Книга: Ратоборцы
Назад: 1
Дальше: 3

2

Юная княгиня Владимирская день ото дня хирела и таяла. Аюд придворный перешептывался:
— Испортили, испортили княгиню, не иначе! И какая же это сатана могла сотворить такое дело?!
— Какая?! — воскликнула матушка Анфиса, попадья дворцового протопопа Василья, дивясь недогадливости людской. Тут она оглянулась вправо, влево, как будто тот, кто был у нее на уме, мог подслушать, и когда обе высокие гостьи ее — Маргарита, постельничья княгини Дубравки, а другая — Марфа, милостница княгини, поняв, что сейчас последует некое тайное имя, придвинулись к попадье, она вполушепот сказала: — Чегодаш!.. Егор Чегодаш. Он. Боле некому!..
Горстью обобрала роточек, и подняла кверху красивое узкое лицо, и застыла. Только золотые обручи ее дутых серег, оттянувшие мочки и без того длинных ушей, покачивались.
В тишине тяжкосводчатой комнаты слышно стало, как та и другая, задушевные подружки попадьи Анфисы, сглотнули слюнки зависти. Да и как же было не позавидовать — ведь и они обе видели знахаря сего в церкви на венчании князя Андрея, а вот не догадались же!..
«Он, он, Егор Чегодаш, больше некому!»
Постельничья и бельевая боярыня Маргарита опомнилась первая.
Живая норовом, быстроокая, всюду поспевающая — не ногами, так глазом, боярыня Маргарита сейчас не только попадью Анфису, а и самое себя готова была на куски разорвать — от досады.
«Ведь эк прохлопала, эк проморгала! — корила она себя внутренне. — И до чего ж проныра эта востроносая трясея, лихоманка, кутейница! — честила она в мыслях попадью. — Ведь в кою пору и догадалася!.. А и чего тут не догадаться? Этого Чегодаша и с простых свадеб стараются отвести — не приходил чтоб! — а тут нате вам: на великого князя свадьбу в самый собор был допущен!.. Нет, не обошлось тут и без Василья-попа!.. Да он же и ее надоумил, свою попадью!.. Черные книги читает поп. Сам-то не колдует — страшится, а небось четвергову соль, освяченную, из-под полы продает лекарям да волшбитам разным!.. А теперь, гляди, еще и в добрые ко князю войдут!..»
И боярыня Маргарита, словно бы они уже давно с попадьей Анфисой обсудили, кто именно навел порчу на княгиню, вдруг набросилась на боярыню Марфу, раздатчицу милостыни. А та сидела — полусонный, в золото затканный идол — и только изредка кивала головою в жемчужной кике да время от времени брала пухлыми белыми пальцами в перстнях горсть каленых волошских орехов, винную ягоду или ломтик засахаренного фрукта.
— Да как же это не он? — возмущенно кричала на нее боярыня Маргарита. — А кто в церкви на нее, на княгиню-то, глазищи свои пялил? Да нет, ты уж и не говори, Марфа Кирилловна, все, все призороки от него, от Чегодаша!.. Да ведь и до чего силен! Узнать может у тебя все мысли и все дела твои выскажет — и твои, и отцовы, и дедовы!.. Он у меня Славика моего обрызгивал — от родимца!.. А только лечит он редко, уж разве за большой подарок… А больше все урочит да портит!.. Его уж и убивали посадские… Да разве таких людей убьешь!
— А кто он такой, что и убить не могут? — спросила боярыня Марфа сонным, густым голосом.
Боярыня Маргарита только усилила презрительный поджим губ и промолчала, и дождалась-таки, что надменная милостница — словно самой судьбой назначенная раздавать княжую милостыню — Марфа обратила к ней набеленное лицо раскормленной красавицы и переспросила:
— Что уж, говорю, железный он, что ли, Чегодаш твой, что и убить не могут?
Боярыня Маргарита испуганно перекрестилась и сплюнула в сторону.
— Что ты, что ты, матушка моя! — сердито проговорила она. — «Твой»!.. Нет уж, пускай он лучше твой будет!..
— Я не к тому, — лениво возразила ей Марфа.
Боярыня Маргарита, успокоясь, пояснила, переходя на полушепот:
— Не железный, а невидимый…
— Вот те на, уж и невидимый!..
— Невидимый, невидимый, коли захочет! — повторила Маргарита. — Да он, может, и ныне тут, возле нас, стоит, — произнесла она, содрогнувшись, и, словно бы ей холодно вдруг сделалось, укутала плечи персидским полушалком.
Боярыне Марфе, должно быть, зазорно стало признать, что Маргарита с попадьею правы.
— А он кто, этот Чегодаш? — еще раз спросила она. — Чем он хлеб свой добывает?
— Коневой лекарь, кровепуск!..
— Ну, вот и выходит нескладица. Стал ли бы он коновалить, когда у него этакая сила была — людей портить, людей лечить?!
Маргарита на сей раз не нашлась что ответить.
И тогда, торжествуя над нею да и над попадьею Анфисою победу, боярыня Марфа важным распевом произнесла:
— Не-ет, девоньки, нет!.. Не Чегодаш, а сушит княгинюшку огненный змий.
Не прошла и неделя с той беседы трех подружек, как месячной апрельской ночью, звонко ступая по хрупкому ледку, застеклившему лужи, шла, спускаясь под гору, где обитали ремесленники да купцы, попадья Анфиса в сопровождении мальчика-слуги.
Вот уже и кузницы прошла, раскиданные за околицею посада, словно черные шапки, а все шла и шла. В лунном свете чернела кругом земля. В засохшем, еще от осени уцелевшем былье просвистывал ветер. Месяц, большой и чистый, плыл над бором, над Клязьмой, чеканил каждую травинку, каждый кусток, каждый комочек земли, даже и от него клал длинные тени — и отблескивал в стеклышках бесчисленных льдинок луговины.
Тоску, тоску какую сочит в сердце человеку этот весенний свет месяца! Старому человеку, когда уж могила близка, луч» ше не выходить в поле в такой месяц…
А отчего молодым тоскливо?..
Смолкли и Анфиса и парубок — оба, как только вышли за околицу, под свет месяца, — и пошли промежду редко разбросанных кузниц.
А вот и черное гнездовье Чегодаша!
На бугре, невдалеке от кузниц, — ибо конскому лекарю где и селиться, как не возле кузницы? — и почти над самой рекой: ведь рыбак да колдун при реке обитают, — стояла, будто черный маленький острожек, со всех сторон глухим частоколом обнесенная усадьба Егора Чегодаша.
А и впрямь колдун знал, видно, слово, уж если сам Батый в тридцать восьмом году, пол-Владимира сожегши, эту усадебку обошел.
— Я им глаза отвел, татарам, — бахвалился перед кузнецами Чегодаш. — Ведь коневой мордой ко мне в стену тыкались, а двора моего не видали!.. Вы не глядите, что слово — звук: оно звук-то звук, а и на том свете достанет!..
Попадье и сопровождавшему ее тихому парубку сделалось страшно, когда они подошли и остановились у больших, с нахлобученным шатровым верхом ворот Чегодаша, собираясь постучаться.
На голубизне обветшавших тесовых полотнищ, озаренных светом полного месяца, четко чернело железное толстое кольцо.
Попадья Анфиса наднесла руку надо лбом, дабы перекреститься, как вдруг:
— Что ты тут закрестилась? — откуда-то сверху, из воздуха, послышался угрюмый окрик. — Что ты, в церкву пришла?
Попадья охнула и стала оседать, в своей шубейке колоколом, и уж у земли подхватил ее под мышки провожатый и поставил на ноги. У парня и у самого зубы накали от страха…
А меж тем тот же голос, неведомо откуда, провещал:
— Иохим! Гелловуй! Али не слышите? Стучат! Откройте!
А никто еще не стукнул. Калитка сама собою отпахнулась вовнутрь двора. Подталкиваемый попадьею, отрок ступил во двор. Нигде ни души.
— Матушка, не бойся, — сказал он Анфисе. — Иди.
Точно так же, сама собою, раскрылась пред ними и дверь в сени, и дверь в избу. Ступив через порог, попадья глянула в передний угол: на божнице было некое подобие образов, и она опять отважилась было сотворить крестное знаменье, но в этот миг из-под стола, за которым над книгою сидел Чегодаш, раздалось рычанье. Огромная черная собака, с глазами, глядящими сквозь шерсть, словно бы сквозь кустарник, с рыканьем шла на нее.
— Цимберко! — крикнул на собаку Чегодаш.
Пес повернул обратно и снова улегся под столом, возле ног хозяина.
Чегодаш меж тем все еще не отрывал глаз от книги. Он как бы продолжал вслух чтение, от которого его отвлекли:
— «Аще у кого будут волосы желты, тому журавлиные яйца мешати с вином, и будут черны…» У тебя каки волосы, попадья? — спросил он. — Желтые?.. Нет, у тебя седые. Тогда слушай: «Аще у кого волосы седы, то поймай ворона, да положи его живого в гной конский, да лежит пятнадцать ден, да изожги его, живого, на огне, да тем пеплом мажь волосы седые — будут опять черны…» Вот, — сказал он, закрыв бережно доски переплета. — Есть у твоего попа такая книга? Нету!.. Ну? — спросил он испытующе и глумливо. — Хворает ваша княгиня? Хворает! — ответил он сам. — Хворает и не перестанет хворать, доколе я не сыму с нее!..
«Он, он!..» — прозвучало в сердце Анфисы.
Чегодаш поднялся из-за стола, положил книгу на полку в переднем углу, оправил свой черный азям, пошевеливая угловатыми плечами, и вышел к попадье. Она упала ему в ноги. И в то самое время, как прикасалась лбом к грязному полу, ей подумалось: «Ох, будет мне от бати моего!.. Что же это я делаю?» Она поднялась. Егор Чегодаш, подбоченясь левой рукой, презрительно и лукаво смотрел на нее.
Попадья жалобно проголосила:
— Ой, да смилуйся ты над нами, Егорушко!.. Исцели ты нам ее, нашу звездочку ерусалимскую!
— А чего дашь? — угрюмо спросил волшбит.

 

 

Выгнав на улицу отрока и приготовляя все, что надо для ворожбы, Егор Чегодаш изредка бросал попадье отрывистое, резкое слово, требовавшее безотлагательного ответа.
— Худо живут промеж собою? — спросил он, поправляя фитилек, плававший в чашке с деревянным маслом, что стояла на угловой полке.
Попадья Анфиса замедлилась было ответить: ей казалось как-то неладно говорить здесь, перед мужиком, о супружеской жизни великого князя и молодой княгини его.
Чегодаш гневно обернулся.
— Молчишь, стервь? — обругал он супругу дворцового протопопа. — Ну и молчи! Да и убирайся отсюда!.. Ты думаешь, я для знатья спрашиваю?.. Я и без того все знаю. А тово дело требует. Без того не будет пользы!.. Я и сам вперед все тебе расскажу. Вчера ездил князь Андрей к Палашке своей в Боголюбово? — спросил он.
— Ездил, — вынуждена была согласиться Анфиса.
— Так. А велела ему княгиня Дубравка боярынь всех его… ну, одним словом, наложниц, убрать из дворца?
— Велела, — уж поистине вострепетавшая перед прозорливостью чародея, ответствовала попадья.
— Ну вот видишь, — удовлетворенно произнес Чегодаш. — А ты еще таишься!
— Не буду, отец, не буду!..
Но, как бы желая довершить свое торжество, знахарь сказал:
— Пригрозила ему княгиня, что уйдет от него к отцу, в Галич уедет?
— Ой, да правильно все… все правильно!.. — взмолилась Анфиса.
И с этого мига она уж ничего больше не скрывала от Чегодаша. А знала она отнюдь не мало, супруга придворного протоиерея и первая вестовщица во всем Владимире.
Меж тем угрюмый волшбит приготовил на столе деревянную мису с водой и стал растоплять над ней тонкий прут олова с помощью огарка восковой свечки. Над чашею поднялся пар.
Знахарь вынул из воды причудливо очерченную, бугроватую пластинку олова. Держа ее меж расставленных пальцев, он приказал попадье приблизить свечу. На стене избы появилась тень.
— Видишь? — спросил Чегодаш.
— Вижу, Егорушко, вижу…
— Тень указует, тень указует! — грозно вскричал волшбит. — Теперь представь мне на очи самое молодую княгиню.
— Батюшко! — воскликнула попадья. — Уж чего хочешь другого проси, а только не это!.. Чтобы я это — с речью к ней, когда не спрошена, — да уж лучше живую меня в землю заройте!
Нечто вроде любопытства блеснуло в черных глазах мужика.
— Ну, коли так, — снизошел Чегодаш, — то предоставьте мне откуда-либо в затылок ей глянуть… из закрытия. У человека кость тонкая. А я ведь и сквозь жернов вижу!..

