Книга: Ратоборцы
Назад: 2
Дальше: 4

3

Много воды утекло, а немало и крови! Стоял ноябрь 1257 года.
…Будто бор в непогодь, и шумит и ропщет Новгородское вече.
— Тише, господа новгородцы! — возвышает голос свой Александр. — Меня ведь все равно не перекричите!..
Умиротворяющим движеньем, подступи к самому краю вечевого помоста, князь подъемлет над необозримо-ревущим толпищем свою крепкую ладонь, жесткую от меча и поводьев.
Далеко слышимый голос его, перекрывающий даже ропот новгородского великовечья, прокатывается до грузных каменных башен и дубово-бревенчатых срубов, с засыпем из земли и щебня, из коих составлены могученепроломные стены новгородского детинца — кремля. Он ударяется, этот гласу боевой трубы подобный голос Невского, об исполинские белые полотнища стен храма Святой Софии, и они дают ему отзвук. Он даже и до слуха тех достигает, что толпятся на отшибе, у подножья кремлевской стены; да и на самой стене, под ее шатровой двухскатной крышей, да и на грудах щебня и на кладях свежеприпасенного красного кирпича, да и, наконец, на теремных островерхих и бочковидных крышах, так же как на кровлях всевозможных хозяйственных строений кремля. И кого-кого только здесь нет! Тут и вольный смерд — землепашец из сел и погостов, те, что тянут к городу; и пирожники, и сластенщики с горячим сбитнем; и гулящие женки-торговки с лагунами зеленого самогонного вина, приносимого из-под полы, ожидающие терпеливо своего часу, хотя и люто преследует их посадник и выслеживают вечевые подвойские и стража. Однако и добрые, заботные жены тоже пришли сюда, надеясь, быть может, углядеть в этом толпище своего и как-нибудь да пробиться к нему, а нет — так подослать продиристого в толпе сынишку, дабы рванул за рукав тятю — кормильца и поильца семьи — и как-нибудь уволок его отсюда, если, как нередко бывает, возгорится побоище.
Виднеются кое-где среди этой толпы и островерхие черные скуфейки монахов и послушников из Антоньевского и Юрьева монастырей.
Множество огольцов-ребятишек лепится на стенах, на кладях кирпича, на кровлях, и уже вечевая стража, дворники и подвойские, охрипнув, перестали их прогонять. «А и пес с ними! — решает один из биричей. — Пускай привыкают: добрые станут вечевники — робеть не станут перед князьями, перед боярами!..»
От голоса, проникнутого спокойствием, и от простертой руки Ярославича вече стихает.
— Ишь ты ведь! — полусердито-полулюбовно гудит, взирая на Александра, стоящий близ вечевых ступеней чернобородый, но уж с серебряной проволокой седины в бородище, богатырь-новгородец в разодранном на груди кафтане, ибо уж кое-где хватались меж собою за грудки. — Ишь ты, ведь выкормили себе князя: уж и на самех на нас, на господина Великого Новгорода, навыкнул зыкати!..
Впервые на протяжении веков великий вольнолюбивый город и его князь — князь, которому и впрямь от младенчества этот город был как бы суровый и многоликий дядькапестун, взрастивший и вскормивший его, — впервые они стояли под стать друг другу, и не только стояли вровень, но уж временами сильно начинал перебольшивать князь. И тогда, зачуяв это, яростно дыбился, и рычал, и обильно уливал кровью землю, раздирая когтями междоусобицы свое собственное тело, древний и грозный город — город-республиканец, многобуйные Афины Руси!..
Трудное будет сегодня вече. Давно уж не бывало такого. Мирно, видать, не разойдутся. Ибо неслыханное предстоит дело: самому на себя господину Великому Новгороду ярмо переписи ордынской взвалить, иго злой дани татарской надвинуть. С тем ведь и приехал Ярославич. Ну что ж! Пускай хоть и великий князь, пускай и с послами татарскими приехал, а ведь тою же дорогою и отъехать может, если только господину Великому Новгороду зазорно будет голову свою, доселе никому не поклонную, под ханский дефтерь подклонить. Боялись ли они хоть кого-либо на свете, господа новгородцы? Да никого! Только бы городу всему — и с пригородами, и с младшим братом Псковом — за одно сердце быть. Однако и сегодняшнее вече, как многие прежде того, «раздрася на ся», раскололось. И вот что диво: на сей раз бояре да купцы именитые — пояса золотые, — те не против князя, а на его руке, а те, кто, бывало, валом валил за него, меньшие люди, простая чадь, — они и слышать не хотят, вопль подымают на князя, на татар.
Сермяги, полукафтанья, армяки, полушубки у всех накинуты на одно лишь плечо — на левое: древняя русичей привычка: правая рука чтоб к мечу, к бою — без помехи! Цветные нагрудные петли кафтанов — длинные, обоесторонние — у многих уже порасстегнуты: добрый молодец новгородский, да и крепкий мужик-подстарок, а короче сказать — любой матерой вечник, — он уже расправляет на всякий случай могутные свои плечушки!
