VI
Уныло стало в доме Тибуртина после смерти маленькой Намии. Никогда я не думал, что так любили девочку и дядя, который, казалось, не обращал на нее внимания, и тетка, которая, казалось, всегда была занята только денежными расчетами. Оба они предавались печали неутешной, и если тетка рыдала, как самая добросовестная плакальщица, то еще тягостней было видеть отчаяние сенатора, целые дни проводившего в каком-то окаменении, не желавшего ни с кем и ни о чем говорить, сразу постаревшего на много лет. Только неизменная, как сушеная рыба, Аттузия довольствовалась тем, что подымала глаза вверх и повторяла: «Что Бог дал, то он вправе и взять».
Начались томительные приготовления к похоронам.
Тяжелый спор пришлось выдержать дяде из-за того, хоронить ли Намию по обряду христиан или согласно с древними Римскими обычаями. Аттузия, с криками, настаивала на том, что Намия – христианка, потому что над ней, на смертном ложе, была совершена тайна крещения. Отец Никодим угрожал, что он пойдет жаловаться, через какого-то Иеронима, которого называл святым человеком и великим писателем, самому архиепископу Римскому Дамасу на то, что христианку насильственно хотят похоронить по обряду идолопоклонников. Но дядя, во всем остальном предоставлявший делать в доме, что угодно, в этом отношении проявил волю непреклонную. Ударив кулаком по столу, он опять напомнил, что он отец семейства и что в его доме он один имеет право отдавать приказания. Он даже удивил меня своей твердостью, и таков был его голос, что и Аттузия не посмела возражать далее.
Призвав к себе меня, дядя дал мне довольно значительную сумму денег и поручил все хлопоты по похоронам именно мне. Он желал непременно, чтобы тело Намии было сожжено на костре, как то обыкновенно делалось в века свободной республики, а не погребено в земле, как то предпочитают многие в наши дни, может быть, бессознательно подражая христианам. Кроме того, дядя поставил таким же непременным условием, чтобы погребение совершилось ночью, как то было в обыкновении у наших предков и как то вновь установил божественный август Юлиан.
По счастию, помогать мне вызвался Элиан, вернувшийся в Город на другой день после смерти Намии, потому что без его содействия мне было трудно справиться с горестным поручением, возложенным на меня. Мы вместе вели переговоры с либитинариями и вместе подробно обдумали весь порядок печального обряда. Немного странно было мне находиться в постоянном общении с мужем той женщины, от поцелуев которой столько раз разгорались мои щеки и губы, но он держал себя со мною с достоинством и дружественно. Мне кажется, он не был неосведомлен о моих частых посещениях его дома и догадывался о их причине, но о Гесперии он говорил со мною так же просто, как обо всех других.
Поллинктор натер безжизненное тело Намии ароматными маслами, так что тление не касалось ее, и она лежала на пышно убранном ложе, поставленном в атрии, такой же миловидной, какой была при жизни; даже на ее губах, несмотря на предсмертные страдания, сохранилось подобие лукавой улыбки. Девочка была одета в свое лучшее праздничное платье, вокруг ложа были рассыпаны ветки кипариса и цветы, на маленьком алтаре, поставленном подле, постоянно курились ароматы. А у самого входа в дом, над дверью, тоже грустно колыхалась ветка кипариса, указывая всем, что смерть посетила эту семью.
За три дня, что тело Намии было выставлено в атрии, дом Тибуртина посетило множество родственников, которые раньше никогда не появлялись здесь. Между другими приходила двоюродная сестра дяди, следовательно, также моя тетка, Нумерия, вдова консуляра и бывшего префекта Африки. Нумерия хорошо знала мою мать и пожелала меня видеть.
Старая, толстая женщина, очень богатая, как уверяют, но скупая, Нумерия со всеми привыкла говорить резко и повелительно. Меня она встретила суровыми упреками:
– Что же ты, племянник, целую зиму в Городе, а не выбрал времени навестить меня? Гордиться тебе особенно нечем: если твой отец – декурион в какой-то Лакторе, то мы видали людей званием куда повыше. А если ты своими достоинствами горд, так погоди, пока другие похвалят. Хотя я и старуха и вдовая, а все-таки у меня в доме ты мог бы увидеть людей, которые тебе потом пригодились бы. Пришел бы да поклонился бы, может быть, я что-нибудь для тебя и сделала бы. Теперешняя молодежь кланяться разучилась, а в наше время спины не жалели и выходили в люди.
