VII
«Велика сила привычки», – говорит Цицерон, и не было сомнения, что постепенно тетка и дядя примирятся с тем, что не раздается более звонкий голос Намии в их дряхлеющем доме, что, подобно юной Просерпине, похищена она со светлой земли в темную преисподнюю, но первые дни тягостно было видеть постоянное уныние, владеющее ими, следить, как малейший случай напоминает им об умершей дочери, вызывая слезы на их глазах. Угрюмое молчание стояло в доме с утра до вечера, и даже словоохотливый отец Никодим не смел рассказывать о городских новостях, хотя по-прежнему приходил ежедневно, тщательно выбритый и старательно надушенный. Поэтому я рад был, когда, действительно, явился ко мне черный раб, объявивший мне, что его господин, Секст Помпоний, человек щедрый и гостеприимный, дом которого убран статуями великих греческих ваятелей, приглашает меня сегодня принять участие в обеде, устраиваемом им, в знаменательный день его рождения, для своих друзей и для друзей искусства.
Передав рабу благодарность за приглашение и сказав, что на обеде буду непременно, я постарался принять самый щегольской вид, какой только мог, понимая, что только этим могу оказать на Помпония хорошее впечатление. В ближайших термах я дал хорошенько умастить свое тело, завил волоса и надел свое лучшее платье, сшитое мне уже в Городе, у веститора, которого мне в свое время указал Юлианий. К назначенному часу за мной зашел Ремигий, и мы вдвоем отправились в дом Галлы, всю дорогу поминая незабвенный пир Тримальхиона.
– Ты увидишь, – говорил мне Ремигий, – ожившими картины из сатир Петрония. Старайся только не смеяться слишком громко. А если Помпоний начнет читать свои стихи, – он имеет притязание быть также любимцем Муз, – хвали их, не стесняясь. Конечно, заснуть за их чтением не так опасно, как когда-то под декламацию Нерона, но удачной лестью ты мне можешь оказать добрую услугу. А в общем, уверяю тебя, нам на этом пире будет не скучно, а скорее весело, как на представления мимов.
Я ничего не возразил Религию, но втайне подумал, что если Помпонию суждено быть архимимом, то сам Ремигий играет при нем не другую роль, как мориона.
Дом, в котором Помпоний поселил Галлу и который он, по ее словам, подарил ей, был невелик, но построен в хорошем, старом вкусе. Он стоял на довольно пустынной уличке, но на этот раз перед входом шумела целая толпа рабов, доказывая, что приглашения были разосланы самым щедрым образом. Ежеминутно прибывали новые носилки и подходили приглашенные. Несмотря на то, что было еще светло, над дверью были зажжены фонари и внутри дома повсюду горели луцерны.
Мы объявили привратнику наши имена, и номенклатор побежал по комнатам, громко их выкрикивая. Я заметил, что он с особенным рвением провозглашал при моем имени:
– Племянник светлейшего мужа, сенатора Авла Бебия Тибуртина!
Вслед за Ремигием я прошел ряд комнат, убранных с показной роскошью и частью уже наполненных приглашенными, и мы оказались в небольшом триклинии, предназначенном исключительно для того, чтобы пить вино. Мальчики беспрерывно черпали циатами из нескольких огромных кратеров, стоявших там, наполняли кубки и подавали всем желающим. Комната была освещена двумя высокими канделябрами, изображавшими пляшущих сатиров. Здесь же на особом кресле, имевшем вид настоящего трона, сидел, в обществе трех пли четырех, по-видимому, наиболее почетных гостей, сам хозяин дома, Секст Помпоний, одетый в пышную кокцину из гавсапы.
Когда Ремигий назвал меня, Помпоний сказал, стараясь улыбаться приветливо, или, как, вероятно, он сам думал, благосклонно:
– Очень рад, что ты пришел на мой скромный праздник. Мне моя дорогая Галла рассказывала, что ты, вместе с Ремигием, оказал ей важную услугу во время ее путешествия. Будь желанным гостем.
Помпоний указал мне на свободное место около себя, и мне оставалось только повиноваться и присоединиться к беседе.