Суконные шапки с косыми отворотами, пуховые шляпы, стеганые яркие колпаки, отороченные мехом, — у одних натянуты по самые уши, а у других даже за пазуху спрятаны: не потерять бы, когда по-доброму не уладятся. А где ж — по-доброму?! Уж слыхать в народе: богачины пузатые — они сегодня из-за того по князю по Александру велят кричать клевретам своим, что по нраву им татарская раскладка пришлась: татарин поголовную дань требует, одинаковую с любого, — богатый ты или бедный: попал в перепись — и плати! — не по достатку! Вот они и согласны, купцы, бояре: себе — легко, а меньшим — зло!.. Тут им и господина Великого Новгорода не стало, ни дома Святой Софии, и нет от них крику, чтобы на татарина всем народом подняться: боятся животы свои разорить, над мошной трясутся!.. Переветники, изменники Великому Новгороду!
Несмотря на свежий ноябрьский ветер, дующий с Волхова, без шапки стоит, студя большое чело и возлысую, седую голову, посадник Михаила Степанович.
Да и все они, кто сидит на уступчатых скамьях вечевого помоста, в своих лоснящихся на солнце меховых шапках: и тысяцкий Клим, и старые посадники, и княжие бояре, и бояре владычные, и старосты всех пяти концов новгородских, и купецкие старосты иванские, — все эти именитые господа, вящшие мужи новгородские, они с поклоном снимают головные уборы, как только выйти им на край помоста хотя бы и с кратким словом к господину Великому Новгороду.
Один только князь не сымает во время речи свою соболью, с парчовым золотым верхом, круглую шапочку: ну, так ведь князья — они ж народ пришлый, не свой, не новгородцы. Да и шапка соболья, златоверхая, — то им как бы вместо венца: такую князь, он и в церкви не сымает… Купечество, пояса золотые, — на скамьях же, с боярами наравне.
Вот Садко, гость богатый, повыставлял в толпе своих молодцов, во главе с ключником своим, городским, а сам как ни в чем не бывало, — будто и люди те не его, — сидит наравне с боярами на скамье вечевого помоста, сцепив руки, унизанные перстнями, смежив ресницы, и словно бы не слушает, что говорит князь. А между тем зорко всматривается из толпы ключник гордеца купца, как сцепляются у хозяина пальцы, и зависимо от того подает знак своим — либо вопить и горланить, либо угомониться.
А вот и старый резоимец, кровавый нетопырь-кровопийца, ростовщик-боярин из роду Мирошкиничей, — он тоже здесь, под защитою наемной своей ватаги — боярчат, прокутившихся и залезших к нему в неоплатные резы, или же купцов удалых, у которых товар пошел тупо, и вдались ростовщику; под защитою, наконец, и бесчисленной челяди своей, да и всяких продажных горланов и проходимцев.
А те, что мятутся, вопят и ропщут пред ними, внизу, на вечевой площади, меж стеной кремля и храмом Святой Софии, — они как бы опутаны все незримою мотнею исполинского невода и мечутся, влекомые ею, а им кажется, что своей собственной волей. И крылья этого огромного незримого невода — они там, на помосте, в этих боярских да купеческих, унизанных перстнями неторопливых и умелых руках.
Однако бывает, что и затрещит, что и лопнет вдруг эта народообъемлющая мотня боярского невода, и ринется оттуда народ, и тогда — горе, горе владыкам великого города, а беда и самому городу!
Правда, не только по боярам, по верховодам, по золотым поясам стаивали на вечах. Каждое вече расстанавливалось по-разному: глядя по тому, какое дело вершилось, в какую сторону качнулся народ.
Выстраивались: Торговая, Заречная сторона, онполовцы, против Софийской или Владычной стороны, и тогда казалось, будто и самые души, самые помыслы новгородцев навеки развалил на два стана этот желтый, широкий, даже и на взглядто студеный Волхов.
Выстраивался и конец против конца, хотя бы и одной стороны, одного берега они были. Стаивали друг против друга и по улицам, и по цехам. Сплошь и рядом, даже и не враждуя, особым станом становились на вече: мельники и хлебопеки, кожевники и сапожники, плотники и краснодеревцы, серебряники и алмазники, каменные здатели и живописцы, плиточники и ваятели-гончары, корабельники, грузчики, портные и суконщики, железники и кузнецы, бронники и оружейники, рудокопы и доменщики, мыльники и салотопы, вощаники и медовары.
Бывало, что одни улицы стояли против князя, а другие — за князя. Бывало, что ежели не переставали дожди на жатву, на уборку хлебов и хлеб гнил на корню, то всем Новгородом спохватывались, что ведь архиепископ-то, владыка, поставлен неправедно, на мзде, — знать, за это и наказует господь дождями, — и тогда целым вечем валили на владычный двор, и схватывали архиепископа, и низводили с престола, и выдворяли куда-либо в дальний монастырь, «пхающе за ворот, аки злодея», а на его место возводили другого.
Хаживали, вздымались не только улица на улицу, конец на конец, бедные против богатых, а и целых два веча схватывались между собою, и валили оба на Великой мост, в доспехах, при оружии и под стягом. Тут и решали, чья большина!