Я, конечно, ответил, что не был у Нумерии не из гордости, а потому, что не хотел ее тревожить без надобности, и потому, что был очень занят своим учением в школе. Старуха тотчас стала бранить все школы и сказала, что в ее время учились не у реторов, а в консисториях префектов и в войске, зато и получались люди вроде ее покойного мужа, способные занимать кресло консула и управлять целой префектурой. Потом Нумерия набросилась на тетку Меланию и с крайней безжалостностью стала обвинять ее в смерти дочери.
– От хорошей жизни, – говорила она, – не побежит девочка топиться в Тибр. Должно быть, невесело жилось ей в родном доме! А теперь плакать поздно, – что было, не воротишь.
Что-то неприятное сказала она и дяде, попрекнув его, что он кичится своим званием сенатора и не ищет должности при императоре.
– Давно пора понять, – объявила Нумерия, – что Сенат оставлен как раб-придверник, сидящий на цепи, и что все его дело – возглашать имена новых императоров. А если посягнут сенаторы на что-либо большее, так и их пошлют в каменоломни, не побоятся! Дожил ты до седых волос, а ума не нажил, воображаешь, что дело делаешь, подавая никому не нужный голос!
Все были рады, когда свирепая старуха села в свои носилки и удалилась, грозно покрикивая на своих напуганных рабов. Но разве не удивительно то, что старикам годы их молодости всегда кажутся золотым веком? Надменная Нумерия искренно считала, что правление великого лицемера Констанция, когда империя, как муравейник муравьями, кишела доносчиками, было временем торжества Римской доблести, еще не тронутой испорченностью новых дней!
Несколько раз приходила, конечно, и Гесперия, но я избегал встречаться с ней: мне было страшно взглянуть в ее глаза перед телом бедной Намии, умершей, может быть, именно из-за нее. Посетила дом и Валерия, хотя она не была в родстве с нами, заплакала, смотря на безжизненное тело девочки, и долго томила меня выражениями сочувствия, предлагая свою поддержку, чтобы перенести удар Фортуны. Наконец, пришел и мой Ремигий, которого Намия почему-то не любила: он был бледен и худ, и когда я спросил его, что изменилось в его жизни, ответил словами Вергилия:
– «Будь жребий твой лучше!»
Так как особо назначенные рабы ходили по всему Городу, извещая всех родственников и знакомых о смерти дочери Тибуртина, то в самый день похорон, к вечеру, в дом собралась целая толпа людей, среди которой были, конечно, и паразиты, никому из семьи не знакомые. Большинство называло себя клиентами сенатора, хотя многих из них мне никогда не приходилось видеть на утренних приветствиях, и можно было быть уверенным, что так же охотно они называют своим патроном любого сенатора или просто богатого человека. Все собравшиеся считали своей обязанностью громко выражать свою скорбь, а женщины – даже плакать, играя роль добровольных префик.
Было уже темно, когда из дому началось шествие, порядок которого устанавливал опытный и ловкий десигнатор. Дядя, Элиан, старик клиент Бебиан и я – вчетвером несли носилки с телом Намии, которые казались такими легкими, словно на них не лежало ничего. За нами шли рабы с факелами, причудливо освещавшими темные улицы и заставлявшими ночных гуляк как-то робко прятаться в тень, и музыканты, игравшие во все время пути веселые напевы. Еще дальше вели под руку тетку и шла вся толпа провожающих. Мужчины были в шляпах, как если бы они отправлялись в дальнее путешествие, а женщины, напротив, с распущенными в знак скорби волосами. Аттузии в числе провожающих не было, так как отец Никодим запретил ей участвовать в идолопоклонническом обряде.