Разговор шел о падающем значении знати, и Помпоний, с самодовольным лицом, продолжал излагать свои мысли, впрочем, считая долгом иногда как бы извиняться передо мной.
– Да, друзья мои, – говорил Помпоний, – сенаторские роды должны уступить место новым людям. Прости, любезный Юний, я говорю, что думаю, и нисколько этим твоего дядю обидеть не хочу. Нобилитет был когда-то нужен Риму и сделал для него многое. Разные там Сципионы Африканские спасли в свое время Город от галлов и от других врагов. Но теперь другие времена. Теперь осталась только одна сила: деньги. Тот должен властвовать в империи, кто богаче. Все можно купить, и кто способен будет скупить все, тот и будет владеть всем.
Я не почел приличным выступить с возражением, но один из собеседников, судя по наружности, родом из Египта, осмелился робко заметить:
– Ты, конечно, прав, как всегда, Помпоний, однако как же быть с обороной границ: ведь не пошлешь против варваров, вместо легионов, денежные переводы на местных аргентариев?
– Ошибаешься, друг, – гордо заявил хозяин дома, – именно всего лучше и вернее послать против врагов мешки с авреями. Цесарь утверждал, что для ведения войны надо прежде всего деньги, потом деньги и, в-третьих, деньги. А я скажу, что больше ничего и не надо. Дайте мне власть, и вы увидите, что никакой опасности на Рейне не станет: я куплю вечный мир, вот и все! А еще того лучше – куплю вечную войну между германцами, и они перережут одни других!
Хотя Помпоний и спутал Алцибиада с Цесарем, как раньше галлов с пунами, то, что он говорил, не показалось мне ни нелепым, ни смешным, и я слушал его далее уже с любопытством, он же продолжал:
– И разве вы действительно думаете, что нынешние нобили годятся для военного дела? Посмотрите на юношей тех семей, где стены домов увешаны восковыми изображениями предков: какие это все заморыши! Они способны только проживать земли, полученные по наследству, да произносить в Сенате речи, которых никто не слушает! Не то мы, люди, занятые настоящим делом, держащие в своих руках торговлю по всему Внутреннему морю! Это – крепыши, у которых и дети будут крепкими и сильными! Возьмите в пример хотя бы меня: у меня столько денег, что я мог бы купить себе царство и целые дни не выходить из пиршественной залы, – а я, чуть заря, уже за работой, иду в свою таберну на форуме и пересчитываю деньги, посещаю янус, чтобы узнать все новости, обхожу свои дома и собираю плату с жильцов, за всем смотрю сам, всем сам распоряжаюсь и ни одного асса не пропущу без счета! Был Рим патрициев, был Рим нобилей, а теперь будет Рим – наш!
Гости покрыли речь хозяина восторженными восклицаниями в честь его мудрости и, хлопая в ладоши, потребовали вина, чтобы выпить за его здоровье. Так как в эту минуту к Помпонию подошли новые посетители, то я, воспользовавшись общим замешательством, тихо покинул свое место и отправился разыскивать Галлу, с которой мне хотелось переговорить без лишних свидетелей. Однако она оказалась тоже окруженной какими-то женщинами, в которых нетрудно было угадать, несмотря на их богатые наряды и в изобилии навешанные на них драгоценности, бывших кифаристок и флейтисток или даже особ еще низшего разбора.
Напротив, в Галле, одетой тоже роскошно, небрежно развалившейся на удлиненном кресле, выставляющей руки, унизанные драгоценными перстнями, нарочно позванивавшей жемчужными кроталиями, оттенявшими нежно-розовый цвет ее ушей, не оставалось ничего похожего на ту девушку, которую еще недавно все могли купить за несколько сестерций и которую я несколько месяцев назад видел совершенно обнаженной в убогой комнатке дешевого лупанара. Приветствовав меня кивком головы, Галла предложила мне несколько вопросов таким голосом, словно мы встречались с ней только в самых благородных домах Города и словно она всю жизнь привыкла иметь дело только с женами сенаторов и префектов.
– Ты, как я слышала, – сказала она, – был недавно в Медиолане. Вот город, который я никогда не видела и который мне хотелось бы посмотреть. Понравился ли он тебе?