…Жили на юру, видимые ото всех концов мира. Торговали. Переваливали непостигаемое умом количество грузов между Индией и Европой. Завистное око немца, шведа, датчанина пялилось в кровавой слезе на неисчислимые богатства Новгородской боярской республики. Но уж сколько раз отшибали новгородцы хищную лапу, тянувшуюся с Запада. Сорок тысяч конницы, сто тысяч пехоты подымались одним ударом вечевого невеликого колокола, одним зовом посадника!.. А потом, отразив нападенье, распускали войска, и опять вольнолюбивый и многобуйный город начинал жить своей обычной жизнью.
Мирная, трудовая, торговая, зодческая и книголюбиваяжизнь прерывалась то и дело заурядными набегами и походами новгородских ушкуйников — и на восток и на запад. Что норманны!.. Да разве когда-нибудь досягали эти прославленные викинги Севера до Оби и Тобола?! А новгородские молодцы и там возложили дань, и там рубили крепкие острожки, и оттуда волокли на санях и нартах соболя, горностая, песцов и лисицу!..
Вот молодцов новгородских порубали где-то в Дании. А вот в Хорезме сгинули, в Персии, в Армении — где-то у озера Ван. «Что ж, — решали отцы города, — без потерь не прожить! А молодым людям погулять потребно! Пускай привыкают! Чтобы имя господина Великого Новгорода стояло честно и грозно!»
Трудились, строили, торговали и вечевали, свергали с мостов, изгоняли князей и вновь зазывали… Выгорали пожарами — страшно и непрестанно, так что и по Волхову гуляло пламя, и лодки, и корабли сгорали; вымирали от голода, от чумы, строили скудельницы, наметывая их трупами доверху… С пеной у рта рядились о каждой мелочи, о каждом шаге с призываемым князем: «А на низу тебе, княже, новгородца не судити… а медовара и осетринника тебе, княже, на Ладогу слать, как пошло… а свиней диких тебе, княже, бить за шестьдесят верст от Новгорода…» — и прочее, и прочее, и прочее!.. Рубили города по Шелони, по Нарве, по Неве и на Ладоге — против шведа и финна. Рыскали парусом и по Балтике, и по Студеному Дышащему морю… Подписывали миры, заключали договора: целовали крест и привешивали свои «пецяти» — от всех пяти концов, и от «всего Великого Новгорода». На изменников, на переветников клали «мертвые грамоты» в ларь Святой Софии, и уж не было тогда такой силы на всей земле, которая спасла бы приговоренного!..
Страшно было жить в Новгороде, когда недобром кончалось большое вече и начинала бушевать внутригородская усобица. Замирал в страхе, хотя и знал, что безопасен под сенью торговых договоров, какой-нибудь Тилька Нибрюгге или Винька Клинкрод, когда мимо острожного забора готского или немецкого двора в Заречье с ревом, с посвистом неслось усобное полчище к Волхову.
И все — и свои и чужие — вздыхали облегченно, когда наконец в мятеже, в распрях, а то и в крови рождалась вечевая грамота:
«По благословенью владыки… (имярек) се покончаша посадники ноугороцкие, и тысяцкие ноугороцкие, и бояре, и житьи люди, и купцы, и черные люди, все пять концов, весь государь Великий Новгород, на вече, на Ярославлевом дворе…»
Город, город! Быть может, и Афины, и Рим, и Спарта, эти древние республики-города, и могли бы поспорить с тобой, но, только где ж, в каком городе-государстве был еще столь гордый, на полях сражений в лицо врагам кидаемый возглас:
— Кто против бога и Великого Новгорода?!

 

 

Сперва Невского слушали, не перебивая, не подбрасывая ему встречных и задиристых слов. Только все больше теснились и напирали. Теперь вечевой помост из свежего теса, — где сидели посадники: степенный, то есть ныне правящий Новгородом — Михаила Степанович, и все старые, затем — старосты концов и всевозможные «лучшие люди», и, наконец, где стоял князь, — помост этот в необозримом море толпы казался словно льдина, носимая морем. Вот-вот, казалось, хрупнет и рассыплется на мелкие иверни эта льдина. И уже то там, то сям зловеще потрескивала она под все нарастающим напором.
— Господа новгородцы! — заключал свое слово князь. — Послы татарские — здесь, на Ярославлем дворе. Послы ждут… Граждане новгородские, придется ятися по дань. Позора в том нет! Не одним нам! Вся Русская Земля понесла сие бремя… Гневом господним, распрею нашею!.. Тому станем радоваться: Новгород и тут возвеличен: по всей Русской Земле татарские волостели наставлены, баскаки, — своею рукою во всякое дело влезают, своею рукою и дани — выходы — емлют, а к нам в Новгород царь Берке и великий царь Кублай — они оба согласны баскаков вовсе не слать… Сами новгородцы, с посадником, с тысяцким, с кончанскими старостами своими… с послом царевым дома свои перепишете!..