Идти пришлось далеко, почти через весь Город, потому что семейная гробница Бебиев Тибуртинов находилась на Латинской дороге, и около Большого рынка я все же почувствовал такую усталость, что должен был уступить свое место за носилками, а сам присоединился к толпе. Здесь ко мне подошел человек, с всклокоченной бородой, в длинном плаще философов, и назвал меня по имени. Что-то знакомое показалось мне в его лице и в его голосе, но я не мог вспомнить сразу, где встречал его.
– Конечно, Юний Норбан не узнал меня, – сказал мне он, – но однажды мы вместе услаждались дарами Лиея, равно освобождающего от забот земнородных и бессмертных. Я – поклонник славного Тибуртина, одного из последних ревнителей нашей великой старины, и его семейное горе – для меня горе собственное. Вот почему я пришел воздать последние почести безвременно похищенной Лахесой девице, в лице которой, может быть, сошла в царство Орка новая Клелия, не успевшая совершить своего подвига.
Пока мой собеседник говорил, я узнал в нем Фестина, того нищего оратора, которого мы с Ремигием встретили на Римском форуме и потом угощали вином в ближайшей копоне, в один из первых дней моего пребывания в Городе. Чудак тогда понравился мне своей преданностью древности и своим бескорыстным служением музе Клио. Поэтому я отозвался на его речь приветливо; он же, ободренный моим вниманием, тотчас начал одно из тех своих поучений, какие, по-видимому, всегда были у него наготове.
На этот раз он, как то и приличествовало случаю, заговорил о погребальных обрядах, горько жалуясь, что наше время изменило прекрасным обыкновениям старины. Он искренно негодовал на отсутствие на современных похоронах священных пений, высказывал огорчение, может быть, еще более искреннее, на то, что выводится обычай устраивать немедленно по сожжении тела силицерний, на котором могли участвовать все, провожающие тело покойного, описывал все разнообразнейшие виды похорон, какие только были в употреблении у наших предков, выяснял преимущества «bustum» перед «rogus», истолковывал особенности всех надмогильных памятников, простого «tumulus», отдельного «loculus», «кондитория» надземного и подземного, саркофага, мавсолея, кенотафия, циппа и всего подобного; кстати он поминал все прославленные похороны прошедших веков, начиная с похорон Патрокла, друга Ахилла, продолжая похоронами, какие устроил своему убитому брату Ромул, но не доходя далее похорон Валерия Публиколы, погребенного на общественный счет. Когда я слушал уверенную речь Фестина, пересыпанную подлинными словами древних писателей, мне опять казалось, что передо мной какой-то оживший Авл Геллий, и мне грустно было видеть, в каком бедственном положении находится человек, обладающий столь неисчерпаемым запасом познаний.
Когда я уже собирался освободиться от сообщества Фестина, он сказал мне:
– У меня есть к тебе еще одно важное дело. После того, как усмотрение Фортуны свело меня с тобой и я узнал, что ты – племянник достойного сенатора, пришло мне на мысль посвятить свой досуг расследованиям о происхождении того знаменитого рода, к которому принадлежит твой дядя и которого ныне ты, за смертью его дочери, остаешься, хотя и по женской линии, последним представителем. Все зимние месяцы употребил я на эту работу и, вновь пересмотрев немало книг, изъеденных червями, могу теперь восстановить всю историю Тибуртинов, от времен древнейших до дней святости августа Грациана. Я хочу просить тебя, чтобы ты помог мне представить этот труд, небезынтересный и для тебя, сенатору, который, конечно, захочет и издать его для поучения потомству, и наградить человека, отдавшего много недель на прославление имени Бебиев Тибуртинов.
Чтобы доказать мне свои познания в истории нашего рода, Фестин тотчас стал объяснять мне, что после битвы у Трифана, когда Манлий разбил войско латинов и принудил их отдать Риму часть земель, – из латинского города Тибура вышел знатный гражданин, – имени его не сохранилось, – который в Городе своим патроном избрал Бебия, предка того трибуна, который прославился, к сожалению, не чем иным, как своей подкупностью в Югуртинскую войну: отсюда будто бы и пошли Бебии Тибуртины. Разумеется, достаточно было бы указать на то обстоятельство, что Бебии были родом плебейским, чтобы опровергнуть все хитро построенное Фестином здание. И все остальное, что он говорил мне, было таким же нагромождением не то что выдумок, но отважных и сомнительных догадок. Но, с одной стороны, у меня тогда не было охоты спорить, а с другой – я знал, что и все другие родословные, которыми гордятся наши современные роды, нисколько не более основательны и также сочинены досужими историками, добивающимися щедрой подачки от того «нового человека», происхождение которого они стараются возвеличить. Поэтому я удовольствовался тем, что дал Фестину несколько неопределенных обещаний, сказав, что дядя сейчас слишком подавлен скорбью, чтобы заниматься таким делом.
