бибиков по-родственному обнял растроганного Михельсона. – Значит, Фридриха завтра бьем?
– Бьем, господин полковник.

2

Меж тем скороспешный Фридрих поднялся в два часа ночи, сигнальными ракетами разбудил свою армию и сразу двинул ее в поход.
Сухощавый, несколько сутулый, с прямым длинным носом, небольшим строгим ртом, острым подбородком и огромными темно-синими глазами, оживлявшими мускулистое загорелое лицо, Фридрих, объезжая полки и батареи, громким, мужественным голосом кричал:
– Солдаты! Поздравляю с походом. В бою назад ни шагу. Умри, но победи. Ваш король всегда среди вас... Вперед!
Ближняя дорога лежала через лес и крутые горы, разделявшие обе армии. Чтобы не утомить солдат, он повел их в длинный обход и появился на виду у русских только около полудня.
Не дав русскому командованию опомниться, а своим солдатам отдохнуть, он решил быстро напасть на левый русский фланг и начал строить части своих войск, стягивая их к перелескам.
На левом крыле стоял князь Голицын с «новым корпусом» из молодых солдат. Поперечная линия, обращенная непосредственно против врага, за теснотою места состояла лишь из двух полков.
Затрубили трубы, забили вражеские и русские барабаны, заиграли оркестры. Шеренги прусских гренадеров, выйдя из леса, устремились в лог, чтоб сбежать затем в глубокий овраг.
– Батареи! Огонь картечью!..
Бомбардир Павел Носов с горящим смоляным факелом подскочил к своей пушке.
Многочисленные батареи метко разили бежавшего на русских врага. Но враг, пополняя убыль все новыми и новыми шеренгами, стремительно спускался вниз, в овраг. Преодолев кручу, неприятель выбрался наверх. Русские изрядно стегнули его пушечной картечью и ружейным огнем. Однако немецкие гренадеры по телам своих убитых товарищей яростно бросились на два русских полка. Оба полка вскоре были смяты пруссаками.
Князь Голицын взамен погибших полков двинул четыре мушкетерских, чтоб короткими людскими перемычками задержать напор врага.
Третий мушкетерский полк вел в бой Бибиков. Когда его полку приспело время драться, юный Михельсон будто охмелел. Он выхватил у своего ординарца пику и с воплем «Вперед, ребята!» бросился в гущу неприятельских шеренг. Он сразу же дважды был контужен, затем тяжко ранен пулей навылет в поясницу. Потеряв сознание, он повалился на трупы. Бибиков, заметив это, поскакал вперед: «Солдаты! Спасай поручика Михельсона». И вот Михельсон найден и со слабыми признаками жизни отнесен под градом пуль в место безопасное. Первым бросился его спасать старый солдат Никанор, гусельник. У него у самого сильно оцарапана штыком щека, сочилась кровь, но он этого не замечал. Из грязной бутылки он плеснул в побелевшее лицо Михельсона водой. Михельсон открыл глаза, весь сморщился, оскалился от страшной боли, застонал.
Солнце ярко горело в небе. Изнурительный зной охватил всю землю. Двести неприятельских пушек гудели не переставая; пороховой дым клубился, застилая пространство. С грохотом и пламенем разрывались бомбы и ящики с зарядами, взлетали на воздух колеса, лафеты пушек, разорванные на части тела людей и лошадей.
Мушкетерские полки дрались с неослабевающим мужеством. Бибиков все время был на линии огня. Вдруг вблизи рванула бомба. Конь Бибикова сразу рухнул и подмял под себя седока. Бибиков, ушибленный конем и оглохший от взрыва, едва поднялся. Его увели.
А неприятель, щедро подкрепляемый свежими силами, стал одолевать и полки мушкетеров. Многие русские батареи были уже в руках врага. Пруссаки стремительно подавались вперед.
Положение русской армии становилось трудным.
Главнокомандующий Салтыков приказал генералу Панину бросить в бой еще два гренадерских полка. За теснотою места русским невозможно было сразу развернуть свои силы. Между тем Фридрих, перестроив свои войска в массивную колонну, решил загнать русскую армию, как гигантским поршнем в трубе, на правый наш фланг и там расплющить ее. Густая колонна неудержимо двинулась на русские позиции.
Уже деревня Кунерсдорф, расположенная в средине нашего растянувшегося длинной и узкой лентой фронта, осталась у Фридриха в тылу. Фридрих торжествовал. Фридрих явно видел, что русским некуда податься: слева – река, справа – непроходимое болото, впереди – буераки. Они должны были сдаться в плен или погибнуть.