Грозный ропот, глухие, невнятные выкрики, словно бы только что очнувшегося исполина, послышались из недр неисчислимого толпища. Сильнее затрещали столбы и козла помоста.
— Чего, чего он молвит?! — послышались гневно-недоуменные возгласы, обращаемые друг к другу. — Кто это станет нас на мелок брать?!
— Ишь ты! Поганая татарская лапа станет нам ворота чертить!..
— Ну князь, ну князь, — довел до ручки, скоро на паперти стоять будет господин Великий Новгород!.. Скоро мешок на загорбок, да и разбредемся, господа новгородцы, по всем городам — корочки собирать!.. Э-эх! — взвизгнул ктото и ударил шапкой о землю.
Очи Невского зорко выхватывали из гущи народа малейший порыв недовольства. Но не только глаза, а и сердце князя видело сейчас и слышало всякое движенье, всякий возглас последнего, захудалого смерда среди этого готового взбушевать скопища.
— Граждане новгородские! — голосом, словно вечевой колокол, воззвал Александр.
И снова все стихло.
— Друзья мои! — продолжал он скорбно и задушевно. — Да разве мне с вами не больно?! Или я — не новгородец?..
И видит Александр, что коснулся он самых задушевных струн людского сердца, когда сказал, что и он — тоже новгородец, и вот уж, кажется, не надо больше убеждений и речей, остается только закрепить достигнутое.
— Господа новгородцы! — говорит он. — Я Святой Софией и гробом отца моего клянусь, что ни в Новгороде, ни в областях новгородских баскаков не будет, ни иных татарских бояр!
— Ты сам — баскак великий Владимирский!.. Баскачество держишь, а не княженье!.. — раздается вдруг звонкий, дышащий непримиримой враждой голос.
— Улусник!.. — немедленно подхватывает другой.
Будто исполинской кувалдой грянул кто-то в голову всего веча. Оно застыло — ошеломленное.
И на мгновенье Александр растерялся. Случалось — разное выметывало ему из бушующих своих пучин тысячеголовое вече: грозили смертью, кричали «Вон!», попрекали насильничеством и своекорыстием, кидались тут же избивать, да и убивали его сторонников, но столь непереносимое оскорбленье — «баскак Владимирский!» — оскорбленье, нацеленное без промаха, — оно оледенило душу Александра. Тысячи слов рвались с его мужественных уст, но все они умирали беззвучно в его душе, ибо он сам чувствовал немощность их против нанесенного ему оскорбленья. Лучше было молчать…
Еще немного, и все бы погибло. Уж там и сям раздались громкие крики:
— А что в самом деле?! Эка ведь подумаешь: послы царевы! Да пускай он тебе царь будет да владимирским твоим, а нам, новгородцам, он пес, а не царь, татарин поганой! А коли завтра нам косички татарские заплетут, по-ихнему, да в свое войско погонят, — тоже соглашаться велишь?!
— Граждане! — послышался чей-то голос. — Да что там смотреть на них, на татар?! Схватим их за ногу поганую, да и об камень башкой!..
— Ишь защитник татарский! — кричали из толпы Александру. — Знаем, чего ты хочешь: суздальским твоим платить стало тяжко, раскладку хочешь сделать на всех!..
— Державец!
— Самовластец!
— Мы тебе не лапотники!..
— И нам шею под татарина ломишь?!
Если бы еще немного промолчал князь, тогда бы все вече неудержимо выплеснулось вон из кремля и хлынуло бы обоими мостами, и на плотах, на лодках, на Заречную сторону, на Ярославль двор, к дворцу Александра — убивать ордынских послов…
И в этот миг вдруг явственно представилось Александру другое такое же вече, здесь же колыхавшееся и ревевшее, много лет тому назад, в самый разгар батыевщины, в сорок первом году. Немцы тогда взяли Псков, и Тесово, и Лугу, и Саблю. И господам новгородцам подперло к самому горлу! И подобно тому, как боярин Твердило отдал Псков немцам, а сам стал бургомистром, — так и среди новгородцев пузатые переветники, ради торговли своей с немцами, мутили и застращивали народ и склоняли отпереть ворота магистру. Александра не было на тот час в Новгороде: его незадолго перед тем новгородцы изгнали, показали ему путь от себя, чуть не на другой день после Невской победы, заспорив с князем из-за сенокосов — вечный и по сие время спор; худо с сеном у Новгорода: болота, кочкарник, сенокосов нет добрых, а того понять не в силах, что не на чем князю и конницы держать, коли так!..
И вот, когда уже весь народ новгородский взвыл, и закричал Александра, и стал грозить владыке, боярам, — тогда вымолили послы новгородские, во главе с владыкою Спиридоном, сызнова Александра к себе на княженье.
И тогда тоже, перед походом на немцев, зазвенел вечевой колокол — колыхалось и ревело тысячеголовое Новгородское вече… Но разве так, как сейчас?
На радостях первой встречи новгородцы тогда, словно дети, выкрикивали своему князю все свои жалобы, обиды, поношения и ущербы, претерпенные за это время от немцев.