 

 

— Чем ты ее поил, мерзавец, княгиню великую? — кричал Невский на Чегодаша.
Колдун сперва отпирался:
— Я? Да, Олександр…
Однако при первой же его попытке назвать князя по имени и отчеству Александр таким взглядом обдал колдуна, что тот осекся и стал наименовывать его князем.
— Князь-батюшко, прости! — вскричал он, мотая головой. — Ничем, ничем не поил. Да разве меня допустят, мужика худого, пред светлые княжецкие очи?
Невский молчал и, не по-доброму наклоня голову, начал подыматься из-за стола. Они были только вдвоем в комнате, в той самой, в которой останавливался Невский и в первый свой приезд из Новгорода, на свадьбу брата.
Александр только что прибыл во Владимир кратчайшим путем, через Москву, в сопровождении Андрея-дворского и всего лишь-десятка отборных дружинников, сильно встревоженный недобрыми известиями о неладах между молодыми, и о намерении Дубравки оставить Андрея, и, наконец, о болезни молодой княгини.
Приехав и вызвав немедленно для доклада верных людей, оставленных им а городе и во дворце брата, Александр Ярославич узнал и о волхвованьях вокруг Дубравки, и что замешаны тут попадья Анфиса и кое-кто из более высокостоящих. Однако не волшба и заклинанья этого черного проходимца беспокоили князя, — его ужаснуло известие, что Дубравку, неведомо для нее, поили каким-то зельем. У Александра тотчас же возникло подозренье, что это сделано не только по злому умыслу врагов — ибо чего только не бывало в княжеских семьях! — но и по тайному приказу Берке. Что Батый не пойдет на это, а стало быть и Сартак, который давно уже был аньда ему, Александру, то есть побратим, — в этом Александр был уверен. От Батыя можно было ожидать, что сгоряча он прикажет опустошить Владимирщину, прикажет вырезать «всех, кто дорос до чеки тележной», но Александр поручился бы чем угодно, что старый хан не пойдет на отравленье никого из членов его, Александра, семьи, и тем более на отравленье Дубравки, этой невинной отроковицы. Но Берке, этот шакал, прикидывающийся львом, этот сквернавец, заждавшийся смерти своего старшего брата, — этот пойдет на все!
— Сказывай, мерзавец, чем ты поил княгиню?
Лицо колдуна дрогнуло.
«Эх, — подумал он, рухнув перед князем на колени, — спустил бы я тебе ножик в брюхо! Жалко, засапожник в хомуте остался: врасплох меня захватили!»
— Прости, князь, прости! Поил… не из своих только рук… а и одним добрым поил…
— Чем?
— А ничем, ну, просто, ничем… так — корешишко давал от гнетишныя скорби…
— Где оно у тебя, это зелье?
— А все изошло, истратил.
— Прикажу людей послать — обыск сделать!
— Ох, запамятовал, княже, я, окаянный: вот, завалялся один корешишко за пазухой.
Колдун достал из-за пазухи красный узелок с корнем.
Невский швырнул узелок на стол и продолжал допрос Чегодаша:
— От какой же ты болезни поил княгиню?
— От гнетишныя скорби… ну, от тоски, словом.
— Откуда тебе про то было ведомо?
— А от госпожи попадьи.
— А что же она тебе говорила?
— А, дескать, тоскует шибко княгиня… Утром, говорит, подушка от слез не успевает просохнуть…
Невский нахмурился.
— А что ты еще вытворял?
— А доброе слово шептал над тем над питьем: во здравие, во исцеленье…
— Скажи.
Колдун развел руками.
— А ведь воды нет, над чем шептать…
Невский поискал взглядом. Друза самородного хрусталя, которым он прижимал при чтении концы пергаментных свитков, попалась ему на глаза. Он взял хрусталь и всунул в руку Чегодаша.
— Вот пускай вода тебе будет. А если дознаюсь, что хоть одно слово утаил, землю будешь глодать вместе с червями земными!..
— Что ты, князь, что ты? Да пускай век свой трястись мне, как осинову листу!..
— Ну! — поторопил его Александр.
Егор Чегодаш, враз приосанясь, подобно коннику, которого спешили, заставили пройти версты, а потом сызнова пустили на коня, принялся шептать заговор над друзою хрусталя, словно бы и впрямь над чашкой с водою.
«А ночью ведь его страшновато слушать!» — подумалось Александру.
Колдун забылся. Он как бы выступил душою за эти каменные стены княжой палаты, он как бы не существовал здесь. Глаза горели, сивая борода грозно сотрясалась, голос то становился похож на некое угрожающее кому-то пенье, то переходил в свистящий шепот.
Александр хмуро слушал его.
— …От черного волоса, от темного волоса, от белого волоса, от русого волоса, от всякого нечистого взгляду!.. — гудел в низких сводах комнаты голос колдуна.
Обезопасив доверившегося ему человека от порчи, от сглаза, колдун перешел к расправе над наносной тоской, застращивая ее и изгоняя. Он двигался, шаг за шагом, прямо на стену, наступая и крича на Тоску. И Александру казалось, что и впрямь некое проклятое богом существо — Тоска — кинется сейчас от этого высокого мужика в черном азяме и, окровавленная, станет биться о камни стен, о решетку оконницы, ища выхода и спасенья от истязующего ее и настигающего слова!..
— …Кидма кидалась Тоска от востока до запада, от реки до моря, от дороги до перепутья, от села до погоста, — нигде Тоску не укрыли! Кинулась Тоска на остров на Буян, на море на окиян, под дуб мокрецкой… Заговариваю я, раб… — Тут колдун на мгновенье запнулся, как бы выпиная какое-то слово, ему неприятное, но вскоре же и продолжал: — …раб Егорий, свою ненаглядную детушку Аглаю… Даниловну от наносной тоски по сей день, по сей миг!.. Слово мое никто не превозможет ни воздухом, ни аэром!.. Кто камень Алатырь изгложет, тот мой заговор переможет!..
Колдун окончил. Он стоял, тяжело переводя дух. На лбу у него блестели капли пота.
Мало-помалу выражение власти и требовательного упорства сошло с лица Чегодаша, он снова стоял перед князем, покорно ждя уготованной ему участи.
— А более ты ничего не говорил? — насмешливо спросил Невский, глядя на колдуна.
И в первый раз за всю свою жизнь, с тех пор как покойный родитель перед смертью научил его волхвованью и сбрызгиванию и передал ему, под страшною клятвою, слово, Чегодаш побожился.
— Ладно. Придется на сей раз поверить. В чужое сердце окна нет, — сказал сурово Александр.
Чегодаш кинулся перед ним на колени. Стукнувшись лбом об пол, он воздел обе руки перед Александром:
— Княже, прости!.. Закаиваюсь волхвовать!
Суровая усмешка тронула уста Невского.
— Ладно, — сказал он, — отпускаю.
Вне себя от счастья, Чегодаш на карачках, пятясь задом и время от времени стукаясь лбом об пол, выполз из комнаты.
…В тот же вечер он пировал, на радостях, вдвоем со старинным дружком своим, Акиндином Чернобаем, мостовщиком. Бутыль доброго вина стояла перед закадычными дружками. Рядом — тарелка с ломтями черного хлеба, блюдо с балыком и другое — с солеными груздями.
Прислуживала хозяйка Чегодаша, унылая, замордованная мужем, недоброго взгляда женщина.
Чегодаш хвастался. Акиндин Чернобай, время от времени похохатывая и подливая самогонное винцо, внимал приятелю.
— Ну што они со мной могут, хотя и князья? — восклицал Чегодаш. — Я его, Олександра, вокруг перста обвел!.. Нет, молод ты еще против Егория Чегодаша, хотя ты и Невской!.. Слышь ты, — говорил он, тыча перстом в толстое чрево Акиндина, — ну, схватили они меня, заковали в железо, привели к ему… Глядит он на меня… А я и пошевельнуться не могу: руки скованы, ноги скованы… ведь колодку набили на ноги, окаянные… Ну, наверно, думает про себя князь-от: «Теперь он — мой!» А я от него… как вода промеж пальцев протек!..
— Да как же это ты, кум? А? — спросил Чернобай. — От этакого зверя уйти?..
— Ха!.. — бахвалясь, произнес Чегодаш. — Да ему ли со мной тягаться, Олександру! Есть у меня… — начал было он, приглушая голос, но тотчас же и спохватился и даже отодвинулся от Черновая. — Ох нет, помолчу лучше: неравно пронесешь в чужие уши!..
Купец обиделся.
— Ну что ты, кум, что ты! — восклицал он. — Во мне — как во гробе!..
И несколько раз начинал и всякий раз сдерживал Чегодаш готовое сорваться с языка тайное свое признанье.
Наконец он решился:
— Лукерья, выйди отсюда! — приказал он своей бабе.
Та, не прекословя, хотя и злобно сверкнув глазами на собутыльников, вышла в сенки.
Тогда, придвинувшись к уху Акиндина, колдун прошептал:
— Есть у меня из змеиного сала свеча!..

 

 

Александр круто повел следствие. Он подозревал, что «корешишко от гнетишныя скорби», отваром коего поили Дубравку, отнюдь не столь был безвреден, как пытался это представить Чегодаш.
Попадья Анфиса была допрошена и во всем созналась.
Была очная ставка и с боярыней Марфой, и с боярыней Маргаритой. Итогом этой очной ставки для той и другой было то, что они обе изъяты были из двора княгини. Дальше судьба их была различна. Шустрая Маргарита выпросила себе пощаду: Андрей Ярославич внял большим заслугам ее покойного мужа, еще отцовского стольника, который погиб с князем Юрьем на реке Сити. Боярыне Маргарите пришлось тольки выехать из Владимира в свое дальнее сельцо. Боярыне же Марфе была объявлена ссылка и Белозерск.
Легче всех отделалась попадья Анфиса. Сперва Александр и Андрей решили было ее отпустить: «зане скудоума и суетна». Однако донесли на нее вовсе уже неладное: когда Дубравка стала недомогать, попадья Анфиса, которая сразу возненавидела юную княгиню, якобы за гордыню ее и недоступность, стала будто бы пророчить ей скорую смерть. «Южное солнышко закатчивее северного!» — будто бы напевала попадья то одному, то другому из придворных.
— А и впрямь глупа! — покачав головою, сказал Александр.
— На псарню, суку! — закричал Андрей Ярославич, весь багровея. — Батожьем ее до полусмерти!.. Ну! — притопнув ногою на двоих дверников, стоявших позади попадьи, крикнул он.
Они подхватили воющую и оседавшую на ноги Анфису и поволокли.
Александр Ярославич поморщился.
— Напрасно… напрасно, брат! — сказал он, когда они остались вдвоем в комнате. — Огласка большая… да и не нашего суда ее провинность. На то митрополич суд: зане церковный она человек — попадья.
Андрей вспылил.
— Поп Василий не приходской священник, а мне служит! — возразил он. — А впрочем, ведайся ты с ними, как знаешь… В твои руки передаю все это дело…
Вечером к Александру прибыл митрополит Кирилл.
Уже из того, что владыка, обычно посещавший его запросто — в скуфейке и в простой монашеской ряске, хотя и с панагиею на груди, — на этот раз был одет в полное владычное одеяние, Александр понял, что предстоит беседа о злополучной попадье.
Однако митрополит начал не о том. После обычных расопросов о тяжком, только что свершенном пути, о здравии князя, Кирилл стал жаловаться на нечестие и многобуйные утехи владимирских граждан.
— Разве то христианские праздники правят? — горестно восклицал он. — В божественные праздники позоры бесовские творят, с свистаньем, с кличем и с воплем. И скоморохам плещут в долони свои. И за медведем водимым текут по улицам, и за цыганками-ворожеями влекутся!.. А церкви пустуют!.. Мало этого. Близ самых стен церковных сберутся скаредные пьяницы и станут биться меж собою дрекольем. И даже до смерти… И слову пастырскому не внемлют, и сану духовного не чтут!.. Не повелел ли бы ты, князь, — тебя послушают! — прекратить побоища эти… и пьянство?
— Оставь их, владыка святый, — отвечал Александр, — христиане они! А в том, что дрекольем бьются, не вижу большой беды. Иначе вовсе отвыкнут воевать. Но… вот на что прошу тебя обратить высокое внимание твое: ходят по селам некие странники и смущают народ: якобы грешно в пятницу работать. И заклятье с людей берут, чтоб не работать. Ущерб великий. Осенесь у меня добрая треть женщин всех по пятницам не выходила лен дергать… Управители мои жалуются…
— О суеверие!.. — сказал владыка. — Хорошо, князь, будет предложено мною, чтобы в пастырских своих увещаньях не забывали того иереи… Но во многом другом унижено еще от власти мирской духовенство. Оттого и в глазах людских падает…
— По мере сил своих, и я и брат мой стараемся блюсти и честь и власть духовную тех, кто алтарю предстоит, — отвечал Александр. — Да, кстати! — как бы внезапно вспомнив, воскликнул он. — Тут ждет твоего решения дело одно…
И Александр Ярославич вкратце рассказал митрополиту все касательно попадьи.
— Так вот, владыка, — заключил он, — бери уж ты на свой суд сию Пифониссу Фессалийскую!..
Кирилл наклонил голову.
— «Волхвам живым быти не попустите… и ворожеи не оставляй в живых… Математики, волхвы и прогностики да не будут между вами!..» — произнес он, цитируя тексты. — Что ж, — сказал он затем сурово, — я прикажу усекнуть ей главу!
Этого Александр никак не ожидал.
— Полно, владыко!.. — сказал он. — Боюсь, как бы такая мера не превысила преступление!.. Баба она глупая. А вообще же ты сам знаешь: простые люди падки на волхвованье!..
Кирилл рассмеялся. Лучики морщинок сделали его лицо веселым и добрым.
— О, сколь истинно молвил, государь! — сказал он. — Все тайноведие да звездочетие!.. А все это книги худые: все эти «Рафли», да «Врата Аристотелевы», да «Хождения по мукам», да «Звездочетец», да «Астролог»!.. Отрыжка еретика Богумила и нечестия эллинского… Тянет православных приподнять завесу судеб господних…
Улыбнулся и Александр.
— Это так!.. — сказал он, слегка поглаживая светлую бородку. — Мне Абрагам жаловался: едва он успел приехать сюда, во Владимир, как бояра здешние прямо-таки одолели его: «Составь мне гороскоп!»
…Итогом этой беседы Невского с владыкой было то, что попадью Анфису лишь подвергли церковному покаянию.