Русское командование растерялось. Салтыков соскочил с коня, пал на колени, молился: «Господи, вразуми! Спаси вверенное мне воинство».
Торжествующий Фридрих, обращаясь к свите, приказал:
– Гонцов! В Берлин, в Шлезию, к брату моему принцу Генриху. К закату солнца русская армия будет уничтожена.
Гонцы тотчас мчались с отрадным известием.
Через некоторое время кровавая битва как-то стихийно стала затихать. Пруссаки ослабили свой яростный напор. Измученные, они хотели передышки. Генералы из свиты советовали распаленному Фридриху, ввиду полной прусской победы, остановить бой.
– Господа генералы! – воскликнул Фридрих и, достав золотую табакерку, нюхнул табаку. – Господа генералы! Русскую армию нужно не только побеждать, но истреблять до конца. Иначе она снова возродится.
Опытный воин генерал Зейдлиц особо настойчиво обратился к Фридриху:
– Ваше величество! Победа очевидна. Русские загнаны на тесный правый фланг. Большинство их орудий в наших руках. Наши солдаты изнемогают от десятичасового перехода, от беспрерывной кровавой схватки, от ужасного зноя. Они с двух часов ночи на ногах... Разгром русских можно завершить завтра.
Фридрих задумался. Кусал сухие тонкие губы. Подбородок его еще более заострился, прямой взмокший нос хмуро навис над кривившимся ртом. В душе он ненавидел Зейдлица как своего соперника, готового похитить его боевую славу.
– Хорошо, – сказал король, тяжело переводя дыхание, и отхлебнул из фляги глоток холодного кофе, все лицо его было покрыто обильным потом. – А ты, Ведель, как думаешь? – обратился он к своему молодому любимцу.
– Я с вами согласен, ваше величество. Бой надо продолжать до конца, чтоб не дать врагу передышки.
– Отлично! Реванш... – охрипшим голосом закричал король, выхватывая шпагу. – Ну, так с Богом, марш вперед!
И крепко пришпорил лошадь. Генералы переглянулись. Зейдлиц, пожимая плечами, с ненавистью покосился на ничтожного царедворца Веделя и поскакал к своим кавалерийским полкам. За королем двинулся отряд гусаров-телохранителей.
– Солдаты, вперед! – выкатывая глаза, скомандовал Фридрих. – Ваш король с вами!
Пруссаки действительно устали, они изнемогали от жары, от неукротимой жажды, но, видя среди своих рядов короля, с новыми силами послушно бросались вперед. Правый русский фланг был от врага еще далеко. Многие полки стояли там в тесноте, в бездействии. Запряженные парами волы подвозили с реки воду. Здесь было сравнительно спокойно, бой кипел в двух верстах. Но многочисленные маркитанты быстро собрали палатки, сложили товары на возы, приготовились к бегству.
Граф Салтыков стоял со свитой на высоком пригорке. Прищурив глаза и прикрываясь ладонью от солнца, он зорко наблюдал за ходом сражения. Пороховой дым сизыми клочьями плавал над побоищем.
– Выдыхаются, выдыхаются, – бормотал Салтыков себе под нос. И вдруг закричал: – Господа! Немцы выдыхаются... А где австрийцы со своим Лаудоном?
– На еврейском кладбище, возле наших батарей, ваше сиятельство.
– Ввести в действие. Они застоялись.
С приказом поскакал адъютант. К Салтыкову с разных мест боя подъезжали ординарцы, курьеры, адъютанты.
– Ваше сиятельство, – взмокшие от пота, задышливо рапортовали они, в их глазах мелькала тревога. – Ваше высокопревосходительство! Фазис боя критический. Пруссаки пытаются заключить нашу армию в мешок!..
– А мы в этом мешке сделаем такую дырищу, что немцу и не заштопать, – с юмором и прежним мужеством ответил седенький простенький главнокомандующий. К нему вернулись самообладание, воля, ясность ума. Без мундира, без знаков отличия, простоволосый, в одной пропотевшей дотемна рубахе, он поскакал со всем штабом на другой высокий взлобок, еще раз окинул взглядом клубившуюся дымом и грохотом арену битвы.
– Берегите вон ту высоту... как ее?.. Шпицберг, – показал он трубой, – и другие высоты. Чтоб доконать нас, немец неминуемо полезет на них. Скажите Фермору и графу Румянцеву, чтоб занимали высоты. Да чтоб дали нашим молодцам по чарке водки.
Три иностранных волонтера, бывших при штабе, наперебой говорили Салтыкову по-французски:
– Ваши солдаты, граф, достойны удивления. Мы с утра были в самом пекле. Они как железные...
Салтыков с благодарной улыбкой кивнул им и положил в рот питерский сладкий леденчик.