— Подперли — коня выгнать негде! — кричали ему.
— В тридцати верстах купцов разбивают!..
— Бургомистров наставили!..
— Женок позорят!
— Церкви облупили!
— Гайтан с шеи рвут!
— Со крестом вместе!
— А и с головой!..
И, наконец, как бы в завершенье всех этих жалоб, послышался тогда укоризненно-ласковый, словно бы ото всего веча раздавшийся голос:
— Что долго не шел?!
— Да ведь, господа новгородцы… сами ж вы меня… — начал было он, смущаясь.
Но и договорить тогда не дали: бурей негодующих и пристыженных голосов крикнули в ответ:
— Того не вспоминай, Ярославич!..
— Забудь!.. Тому всему — погреб!
…Так было в то вече, здесь же, у этих же исполинских белых полотнищ храма Софии! Так было, когда он был нужен им до зарезу, ибо бронированное рыло немецкой свиньи за малым не соткнулось со злою мордой татарского коня вот здесь, на берегах Волхова!.. Уж хрипел белым горлом господин Великий Новгород, ибо шведский герцог с финского берега, а рыцари Марии, упершись стопой в Юрьев, круто затягивали на этом горле петлю, да и затянули бы, когда бы он, Александр, не обрубил — и вместе с лапой, с когтями!.. Иное неслось тогда к нему с этой площади, когда стало ведомо, что магистр рижский уж и фохта Новгороду подыскал из ратманов здешних, и что вечу не быть, и что колокол вечевой будет звенеть на кирке немецкой, что Святую Софию либо развалят на кирпичи, либо снимут верхи и переделают в ратушу!..
Помнят ли они, как, отталкивая друг друга, иные из этих же вот самых новгородцев тянулись тогда к нему, чтобы хоть только до плаща княжеского коснуться?! Нет! Не помнят ничего! Все забыто.
Александр гордо поднял голову. И сам собою пришел столь долго не находимый ответ.
— Да-а… немало и я утер поту за Великий Новгород! Немало ратного труда положил за вас, за детей ваших!.. Должны сами помнить!.. И вот — выслужил!.. Ведь экое слово изрыгнул на меня некто от вас… стыжуся и повторить! Что ж, стало быть, заслужил!.. С тем и прощайте, господа новгородцы!.. Спокоен вас оставляю: ни от севера на вас, ни от запада не дует!.. Не поминайте лихом!..
И, произнесши эти слова, Невский твердо пошел к боковому спуску вечевого помоста.
Все вече, словно ударом бури, накачнулось к помосту. А те, что стояли поближе, ринулись преградить ему путь.
С вечевых скамей поднялись в тревоге и степенный посадник, и старые все посадники, и тысяцкий.
Посадник Михаил Степанович, поворотясь к народу, как бы в беспомощном призыве простер обе руки свои. Затем он повел ими в сторону уходившего князя: дескать, граждане новгородские, да что ж это такое, да помогайте же!.. Седая борода его тряслась; казалось, он не в силах был слова произнести.
Из толпы, подступившей к боковому крылечку, послышались крики:
— Княже! Господь с тобою! Что удумал?..
— Не пустим, князь!
— Нет на то нашей воли!..
— Кто князя обидел?! Камень тому мерзавцу на шею, да и в Волхов.
— Вернись, Олександра Ярославич!.. Нет тебе ворогов!..
Александр, нагнув голову, не слушая ничего, приближался к ступеням, чтобы сойти на землю. Вот он поставил ногу на первую ступень, на вторую… еще немного, и ступит на землю…
— Ребята! — вдруг выкрикнул отчаянно мужик в белой свитке, без шапки. — Пускай по головам нашим ступает, коли так!..
И, вскричав это, он кинулся под нижнюю ступеньку и лег, лицом вверх, раскинув руки.
Александр остановился: ему надо было или наступить на лицо, на грудь этого человека, или перешагнуть через него.
Прямо перед собой он видел яростно молящие лица других — таких же, как тот, что кинулся ему под ноги.
И он услыхал за собою голос посадника:
— Князь, Олександр Ярославич!.. Да ведь то какой-то безумец вскричал… безумному прости!..
Обойдя Александра и спустись на нижний приступок, посадник оборотился к Невскому, снял шапку и, низко поклонясь, громко и торжественно произнес:
— Ото всего господина Великого Новгорода: князь, отдай нам гнев свой!..

 

 

Сперва, по возвращении князя на вечевой помост, его слушали, не перебивая. И с неотвратимой явственностью Александр представил затихшему вечу всю неизбежность и ордынской переписи в Новгороде, и ордынской дани. Закончил он так:
— Господа новгородцы, дань в Орду — неминучая!.. Зачем кичиться станем своею силой чрезмерно? Вспомните, какие царства ложились под стопою завоевателей! В пять дней Владимир взяли. Да и Суздаль — в те же самые дни. За один февраль месяц — помните? — одних городов только четырнадцать захлестнули!.. Сквозь Польшу проломились. В немецкую державу вторглись, рыцарей поразили. А в Мадьярии?! И войско, и ополченье, чуть не во сто тысячей, истребили все, до единого. Короля Бэлу хорваты укрыли. После побоища под Лигницей — ведь слыхали, — где Генрих пал… Не худые воины были. И кованой рати, конницы панцирной было там не тысяча и не две!.. А что же? — после побоища того Батыю девять мешков рыцарских ушей привезено было!.. И не оба уха у мертвецов отрезали, но только правое одно: для счету!..