 

 

Уж третью неделю и Андрей Ярославич и Дубравка отдыхали у Александра, в Переславле-Залесском, в его вотчинном именье — Берендееве.
Дубравка поправилась, пополнела и выросла.
И уж не бледный золотистый колосок напоминала она теперь. Она была теперь как березка, — юная, свежая, крепкая, не совсем очнувшаяся, но уже готовая ринуться в бушующий вкруг нее зеленый кипень весны, — березка, едва приблизясь к которой начинаешь вдыхать запах первых клейких листочков-брызг — листочков еще чуть-чуть в сборочках, оттого, что им тесно, что стиснуты, оттого, что еще не успели расправиться.
Пьянеет от этого запаха и крепкий, суровый муж, словно бы нестойкий отрок, впервые вкусивший сока виноградной лозы, пьянеет не ведавший в битвах ни пощады, ни страха витязь! — и вот уже обнесло ему голову, захмелел, и вот уже едва держится на ногах!..
Но еще велит себе: стой!..
Александр Ярославич, да и Андрей Ярославич тоже мальчишками почувствовали себя здесь, на родине, на сочно-зеленых берегах Ярилина озера. Они резвились и озорничали. Играли в бабки, в городки, в свайку. Метали ножи в дерево, состязались; стреляли из лука в мишень. А когда подымался ветер, катались под парусом по огромному округлому озеру — чаще все трое вместе, а иногда Александр в разных лодках с Андреем — наперегонки. Дубравка тогда, сидя на берегу, на любимом холмике под березкой, следила за их состязаньями.
— Хорошо, только тесно, — сказал как-то после такого плаванья Александр. — Это тебе не Ильмень, не море!.. А ведь как будто есть где наплаваться — озерцо слава тебе господи! В бурю с середки и краев не видать! А все будто в ложке… Моря, моря нам не дают, проклятые! От обоих морей отбили!
Однажды на прогулке в лесу Александр испугал Дубравку своим внезапным исчезновением прямо со средины просеки, по которой они «шли, — словно бы взят был на небо! На мгновенье только отвела она глаза, и вдруг его не стало перед ней. Меж тем не слышно было даже и шороха шагов, если бы он перебежал в чащу, да и не было времени перебежать.
— Где он? — спрашивала Дубравка у Андрея, поворачиваясь во все стороны и оглядываясь.
— Не знаю, — лукаво отвечал Андрей.
— Ну, правда, где он? — протяжно, сквозь смех и досаду, словно ребенок, восклицала Дубравка.
И вдруг над самой ее головой послышалось зловещее гуканье филина. Это среди бела дня-то! Вслед за тем в густой кроне кряковистого дуба, чей огромный сук перекидывался над самой просекой, послышался смех Александра, а через мгновение и сам он, слегка только разрумянившийся и несколько учащенно дыша, стоял перед Дубравкой. Прыжок его на землю был упруг и почти бесшумен, и это, при исполинском росте его и могучем сложении, было даже страшно. Холодок обдал плечи Дубравки. «Словно барс прыгнул!..» — подумалось ей, и как раз в это время Андрей Ярославич, благоговевший перед братом и старавшийся, чтобы и Дубравка полюбила его, торжественно и напевно, как читают стихи, произнес, поведя рукою в сторону Александра:
— Легко ходяй, словно пардус, войны многи творяй!..
Дубравка хотела узнать, когда это он успел и как вскарабкаться на дуб.
— Александр, ну скажи! — допытывалась она.
— Да не карабкался я совсем! — возразил он. — Что я — маленький, чтоб карабкаться? Ну вот, смотри же, княгиня великая Владимирская…
Сказав это, он ухватился за ветвь дуба обеими руками и без всякого видимого усилия взметнулся на закачавшуюся под его тяжестью ветвь.
— Хочешь — взлезай! — сказал он и, смеясь, протянул к ней руку.
Когда они затем шли опять по просеке, Дубравка, искоса поглядев на его плечо, сказала:
— Боже… Какой же ты все-таки сильный, Александр!
— Не в кого нам хилыми быть! — ответил он, тряхнув кудрями. — Дед наш Всеволодич Владимир диких лошадей руками имал…
Здесь все напоминало Александру незабвенные времена отрочества. Вот здесь, на этой уже оползающей белой башне, еще дедом Мономахом строенной, поймали они вдвоем с Андрейкой сову. Уклюнула так, что и сейчас, через двадцать три года, виден, если отодвинуть рукав, белый рубец чуть повыше кисти. Там, наложенная на тетиву перстами дядьки-пестуна Якима, свистнула, пущенная из игрушечного лука рукой шестилетнего княжича, первая стрела. Она и теперь, поди, хранится здесь, в алтаре Спаса… Да нет, где ж там, — забыл, что и здесь безобразничали татары…
…Там вот, на бугорке, размахивая деревянным посеребренным мечом, расквасил он нос старшему братану Феде, и потом долго прятался в камышах, боялся прийти домой, и все уплывал в мечтах на ту сторону озера, где уже мнился край света… А вот и та расщелина в березе от первой его стрелы, уже заплывшая, уже исцеленная всесильным временем. И вспомнились Александру слова китайского мудреца: «Помни, князь: если ты и разобьешь этот хрупкий стеклянный сосуд, который текущим песком измеряет время, то остановится лишь песок».
Первый лук. Первый парус. Первый конь… Только вот любви первой не было… А старшему сыну, Василью, уже одиннадцать лет… на престол сажать скоро!..
Детство, детство!.. Сколько побоищ здесь учинили, сколько крепостей понастроили из дерна!.. Ну и поколачивал же он сверстников!.. Матери — те, что из простого люда, — те не смели жаловаться княгине. Боярыни — те печаловались, приходили в княжой терем: «Княгинюшка-свет, Федосья Мстиславовна, уйми ты Сашеньку-светика: увечит-калечит парнишек, сладу с ним никакого нет!..»
Сумрачный отец, вечно занятый державными делами, да и усадьбой своей, иногда, для острастки, тоже вмешивался: чуть кося византийским оком, навивая на палец кончик длинной бороды, скажет, бывало, и не поймешь, с каким умыслом:
— Что ж ты, сынок? Словно Васенька Буслаевич: кого схватил за руку — тому руку прочь, кого схватил за ногу — тому ногу выдернул!.. Ведь этак с тобой, когда вырастешь, и на войну будет некому пойти: всех перекалечишь!
Вспомнилось Александру, как темной осенней ночью злой памяти двадцать восьмого года вот здесь, по тропинке озерного косогора, едут они вчетвером — беглецы из бушующего Новгорода, обливаемые тяжким, вислым дождем, — он, брат его Федор, да боярин Федор Данилович, старый кормилецвоевода, да еще неизменный Яким.
Сумрачный, неласковый отец заметно был рад в тот вечер, что из этакой замятии и крамолы, поднятой врагами его в Новгороде, оба сына его, малолетки, вывезены целы и невредимы; некое подобие родительской ласки оказывал он в ту ночь любимцу своему Александру и соизволял даже и пошутить в присутствии дядьки Якима. Положа свою жесткую руку на голову сына, Ярослав Всеволодич говорил:
— Ну что, Ярославиць? (Дело в том, что маленький Саша научился от новгородцев мягчить концы слов и «цякать»). Не поладил со своим вецем? Путь показали от себя? Это у них в ходу, у негодяев, — князей прогонять!..
Княжич Александр гордо поднял голову:
— Я от них сам уехал!
Отец остался несказанно доволен этаким ответом восьмилетнего мальчугана.
— Ох ты, Ярославиць! — ласково говорит он. — Ну ничего, ничего, поживи у отца. А уж совсем ихний стал, новгородский… и цякаешь по-ихнему. Может быть, оно и лучше, что сызмалетства узнаешь этот народ. Тебя же ведь посажу у них, как подрастешь. Только, Сашка, смотри, чтобы не плясать под их дудку да погудку!.. С новгородцем надо так, как вот медведя учат: на цепи его придерживай одною рукой, а и вилами отсаживай чуть что!..
«…Вот уж и отца нет! Этакого мужа сгубили татары проклятые! Рано скончался родитель! Куда было бы легче с ним вдвоем обдумывать Землю… да и постоять за нее. Бывало, оберучь управляешься там, у себя, — и с немцем, и со шведом, и с финном, да и с литвою, и не оглянешься на Восток ни разу: знаешь, что родитель там государит, во Владимире, и с татарами будет у старика все как надо, и народ пообережет, да и полки Низовские пришлет в час тяжелый!.. А что Андрей?! Ну, храбр, ну, расторопен, и верен, и все прочее, а непутевый какой-то! И когда образумится? Женится, говорят, — переменится. А не видать что-то!.. Полтора года каких-нибудь пожил с женой — и с какою! — девчонка, а уж государыней смотрит! А успел уже и ее оскорбить!.. Уходить собирается. Данило Романович горд. И она единственная у него дочь; пожалуй, не станет долго терпеть, коли вести эти дойдут до него: как раз и отберет Дубравку! Ведь и матерь мою, княгиню Феодосию, отбирал же батя ее, Мстислав Мстиславич, у отца у нашего, как повздорили. Два года не отдавал. Насилу вымолил отец супругу свою у сердитого тестя. Вот так же может и с тобою, Андрей свет Ярославич, случиться!.. — как бы обращаясь к отсутствующему Андрею, подумал Невский. — Придется, видно, еще раз, и как следует, побеседовать с ним. А то эти его милашки-палашки дорого могут нам обойтись… Не на то было строено! Не им было обмозговано — не ему и рушить!..»
Невский и не заметил в раздумьях, как вдоль старого вала, по берегу Трубежа, он вышел к собору Спаса. Это был их родовой, семейный храм. Суровый, приземистый, белокаменный куб, как бы даже немного разлатый книзу, казалось, попирал землю: «Здесь стою!..» Объемистый золотой шлем одноглавья блистал над богатырскою колонною шеи.
«Крепко строили деды!.. Вот она расстилается кругом — залесская вотчина деда Юрья!.. Не сюда ль впервые, по синим просекам рек, приплыли из Киева и крест, и скипетр, и посох епископа?
Христос, пришедший из Византии, шутить не любил. Он был страшен. Однако долго еще в мещерских и вятичских дебрях, хотя и ниспровергнутый в городах, ощерясь, отгрызался — и от князя и от духовных — златоусый деревянный Перун! Народ постоял-таки за старика своего — и здесь, и в Новгороде, что греха таить!.. Растерзан же был вот здесь, неподалеку, язычниками снятый Леонтий!.. Не здесь ли, на этой вот горе, не столь давно водили хороводы в честь бога Ярилы? И ждали и веровали: вот сейчас-де появится из леса — юный, золотокудрый, на белом коне, в белой одежде, босой, в правой руке — человечья голова, в левой — горсть ржаных колосьев…»
Невский в раздумье остановился у портала. «Да, — думалось ему, — время, время! Какой мудрец постигнет тебя и расскажет людям?..» Давно ли, кажется, — а уж почти тридцать лет протекло с тех пор, как в этом родовом храме большие холодные ножницы блеснули в руке епископа и срезали у трехлетнего княжича Александра прядку светлых волос!.. И вот — постриг свершен! И здесь же, около грубо вытесанного входа в храм, тридцать годов назад всажен был он на коня, да с тех пор почти и не слезал!..
Лоснились на солнце сосны. Шумела хвоя. Синее гладкое озеро, круглое, в сочно-зеленых берегах, было подобно бирюзовому глазку золотого перстня.
Защитив от солнца глаза ладонью, Александр вглядывался. Вдруг сердце его колыхнулось могучими, жаркими ударами. Так никогда еще не было! И не думал даже, что так может быть. Под березкой, на самом обрыве озера, он увидел белое платьице Дубравки…
— Что это ты читаешь, княгиня? Что за книга? — заставив вздрогнуть Дубравку, спросил Александр.
Она обернулась и подняла лицо. Большая книга в кожаном переплете, разогнутая у нее на приподнятых коленках, прикрытых вишневого цвета плащом, стала съезжать на травку.
Дубравка подхватила ее левой рукой.
— Как же ты напугал меня, Александр! — сказала она, вся просияв. — Нечего сказать, хорошего же сторожа ты мне дал. Я и не слыхала, как ты подошел. А он и не тявкнул.
При этих словах она повела головою в сторону огромной стремоухой собаки, всеми статями почти неотличимо похожей на волка, только гораздо крупнее. Это был охранный пес Александра, которого он здесь приручил к Дубравке — сопровождать ее на озеро, где она любила часами сидеть одна. Этого пса года два назад, щенком, привезли ему в Новгород, в числе прочих даров, старейшины племени самоядь, из Страны Мрака, за тысячу верст прибывшие на оленях к посаднику новгородскому жаловаться на утесненья.
Александр, по совету их, приказал опытному псарю своей охоты тщательно воспитать, а затем присварить пса к его личной особе. В том явилась нужда — особенно после одного из покушений на его жизнь: однажды здесь же, в Переславле-Залесском, во время обычной его одинокой прогулки в лесу, стрела, пущенная с большой ветлы, вырвала у него прядь волос над виском. Отклонившись за дерево, Александр успел тогда разглядеть лишь какую-то образину, которая, мелькнув средь листвы и, словно рысь, переметываясь с одного дерева на другое, исчезла во тьме леса.
С тех пор Волк — так назвал князь собаку — обычно сопровождал его на прогулках.
Александр возразил Дубравке:
— Это ничего не означает! Ты знаешь, что на меня он и языком не пошевельнет!.. А вот другой если кто…
В это время, как бы желая подтвердить слова хозяина, огромный пес насторожился и уж готов был кинуться в лес на хруст валежника, но из лесу показался теленок, и тотчас же Волк успокоился и, положив снова на лапы угловатую могучую башку с шатерчиками острых ушей, непрерывно старавшихся уловить малейший шорох, предался снисходительному созерцанию телка.
Александр и Дубравка сидели теперь бок о бок. Она попыталась подостлать для него на траву угол своего красного плаща, но он отвел ее руку.
— Полно! — сказал он. — К тому ли еще привык в походах!
И сел на траву.
— Так что же ты читаешь? — снова спросил он, заглядывая в книгу, лежащую у нее на коленях, написанную латинскими крупными литерами с разрисованными киноварью и золотом заглавными буквами.
Он готов был уже сам прочесть вслух строчку, бросившуюся ему в глаза, но тотчас же убедился, что это на языке, для него незнакомом.
Дубравка поняла его смущенье и улыбнулась.
— Это «Тристан э Изо», — по-французски произнесла она.
Сидя плечом к плечу, они рассматривали красные, синие, желтые, золотые и разных прочих цветов витиеватые заставки, буквицы и рисунки, украшавшие страницы книги.
— Я это знаю! — словно бы оправдываясь перед нею, говорил Александр. — Но только французскому нас не учили — да и зачем он нам? Я на немецком это читал, и мне что-то не понравилось.
Дубравка с недоуменьем и укоризной глянула на него своими золотисто-карими большими глазами.
Он поспешил загладить свой проступок:
— Да ведь это давно было: я еще и не женат был… Еще до татар… Да и потом не радостен моему уху говор немецкий: Der Hund. Hundert. Латынь люблю… Я думал сперва, что это у тебя латинское. Потом смотрю: что-то чудно выходит, как стал читать…
Дубравка рассмеялась:
— У них не все буквы надо читать, у французов.
— А вот прочти: хочу послушать, как это звучит.
Он указал ей веточкой ивы на одно из мест на странице.
Дубравка всмотрелась и сперва прочла беззвучно, про себя. Щеки ее тронул румянец.
— Ты обманул меня, — сказала она, покачав головою, — ты сам знаешь по-французски.
— Дубрава, что ты! — укоризненно возразил он. — Побожиться, что ли?
Волнуясь, словно перед учителем, она прочла нараспев, как читают стихи:
Isot, ma drue, Isot, m'amie,
En vos ma mort, en vos ma vie!..