Я ответил, что Медиолан мне понравился, но добавил:
– Кстати сказать, я встретил там твою сестру, Рею. Не имеешь ли ты от нее известий?
По лицу Галлы было видно, что упоминание о Рее ей неприятно, и она отозвалась очень сдержанно:
– Нет, мы не обмениваемся с нею письмами.
И тотчас, чтобы не дать мне возможности продолжать настояния, обратясь к одной из своих собеседниц, заговорила о чем-то другом.
Покинув Галлу, я воспользовался временем, чтобы оглядеть дом. В нем было, действительно, несколько хороших статуй греческой работы, сносная живопись на стенах, содержание которой предупредительно объяснял посетителям атриенсий, неимоверной величины клепсидра, устроенная так, что она точно показывала часы дня и стражи ночи, зимой и летом, ряд армариев с разными диковинами и другие вещи, явно помещенные там затем, чтобы их рассматривали. Впрочем, я заметил, что нигде не было видно ларария, из чего заключил, что хозяин дома – христианин. Подобно мне, несколько человек гостей, должно быть, также попавших в дом Помпония впервые, бродило по залам, разглядывало выставленные напоказ редкости и громогласно выражало свое восхищение.
Одним из последних появился в доме Юлианий, которого я не видел со времени моего отъезда из Города. Юлианий был одет особенно роскошно, хотя и в тогу, но не белого, но лилового цвета, что, вероятно, привело бы в негодование Катона, и пальцы его были унизаны перстнями, вероятно, с поддельными каменьями. Меня Юлианий встретил, как самого близкого друга, хотел даже обнять, только я уклонился от его поцелуя, – и, отведя в сторону, стал расспрашивать о происшедшем со мною в Медиолане, делая намеки, будто ему все, что касается меня, известно. Я, разумеется, не рассказал ему ничего и на все его дружественные зазывания отвечал кратко и строго, показывая ему, что вовсе не считаю его близким.
Когда мы так разговаривали, к нам приблизился Ремигий, и Юлианий, у которого всегда в запасе были слова, как у хорошего стрелка стрелы, немедленно перевел речь на любовь и стал нескромно похваляться расположением к себе многих из присутствующих здесь женщин. Нам с Ремигием неприятно было слушать эти вольные панегирики самому себе, но Юлианий, не довольствуясь тем, вдруг заговорил о хозяйке дома:
– Посмотрите, мои друзья, как расцвела domina Галла! Хорошее дело взял на себя Помпоний и хоть на что-нибудь да пригодился! Прежде мы отдавали собственные квинарии за ласки этой милой девушки; теперь же он один платит за всех, а мы пользуемся все тем же!
При таких словах Ремигий побледнел и, раньше чем я успел его остановить, воскликнул:
– Ты лжешь, Юлианий! Теперь ты ничем не пользуешься у Галлы! Постыдно так клеветать на женщину!
Как ни обидны были слова моего друга, но Юлианий просто засмеялся, вместо ответа, и спокойно возразил:
– Об этом всегда знают только двое, а третий – бог, которого иные поэты признают слепым.
Не желая слушать такие речи, Ремигий стремительно повернулся спиной к Юлианию и отошел прочь, а я последовал за моим другом, стараясь успокоить его негодование. Юлианий же тотчас нашел другого слушателя и, как если бы ничего не случилось, начал ему что-то оживленно рассказывать, может быть, клевеща на нас.
Между тем появились рабы, выкрикивающие приглашение возлечь за стол. Следуя за другими, я прошел в большой триклиний, находившийся в самой задней части дома, где был накрыт громадный стол и где в глубине была сцена для мимов и музыкантов. По счастию, меня посадили рядом с Ремигием и в некотором отдалении от Юлиания, так что во время бесконечно тянувшегося обеда я был не одинок и мог обмениваться своими замечаниями с другом.