Александр остановил речь. Падали редкие влажные хлопья снега. Народ молчал… И вот опять тот же звонкий и дерзкий голос выкрикнул:
— Ничего!.. Пускай!.. У нас в Новгороде лишних ушей довольно — клевретов твоих!..
Александр кинул оком в толпу. Теперь он рассмотрел крикуна: хрупкий, но подсадистого сложенья, желтоволосый и кудреватый добрый молодец, в валяной шляпе пирожком, стоял в толпе, откинув голову, и, прищурясь, дерзко смотрел на князя, окруженный своими сторонниками, которые, как сразу определил князь, даже и подступиться не дали бы никому чужому к своему вожаку.
Князь вспомнил, кто это был: это был Александр-Милонег, из роду Роговичей, староста гончаров и ваятелей, работавших на владычном дворе и в прочих церквах.
У владыки Далмата он его и застал однажды, когда художник, почтительно склонив голову, принимал указанья архиепископа касательно выкладки мозаикой новой иконы…
Александр Ярославич простер руку в сторону старосты гончаров и, глядя на него, сурово ответил:
— Нет, Рогович, ты ошибаешься! Зачем мне, новгородцу, клевретами в своем городе обставляться? А вот ты зачем — новгородец же! — подголосков своих этакое количество с собою приволок на вече?
И едва произнес он эти слова, как сразу они отдались довольным, радостным гулом среди сторонников князя. Особенно радели, на этот раз за князя, Неревский конец, где больше — купцы, а также Торговая сторона, заречники. Купцы — особенно те, что с Востоком торговали, — еще при дедах и прадедах Ярославича постигли на своем горьком опыте, сколь опасно дразнить и гневать суздальского великого князя: чуть что — сейчас перехватит Волгу, Тверцу, закроет доступ и низовскому, и булгарскому, и сибирскому, и китайскому, и кабульскому гостю; да и купцов самих новгородских переловит — и по Суздальщине, и по волокам, и в Торжке, да и в темницу помечет с земляным засыпом. Нет, уж лучше ладить с ними, самовластцами суздальскими!.. И ныне ведь чего этот хочет Ярославич? — да только, чтобы от разоренья татарского малой данью город спасти!.. Так чего ж тут супорствовать, чего ж тут против князя кричать купцу или боярину?! Другое дело те вон: голота, босота, да худые мужики — вечники, да ремесленники, да пригородный смерд — огородник, да неприкаянные ушкуйники! Им что терять!.. Пожитков немного!.. А головы им не жалко. Эти и на татар подымутся! А ведь слыхать, что верхних людей — купцов, бояр — татары в живых не оставляют, а ремесленнику — ему и в Орде хорошо… как попу: убивать их не велено…
И Торговая сторона, Неревский конец весь — они шибко кричать стали за князя.
Однако и простой люд сильно подвигнулся за Ярославича после того, когда не раз и не два он зычным голосом возвестил:
— Друзья новгородцы!.. Да ведь то возьмем во вниманье: сие — не порабощенье нам, но только — откуп!.. Не порабощенье, а откуп!
В толпище доброжелательно загудели. Однако выкрикивали и другое.
— И без того налога тяжкая на товары! — крикнул опытный горлан-вечник, со спиною как деревянная лопата, нескладный мужик, именем — Афоня Заграба. — Каждый, кому не лень, берет с товаров!.. И владыке — от торгу десятая доля, и от всякого суда — десятую векшу, я на князя! Всем надо, всем надо: кому что требит, тот то и теребит с работного человека, с ремесленника, — горестно к насмешливо воскликнул он. — А тут еще татары станут каждый товар тамжити!..
Толпа зашумела.
Александр Ярославич понял, что надо вмешаться, и нашелся ответить шуткою, до которой столь охоч был новгородский вечник.
— Что говорить! — сказал князь. — Добро там жити, где некому тамжйти!..
Послышался одобрительный смех.
— Верно! Верно!.. — раздались голоса.
Александр добавил:
— Знаю: тяжко. Налоги, дани, поборы — лучше бы без того. А только где ж, какая держава стоит без того? Не слыхивал!..
И княжое слово опять взяло верх.
Но и противники его не унимались. Опять все чаще и чаще стали раздаваться из толпы выкрики и жалобы:
— Пошто хлеба не даешь новгородцам с Низовья? Слыхать, в Татары весь хлеб гонишь!..
— Голодуем, княже! Обезножели, оцинжели!.. Ребятишки в брюхо растут!..
— К соли подступу нет — за две головажни куну отдай! Куда это годится?
— А хлеб? Осьминка ржи до гривны скоро дойдет!