— Хорошо, — сказал Александр. — Только вот что оно значит — не знаю. Переведи.
Еще больше покраснев, она принялась за перевод. Он сложился у нее так:
Изольда, любовь моя, Изольда, моя подруга,
В тебе моя жизнь, в тебе моя смерть!..

Александр молча наклонил голову. Теперь уже сама Дубравка, осмелев, предложила продолжать чтение.
— Вот это еще хорошо… — сказала она и заранее вздохнула, ибо ей хорошо была известна горестная история Тристана и Изольды.
Она принялась читать по-французски, тут же и переводя:
— «И вот пришло время отдать Изольду Златокудрую рыцарям Корнуолским. Мать Изольды собрала тайные травы и сварила их в вине. Потом свершила над напитком магические обряды и отдала скляницу с волшебным питьем верной Бранжен. „Смотри, Бранжен! — сказала она. — Только одни супруги — только король Марк и королева Изольда, лишь они одни должны испить этого вина из общей чаши! Иначе будет худо для тех несчастных, которые, не будучи супругами, выпьют этот волшебный напиток, несущий заклятие: любовь обретут они и смерть…“
Дубравка, смутившись, перестала читать и перевернула тяжелую пергаментную страницу.
— Ну, потом, ты знаешь, — сказала она Александру скороговоркой, — было знойно, они захотели пить. И ошибкою выпили этого вина… Вот тут дальше…
Она быстро обегала глазами одну страницу, другую… начинала читать, но, увидав раньше, чем успевала прочесть, чтолибо такое, о чем стыдилась читать, вдруг останавливалась. Голос ее то дрожал и срывался, то переходил в напускное равнодушие чтицы.
— «Любовь влекла их друг к другу, как жажда влечет оленя, истекающего кровью, к воде перед смертью», — прочла она и стала замыкать створы тяжелой книги.
Александр помог ей, приподняв свою половину разгиба.
Оба долго молчали. Перед ними расстилалось озеро. Солнце поднялось уже над вершинами бора. Тишина стояла полная. Остекленевшая гладь, как бы объявшая под собою бездонную глубь, была столь недокасаемо-прозрачной, что когда ласточка чиркала ее острием крыла, то делалось страшно: не разбила бы!
Далеко-далеко виднелся одинокий парус: он был как белое крыло бабочки…
Невский повернулся спиною к озеру. Березка, осенявшая Дубравку, стояла в синем небе как фарфоровая.
Александр не отрываясь смотрел на Дубравку — на изумительной чистоты обвод ее милого, но и строгого лица, дивно изваянного, и не мог отвести глаз. Девичье-детское розовое ушко и слегка просвечивающие от солнца светло-алые лепестки ее мочек, еще не испорченных проколами для сережек, трогали и умиляли сердце. Гладко и очень туго забранные на висках зеленого золота волосы ее и чистый белок глаз причиняли сердцу явно ощутимую сладостную боль.
Вспомнился ему тот миг, когда ему, отдавая невесту, надлежало своей, вот этой рукой вложить ее руку в руку Андрея, — тот миг, когда он благословил их на пороге их спальни…
Тени сосен все укорачивались: солнце сияло уже над вершинами деревьев; становилось жарко.
— Александр, — протяжно, в шутливом изнеможенье произнесла Дубравка, — как пить хочется!.. Можно — из озера?
Александр вскочил на ноги.
— Прости, княгиня, я совсем забыл!..
Он быстро подошел к березке и вернулся оттуда с маленьким берестяным туеском, в котором обычно он или Андрей приносили Дубравке березовый сок, когда приходили попроведать ее у озера.
Она привстала на коленки и, немножко озорничая, взглядывая поверх кромки туеска, принялась пить.
— Хочешь? — спросила она, протягивая к нему туесок. — Не бойся: не наколдовано, — добавила она и рассмеялась.
Александр смутился.
— Да я и не боюсь… — сказал он.
Он принял из ее рук берестяной сосуд и тоже напился. Затем, возвращая ей туесок, он ради шутки спросил:
— Что, лучше кумыса… который Чаган тебе присылал?
Дубравка повела плечом.
— Не знаю! — сказала она и поморщилась. — Это ты знаешь: пьешь с ними этот вонючий кумыс.
— Княгиня!.. — с укоризной проговорил он. — Стыдно тебе… тебе-то уж стыдно так говорить…
Ей стало жалко его и впрямь стыдно своих слов.
— А ты не говори так! — сказала она. — А я его никогда не пила и не буду пить! Андрей велел его на псарный двор щенкам относить.
— Да что он, с ума сошел? — вскричал Невский.
Дубравка промолчала.
— А ты знаешь, княгиня? — приступил он к ней грозно. — Знаешь, что у них там, в Орде, за одну каплю кумыса, ежели по злому умыслу она упала на землю, тут же приказывают убить человека?
— Знаю! — вскинув голову, отвечала Дубравка. — Знаю! — повторила она. — Но только я того не знала, что за татарского раба выхожу замуж!

 

 

Как только унялся гнев, поднятый в душе Александра словами Дубравки, так сейчас же ему сделалось ясно, что это ветер с Карпат. Ведь и Данило Романович судил так же, ведь и родитель ее такой же был нетерпеливец к татарам! Насилу уломал его тогда, на льдах Волги, по крайней мере не начинать ничего, не снесшись предварительно с ним. Чудно, что столь светлый разумом политик и государь столь излишне уповает и на свои родственные узы с Миндовгом, и на крепости свои, и на новую свою конницу, и на крестоносное ополченье всей Европы, которого, дескать, главою непременно его, Даниила, поставят, лишь стоит ему изъявить согласие на унию церквей. «Вот и дочка с этим приехала, — подумалось Александру, — считает себя здесь, на Владимирщине, как бы легатом отца… Что ж, и пускай бы считала. Да то беда, что и Андрей тоже кипит на татар! Ведь экое безрассудство: кумыс, от самого царевича присланный, — и вдруг псам скармливать!.. Хорошо, если не дойдет это до татар! Да где ж там, — уж, поди, донес кто-нибудь на Андрея: не любят его, да и продажных тварей немало среди бояр — во дворце в каждой стене татарское ухо…»
Сдержав гнев, Александр Ярославич спросил невестку:
— Скажи: чужой знает кто, что Андрей… это самое сделал над кумысом?
Даже и наедине с нею он поопасался обозначить полностью злополучное деянье Андрея.
Дубравка нахмурила лоб, стараясь вспомнить.
— Не-е-ет… — отвечала она, однако в голосе ее не было уверенности. — Ты сам посуди: когда бы донес кто, то разве бы стал Чагэн и дальше посылать этот кумыс?
Неведомо было княгине, что каждую ночь в шатер Чагана, разбитый среди прочих кибиток на луговине за Клязьмой, стража впускала некоего человека, предварительно обшарив его, и что этот человек был Егор Чегодаш.
Дубравка нежно коснулась руки Александра.
— Не сердись на меня! Я глупая: мне не надо было говорить тебе этого. Ты не беспокойся…
Невский сумрачно пошутил:
— Ну да: «Ты не беспокойся, Саша: нам с Андреем завтра головы отрубят!..» Ох, Дубрава, Дубрава, плохо еще ты знаешь их!.. И не дай тебе бог узнать!
Голос его прозвучал так, что Дубравка невольно вытянулась вся и брови ее страдальчески надломились.
— Боже, боже! — воскликнула она в отчаянии. — Да когда же это кончится? Пусть один какой-нибудь конец будет!.. Пускай рубят голову!.. И Андрей так же думает… Хватит, досыта наглотались мы этого срама! — выкрикнула она в какомто грозном неистовстве. — А ты… а ты… да если и нас с Андреем казнят… так тебе все равно капелька их кумыса дороже всей крови нашей!..
— Перестань! — крикнул вне себя Невский, весь пылая.
От его крика собака, отдыхавшая под кустом, стремглав кинулась к своему хозяину.
Слезы полились из глаз Дубравки, она упала ничком и зарыдала…
Невский растерялся. Не зная, что делать, он неуверенною рукой дотрагивался до ее плеч, затылка и тотчас же отымал руку. Дубравка продолжала рыдать.
— Милая девочка моя… полно… — бормотал Александр, подсовывая ладонь под ее лоб, чтобы не лежала лицом на траве.
Дубравка охватила его руку, подобно тому как тонущий в море схватывает подплывшую к нему мачту. Внезапно для себя, не успев даже и воспротивиться этому, Александр склонился к ней и бережно поцеловал ее в затылок — в нагретую солнцем золотистую ямку, откуда расходились поднятые в стороны, туго заплетенные ее косички.

 

 