Тем временем шествие приблизилось к семейной гробнице Тибуртинов, около которой уже был возведен высокий костер, так как особого устрина при гробнице не было. При красноватом свете факелов все кругом имело вид странный и таинственный; изваяния на соседних памятниках казались живыми, и можно было подумать, что давно умершие лица, суровые Римляне, изображенные рядом со своими супругами, безбородые, с глубокими морщинами на высоком лбу, приветствуют юную Римлянку, явившуюся сюда, чтобы спать вечным сном с ними рядом; по открытому полю убегали и колыхались вытянутые тени; лица присутствующих были то неестественно бледны, то зловеще красны. На минуту настала тишина, только слышался откуда-то лай собаки да топот запоздалого путешественника с Латинской дороги. Мы были похожи скорее на заговорщиков, сошедшихся в пустынной местности, чем на участников печального обряда похорон.
Старый жрец из храма Венеры Либитины, добродушный, толстый человек, начал произносить формулы соответственных молений. Элиан приблизился к костру, на который были поставлены носилки с телом маленькой Намии, и, отвратив лицо, зажег положенную внизу связку соломы. Когда загорелся огонь и его алые языки, изогнувшись, взбежали по сухим бревнам, еще причудливее и еще страшнее стало все окружающее. Звезды на небе словно померкли. Осветилась окрестность и означились в поле какие-то домики; может быть, жившие в них христиане, завидя свет погребального костра, спешили в ту минуту оградить себя от греха своими молитвами. Раздались рыдания тетки и других женщин. Мужчины, тоже отвращая лица, бросали в костер цветы и принесенные с собой игрушки девочки. Как кажется, всем было жутко и тяжело.
Уже снова музыканты заиграли на флейтах какую-то веселую песню, как вдруг, протиснувшись через плотные ряды родственников и клиентов, перед костром оказался незнакомый человек, одетый так, как одеваются христианские монахи. При ярком пламени костра можно было видеть, что черты его лица скорее греческие, чем римские: у него был прямой нос, высокий лоб и смелый взор. Он заговорил голосом, покрывшим звуки музыки, страстно, но довольно плавно, делая некоторые ошибки в произношении, но совершенно правильным языком.
– Бедные безумцы! – воскликнул он. – Зачем вы пытаетесь воскресить то, что уже умерло? Что вы хотите доказать, устраивая идолопоклоннический обряд в империи, признавшей учение истинного Бога? Вас собралось здесь человек сто, вы призываете имя Гекаты и других подземных богов, но разве сами вы верите и в свою Гекату, и в этого подземного Плутона, и даже в свой Тартар? Вы сами давно считаете их баснями поэтов, а здесь устроили театральное представление, не подумав, что дело идет о живой душе, только что почившей! Как на сцене, изображаете вы похороны, вместо того чтобы оказать какую-либо помощь той, чья душа, обманутая вашими ложными мудрствованиями, теперь в испуге видит перед своими очами иной мир...
Первое время все были так ошеломлены появлением незнакомца, что стояли как бы оцепенев, и он мог свободно произнести начало своей речи. Даже музыканты при звуках его громкого голоса перестали играть и слушали, опустив флейты. Однако, опомнившись, мужчины, в ярости, бросились на оратора, не думая об том, что служители христианской веры находятся под особым покровительством святости императора. Почтенные сенаторы, словно уличные буяны, забывая приличие, забывая, что перед нами погребальный костер, кричали грубые ругательства, хватали незнакомца за его одежду, подымали на него кулаки. Он же, выполняя требования своей религии, не оборонялся, не пытался убежать, но, среди угроз и протянутых к нему рук, стоял спокойно, не уклоняясь от ударов.