— Богатинам пузатым — им что? Не чутко!.. Купцы да бояре — большие люди — оборони господь!
— Ты бы так сделал, как при Михаиле-князе, при посаднике Водовике: тогда селянину добро было. На пять лет льгота была смердам не платить!..
Невский нахмурился: этот выкрик о сопернике его отца, о князе Михаиле Черниговском, и о посаднике Водовике мало того, что был ему крайне неприятен, — он показывал, что враждебные ему силы — сторонники князей Смоленских, Черниговских, а и купцы западной торговли — опять осмелели.
Насторожились и посадник и тысяцкий. Расторопнее задвигались, беспокойно засмотрели и вечевые служители — биричи, и управлявшие ими — подвойские.
Вечевой дьяк со своими двумя помощниками, вечевыми писарями, устроившимися на ременчатых складных стульях под рукой посадника Михаилы, тоже принял какие-то свои чрезвычайные меры, дабы встретить надвигающуюся бурю во всеоружии. Он что-то шепчет на ухо и тому и другому из писарей.
На коленях как того, так и другого писаря поставлен прикрывающий колени невысокий, из некрашеного дерева, крытый ящик, с покатой кпереди столешницей. В этой столешнице, на верхней кромке, врезана чернильница — глиняный поливной кувшинчик. В правом углу, на той же кромке, из круглого отверстия белеется усатый пух гусиных перьев, очиненных для писания. Перед лицом каждого из писарей, упираясь нижним обрезом в кромочку на доске, лежит по тетради из выбеленной, как бумага, телячьей кожи, — пергамент, телятинка.
Ни тот, ни другой писец не смеют занести что-либо в тетрадку, покуда вечевой дьяк не скажет, что именно. Телятинка до того дорога, что сплошь и рядом предпочитают соскоблить старую запись, чтобы нанести новую. А потом и эту соскоблят, когда придет час еще что-нибудь записать…
Однако тот, что сидит поближе к посаднику, — писарь, в синей скуфейке, сильно выцветшей, в стеганом, ватном подряснике, длинноволосый, — не дожидаясь дьяка, заносит в свою тетрадку какие-то записи.
Его все знают в Новгороде: это пономарь церкви Святого Иакова, Тимофей Локоток, уж более десяти лет — самочинный, без благословенья владыки, как бы непризнанный летописец великого города. Ему и пергамента не дают — покупает за свой счет, принимая иной раз за это жестокую трепку от своей пономарихи. Чтобы подработать на телятинку, он взялся быть вечевым писарем.
Придя домой, он впишет в свою большую, в досках, покрытых кожей, пергаментную летопись и сегодняшнюю затаенную запись:
«Безвестные проходимцы смущают народ. Народ мятется, что рыба в мотне. Ох, ох, Александр наш Ярославич, бедной… не покинул бы он нас! Что тогда станем делать?! Сыроядцы, детогубцы, татары проклятые дани требуют. Народ вопит на князя великого, на Александра. Александр Рогович, а мирски — Милонег, который горнчар, иконник у владыки, а и на потребу людскую горшки делает, кувшины, сильную злобу в людях подымает на князя на Александра. Ох, да и увы нам, грешным! А видно, опять быть крови пролитию: вчерась плакала богородица в Людине конце!..».

 

 

…Вече клубилось!.. И самые крики, казалось, тоже как бы схлестывались, переплетались, дрались и рушились книзу в сизом ноябрьском воздухе — и сызнова подымались. Уж трудно было понять стороннему, что здесь происходит и кто чего добивается. Однако сами хозяева — те прекрасно разбирались, кто чего хочет и кто за кого тянет.
— Господа новгородцы, тише! Хочу речь к вам держать! — восклицает во весь голос посадник Михаила Степанович и слегка поднимает посадничий жезл свой, с короткой, слегка изогнутой рукоятью. Седая борода глушит его голос. — Господа новгородцы, вы все хорошо знаете, кто я и какого кореня! Кто еще в Новгороде за меньших, за весь господин Великий Новгород, столько пострадал, как покойный родитель мой?! А и меня помнят не последним в битвах те, кто пути военные деял с князем!..
Слева от помоста, где сбился люд во главе с Александром Роговичем, раздается один крик, потом другой, третий:
— Ты нечестно посадництво принял!
— Нашего выбора на тебе нет! Князь Олександр тебя ставил!..
— Ты пошто под Ананьей копал?
— Мы мертвую грамоту на тебя положим!..
Старик пытается отойти шуткою:
— Да уж знаю, господа новгородцы! — говорит он. — И сам ведь бывал молод — шумливал на вече: известно, посадник — всему миру досадник!..
Но его уже не слушают. Крики Гончарского конца (а он же — и Людин конец) перекидываются на Александра.
— Князь! — орут ему. — Ты пошто посадника Ананью лишил? Ты нам хрест целовал: без вины мужа не лишать!..
— Хуже его вины нет! — мрачно возражает Александр. — Город русский от Русской Земли хотел отколоть! С мейстером рижским пересылаться задумал!.. Да я бы его и казни предал, да только чести вашей уважил — что посадник новгородский!..