Утешая ее, он изредка гладил ее по голове, по плечу, но уже не смел и думать снова прикоснуться к ней устами, хотя, даже и перед самым строгим судой, перед судом его совести, невольный поцелуй тот не заставил бы его покраснеть: так много было в том поцелуе отцовского!..
Нечаянная обмолвка ее, что «и Андрей так же думает», подтвердила Невскому уже встревожившие его сообщения о намерении князя Андрея попытать счастья в прямой сшибке с Батыем — сообщения, которые получал он от своих тайных осведомителей. Зная, что в отношении Орды она мыслит мыслями своего отца, которые привезла с Карпат, и что подобные расчеты и намерения обуяют также и Андрея, страстного и нетерпеливого в делах государства, тем более волновался, в глубине души своей, Александр.
Едва только Дубравка осушила глаза и стала внимать его слову, он принялся терпеливо и расчетливо выкорчевывать из ее сознания те взгляды на державные задачи великого князя Владимирского, с которыми она прибыла на Суздальщину и которые, несомненно, были внедрены в ее душу многими беседами и наущениями ее много замышляющего отца.
Успокоенная и утешенная им, она слушала его внимательно, изредка ставя ему вопросы, а иногда возражая. И Александр поражен был той глубиной и ясностью, которые успела приобрести ее политическая мысль.
«Девчонка еще, а ведь как возросла! — снова подумалось ему. — Царицею смотрит!..»
Он любовался ею. А она меж тем неожиданно перешла в наступленье.
— Так что же, — спросила она, — стало быть, отец мой, государь, не то мыслит, что Земле Русской надо?
Он медлил с ответом, затаивая улыбку. «Господи! — думалось Александру. — А ресницы, ресницы-то — что копья!.. Думал, что сурьмит их, как боярыни наши, — нет, сами собою черны: иначе от слез бы размазалось. И до чего же сама бела — в молоке ее купали, что ли?..»
В не осохших еще от слез глазах Дубравки стояли блики и косоугольники света: словно бы окна в небо!
Ей не понравилось его долгое молчанье.
— Отчего ты молчишь? — спросила она, готовая разгневаться.
Он спохватился и отвечал ей:
— Нет, Дубравка, правильно мыслит твой отец и брат мой и государь многомудрый Данило Романович, дай бог ему здоровья!.. Правильно мыслит, ибо держава его к Карпатам прилегла! Когда бы я сам стоял на Карпатах, то и я, быть может, так же мыслил. Две тыщи верст Батыю тянуться до него!.. А я… — Тут Невский поправился: — А супруг твой, князь Владимирский, не так должен мыслить! Одно то возьми: Батый грозился, когда мы с Даниилом Романовичем повенчали вас: «Малахаем своим до Владимира ихнего докину — и нет города!..» А в малахае том… триста тысяч конных сатанаилов! С кем он, Андрей твой, противостанет ему?! Еще же и нового народу не подросло!..
— А как же Андрей должен мыслить? — спросила Дубравка.
Невский оглянулся в сторону лесной опушки.
Дубравку рассердила эта его осмотрительность.
— Ты скоро станешь думать, что вот эта березка тебя подслушивает?
Александр посмотрел на фарфоровую березку и затем спокойно ответил:
— Нет, эта не будет подслушивать: молода еще! А вон той старушке, — он кивнул головою на густолиственную, радушную березу, — а вон той не доверюсь, предпочту важное что-либо перемолвить подальше от нее.
Дубравка улыбнулась:
— Вот и отец такой же!
— Иного и не ожидал от брата Даниила. Не худо бы и Андрюше твоему хоть этим у нас позаимствоваться…
Дубравка смолчала.
— Слушай, княгиня, — сурово произнес Александр, — поклянись мне всем, что есть у тебя самого святого на свете, что все, что сейчас услышишь от меня, ты никому не расскажешь, даже Андрею.
Тонкие, высоко вознесенные дуги бровей ее дрогнули.
— Думаешь ли ты, что я все ему говорю? — вопросом на вопрос отвечала она. И затем, с глубокой торжественностью, поклялась спасением души покойной матери своей, что никогда, никому не расскажет она об этой беседе.
И тогда Александр завершил все прежде сказанное перед нею такими словами:
— Не татары, а немцы! Эти страшнее!
— Почему? — в изумлении спросила Дубравка.
— А вот почему. Запомни! — продолжал Александр. — Татары — Батый — нет слов, страшны, и люты, и поганые людоядцы. Однако они оставили неизрытым наш корень духовный. Много и жадностью их, и подкупностью помог нам господь. Если б ты знала, сколько серебром да поклоном крови русской, скольких людей выкупили мы с Андреем у Орды!.. И впредь щитом серебряным, а не мечом стальным надеюсь удержать их по ту сторону Волги!.. Помысли сама: князи русские остались как были; отстоял я перед Ордою и для Андрея и для себя, в Новгороде, свободу войны, свободу мира: «Воюй с кем хочешь, только не с нами!..» Язык наш татары не тронули, церковь чтут! А под щитом церкви ужели мы с Андреем и своего, княжеского, да и людского добра не укроем?! Нет, не татары страшны нам сейчас! Только не надо их злобить прежде времени. Так и говори Андрею своему: «Соломенный мир с татарами лучше железной драки!..»
Дубравка, словно уверовавшая в наставника своего новообращенная, строго кивнула головой.
Александр продолжал:
— Немцы страшнее. И… господин папа!.. Если не устоим против стран западных, то эти и духовный корень наш изроют! Не то что нас, а и Руси не будет. Вовеки!.. Ни языка, ни веры, ни государей своих народу и ничего, ничего не оставят… Была, напишут после, Русь некая, а ныне — вон там плуг на себе тянут, в лохмотья одетые, — то из останков народа того, русского! А заговорит с ними, с теми, на которых немец пахать будет, какой-либо Иродот будущий — и они уже не по-русски, но по-немецки ответят!.. Ох, Дубрава… когда бы ты была на Чудском в ту битву ледовую, где полегло их — рыцарей рижских, а еще больше — кнехтов — столько, что лед подплыл кровью!.. Когда бы ты видела, как страшна эта их железная свинья, которою они прошибаются!
— Я была там!.. Я и в Невской битве была!.. — тихим восклицаньем вырвалось у Дубравки. Очи ее были широко разверсты, уста чуть полуоткрыты. Она дышала часто и жарко.
Невский посмотрел на нее и, казалось, понял, что означали эти ее слова.
— Этим рылом и изроют они напрочь весь корень наш духовный!.. Вот почему немцы страшнее татар!.. Вот как мыслить должен князь великий Владимирский. К тому направляй его, ежели ты хочешь, чтобы имя твое благословляла Земля наша!.. И когда так будете творить вместе с Андреем, то бог с ним, и с престолом Владимирским. Знаю, шепотники нашептывают на меня Андрею. Но я поклянусь, чем хочешь: что даже и под детьми вашими, — при этих словах Дубравка вспыхнула, — даже и под детьми вашими не будут дети мои искать престола Владимирского. Я заклятие в том на сынов своих положу. Но… только ежели так, ежели по сему пути ходить станете!..
Лицо Александра пылало. Ей чудилось, что от него, от лица этого, бьют лучи. Она вся трепетала.
— Итак, запомни! — грозно заключил Александр. — Татары — это успеется. Немцы — страшнее. Орда не вечна. Батый — при смерти. Но папа рымский… он и седьмое колено переживет!..

 

 

Они говорили и не могли наговориться! Если бы сейчас песочные часы, подаренные Невскому Ели-Чуцаем, были здесь, рядом, он раздробил бы их хрупкое стекло: только бы не видеть, что не перестало течь время!..
Дубравка обещала Александру, что отныне все, что он прикажет ей внушать Андрею, она будет внушать ему — всей своей волею, всей своею властью, всем своим разуменьем.
— Все буду делать, что велишь!..
Дубравка вздохнула: ей показалось, что в этот миг она отступила от своего отца, от клятвы своей, данной там, на Карпатах, перед разлукой.
— В час добрый! — сказал Александр. — Худому не наставлю тебя… Скажи, он тебя любит? — вдруг спросил Невский.
Тяжкое борение чувств — мука гордости, стыд перед деверем да и многое, многое, чего не возьмет и самое слово, изобразилось на ее лице.
— Любит, — ответила она, потупляясь. — Я его не люблю… — домолвила она и отвернулась.
Ветер плеснул волною о берег. Закачалась большая сосна на песчаном бугре, выступившая перед опушкою бора, будто богатырь-полководец перед колеблющимся строем войска.
Шлепаясь о землю, посыпались еловые шишки, сбитые ветром. Собака, ушибленная ими, вскинулась и заворчала. Стало свежеть. Уже слышался кипень и шелест заворачиваемой ветром наизнанку листвы берез. Словно тысяча зеркальных осколков, сверкал на солнце маслянистый лист. Куда-то сыпались и сыпались нескончаемо, а все никак не могли оторваться от ветки еще не столь большие листья осины, издавая тот еле слышимый шелест-звон, слушая который невольно вспоминаешь пересыпанье тонких серебряных новгородок или же арабских диргемов рукою скряги-лихоимца.
Александр решительно поднялся.
— Скоро дождь будет, — произнес он. — Пожалуй, пойдем, Дубравка.
Он протянул ей руки.
Она вскочила, едва докоснувшись его руки и не успев накинуть на плечи свой алый плащ поверх белого платья. На какую-то долю мгновенья о мрамор его могучей груди сквозь тонкое полотно скользнули тяжелые вершинки ее грудей. Никогда удары копий и стрел, хотевших добыть его сердце, ринутых рукою богатырей, не производили такого душевного и телесного сотрясенья всей его крови и нервов, как вот это мгновенное прикосновенье.
Дубравка стояла спиною к воде, на самом обрыве, и ему неизбежно было ее поддержать, ибо, коснувшись его, она слегка отшатнулась. Его ладони легли ей на плечи. И она снова приникла к нему. Она была вся как бы в ознобе.
Будто кто-то внезапно дернул незримой рукой незримую веревку — и огромное колокол-сердце ударило и раз и другой, готовое проломить ему грудь.
Поцелуй их был отраден и неизбежен. Так земля, растрескавшаяся от жары, хочет пить.
Как ребенка, поднял он ее на руки.
Внизу расстилалось озеро. А там, вверху, далеко над берегом, снегоблистающие купы облаков громоздились, плыли, непрестанно преображаясь. И одно из них, белое, светонапоенное, высилось, словно Синай.
«Господи! — подумалось Александру каким-то внутренним воплем тоски и отчаяния. — Да ведь с такою бы на руках и на этот Синай, как на холмик, взошел бы!..»
Но увы — то не его, то не его, — то братнино было! И, как бы с кровью отдирая ее от своей огромной души, он бережно поставил ее, жену брата, на землю.
— Пойдем, Дубравка… нас ждут… — сказал он.

 

 

Березовый сок чудесно помогал Дубравке. Но уже стало почти невозможно его добывать: сок весь теперь уходил на выгонку листвы, на утолщение ствола — стояла уж половина мая. И Андрею и Александру приходилось иной раз подолгу выискивать подходящую березку где-нибудь в сыром, темном овражке, где еще, местами, прятался посеревший, словно бы заяц в разгаре своей перешерстки, крупнозернистый, заледенелый снег.
Один от другого братья тщательно скрывали каждый свою березку.
За вечерним их чаем, который любила разливать сама Дубравка, это соревнование двух братьев из-за березок служило предметом взаимных поддразниваний и шуток. То один, то другой из них наклонялся к Дубравке и так, чтобы соперниц не мог расслышать его, сообщал ей, где, под какими березками, в каких оврагах расставил он свои туески. И старались подслушать один другого, и много смеялись.
Это были счастливейшие мгновенья, быть может, в жизни всех троих! Александр, который желал, чтобы юная гостья его как можно скорее поправилась, всячески старался, чтобы ото всего, что ее окружало, веяло беззаботной радостью и покоем. Да ему и самому необходим был отдых, особенно после прошлогоднего воспаленья легких, которое едва не унесло его в могилу и от которого с таким трудом спас его доктор Абрагам, выпустив у него из вены целую тарелку крови.
Глубокое затишье установилось и в делах державных, и это весьма способствовало отдыху.
Усилиями Александра отношения с ханами вошли как бы в некое русло с довольно устойчивыми берегами. Невский умело и тайно растравлял ненависть между Сартаком — сыном Батыя, и Берке — братом его. Батыя уже водили под руку, он сильно волочил ноги, стал косноязычен и очень редко вмешивался в дела Золотоордынского улуса. Сановники только делали вид, что слушаются его. Все, что было могущественного или же алкающего власти среди вельмож и князей улуса Джучи, раскалывалось на два враждебных стана: донской — сторонников Сартака, ибо царевич кочевал на Дону и там была его ставка, и другой стан — сторонников Берке, который все больше и больше забирал власть в Поволжском улусе в свои изголодавшиеся по власти, когтистые руки, по мере того как дряхлел его брат.
И, соответственно расстановке сил в самой Орде, разбились на два враждебных стана и князья подвластных русских уделов: одни возили дары преимущественно Сартаку, другие — преимущественно Берке. Батый получал меньше всех.
Невский поддерживал Сартака. Они были с ним побратимы. Сартак и верховная ханша его — оба были православные. У них даже была своя походная церковь, свой поп. Все это не могло не сближать Невского с царевичем. Однако не мог же не видеть Ярославич, что старший сын Батыя не удался, что он скудоумен, хлипок здоровьем, что если затеется у него, после смерти великого родителя, борьба с дядей Берке за златоордынский престол, то сыну Батыя едва ли царствовать, хотя сейчас, при жизни отца, слово Сартака, его пайцзы, тамги и дефтери были знаками как бы самого Батыя и никто не смел им противиться, даже всесильный Берке.
Находясь в дружбе с Сартаком, Александр в то же время всячески ублажал и Берке, одаряя всех жен, и дочерей его, и советников — всех этих муфтиев, казн, мударрисов и шейхов, ибо брат Батыя был яростный магометанин и только ожидал смерти брата, чтобы обратить в магометанство все подвластные ему народы — и прежде всего свой собственный.
Так или иначе, между Александром и ханом Берке, неприязненно косившимися друг на друга, был тот «соломенный» мир, в сторону которого он советовал только что и Дубравке направлять своего Андрея и который был, по глубокому убеждению Невского, куда лучше «железной драки» с татарами — по крайней мере сейчас.
Так обстояли дела на востоке.
На юге же еще не отбушевала против монголов Грузия, и в своем орлином гнезде, среди скал, ставших скользкими от татарской крови, еще держался непреклонный Джакели.
Дальше — к западу — император греческий, Иоанн Ватаци, — хитрее, чем лис, терпеливее, чем китаец, и дальнозоркий, как ястреб, — не упускал случая, сидя в своей провинциальной Никее, теснить латынян-рыцарей все дальше и дальше — к Дарданеллам, к Босфору, ожидая только благоприятного стечения планет, дабы и совсем вышвырнуть немцев и франков из Константинополя, где удерживались они уже через силу, непрестанно взывая к папе, после погрома, учиненного им болгарами.
В Сербии Урош, государь отважный, законодатель мудрый, полководец, опрокинувший самого Субедея, да и хозяин рачительный своей земли, куда уже и Людовик и Фридрих стали засылать в науку ученых рудознатцев — учиться у сербов добывать железо, золото, серебро и медь, — этот Урош со своей стороны тоже рвался с севера к Босфору, в Константинополь. Только недоставало сил: с тылу наседали венгры, от моря — итальянцы, с другого боку — болгары, забывшие заветы великих своих правителей — Асеней. И вот, пишет в своем письме отец Дубравки, Данило Романович, что, дескать, молился к нему государь сербский Урош о союзе, о помощи против венгров, ибо нависают они над Сербией с тыла и сковывают лучшие силы Уроша. Однако далеко озирающий с Карпат своих, поглядывающий и сам на Босфор и на Константинополь, отец Дубравки так ни с чем и отпустил послов сербского государя. Пишет Данило: нельзя, дескать, ему пойти против Бэлы — вечный мир у него подписан и союз с королем венгерским, да и сватами стали: Лев Данилович, брат Дубравки, женат на дочери короля Бэлы.
На севере, в Германии, дела для Руси складываются благоприятно. Не успел умереть Гогенштауфен, как вся Германия, подобно бочке, раздираемой забродившим медом, трещит — и вот-вот рассыплется на клепки. Уже вздыбились немецкие города. Иной бургомистр уж самого императора нового ни во что не ставит: захочет — отворит ворота, захочет — нет. Да, впрочем, их, этих императоров, много стало в Германии: в Вормсе — один, в Страсбурге — другой, в Майнце — третий. Чуть ли не каждый богатый рыцарь мнит себя завтрашним императором. Самозваные Фридрихи размножились. А народ — в смятенье. Кнехты сбиваются в шайки — дерут встречного и поперечного… Притихла и Рига: мира доискивается магистр со Псковом и Новгородом. Еще бы, на одних попах латынских далеко не уедешь! А кнехтов и рыцарей из «фатерланда» — их теперь и пшеничным калачом не заманишь на орденскую службу: им и в отечестве хватает добычи! А сунешься на Русь — тут, того и гляди, новгородец — даром что, торговая косточка! — а разъярить его, так живо голову топором отвалит! А на Литву сунешься — то как раз литовец тебя в панцире на костре зажарит, словно кабана! Поослабели гладиферы — меченосители! Ну что ж, нашим легче! Вот только Миндовг сомнителен! Правда, ручается Данило Романович в письме своем, что с Миндовгом у него теперь вечный союз и родство двойное: Миндовговну взяли за брата Дубравки, да и сам Данило оженился на литвинке — Юрате Дзендзелло. А в ней, дескать, Миндовг и души не чает: пуще дочери! А молодому Даниловичу уже и княжение выделил. «У них, — пишет Данило Романович, — у литовцев, родствосвойство — дело святое и нерушимое». «Ну, дай-то бог! А я бы и родству-свойству не вверялся: зане — Миндовг!..»
Так думалось Александру, так беседовали они втроем за вечерними чаепитьями.
За последнюю сотню лет для державы вряд ли один-другой набрался бы подобный тихий годочек! Недаром же летописец — пономарь в Новгороде, Тимофей, — обозначил текущий, 1251 год, а от сотворения мира — 6759, такою записью:
«6759. Мирно быстъ». И ничего более!
Столь же краткою записью как бы откликнулся ему летописец ростовский:
«6759. Ничто же быстъ».
И наконец:
«6759. Тишина быстъ», — вывел киноварью высокопоставленный летописец, сам митрополит Кирилл — Галича, Киева и всея Руси.