3

Шесть часов вечера, солнце склонялось, жара сдавала, но бой стал разгораться с новой силой. Румянцев с Фермором начали занимать указанные главнокомандующим высоты, там были русские батареи.
И действительно, чтоб сделать нам пагубу, Фридрих вскоре повел войска брать высоты. Главные силы его были обращены на высоту Шпицберг. Он бесстрашно скакал по шеренгам солдат, воинственными криками поощрял их к бою:
– Вперед, герои мои!
– К черту! – брюзжали в ответ уставшие гренадеры, провожая короля злобными взглядами.
– Господа ротные командиры! – стараясь преодолеть гул ружейной пальбы, орали во весь рот полковники, разъезжая сзади атакующих шеренг. – Принудьте капралов усердней погонять людей.
Упитанные капралы направо-налево лупили отстающих солдат увесистыми палками:
– Вперед, усатые черти, вперед!
Вот удар палки обрушился на голову замедлившего шаг солдата-ирландца. Тот повернулся к капралу и крепким ударом приклада сшиб его с ног. Щелкнул выстрел, ирландец упал, офицер-палач, убив ирландца, опустил дуло дымившегося пистолета.
– Вперед, усатые черти, форан, форан! Пулю в спину! – и палки капралов бьют измученных прусских солдат, погоняют их, как стадо на бойню.
Пуля ударила в королевского коня, конь упал, упал и Фридрих. Падая, он обостренным сознанием уразумел, что все его дело проиграно и все возможности остановить битву для него исчезли: вновь вспыхнувшее побоище приняло стихийный характер, и не во власти человека было прервать его. Флигель-адъютант Гец подхватил короля, предоставил ему свою лошадь.
– Ваше величество! Мы не можем рисковать вашей жизнью, это место крайне опасное, – со всех сторон предупреждали короля.
Фридрих криво ухмыльнулся, в огромных глазах его бешенство.
– Нам подобает все испытать для получения победы, – нимало не веря в победу, нервно сказал он, садясь на коня. – И мне надлежит так же хорошо исправлять свою должность, как и всем прочим.
Ядра русских орудий, град русских пуль косили неприятеля. По склонам холмов немцы, как сумасшедшие, лезли на приступ высот. Русские дрались с небывалым мужеством, с запальчивым ожесточением. Лежа, с колена, стоя они встречали врага ружейными залпами и, расстреляв порох, бросались врукопашную. Здоровенные парни вперемежку с седыми стариками кидались на врага дружно, без страха, напористо: «Вали, вали, братцы! Коли их, окаянных!» Взмахивают штыки и приклады, сверкают сабли офицеров; стон, визг, падают, падают, падают... На смену им – новые.
– Напирай, ребята, напирай! Ломай хребты.
И вот, шаг за шагом, пруссаки начинают сдавать, под натиском русских штыков сползают с горы.
– Форан, форан! – хрипло орут капралы, понуждая солдат палками. Но ряды пруссаков заметно тают, капралов тоже становится все меньше и меньше. На подкрепленье разбитых рядов раздраженный, встревоженный Фридрих бросает новые силы. И снова:
– Форан, форан, усатые черти! Вперед!
Молодой подполковник Александр Васильевич Суворов, штабной офицер дивизии Фермора, выпросил себе четыре роты: «Ваше превосходительство, дозвольте. Душа горит». Небольшого роста, сухонький, вихрастый, с длинной шпагой в руке он бежит впереди своих молодцов, с ловкостью перескакивает через канавы и рвы. Достигнув места схватки, он весело подмаргивает солдатам, кричит:
– Стрелять недосуг, в штыки, в штыки!
А поработав геройски штыками, под условный крик Суворова: «Умерли!» – суворовцы, один по одному, падали на землю. И когда напирающий враг, считая их мертвыми, пробегал над ними вперед, вдруг, по звонкой команде Суворова: «Ожили!» – все вскакивали и с оглушительным криком «Ур-р-р-а-а!» разили неприятеля в тыл штыками и пулями.
Тем временем железная конница генерала Зейдлица, последний оплот короля, полк за полком, бросалась на штурм наших высот. Но меткий огонь русских пушек гнал их прочь. Сам Зейдлиц был ранен. Его сменил принц Евгений. Прусская конница трижды кидалась на приступ и всякий раз отступала с уроном. Во второй атаке был ранен картечью и принц. На выручку потрепанной коннице ринулись белые, королевской гвардии, гусары. Русские пули и ядра быстро смяли их. Предводитель гусаров разорван вместе с конем русской бомбой.