Первым одумался, кажется, Элиан, который загородил собою незнакомца, отвел устремленные на него кулаки и громко закричал всем присутствующим:
– Это, товарищи, конечно, сумасшедший, оставьте его в покое, не обращайте внимания на его бредни. Должно быть, он пришел в Город из какой-нибудь дальней страны, потому что не знает его обычаев. Мы здесь исполняем наши обряды с разрешения божественного августа, и никто не вправе мешать нам. Отпустим его, пусть он идет с миром, и будем продолжать наше дело.
Спокойная речь Элиана подействовала, поднятые кулаки опустились, всем стало почти стыдно своего ребяческого порыва.
– Уходи прочь! – крикнул кто-то незнакомцу, – ты не был приглашен и права не имеешь вмешиваться в наше общество.
– Уходи, – строго повторил Элиан, – ты видишь, что тебя не желают слушать.
Незнакомец обвел глазами все собрание, не сказал более ни слова и медленно, не ускоряя шага, стал удаляться. По знаку Элиана музыканты вновь поднесли флейты к губам, и зазвучала веселая песня, славящая сбор винограда. Все снова обратились к костру, который уже пылал со всех сторон, закрыв пламенем и дымом носилки с телом.
Но я, поколебавшись несколько минут, последовал за незнакомцем и догнал его, когда он уже вышел на Латинскую дорогу. Было что-то в лице оратора, что заставило меня отнестись к нему с доверием: у меня мелькнула мысль, что у него я могу найти ответ на те вопросы, которые смущали меня последнее время. Пройдя несколько шагов сзади незнакомца, я его окликнул. Он остановился.
– Я один из тех, – сказал я, – к кому ты только что собирался обратиться с речью. Тебя не стали слушать, но я готов тебя выслушать, если ты объяснишь мне, почему ты считаешь религию Юпитера и других бессмертных умершей. Потому ли только, что многие примкнули к учению Христа и христиан теперь, может быть, больше, чем оставшихся верными религии предков? Но тогда вспомни, что было время, когда христиан было весьма немного: итак, не числом последователей определяется истинность веры. Потому ли, что ты сам веруешь в Христа иудейского? Но понятно, что каждому его религия кажется истинной, и как вы, христиане, обличаете ложность нашей веры, так будут обличать ложность вашей – персы, верующие в Ормузда, или индийцы, признающие только своих сторуких богов. Откуда ты взял, что мы сами считаем баснями сказания о Гекате? не из того ли, что наши философы пытаются вскрыть их потаенный смысл? Но разве ваши философы не поступают так же со сказаниями о Адаме и Еве и о самом Христе? Если ты можешь мне ответить на эти вопросы, я буду слушать твою речь.
Незнакомец выслушал меня внимательно, не перебивая, но в темноте мне не было видно его лица. Когда я смолк, он заговорил, спокойно и уверенно:
– Юноша, я вижу, что ты говоришь не легкомысленно. Следовательно, и моя речь не пропала даром. Из брошенных мною семян одно упало на добрую почву и дало росток. Важно теперь, чтобы не прилетели птицы и не погубили слабого растения, которое нуждается в заботливом уходе. Иди за мной, и я открою тебе все, что знаю, и ты сам увидишь, на чьей стороне истина. В немногих словах я не могу показать тебе всю бездну премудрости Божией: надо для этого время и подходящее устроение духа.
Я возразил, что не могу покинуть похорон близкого мне лица и что поэтому не могу сейчас же идти за незнакомцем.
– Ты не знаешь слов Спасителя, – возразил он, – «оставь мертвым погребать своих мертвецов». И еще: «Никто, возложивший руку свою на рало и озирающийся назад, не благонадежен для царствия Божия». Иначе ты не колебался бы ни минуты, ибо что важнее: похоронить умершего, уже узревшего тайну жизни, или самому познать истину, нужную для руководства всей жизни? Вспомни апостолов Симона и Андрея: услышав зов Учителя: «Идите за мною», тотчас они, оставив сети, последовали за ним.