 

 

Тишина была и в сердце Дубравки. Положа руки на раскрытую на коленях книгу, молодая княгиня созерцала бирюзовую гладь озера с парусами на ней недвижными, словно бы сложившие крылья белые мотыльки, и думала об Александре.
Сейчас он придет. Еще не слыша его шагов, она узнает о его приближении по той обрадованной настороженности, с которою начнет посматривать Волк в сторону леса, а потом на нее — жалобно и просяще: собака уже не смела теперь без ее разрешения кинуться навстречу Александру! В первый раз, когда пес кинулся, оставя ее, навстречу своему хозяину, хозяин ударил его прутом.
— Туда! К ней!.. — И показал рукою в сторону, где сидела Дубравка.
И этого урока разумному псу оказалось достаточно. Теперь, издалека заслыша Александра, он только радостно, но и жалобно повизгивал, колотил хвостом о землю и взглядывал на Дубравку: отпусти, мол! И она, немножечко помучив Волка, отпускала его.
Словно камень, пущенный из пращи, перелетал пес через всю лужайку и исчезал в лесу. Возвращался же он чинно и строго, счастливый, идя на шаг, на два впереди хозяина, и, доведя его до Дубравки, вновь ложился на своем месте, под кусток, настораживая шатерчики острых ушей. И теперь горе было тому, кто из чужих вздумал бы ступить на поляну…
Сейчас придет Александр… «Ну что, княгиня, — скажет он еще со средины полянки своим просторным, большим голосом, — небось уморили тебя жаждою?..» — Он покажет ей бережно предносимый на ладони берестовый туесок, не больше стакана. И они оба опять изопьют из него. Он — после нее. Как Тристан Корнуолский и Изольда Златокудрая: «Он — после нее, — они осушили кубок с рубиновым вином, настоянным на травах: напиток, порождающий любовь — любовь, доколе земля-матерь не постелет им свою вечную постель!» — произнесла нараспев по-французски Дубравка, и закрыла глаза, и, закинув руки за затылок, потянулась блаженно, и подставила свое лицо солнцу. А солнце уже грело все больше и больше: словно бы отец подошел неслышно и положил ей на плечи свои большие, теплые руки… «Господи! Когда же увижу я отца своего? — подумалось Дубравке, и сердце ее заныло. — Наказывала тетке Олене, отъезжавшей в Галич, чтобы сказала государю-отцу, что тоскует его донька: пусть приедет хоть на часок! Писала в письме, звала. Но Александр говорит, что сейчас Данило Романович воздержится от приезда во Владимир: не надо дразнить татар! Кирилла-владыку прислал, и даже это с трудом перенесли в Орде. Ладно, что еще старик Батый жив, попридержал Орду».
Вспомнив об отце, Дубравка почувствовала, как покраснела. «Разве укроется от отца? — мелькнуло у нее в душе. — Нет, пусть лучше пока не приезжает!.. А сейчас придет он, Александр! — подумалось ей вновь с каким-то блаженным и озорным ужасом. — Придет проститься, быть может, в последний, в последний раз!.. Хочет ехать в Орду, к Сартаку… Царица небесная, сохрани же ты мне его!.. Сохрани!..»
Дубравка открыла глаза и, сжав руки, молитвенно глянула на белокурые облака. Рычанье собаки заставило ее обернуться. «Это он, Александр!» Дубравка затаила дыханье, и плечи ее дрогнули от предвкушения счастья. Однако как странно сегодня ведет себя Волк! Пес не только не обрадовался, — напротив, жесткая, волчья шерсть его встала дыбом, он вскочил и насторожился в сторону леса, готовый кинуться на того, кто вот-вот должен был выйти из леса.
На поляну вышел Андрей. В его руке был маленький туесок. Быть может, никогда еще душа Дубравки не испытывала столь горького разочарованья! Княгиня нахмурилась. Ничего не подозревая, Андрей приветственно простер к жене свободную от туеска правую руку. Волк ощерился и зарычал.
Князь остановился.
— Уйми ты его, княгиня! — раздраженно произнес он.
Дубравка прикрикнула на пса. Однако на сей раз ее властный голос не оказал воздействия на Волка: по-прежнему рыча и словно бы в каком-то щетинном ошейнике — так поднялась у него шерсть! — пес медленно подступал к непрошеному пришельцу.
Гнев собаки заставил Дубравку вскочить на ноги.
— На место!.. Туда!.. — крикнула она звонко, указывая на куст. И подчинившийся нехотя Волк побрел, озираясь на Андрея, однако улегся, должно быть «на всякий случай», ближе к Дубравке, чем лежал до того.
— Однако же и сторож у тебя, — сказал, покачивая головою, Андрей, — не подступись!
Он подошел к Дубравке и протянул ей туесок с березовым соком.
— Саша не придет, — сказал он, — там мужики к нему пришли: землемерца требуют, межника… Велел мне проведать тебя, отнести сок…
Дубравка протянула руку за туеском, но то ли Андрей поторопился выпустить из своей руки, то ли она замедлила принять, но только туесок, полный соку, выскользнул и упал на землю. Сок разлился.
— Княгиня!.. — укоризненно воскликнул Андрей. — Да ведь это теперь дороже кипрского! Ведь ты знаешь, березы больше не дают сока…
— Ах, не помогает он мне, этот ваш березовый сок! — с досадливой морщинкой на лбу отвечала Дубравка.
— Но ведь ты же сама говорила, что помогает, и очень!
— Не хотела обижать Александра, — ответила она, обрывая разговор.
— Да, кстати, — сказал Андрей Ярославич, — Александр велел тебя звать: может быть, поедем верхом, все трое? Он уже приказал для тебя оседлать Геру.
— Скажи ему, что я никуда не поеду! — жестко отвечала она. — Хочу побыть здесь одна. У меня голова болит. Господи! — со слезами раздраженья воскликнула она. — Даже и здесь не дают покоя!
Сказав это, Дубравка отвернулась от мужа и быстро пошла вдоль берега. Андрей растерянно посмотрел ей вслед и затем двинулся было к тому месту под березой, где сидела она, чтобы взять и понести за ней коврик, плащик и книгу. Грозное рычанье остановило его: это Волк предупреждал: «Не тронь! А то будет плохо!»
— Экая чертова собака! — проворчал князь и, вздохнув, повернул в сторону леса.
Волк ринулся догонять свою госпожу.

 

 

А тот, кого так страстно и столь тщетно ожидала она, — Александр, он уже и шел было к ней, однако, не пройдя половины приозерного леса, остановился и повернул обратно к дворцу.
Это произошло так.
Александр подходил к мостику через Трубеж, возле впадения речки в озеро. Отрадно было дышать запахом водорослей, остановившись в тени переплетавшихся между собою ветел, бузины и черемухи.
Где-то текал и закатывался серебряною горошиною соловей. Александр вслушался: «Где-то здесь!..» Ступая осторожно, он приблизился, раздвигая бережно ветви, и увидел неожиданно в кустах и самого певуна: серая кругленькая птичка, забывшаяся в звуке, как бы изнемогавшая от него. Александр, опасаясь, что спугнет соловья, осторожно привел ветви на их прежнее место. «Ведь какой малыш, — подумал он, улыбнувшись, — а разговору-то, а песен-то о нем!.. А ну послушаем тебя хоть раз по-настоящему, а то все некогда да некогда!..»
И Невский остановился и стал слушать.
…Сначала как бы насыщенный, налитой, какой-то грудной звук — некое округлое теканье неизъяснимой певческой чистоты звука: словно бы эта ничтожная птичка задумала дать людям непревзойденный образчик пенья. И вдруг срыв к сиплому и частому, опять-таки насыщенному какому-то, сасаканью…
И все ж таки ясный, прозрачный звук преобладает. «Да, это сильно хорошо, — прошептал Александр. — Почему же это я раньше не обращал никакого вниманья? А ведь сколько ж, бывало, носились в этом лесу ребятишками!..» Он приготовился слушать еще. Вдруг соловей умолкнул, и слышно было, как шорохнул крылышками по кустам, перелетая в другое место: кто-то спугнул. И в тот же миг до слуха Александра донеслись два мужских, грубых и сиплых голоса.
Князь нахмурился: по голосу да и по самому складу речи слышно было, что разговаривают меж собою мужики. А никому не велено было из чужих, из посторонних, проходить княжеским лесом или захаживать в него. «Надо будет спросить сторожей!» — подумал, хмурясь, Невский.
Прошли близко, но по ту сторону ручья. И вот о чем они говорили.
— Чего тут! — с горьким, раздраженным смехом говорил один. — Он хотя и вернется с рыбалки, муженек-то, невзначай, айв двери к себе не посмеет стукнуть, коли узнает, кто у его женки сидит. Ведь легко сказать: сам князь, да и великой!..
— Знамо дело: кажному лестно! — подтвердил другой, и оба хохотнули.
Александру щеки обдало жаром.
«Что такое, что такое?» — мысленно вопрошал он себя, в стыде и в негодованье. А самому уж ясно было, что это о его брате говорится, об Андрее.
«Господи! — подумал он с отвращением. — И здесь уж, у меня, шашни с кем-то завел!..»
А смерды меж тем продолжали разговор, удаляясь.
Буря смутных, тяжелых чувств душила князя. «А сам, а сам-то ты, княже Александре? — вслух восклицал он, гневно допрашивая себя, зовя к ответу. — Обумись! Бракокрадцем стать хочешь!..»
И вспомнились ему слова старика Мирона: «Да ведь как же, Олександра Ярославич? Ведь он же у меня — большак! Он все равно как верея у ворот: на нем все держится!»
Ломая и отшвыривая бузину и орешник, он стал выбираться на тропинку, что вела обратно ко дворцу.