Румянцев и Панин вводили в бой свежие силы, умело обрушивая их на противника. Граф Салтыков с напряженным вниманием озирал в «першпективную» трубу поле битвы. Внешне он был спокоен, но все горело в нем. Он посапывал, то и дело облизывал пересохшие губы, возле выпуклых слезящихся глаз складывались радостные морщинки. «Так-так-так... Ай молодцы!» – с удовлетворенным кряхтеньем покрикивал он.
Пруссаки ослабли. Многие части их пришли в замешательство. Распалившийся Фридрих, проносясь по расстроенному фронту, воочию видел, что его боевые орлы посматривают на ближний лесок, готовятся к позорному бегству. Он распекал генералов, кричал на полковников, отчаянно вопил солдатам: «Вперед, храбрецы, я с вами!», но пруссаки, потеряв воинственный дух, своему королю больше не повиновались.
Помрачневший король скакал дальше. Вдруг пуля, цокнув, ударила его в грудь. Фридрих качнулся, осадил коня, на мгновение защурился и тяжко вздохнул. Затем выхватил из левого кармана табакерку, в которой застряла русская пуля, и с крайним волнением сказал свите:
– Слава провидению!.. Оно не зря спасло вашего короля.
– Ваше величество! – в одни голос вскрикнули насмерть перепуганные адъютанты.
Фридрих снял черную шляпу с высоким султаном из страусовых перьев и перекрестился. Его темно-рыжие с проседью кудри шевелились под ветром. Он вздернул плечом, пришпорил коня и выбросил в правую сторону дрожавшую руку.
– Глядите, глядите, там – австрийская конница!.. А слева – казаки. Где Зейдлиц? – Он бешено мчался, его красная епанча раздувалась под ветром, как окровавленный парус.
Действительно, генерал Лаудон, построив великолепную австрийскую конницу в стороне от побоища, врубился с правого бока в гущу пруссаков. А с флангов и с тылу дружно теснили неприятельскую пехоту славный Сибирский, Апшеронский, Псковский и другие полки под командою Панина и Румянцева.
Весь прусский фронт дрогнул, будто пруссакам вдруг протрубили отбой. Передние их ряды повернули назад и, сшибая своих, пристреливая ненавистных капралов, всем гуртом бежали обратно.
– Боже! Все гибнет!.. – хватаясь за голову, простонал его величество прусский король. Выразительные, огромные глаза его стали безумны.
А в этот миг, приплясывая, подскакивая на стременах смирно стоявшей лошади и бросив поводья, бил в ладоши граф Салтыков. Он громко смеялся, на лице его гримаса восторга.
– Господи! Враг бежит... Победа, победа!.. Господи, благодарю тебя... – кричит он, на глазах его слезы, губы дрожат, маленький седенький граф то бьет в ладоши, то крестится: – Победа, победа!..
И во все русские войска перекинулось:
– Победа! Победа!
Всюду, от высот до реки, громогласно гремит «ура!», бьют барабаны, враг, впавший в ужас, всюду стремительно спасается бегством в лес, на мосты и вплавь через реку. А вслед за ним с гиканьем, свистом, пики наперевес, во весь опор скачут чугуевцы и донские казаки: «Ги-ги-ги! Ура! Ура!»
Все пространство в движении. Как серой метелью, как вьюгой, все пространство – куда ни кинь взор – покрыто бегущими.
Пруссаки бросают оружие, бегут во все стороны, спасаясь в густые леса.
Король Фридрих на пегой кобыле бессмысленно мечется в самом хвосте своей армии. Спасения нет королю. К нему устремились чугуевцы, чтоб взять его в плен.
– Притвиц! Притвиц! Я погибаю...
При ротмистре Притвице всего лишь сорок гусаров – телохранителей Фридриха. Притвиц выхватил саблю. Сорок гусаров, жертвуя собой, бросились навстречу казакам и почти все поголовно погибли. А король ускакал. В беспамятстве он потерял шляпу с султаном. Ее подобрали казаки и доставили Панину.
Было одиннадцать вечера. Обозначились звезды, опять засветлела луна. Где-то бой барабана, где-то треск, залп, приглушенные стоны людей...
Но все было кончено.