Такая самоуверенность незнакомца и рассердила, и несколько рассмешила меня.
– Я не Симон и не Андрей, – сказал я, – да и ты – не тот Учитель. Поэтому не знаю, почему я должен поступать подобно им. Я только прошу, чтобы ты объяснил мне то, что я почитаю странным в речи твоей, а ты ли откроешь мне истину, или я тебе, это еще не предрешено.
Незнакомец, как мне показалось, горестно вздохнул и, подумав минуту, сказал:
– Пусть будет по-твоему, юноша. Если ты захочешь меня видеть и слушать, приди ко мне в басилику святого Климента, близ амфитеатра Флавиев, что воздвигнута недавно на месте старого храма вашего Митры. Ты найдешь меня там каждый день: спроси только служителя Николая, и тебя проводят ко мне. Я же буду ждать тебя и молиться о тебе.
– Хорошо, я приду, – сказал я просто, потом быстро повернулся и пошел прочь, не оглядываясь.
Когда я вернулся к нашему обществу, костер уже был залит, и либитинарии ловко собирали прах бедной Намии в грубую урну, из которой он должен был перейти в другую, изящной греческой работы, уже заготовленную у нас дома. Тетка, сидя на ступенях гробницы, все продолжала плакать, и Гесперия, с которой я во все время похорон не обменялся ни одним словом, нежно утешала ее. Наконец жрец торжественно возгласил обычное:
– Illicet!
Мы сказали праху Намии наше последнее «Vale», и урна была поставлена в гробницу; женщины сели в носилки, рабы с факелами пошли вперед, и началось обратное шествие в Город. Все были крайне утомлены и шли молча. Со мною шел Ремигий, но и нам не хотелось разговаривать. Он только напомнил мне мое обещание пойти с ним к Галле, на один из ее обедов.
– Через два дня, – сказал он, – Помпоний устраивает праздник в честь дня своего рождения. Я сделаю так, что к тебе пришлют раба – звать тебя. Приходи непременно: мне хочется, чтобы ты сам увидел, в каких лапах находится Галла.
Я обещал прийти, так как втайне я надеялся, что у Галлы есть какие-либо вести о Рее, судьба которой очень меня тревожила.
В доме дяди нас ждало еще похоронное угощение, род того силицерния, об исчезновении которого так скорбел Фестин. Но лишь у немногих достало сил принять в нем участие. Среди этих отважных был, конечно, и философ, несмотря на то, что на его появление в доме все посматривали с недоумением. Мне стало жаль бедняка, и я взял его под свое покровительство, объявив, что хорошо его знаю.
Фестин был единственный, кто в этот поздний час решился еще произнести речь. С кубком в руках, он воскликнул, обращаясь к сенатору:
– Великий Эпаминонд, умирая, сказал, что покидает жизнь не бездетным, но оставляет двух дочерей – Левктру и Мантинею. Так не скорби и ты, славный потомок Бебиев Тибуртинов! Безжалостные Парки обрезали нить жизни твоей возлюбленной дочери, но у тебя остается другая дочь, я смею сказать, более прекрасная: Рим! Ее люби и ей посвяти остающиеся годы жизни, кои да продлят бессмертные боги, на пользу Города и как пример юношеству истинно Римской доблести. Двенадцать коршунов явилось Ромулу, когда он заложил свой Город, и это залог того, что человек, любящий Рим, никогда не будет одинок!
Вероятно, Аврора уже будила белокурого Феба, когда уходили из нашего дома последние гости. Мне пришлось на этот раз исполнять обязанности хозяина и провожать их до дверей, так как дядя и тетка незаметно удалились в свои комнаты. Когда, наконец, разошлись все и я остался один, среди усталых рабов, убиравших, под наблюдением Мильтиада, остатки пиршества, я уныло оглядел атрий, в котором мне более никогда не суждено было встретить черноголовую девочку, с язвительными словами и ласковой улыбкой, и уныло побрел в свою спальню, куда никогда более не должна была тайно прокрасться маленькая Намия, требовавшая, плача, чтобы я любил ее, «как любят мужчины женщин».