 

 

В домашнем обиходе и у Андрея и у Александра Ярославичей, после их возвращения от Менгу, императора Монголии и Китая, был принят чай, правда для особо чтимых или близких гостей. Этого напитка еще не знали, да и остерегались другие князья. Епископ ростовский осуждал питье чая, однако несмело, и оставил сие до прибытия владыки. А Кирилл-митрополит, ознакомясь с «китайским кустом» и отведав чая из рук своей ученицы, нашел напиток превосходным и спокойно благословил его. «Не возбраняю даже и в посты, — сказал он, — ибо не скоромное, но всего лишь былие земное!»
В этих застольях втроем Дубравка радушно хозяйничала, одетая в простое домашнее платьице, иногда с персидским шелковым платком на плечах. Она старалась заваривать чай строго по тем китайским наставлениям, какие сообщил ей Андрей. То и дело она приоткрывала крышку большого фарфорового чайника с драконами — из чайного прибора, подаренного Александру великим ханом Менгу, и вдыхала аромат чая и заставляла делать то же самое и Александра и Андрея, боясь, что чай им не понравится.
Какие вечера это были! И о чем, о чем только не переговорили они!.. Сколько раз Дубравка заставляла то одного, то другого из братьев рассказывать ей и о битвах с немецкими рыцарями, и о Невской битве, и о совместной их поездке к Менгу. И оба — участники одной и той же битвы — Ледовой, и оба — участники одной и той же, длительностью в два года, поездки через Самарканд в Орду, Александр и Андрей, увлеченные воспоминаниями, начинали перебивать один другого, исправлять и переиначивать.
— Да нет, Андрей, все ты перепутал! Когда фон Грюнинген ударил на Михаила Степановича, а ты со своим Низовским полком…
— Да нет, Саша, не так! Ты сам все спутал. Вот смотри: я со своими вот здесь стою, от Воронья Камня на север. А ты — вот здесь…
— Ну и дальше что? — загораясь, перебивал его Александр.
— Да ты погоди, Саша, не перебивай!..
— Гожу!..
— Ну, так вот. Я стоял здесь…
И крепкий мужской ноготь резко прочерчивал на белоснежной скатерти, к великому ужасу Дубравки, спешившей отодвинуть чайный сервиз, неизгладимую черту, обозначавшую расположение войск в Ледовой битве. Невский все это перечерчивал своим ногтем и чертил совсем по-иному.
— Иначе! — говорил он. — Грюнинген — здесь. Мальберг — здесь. А ты с низовскими — тут вот. Понял? — И Александр стучал пальцем о то место, где, по его мнению, стоял на льду Чудского озера Андрей Ярославич в столь памятный и обоим братьям и магистру с прецептором день пятого апреля 1242 года.
Рассказывая, Александр вдруг расхохотался. Дубравка с любопытством посмотрела на него.
— О чем вспомнил? — спрашивает Андрей.
— Да помнишь, как фон Грюнингена волокли ребята по льду ремнями за ноги?
Хохочет и Андрей. И это не скатерть уже, а чуть припорошенный снежком лед Чудского озера в тот достопамятный день. А вспомнилось братьям, как ватага неистовых новгородцев во главе с Мишей, пробившись до самого прецептора, свалили фон Грюнингена с коня, и так как закованного в панцирь гиганта трудно было унести на руках, то кто-то догадался захлестнуть за обе панцирные ноги прецептора два длинных ремня, и, ухватясь за них, ребята дружно помчали рыцаря плашмя по льду, в сторону своих: панцирь по льду скользил, как добрые санки с подрезами. И когда уже близ своих были, то кто-то вскочил на стальную грудь, как на дровни, и так проехался на фон Грюнингене, среди рева и хохота.
Узнав, о чем вспомнилось Александру, немало смеялась тогда и Дубравка.
Но много и страшного и безрадостного переслушано было Дубравкой из уст Андрея и Александра в эти незабвенные вечера.
Эти униженья в Орде, когда Александр принужден был всякий раз, входя в шатер хана, преклонять колено и ждать, когда гортанный голос, вроде вот того, что у Чагана, повелит ему встать…
И с глазами, полными слез, сидя на обширной тахте, прислоня голову к плечу Андрея, кутаясь в платок, княгиня неотступно глядела на Александра, который, рассказывая и живописуя их дорогу и пребыванье в Орде, то расхаживал по комнате, то вдруг останавливался перед ними.
Дубравка слушала его рассказ, вглядываясь в его прекрасное и грозное лицо, озаренное светом больших восковых свечей… «Нет, — думалось ей, — разве может хоть где-либо затаиться страх в этом сердце?»
И начинала прозревать, что многое испепелила в душе Александра сия неисповедимая и все подавляющая Азия.
Азия дохнула в эту гордую душу…
…И вставали перед княгиней снеговые хребты, сопредельные небу, и желтые песчаные пустыни на тысячи и тысячи верст — пустыни, на пылающей голизне которых сгорают целые караваны, словно горстка муравьев, брошенных на раскаленную сковороду…
Обезумевшие от безводья, люди распарывают кровеносные жилы у лошадей, чтобы напиться их кровью… Убивают слабых, чтобы не тратилась на них лишняя капля воды…
— Да разве, Дубравка, — говорил Александр, — поверишь во все это после, когда рядом течет Волхов, полный воды!.. Ведь едешь, едешь, неделю, другую — и все песок и песок… Или же валун, плитняк, галька, солончаки… Кочки на этих солончаках — в рост человеку. Ветер — до того свирепый, что валуны гонит, палатки с железных приколов сдирает!.. Верблюды и те задом поворачиваются. Человеку же одно только спасенье — ложись под бок к верблюду, ничком, и чем бы ни было укройся с головою, и не вставай, доколе не кончится ветер, и предай себя на волю божью… Местами урочища целые костей валяются — белых, а и полуистлевших уже. Проезжали мы тем местом, где жаждою пристигло лютой в сорок пятом году караван родителя нашего многострадального… Видели кости людей его… О, люто в пустынях сих!..

 

 

Не по-доброму и начался последний их злополучный вечер втроем! Это было как раз в тот день, когда Дубравка столь напрасно и столь долго ожидала Александра у озера. С потемневшим лицом, враз похудевшая, она сидела, потупя взор, и словно бы руки у нее зябли, держала то одну, то другую обок горячего фарфорового чайника, из которого разливала чай.
Считалось, что Александр у нее и у Андрея в гостях, ибо он приходил к ним, на их половину. Этим и воспользовался Александр, чтобы, под видом шутки, и укорить слегка Дубравку за нелюбезный прием, и немного развеселить. Подражая монгольской выспренности, Невский, чуть улыбаясь, произнес:
— О! Со скрипом отворяются ныне врата приязни и гостеприимства!
Дубравка вспыхнула, хотела возразить что-то, но ограничилась лишь подобием жалостной улыбки. Еще немного, и она бы заплакала. Александр уже раскаялся, что затронул ее. Вступился Андрей.
— Нездоровится ей что-то! — сказал он. — А все озеро этому виною: ведь столько просидеть на ветру, да и у воды! Солнышко хотя и пригревает, а по овражкам, под листвою, еще и снег!.. Из лесу — как из погреба!..
Он встал и укутал ей плечи платком. Она поблагодарила его безмолвно.
— Выпей же чаю побольше горячего, — сказал Александр. — Врачи Менгу только и лечат его что чаем да кумысом.
Он подвинул ей хрустальное блюдо с инжиром. Упомянутый им кумыс послужил началом того разговора, который Невскому давно уже хотелось начать с братом, без чего он и не мог бы спокойно уехать в Орду, к Сартаку, ибо уже давно Александр догадывался, что Андрей что-то затевает против татар.
— Кстати, а что с кумысом? — спросил Невский как бы невзначай.
— С каким? — спросил Андрей.
— Ну, с тем, что Чаган присылает на леченье.
— Ничего. Спасибо ему: каждый день по бурдюку присылает, песики мои толстеют…
И Андрей Ярославич злобно рассмеялся.
Невский поморщился, словно бы от сильной зубной боли.
— Чего ты? — вопросил брат.
— Сам знаешь что, — отвечал Александр. — Боюсь, что тысячи бурдюков русской крови нацедят татары за эту княжескую шуточку!..
Андрей вскинул плечами:
— Бояться волков — быть без грибков!
— Не к месту, — отвечал Александр. — Дивлюсь.
Наступило молчанье.
— А тебе ведомо, — сказал Александр, — что дядюшка наш, Святослав Всеволодич, и с младшеньким своим, с Митрием, опять у Сартака сидит, на Дону?..
— Нет, не знал, — нахмурясь, отвечал Андрей. — Экий паполза! — выругал он дядю. — А ведь давно ли на свадьбе у меня верховодил? Как сейчас я его вижу: «И-их!» — и плечиком. — Андрей передразнил дядю. — Туп, туп, а в Орду дорожку знает и сыночку своему показывает!.. Жалко, что веревки на князей не свито!.. Я бы его вздернул!..
— Вешали и князей, — угрюмо ответил Невский. — Вот у них, в Галиче: Игоревичей. Да не в том же дело! А ты так поступай, чтобы и наветнику на тебя нечего было повезти в Орду!.. А то как раз не его на глаголь вздернут, а тебя в Орде тетивою удавят.
Прежде чем успел ответить Андрей, дрожь ужаса и отвращенья охватила плечи Дубравки. Она закрыла лицо руками и медленно стала покачивать головой.
— О господи, о господи, — вырвалось у нее, — ну за что так тяжко казнишь ты меня?
— Тебя ли только, княгиня? — сказал Александр, и неласковое прозвучало в его голосе.
Дубравка ему ничего не ответила. Ответил Андрей.
— Ничего, друг мой, потерпи еще немного — увидишь: не за раба татарского выдавал тебя Данило Романович! — сказал он и, с необычайной для него ласковостью, подошел к жене и бережно поднял ее лицо от ладоней.
Если бы мог видеть Андрей Ярославич в это время лицо своего старшего брата! Но в тот миг, когда Андрей вернулся на свое место, Александр Ярославич был по-прежнему спокоен.
Теперь для него было все ясно: Андрей затевает восстание против Орды! Донесенья верных людей были истинны. И, внутренне усмехнувшись, Невский подумал: «Нет, видно, не бывать мне и королю Гакону сватами: не оженить, видно, Василья моего на Кристине норвежской! Не к тому дело ведет этот добрый молодец!.. Погубит, все погубит!..»
Сватовство между королем Норвегии, Гаконом, и Александром Ярославичем уже подходило в то время к благополучному завершению, и если бы удалось, то Александр мог быть надолго спокоен за северо-восточные земли свои, за Неву, за остров Котлин, за Ладогу. Как раз здесь вот, в Переславле, принял он одного из своих бояр, прибывшего с достоверным известием, что дела в Трондхейме подвигаются хорошо и что глава посольства в Норвегию, бывший посадник князя на Ладоге, Михаил Федорович, договорился с норвежцами обо всем. Улажены пограничные споры между финнамисаамами и карелой; и конунг Гакон, и сама госпожа Кристин — ей же еще и двенадцати не было, собою же хороша, и здорова, и румяна, и волосы золотые — приемлют сватовство «конунга Александра из Хольмгарда» — так именовали норвежцы Александра. Дарами же конунга Александра и дарами сына его герцога Василья — жениха — премного довольны. Александр послал будущему тестю и нареченной невестке своей пять сороков соболей и столько же буртасских лисиц. Посадник ладожский извещал Александра, что вскоре вместе с ним выезжают из Трондхейма морским путем и послы короля Гакона — Виглейк, сын священника, и Боргар, рыцарь, дабы, мимо Котлина, Невою, Ладогою и Волховом, следовать в Новгород — Хольмгард. Предварительный брачный договор, а также и пограничный, и договор о союзе между Гаконом и Александром подписан: отныне Гакон — союзник Александру и Новгороду против шведов и финнов, Александр же даст помощь свою королю Норвегии против Авеля датского.
Главным препятствием к сватовству и в глазах короля, и дворян его, и епископа трондхеймского было то — как сообщал затаенным письмом посланник, — что Александр якобы платит дань татарам. И Михаилу Федоровичу немало пришлось побиться над тем, чтобы доказать норвежцам, что только десятиною в пользу Орды и ограничивается вся зависимость Руси от монголов и что Александру и брату его, Андрею, удалось отстоять и право войны, и право мира, и право заключенья союзов, что не отнят и суд у великого князя Владимирского и что не обязан он отнюдь поставлять в войско Батыя, Сартака или Менгу хотя бы одного своего человека. Что же касается самого конунга Александра, то король Хольмгарда и вовсе ничего не платит ханам. Так что госпожа Кристин отнюдь не будет женою татарского данника. И в том Михаил Федорович, «рыцарь Микьян», дал руку.
«И вот теперь все, все пойдет прахом!.. Восстание!.. — презрительно думал Александр. — Мнится ему, безумцу, что как на псовую охоту выезжают: рога, шум, ор, крик!.. Эх, власти моей над тобой нет!..»
На словах же он высказал брату мягкий попрек в бесхозяйственности и расточительности. Тот вспылил:
— В нашем роду все щедры!.. Разве только батя один был прижимист. Вот и ты в него.
— А я так думаю, Андрюша: расточительный — то одно, а щедрый — то другое!..
— Вечно учишь! — рассердился Андрей. — Похвального слова от тебя не слыхивал!
— Как? А за белого кречета, что хану ты подарил?
— Да и то не без ругани!
— Стало, заслужил! — невозмутимо ответствовал Невский. — За кречета похвалил, а за кумыс Наганов ругать буду!..
Андрей вскочил и забегал по комнате, время от времени останавливаясь и дергая себя за тонкий и вислый ус, перечеркнувший тщательно выбритый маленький подбородок.
— Хозяев много со стороны! Каждый проезжающий волен моих воевод, волостелей снимать, а своих втыкать.
Невский презрительно промолчал. Андрей еще больше разжегся.
— Ты проездом Генздрилу моего за что снял? — спросил он заносчиво.
— То моя отчина. Ответа перед тобой не даю. Снял, — значит, не годен: утроба ленивая, грабитель, негодяй, насильник. У себя на вотчине что хочу, то и молочу!.. И довольно про то! — отвечал старший.
Александра тоже начинал разбирать гнев.
— Ладно! — воскликнул Андрей. — То твоя отчина. А на Вятке? А на Волоке?
— То к Новгороду тянет!
— Вон оно что! — И Андрей даже присвистнул в негодованье. — Когда ты в Новгороде, то к Новгороду тянет! А как прогонят тебя купцы новгородские, сядешь у меня на Владимирщине, то уже другое поешь: долой отсюдова, господа новгородцы!.. В батю весь!..
— И тебе бы неплохо!..
Андрей не сразу нашелся что отвечать.
— Да ты не отводи, Александр! Я тебя в самом деле спрашиваю: зачем ты своих людей навтыкал, моих снявши?
— Сам ты просил об этом, — возразил Невский. — «Будешь, Саша, проезжать, — не чинись, накостыляй кому надо шею: таможник ли он, боярин ли, наместник ли из моих… И гони его прочь, коли не годен!..» Разве не говорил ты?
— Говорил. Но не говорил, что из своей дружины ставь.
— Добрых людей тебе ставлю. Мне самому те люди дороже плотников.
— Себе их и оставь. Мог бы и не военных ставить людей.
— Военный-то расторопнее, — попробовал отшутиться Александр.
Но Андрей еще больше разжегся. Видно было, как на его крутом лбу, над виском, прыгает жилка.
— Я давно хотел с тобой поговорить, — сказал он. — Устал я под рукою твоею ходить! Люди смеются…
— В каком ты это альманахе вычитал? — насмешливо спросил Александр и глянул на брата синими, потемневшими, как море в непогодь, очами своими.
— Не в альманахе, а все говорят: не знаем-де, кто у нас княжит во Владимире? Ты мостнику моему, купцу именитому, за что рыло в кровь разбил?
— Я мостнику — рыло? Какому? Когда?
— Акиндину Чернобаю… на мосту проезжаючи.
— Плохо ж ты знаешь меня! Стану я руки марать о каждую морду! Я слово ему сказал некое — и он вдруг кровью облился. Я тут ни при чем.
— Без своей опеки шагу ступить не даешь… То «зачем пьешь?», то «зачем…», — Андрей глянул на Дубравку и замялся. — То одно неладно, то другое! Знаешь, я ведь уже не маленький!..
— Хуже! — жестко произнес Александр. — Ты безрассуден. Кумыс, царевичем для твоей княгини посланный, псам на псарню отправил!
— Надоел ты мне с этим кумысом! Псы его лакали и будут лакать.
Александр поднялся: он весь был сейчас как бы одной сплошной волной гнева.
— Смотри, Андрей!.. Страшно слушать безумия твоего! Как бы крови твоей псы не налакались!.. Помни: я тебе не потатчик!..
— Не бойся. Не донесу! Сиди себе в своем Новгороде!.. Все знают: ты только на немцев храбрый… А тут…
— Что «тут»? Договаривай! — закричал Александр.
— А тут… у стремени Батыева до конца дней своих станешь ходить… да и нам велишь всем… да и детям…
И вдруг голос у Андрея пресекся слезами, и, застыдившись этого, он отвернулся и отошел в дальний угол.
И это сломало уже готовый рухнуть на его голову гнев Александра.
Невский молча глянул на Дубравку, покачал головою и почему-то на цыпочках, словно бы к тяжелобольному, подошел к брату и обнял его за плечи.
— Ну, полно, безумец, — ласково проговорил он. — И что это у нас с тобою сегодня? Да ведь у нас с тобою и лен не делен!..