4

Солдаты бережно подхватили главнокомандующего и с неумолчным, от всего сердца, криком «ура» стали качать его. Коротконогий, пухленький старичок высоко взлетал над толпой и мягко падал в упругие руки воинов. Вот он опустился на ноги, глубоко, с облегчением вздохнул – фууу, подтянул штаны, сказал:
– Спасибо, солдаты. Спасибо, молодцы. Добрую бучку дали Фридриху.
Солдаты опять закричали оглушительно: «Ур-р-р-а-а!» – и стали швырять вверх шапки. Салтыков пошарил в карманах штанов, вытянул тюрючок с леденцами, подал солдатам:
– Вот... пососите... леденчики. – Он все еще в одной рубахе, без парика, щеки морщинистые, с румянцем, седые, торчком, волосы, большие уставшие глаза то широко открыты, то по-стариковски щурятся.
– А мы с жалобой к вам, ваше высокое сиятельство. Посовещались промеж собой, да и насмелились... – выдвинулся из толпы не старый еще, черноголовый солдат с серьгой в ухе. – Харч дюже плох. Не вдосыт едим... Уж не прогневайтесь.
«Ну так и есть, – подумал Салтыков, – а я им, дурак, леденчиков».
– Да, верно, ребята, плохо... Паскудно это у нас, снабжение-то, с провиантом-то. Да и деньги-то из Питера шлют с заминкой... Уж вы как-нибудь.
– Как на спозицию вышли, сухари одни, да картофель, да лук. А к картофелю мы не приобыкли. Иным часом и убоинки хочется, ваше сиятельство. Уж постарайся...
– Распоряжусь, распоряжусь, ребята.
– Мы как-то двух бычишек заблудящих в лесу словили, да только свежевать принялись, тут нас и сцапали. Его превосходительство Панин приказал плетьми нас драть...
– И я бы выдрал, и я бы, – подморгнул Салтыков. – Сами виноваты, ребята, с бычишками-то со своими. Так заблудящие, говорите? – И Салтыков снова подморгнул. – А вы бы уж как-нибудь того... это самое... Куда-нибудь подальше, подальше, в чащу бы, либо в овраг. Да потемней когда, чтоб ни Панин, ни Фермор не видали. А то лапти плетете, а концов хоронить не умеете.
Солдаты засмеялись. Горел костер, становилось свежо, луна светила. Возле палатки главнокомандующего стояла под ружьем шеренга часовых. Знамя высилось.
Салтыкову подали мундир и шляпу. Солдаты, пожелав утомленному генералу спокойной ночи, стали было расходиться.
– Погодите-ка, ребята... Я вот о чем хочу... – Он заложил руки за спину и взад-вперед медленно прошелся. – Да! Мужество! – выкрикнул он и вскинул вверх руку. – Дивлюсь я на вас, сынов моей родины, и сердце мое преисполняется гордостью. Король Фридрих французов бьет, австрияков бьет, англичанку бьет. А от нас сам бит бывает. Все бегут от него, а от нас он сам бежит. А ведь солдаты-то у него ничего себе, его солдат, хоть и наемные они, охаять не можно... Ну-тка, братцы, скажите мне без утайки, почему это я не знаю случая, чтобы русский солдат всей массой, всем скопом утекал от врага? В толк не могу взять.
Молодой адъютант поморщился, он считал подобный разговор военачальника для дисциплины вредным.
А солдаты сказали:
– По тому самому, ваше высокопревосходительство, мы не убегаем от неприятеля, что бежать расчету нет...
– Это как – расчету нет?.. Чего-то не пойму я... – переспросил Салтыков и переглянулся с адъютантом.
– А очень просто – расчету нет... Себе дороже! – хором закричали солдаты, а чернявый, что с серьгой в ухе, сказал:
– Ежели мы на линии стоим да стреляем, алибо, допустим, штыком орудуем, мы друг друга чуем, вместях все, тут уж про все на свете забываешь, одно на уме: как бы поболе немцев повалить да самому вживе остаться. И ежели ты, скажем, сплоховал, товарищ выручит. А когда в бег от противника ударишься, один, как заяц в степу, останешься: тот сюда бежит, этот туда, а глаз-то в спине нетути, ни хрена не видать, чего сзади деется. Вот тут-та либо конем тебя стопчут, либо башку осекут. Ой, бежать несподручно...
Салтыков, руки назад, с интересом вглядывался в загорелые утомленные лица солдат, внимательно вслушивался в их простые откровенные речи.
– И все ж таки не могу в мысль взять... Ведь вот вы в бою стоите как каменные. Либо умираете, либо побеждаете. А не бежите... и не сдаетесь...
– А кто ж его ведает, – сказал солдат с серьгой в ухе, переступил с ноги на ногу и одернул окровавленную возле плеча рубаху. – Мы, конешно, народ темный. А доведись, так твою растак, до драки, мы уж друг за дружку стоим. Конешно, дураки...
– Что? Что? Дураки? – Салтыков прижал ладони к животу, запрокинул голову и тихонько похохотал. – Не дураки вы, а герои. Храбрецы!
Солдаты приободрились, закричали наперебой:
– А храбрость в нас – от природы, ваше высокое сиятельство. Должно полагать, матери наши этакими нас родят...
– То-то же – от природы! – громко сказал Салтыков, и уставшие глаза его оживились. – Такова, стало, природа русская, да не только русская, а и прочих народов, населяющих Россию и на войне подвизающихся, – это храбрость, упорство, сознание долга пред отечеством...
– Во-во-во! – опять закричали солдаты. – В этом суть. Мы хоша и в чужой земле, а все же нам сдается – отечество свое защищаем, за Русь стоим. И нам вот радошно, ежели, скажем, где появишься, ну там в Кенигсберге либо в Польше, где на зимних фатерах, идешь себе, ноздри вверх и думаешь: а ведь мы расейские... Стало – сильна Россия!
– Правильно, солдатики... Сильна Россия! – воскликнул Салтыков. Он сразу как бы помолодел, весь изнутри светился, широкая улыбка растеклась по его загорелому лицу. Он, еще раз подтянув сползавшие штаны, обратился к адъютанту: – Полезно, зело полезно нашему брату у простого звания людей мудрости учиться. – И, обернувшись к палатке, крикнул дежурному офицеру: – Слушай, казначей! А принеси-ка сюда, дружок, серебреца мешочек, рублевиков, да одели солдат.
Солдаты, их было сотни полторы, дружно гаркнули благодарность.