После того торжественного пиршества, на котором я участвовал в Медиолане, в доме Тита Коликария, я не мог ожидать ничего для себя невиданного, но признаюсь все-таки, что изобретательность поваров Помпония иногда поражала всех присутствующих. Все блюда были им приготовлены таким образом, что невозможно было угадать, что это такое. Из дичи он делал подобие кабана, из рыбы – маленьких птичек, в яйцах оказывались фрукты, заяц был начинен улитками, и все было в этом роде. К этому надо добавить, что стол был уставлен дорогой серебряной посудой, так что всякий маленький ацетабул стоило рассматривать поближе, что вина в самом деле были хороши и подавались в изобилии, и станет ясно, что пир Помпония выгодно отличался от пира Тримальхиона. К тому же на сцене то петавристарии, со своими головоломными упражнениями на высоко протянутом канате, то неистово кружащиеся плясуньи, то кифаристки, то, наконец, мимы, исполнившие целое представление, беспрерывно занимали наше любопытство.
Не слушая речей, которые велись на почетном конце стола, где восседал сам Помпоний рядом с Галлой, державшей себя величественно, и где поминутно раздавались восторженные восклицания паразитов: «Как это умно сказано!» – или даже просто: «Sophos!», я с удовольствием беседовал с Ремигием, с которым мне давно не случалось поговорить вволю, и остался бы вполне доволен приятно проведенным вечером, если бы он не закончился происшествием, которое омрачило, как туча Юпитера, весь пир, нарушив веселое расположение духа всех гостей, и мое в особенности.
Дело в том, что в течение всего вечера Ремигия, взволнованного между прочим похвальбой Юлиания, явно раздражало и то пренебрежение, какое в присутствии посторонних считала нужным оказывать ему Галла, и обращение с ней Помпония, который, не стесняясь тем, что находится в многолюдном обществе, или даже желая похвалиться перед ним своей красивой наложницей, неоднократно со смехом принимался обнимать свою подругу, щекотать и целовать ее. Видя это, Ремигий с излишним усердием опорожнял за кубком кубок и, все более возбуждаясь, довольно громко высказывал самые злобные суждения о хозяине дома. Пир уже подходил к концу, когда Помпоний захотел к удовольствиям, приносимым Комом и Бакхом, присоединить радости Пегасид и, подстрекаемый одобрительными возгласами сидевших рядом с ним гостей, объявил, что продекламирует несколько своих недавно им написанных стихотворений.
– Ну, теперь мы увидим пляшущего верблюда, – произнес Ремигий так, что это слышали наши соседи по столу.
– Говори тише, – шепнул я ему, но он в ответ только гневно тряхнул плечами.
Помпоний разгладил свою длинную, красиво завитую бороду, придававшую ему вид халдейского мага, встал с осанкой оратора и взял из рук раба принесенный серебряный ларец, в котором хранились его творения. Ремигий не преминул шепнуть мне, что Помпоний держит при себе особого писца, ловкого грека, по имени Мнесилох, обязанности которого состоят будто бы в том, чтобы переписывать стихи своего господина, а на деле в том, чтобы исправлять их. Но Помпоний, прежде чем начать чтение, почел необходимым произнести такое предисловие.
– Я не учился у реторов, – сказал он, – и не жалею об этом. Поэтом быть нельзя научиться, как о том верно говорит Цицерон. Все дело в прирожденной способности и в покровительстве Муз. Я никаких правил стихосложения не знаю, а иногда могу написать в один вечер двадцать эпиграмм. Думаю, что и самому Марциалу это было бы не под силу.
Гости шумно выразили свое изумление перед поразительным дарованием хозяина, уверяя его, что не только Марциал, но и сам Гомер не совладал бы с такой задачей. Помпоний же, опираясь на плечо раба, что, вероятно, крайне ему мешало, начал декламацию, подражая плохим акторам в усиленном означении метра.
Говорят, что стихи ученика Сенеки, столь осмеянные его современниками, не были особенно плохи, и весьма жаль, что ни один из авторов не захотел сохранить их до наших дней. Подобно этому и эпиграммы Помпония не показались мне столь нелепыми, как я мог ожидать, хотя их автор, или его греческий писец, и пользовались слишком широко правилом грамматиков, гласящим, что иные слоги могут быть либо долгими, либо краткими, смотря по тому, как ты их хочешь поставить.