 

 

Разговор о татарах продолжался и после того, как братья помирились. Не открывая старшему ни сроков, ни ближайших своих мероприятий, великий князь Владимирский уже не скрывал от брата принятого им решенья помериться силами с Ордой.
— Не тянуть надо, а дергать! Все принести в жертву, а свалить!
И снова, сдержав гнев свой, Александр принялся объяснять брату, почему несвоевременно будет сейчас любое движенье против татар.
— Нельзя, нельзя нам против татар восставать! — говорил Невский, как бы вдалбливая это свое глубокое убеждение в голову брата.
— А почему? — заносчиво спросил Андрей, останавливаясь и вполоборота взглядывая на брата.
И в это мгновенье Дубравка искренне любовалась мужем. «Словно кречет…» — подумалось ей.
— А потому нельзя, — продолжал Александр, — что на Запад почаще оглядываться надо…
— Какую истину изрек! — насмешливо воскликнул Андрей Ярославич. — Или я младенец!.. А что Запад? Германия вся в бреду…
— А Миндовг?
— Что ж Миндовг?.. Ты сам знаешь: с Данилом Романовичем…
— Данила Романович благороден. Перехитрить его мудрено. Но верою его злоупотребить можно… Так слушай же: Миндовг с Данилом Романовичем роднится, а сам корону от папы приемлет! Епископ кульмский, брат Гайденрайх, он безвыездно — ты про это знаешь? — у него, у Миндовга, живет. Вместе с ним и переезжает. Так ты сперва Миндовга от магистра, от Риги, оторви, а потом…
Но и здесь, хотя всем троим понятно было, что «потом», Александр предпочел не договорить, а только многозначительно усмехнулся.
Андрей на этот раз не перебивал: ему и впрямь было внове все, что говорил сейчас о Миндовге Александр. Однако еще большие неожиданности услыхал он вслед за этим.
— Марфа, королева Миндовговая, даром что православная, — продолжал Александр, — но ты знаешь… — Тут Невский взглянул на Дубравку: — Прости, княгиня, за просторечие! Ведь она, эта самая Марфа, королева, почитай, открыто, «на глазах у всех, живет с Сильвертом, с рыцарем… А Миндовг — старая рысь! — ты думаешь, не знает про то? Знает! Только глаза закрывает. А чего ради, как ты думаешь? А того ради, что этот самый брат Сильверт у папы Иннокентия в чести. Что ни год, паломничает к престолу Петра. Хочет легатом быть… Ливонии и Пруссии!.. Вот почему Миндовг и видит, да не видит… А может, ты все это уже слышал? — спросил Александр.
— Да нет, где мне знать! — с полуобидой отвечал Андрей, вздернув плечом. — Тебе виднее: у тебя ведь сто глаз, сто ушей.
— Побольше, — спокойно и чуть насмешливо поправил его Александр.
Андрей замолчал.
Александр незаметно посмотрел на Дубравку. Подобрав под себя ножки в бисером расшитых туфельках, княгиня сидела, храня молчанье и на первый взгляд даже и спокойствие, кутаясь в яркую, с тяжелыми кистями, шелковую шаль, которая закрывает ее до колен.
Уже прохладно, и маленькие оконницы терема с цветными круглыми стеклами опущены наглухо. Слышно, как где-то ударяет время от времени в чугунное било усадебный сторож. Доносится ржание ярых, стоялых жеребцов из конюшен и грохот о деревянные полы их тяжких, кованых копыт…
Александра трудно обмануть: спокойствие княгини — только кажущееся, но ее волнение выдается лишь тем, что краешек ее нижней губы то взбелеет, слегка притиснутый зубами, то еще больше зардеется, словно лепесток гвоздики.
«Какая же, однако, ты скрытная девчонка!..» — думает Александр.
И спор между братьями опять разгорелся.
— И как ты не хочешь понять! — гремит Александр. — Кабы татары одни! А то ведь татары — это… только таран! — Невский обрадован этим вдруг пришедшим уподоблением и повторяет его: — Таран! Чудовищный таран. И он уже было покоился, этот таран. А кто же сызнова подымает его на нас? Кто его раскачать вновь хочет? Папа! Рим! Да еще рижаны — божьи дворяны!.. Ты что же думаешь — зачем легат папский Плано-Карпини был послан к Кукж-хану аж до Китая?.. Ну, то-то же!.. А ты говоришь!..
У Андрея какое-то слово так и рвалось с языка.
— Эх! — сказал он, как бы досадуя, что не может открыться перед братом. — Сказал бы я тебе нечто, да ежели бы знать вперед, что ты сам задумал, что у тебя в голове!..
Невский отделался шуткою:
— Ну, знаешь, у меня ведь одна только подружка — подушка, да и то не всякую ночь!
— Вот то-то и оно! — огорченно подтвердил Андрей Ярославич. — Научился молчать и я!..
— Ну, это дело другое!.. И давай забудем, о чем мы тут и говорили… — сказал Александр.
Но Андрею трудно было отойти от их разговора. Глаза его блеснули.
— Только то я напоследок должен сказать тебе, — воскликнул он, поднимая руку, — внук Мономаха Владимира поганое их стремя держать им не станет!..
Предвещанием и угрозой прозвучало ответное слово Александра:
— А я вдругорядь тебе говорю: я тебе не потатчик!.. О людях помысли, ежели уж своя жизнь тебе за игрушку!..
Внезапно третья сила, дотоле таившаяся, вошла в их битву: Дубравка отбросила шаль и выпрямилась.
— А я так думаю, — дыша гневом и гордостью, сказала она, оборотясь лицом к деверю. — Уж если — саван, то царская багряница — лучший из саванов!..
Лицо Андрея озарилось радостью от внезапной поддержки и гордостью за жену.
Александр Ярославич одно мгновенье молча смотрел на нее, а потом гнев, которого уже не было у него силы сдержать, потряс его с головы до пят.
— А я так думаю, княгиня, — вскричал он, — ты не Феодора, а Андрей твой не Юстиниан!.. Багряница! Царская багряница!.. — издеваясь, передразнил он Дубравку. — Не была ты в Орде! Тогда посмотрела бы, в каких багряницах княгини наши — и муромские, и пронские, и рязанские, и черниговские, да и китайского царя царей дочери, — в каких они багряницах на помойках ордынских кости обглоданные у псов выдирают!.. Стыдись, княгиня!..
И, не попрощавшись, Александр покинул покои брата.

 

 

Первого татарина — как переправлялся он через Клязьму, держась за хвост лошади, — увидал пастушок. Мальчуган сидел на бережку, на травке, посреди ракитового куста, и делал себе свирель из бузины. Как хорошо, как жалостно запела она! Отрок радовался. Это уж не для коров, не для стада, — в такую можно сыграть все, что вспадет на душу.
Стоял полдень. Зной пригнетал к земле. Завтра — Борисов день. Престольный праздник в Духове. Девки будут завтра упрашивать и всячески ублажать: «Сыграй ты, Олешенька, сыграй ты, млад отрок милой, какую хочешь песенку, а мы хоть поплачем…»
Есть ли что на свете жалостнее, и чище, и прозрачнее, чем бережно-заунывный звук пастушьей свирели? Жалейкою недаром прозвали ее в народе: жалеет она человека!
…Играет пастушок на пригреве солнышка — и уж не он сам, а отроческая душа его выпевает, и уж у самого полнятся слезою глаза: плохо стало видать и деревья, и речку, и облака — мреет и зыбится все… Все, как есть, понимают его сейчас: и березка, под которой сидит, и сосны, и солнышко, и речка Клязьма, и облако, и коровы, и старый пастух Рубанок. Вон сидит он на зеленой косматой кочке, согбенный, режет узорами палку, и клонится, клонится к коленам старая его, изможденная спина!.. А вот услыхал, как играет Олеша, — и бодрится и распрямляется!..
Поет и вздыхает волшебная дудочка пастушка Олеши. Даже каменные глыбуны, красные и пестрые, что лежат на отмели, до половины в воде, лоснясь и отблескивая на солнце, — даже и они задвигались!.. Да нет, то вовсе не камни, то Олешины коровы, от зноя залегшие в воду…
Вдруг — что это? — косматая, злая морда конская сивая — этаких коней и не бывает у мужиков! — словно бы вынырнула из воды, посреди мутной Клязьмы. Плывет конь, плывет! Напряженно вытянутая шея, словно бы тонет конь, — так всегда ведь плавают лошади. Ближе, ближе… и вот, закинув передние копыта на обломившийся зеленый берег, и еще раз закинув, обтекая и лоснясь мокрою шерстью на солнце, встал на берегу сивый конь и храпнул ноздрями, пробуя ветер…
Пастушок отстранил от губ жалейку и, не выпуская ее из рук, приподнялся и попятился подальше в кусты…
Но тут от хвоста конского оторвался некий старик, весь мокрый, в черном чепане, в шапке холмом, подпоясанный опояскою, и, хлюпая в сапогах водою, пошел на Олешу, что-то приговаривая на чужом языке…
Олеша хотел встать да убежать, но было поздно: старик его заметил.
Олеша признал в нем татарина. Насмотрелся он их! Вон тут, недалеко, над Клязьмой, их целое стойбище.
Что говорил ему кустобородый, редкоусый старик, того Олеша понять ие мог, но только видел, что он за дудочкрй его потянулся.
— Да иди ты!.. — выкрикнул сердито Олеша и прижал свирель к груди.
Морщинистое, темного лоска лицо татарина исказилось. Он выкрикнул какое-то страшное слово — должно быть, ругательное — и кинулся на мальчугана, сгреб его за русую челку, опрокинул навзничь на траву и выхватил из рукава коротенький кривой нож.
Кустобородое лицо закрыло перед Олешею небо. Зловонное дыханье обдало его. Он крепко сжал дудочку в руке. «Сломаешь, а не отымешь!» — мелькнуло у него.
Татарин за волосы запрокинул ему голову и ударил ножом в горло…
Отворотив в сторону лицо от брызнувшей вверх струйки и прижмурившись, татарин дорезал мальчика — привычно, как резал барашка в своем аиле.
— Дза (хорошо)! — прохрипел он, подымаясь и отирая нож о полу стеганого халата.
Он крикнул гортанным голосом на ту сторону Клязьмы, взмахнул рукой, и переправа татарской конницы началась.

 

 

Карательное вторжение на земли великого князя Владимирского, Андрея Ярославича, возглавлено было царевичем Чаганом. Этот юноша был уже тем одним старше и хана Неврюя и хана Алабуги, что он являлся как бы чрезвычайным представителем великого хана Менгу при Батые. И хотя своевольничать в Золотой орде и в землях, подвластных Батыю, царевич Чаган отнюдь не мог, ибо и сам великий хан страшился Батыя, тем не менее к слову Чагана весьма прислушивались в Поволжском улусе. И царевич бросил свое слово на ту чашу исполинских колеблющихся весов, на которой стояло: «Война».
Назад: 1
Дальше: 3

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (953) 367-35-45 Антон
Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (967) 552-61-92 Евгений.