5

По всему утихшему полю, скудно освещенному лунным светом, двигались сотни огней: это солдаты и санитары с пылавшими факелами подбирали своих и чужих раненых. По склонам холмов, в буераках, в кустах вперемежку с покойниками валялись живые. Слышались стоны, хрипы, слабые выкрики: «Я здесь, спасите!» Раненые сами подползали к санитарам, взывали: «Братцы, братцы...» Многие мученики с перешибленными хребтами, с оторванными конечностями, истекающие кровью, умоляли прикончить их. Изувеченный пожилой гренадер еле внятно просил: «В торбе узелок с родимой землицей, будете зарывать, посыпьте».
К штабу главнокомандующего приводили взятых в плен генералов, полковников.
Всего пленных пруссаков было пять тысяч с лишком, восемь тысяч убито, пятнадцать тысяч ранено. Наши потери были тоже немалые.
Спешно заканчивая свою пока еще неточную реляцию, граф писал императрице Елизавете Петровне: «Ваше величество, не извольте удивляться нашим большим потерям. Вам известно, что прусский король всегда победы над собой продает очень дорого».
Пред утром, передавая трем курьерам донесение в Питер, граф Салтыков, вздохнув, с горечью сказал генералитету:
– Да, господа... Ежели мне доведется еще такое же сражение выиграть, то, чего доброго, принуждено мне будет одному с посошком в руках несть известие о том в Петербург.
Между тем королевские курьеры, посланные Фридрихом в пять часов дня с вестью о полном разгроме русской армии, прискакали в Берлин того же числа поздно вечером.
Столица еще не ложилась спать. Наслаждаясь теплой ночью, молодежь наполняла сады, скверы, площади. В кофейнях, трактирах, гастхаузах шумел народ. И вот одна, другая и третья пушка прогрохотали в неурочный час над Берлином.
Жители всполошились, выглядывали из окон, выбегали на улицу, взволнованно восклицали:
– Беда! Уж не враг ли подступает к стенам...
Толстый Фриц, сотрудник городской газеты, сбросив одеяло, соскочил с кровати, высунув в окно голову в белом колпаке, проквакал:
– Эй, что случилось?
По улицам бежали толпы горожан, разъезжали рейтара герольды с факелами, на перекрестках они трубили в трубы, зычно возвещали:
– Великий наш король Фридрих одержал полную победу при Франкфурте, у деревни Кунерсдорф! Вся русская армия уничтожена. Жалкие ее остатки взяты в плен. Тысячи разбойников казаков с веревками на шее будут завтра приведены сюда. Готовьте им встречу!
Толпа воинственно, радостно заорала:
– Победа, победа!.. Конец войне!..
Толстый Фриц накинул халат и побежал, кряхтя, вверх по лестнице, где жили его товарищи по газете, художники братья Шульц, забарабанил в дощатую некрашеную дверь:
– Эй, черти! Дрыхнете, что ли? Победа!.. В редакцию, ребята...
В редакции одной из пяти берлинских газет, помещавшейся в подвале ратуши, уже стряпались листовки, кропалась газета с грязными, барабанного стиля, статейками, жестоко оскорбляющими русскую армию, императрицу Елизавету и всю Россию. Карикатуристы изображали казаков лохматыми страшными мужиками с чудовищно зверскими лицами, лошадиными зубами в оскаленных ртах, а графа Салтыкова – в виде жирной свиньи, которую ведет на цепочке бравый прусский гренадер.
В пивнушках, в кабачках было необычайно оживленно. Веселились горожане и на улицах. Невзирая на поздний час, кой-где зажгли иллюминацию, всюду бродили веселые толпы с бумажными разноцветными фонариками, пели песни, приплясывали, целовались, воинственно кричали:
– Да здравствует великий, непобедимый Фридрих!