Первая из прочитанных эпиграмм говорила о семи небесных сферах, и она была настолько замысловата, что я решительно подозреваю в ней скорее творение Мнесилоха, скромно удовольствовавшегося денежным подарком, взамен соснового венка, а не нашего амфитриона. Сколько я запомнил, эта эпиграмма читается так:
Семь священных планет, к семи прикрепленные сферам,
По непреложным законам, свершают свое обращенье.
Фенона первая сфера, с зловещей звездою Сатурна;
Имя второй – Фаэтон, и на ней сверкает Юпитер;
Третья дана Пироенту: там блещет Марс красноватый;
Стильбон названье четвертой, с которой светит Меркурий;
Фосфора пятая сфера, где утром сияет Венера;
Феба – сфера шестая, последняя сфера – Дианы;
Это она отделяет небо от далей эфира.
Гости, конечно, приветствовали такие стихи самыми восторженными восклицаниями, и любопытно было наблюдать, как Юлианий играл двойную игру: он кричал похвалы чуть ли не громче всех, но в то же время успевал подмигнуть мне, намекая, что он понимает все ничтожество тщетных попыток разбогатевшего неуча соперничать с Апулеем. А Помпоний, досыта насладившись льстивыми восторгами паразитов, достал из ларца новый свиток и опять, усиленно скандируя, стал читать другие эпиграммы, воспевающие то знаки Зодиака, то различные ветры, то разные формы любовных объятий, причем последнее стихотворение своим нескромным содержанием вызвало особенно бурные восторги уже полупьяных слушателей. Наконец Помпоний приступил к элегии о Гигантах, начинавшейся, кажется, так:
Вышний эфир захватить когда-то пытались Гиганты
И на Олимпа царя руки взносили свои.
Далее, как водится, говорилось о том, что попытка Гигантов не имела успеха, что Юпитер сокрушил их молнией, но что в наши дни новые Гиганты, люди труда и ума, к которым Помпоний относил и самого себя, намерены начать борьбу за обладание миром; они громоздят не Пелион на Оссу, но мешки с золотом один на другой, скоро взберутся по этой лестнице до неба, захватят в свою власть все должности империи, все почести, будут обладать всеми сокровищами древности, лучшими статуями и любовью красивейших женщин.
Когда Помпоний закончил чтение своей элегии, по меньшей мере любопытной, хотя в ней и попадались выражения, которые уместны были бы только в устах какого-нибудь франка, едва научившегося латинской речи, и все собрание приветствовало счастливого поэта настоящим громовым раскатом рукоплесканий, – Ремигий внезапно, потеряв обладание собой, воскликнул так громко, что его голос покрыл общий шум:
– Почести ты, может быть, и скупишь, но любовь не продается. Ты можешь купить девушку и запереть ее в золотой тюрьме, но ее сердце останется на свободе. «Если хочешь быть любимым, люби!» – а не довольствуйся тем, что кидаешь солиды.
Я всячески пытался успокоить моего друга, и Помпоний первую минуту, несколько смутившись, готов был сделать вид, что он не слышит слов Ремигия, но тот, словно побуждаемый каким-то демоном, оттолкнул мою руку и с еще большим возбуждением стал говорить:
– Стыдно нам, граждане, что мы здесь слушаем этого начиненного золотом каплуна, который похваляется, что всех нас купит! Римляне по-прежнему носят свое право на оконечности мечей. Омерзительно слушать, будто они стали народом торгашей, какими-то грекулами.
Так неожиданны были такие речи в устах Ремигия, всегда склонного относиться к жизни и к вопросам чести легко, что я не знал, как себя держать с ним. Конечно, тотчас нашлось множество защитников у щедрого хозяина, которые не только осыпали дерзкого проповедника бранью, зло укоряя его в том, что он сначала наелся и напился на счет Помпония, а потом уже вздумал обличать его, но и готовых кулаками доказать свою преданность поэту-мнемону. Особенно неистовствовал при этом Юлианий, который обрадовался случаю отомстить моему другу за недавнюю обиду. Однако все происшествие еще можно было бы как-нибудь уладить, если бы Ремигий не сделал последнего шага, вдруг обратившись к Галле с такой речью:
– И тебе, Галла, стыдно оставаться в обществе человека, который открыто хвастался тем, что приобрел твою любовь за деньги. Докажи, что ты, хотя и жила в лупанаре, честная девушка. Плюнь этому негодяю в его завитую бороду и уходи сейчас же отсюда со мной!