6

А несчастный Фридрих спасался тем временем в разгромленной деревушке Этшер. Он лежал на скамье в какой-то разбитой, без дверей и без окон, хибарке. В головах седло, вместо пуховика пук соломы, король по самый подбородок укрыт красной, простреленной в трех местах епанчой.
Лунный свет падал на его лицо. Лица, впрочем, не было: были огромные воспаленные глаза и длинный нос. В стороне два адъютанта и один гренадер на карауле у входа. А за избой – руины, пустыня, безмолвие.
– Русские, русские... проклятые русские... – скрежеща зубами, бормочет Фридрих, он хочет закрыть глаза и не может. – Яду мне. Неужели у вас не найдется яду? – Он впадает в забытье, в его мозгу кошмары, он бредит: – Шляпу, шляпу... Где шляпа?
Адъютант шепчет товарищу:
– Надо бы его величеству кровь пустить. Но нет доктора.
– Кровь пущена всей королевской армии, – с печальной иронией, шепотом отвечает другой адъютант, вынимает платок и сморкается.
Вдруг Фридрих вскочил:
– Огня!
Вздрагивая всем телом и ожесточенно вскидывая рыжие брови, он при скудном огарке пишет в Берлин письмо брату Генриху, затем – прусским министрам. Рука с пером прыгает.
«Наши потери, – писал он брату, – очень значительны: из армии в сорок восемь тысяч человек у меня вряд ли осталось три тысячи. Все бежит, и у меня нет больше власти над войском. В Берлине хорошо сделают, если подумают о своей безопасности. Жестокое несчастье, я его не переживу. Последствия битвы будут хуже, чем сама битва: у меня больше нет никаких средств, и, скажу без утайки, я считаю все потерянным. Я не переживу погибели моего отечества. Прощай навсегда».
Глаза Фридриха помутнели, он застонал, бросил перо, схватился за голову.
– Проклятые московиты, варвары! Русского мало убить, его надо еще и мертвого-то повалить.

7

На рассвете стали копать могилы. Русских убитых зарыто две тысячи шестьсот, прусских – семь тысяч триста.
На рассвете же вернулись из лесов к своим родным очагам мирные жители. От обширной деревни Кунерсдорф остались дымящиеся развалины. Цветущие сады и огороды были расхищены, земля взрыта бомбами, ядрами. Жители бросились на поля. Но там поспевшая пшеница была потоптана, смешана с грязью. Все погибло, все уничтожено в битве, длившейся с полудня до вечера. Война в один день превратила жителей в нищих.
На тряских фургонах, по разбитым дорогам раненых увозили в лазареты. Там без усыпления, без наркоза будут им отпиливать поврежденные руки и ноги, будут извлекать из воспалившихся ран пули и куски чугуна. Чтоб оглушить сознание, им дадут по стакану водки. Многие в муках умрут.
Вскоре Салтыков сделал смотр русской армии. У солдат та же бравая, железная сила, бодрость во взоре.
Салтыков докладывал в Петербург:
«Ревность, храбрость и мужество всего генералитета и неустрашимого воинства, особливо послушание оного, довольно описать не могу, одним словом – похвальный и беспримерный поступок солдатства привел в удивление всех чужестранных волонтеров».
Русское командование получило щедрые награды: Салтыков произведен в фельдмаршалы, а Мария-Терезия прислала ему драгоценный перстень, осыпанную бриллиантами табакерку и пять тысяч червонцев. Остальные военачальники получили от Петербурга чины, ордена, земли с крестьянами.
Только солдаты остались без награждения.
– Могила без креста – вот награда нам, – роптали солдаты у костров.
– Правильно говорится: ежели одному милость, всем обида.
– Кому пироги да пышки, а нам желваки да шишки... Терпи, ребята!
– А ежели не сложишь здесь голову да прибудешь домой в побывку, там того гаже. Нищета. Ни поесть, ни попить. Одно знай – барину угождать, а то недолго и на конюшню. Вот там, за нашу службу царскую, награждение и примешь. Не верно, что ли?
– А все-таки воевать, ребята, нам беспременно нужно, – кряхтя, сказал Павел Носов. Он крутил над пламенем костра грязную рубаху, рубаха надувалась колоколом. – До скончания живота подобает вашему брату неприятеля бить. Вот я, скажем, стар...
– А кто супротив этого спор ведет? – прорвал его усатый артиллерист Варсонофий Перешиби-Нос, он был грамотен, говорил складно. – В этом слава оружия нашего и всего нашего кореню, всего потомства-племени. За отечество, поди, кровь-то проливаем? Об этом всяк ведает и на том стоит.
– Вестимо так! – воскликнул Павел Носов, но тут подол его рубахи вспыхнул, он быстро смял огонь корявыми ладонями. – Я и не иду супротив тебя, мил человек. Я вот к чему хотел... Порядки здесь супротив наших лучше, а мужики чище наших, взять одежду, взять еду. Мужик здесь жрет не по-нашенски – хлеб с лебедой да с мякиной, как мы. У него эвот – свиньи, гуси, индюки. Опять же огороды ихние: там тебе всякая овощь, и назвать-то ее мы не смыслим, как вымолвить.
– Здесь крестьяне грамотные которые, – сказал Перешиби-Нос. – Да и порядочное число их, грамотеев-то. Они и книжки, и даже газетки чтут.
– Погодь, погодь, мил человек, – проговорил Павел Носов, натягивая на сухореброе тело рубаху. – Стало быть, не приспело еще времечко...
– Времечко, времечко, – передразнил его Варсонофий Перешиби-Нос и вытащил из костра упекшуюся картошку. – Под нашими барами жить – до скончания века в темных дураках сидеть!
– Ау, мил человек, терпеть надо, – вздохнул Павел Носов и стал раскуривать носогрейку. – Видно, так самим Богом утверждено: барам жиреть, а нам хиреть. За добрым барином и мужику жить не столь тяжко, а за лихим и мужику лихо. А где лихо мужику, там иным часом и мутня выходит, самовольство, мужик за вилы берется, барину грозит...
– Ха! – по-сердитому хакнул Варсонофий и, подергав длинные усы, язвительно уставился на Павла Носова. – А ты, поди, бунты-то мужичьи смирял? Мутню-то?
– Ну, ин усмирял, – немедля, сконфуженно ответил Носов.
– Так пошто ж ты усмирял-то?
– Дурак ты али умный? – обиделся старик. – Ведь по приказу. Ежели б не стал усмирять, меня самого усмирили б до самой смерти...
Широкоплечий Варсонофий обвел компанию солдат суровым взором и сказал:
– Вот по эфтому самому я и молвил, что недружный мы народ. Ведь вот мы сами мужики, о мужике печалуемся и эфтого самого мужика своеручно изничтожаем. Бар надо изничтожать, бар! А не мужика...
К костру подходил, высвистывая песенку, подвыпивший штаб-офицер. Вольные разговоры оборвались.
Блистательная наша победа под Кунерсдорфом праздновалась в Петербурге пышно.
Однако, несмотря на свою честность и преданность России, граф Салтыков не смог в полной мере использовать плоды своих побед. Начались недомолвки между ним и австрийским командованием, которое требовало доконать пруссаков общими силами. Салтыков отвечал: «На это я отважиться не могу, ибо без того вверенная мне армия довольно сдержала неприятеля и немало претерпела. Теперь надо бы нам покой дать, а вам работать, потому что вы все лето пропустили бесплодно». Ссылаясь на отсутствие фуража и продовольствия, Салтыков отвел армию на зимние квартиры.