Таких оскорблений Помпоний уже не мог стерпеть. В один миг пропали у него те приемы благородства, которыми он пытался щеголять, сразу он превратился в грубого подрядчика, привыкшего кричать на рабов и рабочих, и с яростными ругательствами, весь побледнев от злобы, задыхаясь и брызгая слюной, он стал угрожать, что немедленно прикажет слугам схватить Ремигия и высечь его на глазах всех присутствующих, как негодного школьника. Ремигий, совсем пьяный, покачиваясь, но стараясь принять гордый вид, возражал, что он Римский гражданин и что никто не вправе без суда прикоснуться к нему пальцем. Но уже Юлианий, усердствовавший больше других и зная, что его поддержат рабы Помпония, схватил Ремигия за плечи, готовый повлечь его перед лицом раздраженного хозяина, и между ними началась настоящая борьба, безобразная и непристойная.
Я был в полном отчаянии и не представлял, как спасти своего друга от поругания, потому что разъяренный Помпоний способен был, не обращая внимания ни на какие законы, божеские и человеческие, действительно приказать рабам избить своего оскорбителя, и те, конечно, исполнили бы такое повеление без колебания. По счастию, мне на помощь пришла сама Галла: с начала ссоры она, вместе со всеми, выражала свое негодование на грубияна, но, должно быть, в глубине души желала спасти его от побоев или иных обид. По крайней мере, среди общего шума и смятения она нашла способ уладить дело наилучшим способом; показывая вид, что она крайне разгневана, она повелительно закричала рослым пафлагонцам, бывшим поблизости, чтобы они тотчас же вытолкали дерзкого крикуна за двери дома. Рабы повиновались и, схватив все еще отбивавшегося Ремигия за руки, поволокли его к выходу. Я, разумеется, последовал за ним, и через минуту мы оказались на темной улице, тогда как за нами слышался негодующий голос Помпония, как видно, жалевшего, что его оскорбитель отделался так дешево.
– Что ты наделал, Ремигий! – горестно восклицал я, поспешно уводя его как можно дальше от опасного соседства с домом аргентария-поэта.
– Все равно! – отвечал мне Ремигий, – я больше такую жизнь выносить был не в силах. Пусть она остается со своим Крезом! Я рад, что сказал им всем в лицо то, что было у меня в душе.
– Но тогда незачем было идти на этот пир, – заметил я, сколько кажется, вполне справедливо. – А кроме того, будь уверен, что Помпоний не забудет этой обиды: он сумеет тебе отомстить.
– Я первый отомщу ему, – возразил Ремигий, – клянусь Геркулесом, ему не пройдет даром то, что он украл у меня счастие. Я ему докажу, что его бесстыдная философия не права! Но еще раньше я отомщу этому щеголю, гнусному паразиту, выдающему себя за потомка императоров! Я кое-что знаю о Юлиании, – такое, что ему несдобровать! Призываю в свидетели вас, звезды, что я не позволю ему долго оскорблять землю своим присутствием!
Долго еще, пока я вел Ремигия по темным улицам, он продолжал выкрикивать какие-то непонятные мне угрозы, намекая на то, что у него есть важные улики против Юлиания, которыми он теперь воспользуется. Я не мог решить, есть ли у него основания, чтобы так говорить, или его языком владеет Бакх, часто бывающий во вражде с правдой. «Вино возжигает гнев», – говорит поговорка, и я ожесточение Ремигия прежде всего объяснял числом кубков, дно которых он разглядел, но в глубине души не имел ничего против того, чтобы он взял на себя труд избавить меня и империю от сомнительного сына божественного Юлиана.
Прощаясь с пьяным Ремигием у дверей дома, где он жил, я думал:
«Может быть, эта глупая ссора послужит мне на пользу; кто знает, где иногда таится наше благо; ведь —
В навозной куче петушок молоденький,
Ища, что б съесть ему, нашел жемчужину!»