Глава IV
Жизнь в Кенигсберге

1

В Кенигсберг стали поступать раненые.
Возле ворот герцогского замка, где жил русский губернатор, остановились три фургона с больными офицерами. Им отведен каменный флигель. С крыльца сбежал молодой офицер Болотов, сказал стоявшим во дворе дежурным казакам:
– Ребята, носилки!
Емельян Пугачев и три его товарища бросились с носилками к фургонам. Первым был бережно переложен на носилки Михельсон. Чтоб не пострадал в тряской дороге разбитый пулей позвоночник, Михельсон лежал привязанным к доске с мягкой подстилкой. Пугачев всмотрелся в его лицо. Круглое, несколько дней тому назад румяное, оно было мертвенно бледно, щеки и губы ввалились, как у покойника. Казаки, подхватив носилки, пошагали. Пугачев был в изголовье больного.
– Поди, больно, ваше благородие? – участливо спросил он.
– Больно, казак, – слабым голосом ответил Михельсон и с натугой поднял взгляд на Пугачева. – В позвонок ударила, проклятая. А под Цорндорфом – штыком в голову...
– Тяжко вам досталось, ваше благородие, видать – храбрый вы, – и Пугачев вздохнул. Ему искренно было жаль молоденького офицера.
Ни сном, ни духом не чаял он, что этот полумертвый барин, Иван Иванович Михельсон, чрез полтора десятка лет станет самым упорным, самым назойливым и неотступным врагом Емельяна Пугачева.
Вскоре, выйдя из превращенного в госпиталь флигеля, офицер Болотов опять обратился к расторопному Пугачеву:
– Эй, казак, как тебя... Аптеку знаешь? Отвези, дружок, сигнатурку, там лекарства приготовят поручику Михельсону.
Взяв бумажку, Пугачев вскочил в седло. Ему ли не знать аптеку. Да он весь Кенигсберг как свои пять пальцев знает. Он на трех европейских да на двух немецких свадьбах гулял, он первый плясун и песенник, ему везде почет и уваженье. Да, и уваженье, невзирая на то, что под атамановой плетью позорище принял... Ну, да это особь-статья. Об этом без толку тужить нечего. Опять же и то помнить треба: иной битый семерых небитых стоит.
Назад: Часть первая
Дальше: Глава V Берлин взят

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8 (812) 642-29-99 Антон.