— Самодержец! — несутся в ответ ему, и все из того же края веча, неистовые возгласы.
— Обсажался приятельми своими!.. Кого — хлебцем владимирским, кого — землицей, кого — серебром!..
— В ответ кто-то из неистовых сторонников князя оглашает студеный воздух пронзительным вскриком:
— Да здравствует Александр Ярославич!..
Невский улыбнулся.
— Экий вопило! — добродушно и слегка насмешливо говорит он.
И это производит благотворное действие на всех, кто внизу вечевого помоста, — даже и на врагов. И из стана друзей вырывается дружное и уже многоголосое:
— Братья, потягнем по князе!..
— Александр Ярославич на худое не поведет!..
— Суздальские — такие же русски, да взялися по дань!
— Верно. Головою повалим за князя, за Святую Софию!..
Вече начинает перекачиваться на сторону князя Александра.
Однако не этого алчет Александр Рогович со своими. Быстро подходит он к самому краю помоста, на котором стоит Невский и сидят на своих скамьях старейшины Новгорода. Его молодцы проламываются следом за ним и останавливаются крыльями — справа и слева от главаря.
И, вызывающе подняв голову, гончар бросает князю:
— Ты зачем в наши грамоты торговые с немецкими городами вступаешься? Пошто ты грамоты наши любецкие, а и рижские подрал? Не ошибись, князь! С немецким берегом торговля не при тебе стала — не тебе ее рушить! Ты Юрьев у немцев хочешь отвоевать, Нарву, а торговлю нашу в мешок завязал! Кто ты тут есть? Не ты наш князь, а сын твой!..
И это упоминанье о шестнадцатилетнем сыне Александра, о юном Василии Александровиче, словно бы исполинскими кузнечными мехами дунуло в костер вечевой распри. Уже третьи сутки грозный отец-государь держал своего сына в заточении, в земляном порубе. Василий изобличен был в заговоре против отца. Гордый юноша не хотел и помыслить о том, чтобы в его княжение Новгород согласился платить дань татарам. Но отец в этом был непреклонен. И Василий замыслил, вместе с другими роптавшими на Александра боярами и горожанами новгородскими, убить татарских послов, а князя Александра изгнать. Однако Невский вовремя раскрыл заговор сына. И, как всегда, был скор на расправу с изменниками и беспощаден.
— Где наш князь Василей? Куда ты его дел, сына своего? — кричали Невскому из толпы.
— Поставь его перед нами!..
— В темнице он у него! — выкрикнул чей-то голос. — В железа забит князь наш Новгородский!.. Вот он как с нами!..
— Ударил еси пятою Новгород!.. — взревели гневные и грозные голоса.
— Где он? Выведи к нам Василья!.. Отдай нашего князя! Самовластец!..
Александр Ярославич с гневным прищуром глянул вниз на требующий ответа народ.
— Отцу перед единым богом за сына своего ответ держать надлежит — не перед кем иным! — отвечает князь.
— Тебе он — сын, а нам — князь!.. — послышался возмущенный голос.
С мгновенье времени Невский молчал. Затем ответил — и сурово и громко, во услышанье всего веча:
— Вашему суду предан будет! Зане против Новгорода измену умыслил!.. А меня знаете: от меня — пощада плохая: что сын, что брат, а топора от ихней шеи отводить не стану, коли заслужили!.. Скоро сами судить будете своего Василья…
Помолчав, добавил — уже другим голосом: величественным и спокойным:
— Великий князь Владимирский — за всю Землю ответчик!.. А Новгород — не неметчина, не Литва!..
И эти последние слова князя — о предстоящем над Васильем суде и о том, что князь великий Владимирский — ответчик за всю Русскую Землю, словно бы тяжелая плита, легли поверх всего этого вздыбившегося вопля, криков и прекословии и как бы сломали хребтовину сопротивленья.
Александр Ярославич с чувством торжества кинул взор на это необозримое толпище, чьей границей были дальние стены кремля: вече было на его стороне.
Вечевой дьяк с выражением благоговенья на лице, поклонясь, уже протягивал посаднику Михаиле заранее заготовленную грамоту, в которой «весь господин Великий Новгород и младший брат его Псков» изъявляли согласие обязаться уплатою ежегодной дани ордынскому царю.

 

 

Княгиня Васса вспыхнула всем своим бледным византийским ликом от внезапного счастья, что в этот поздний час боготворимый ее государь-супруг пришел к ней, на ее половину терема. Она порывисто двигалась по своей опочивальне, берясь то за одно, то за другое, не зная, что ей надо сперва делать.
Наконец она усадила мужа в его обычное кресло, насовала ему за спину и под затылок маленьких расшитых подушек, взяла своими белыми длинноперстыми руками его ноги и уложила их на подножной скамейке, поверх ковровой подушки:
— Ну полно тебе хлопотать вкруг меня, посиди ты хоть немножко! — улыбаясь, проговорил Александр.
Оставив мужа, княгиня Васса зажгла высокий четырехсвещник и вновь подошла к супругу.
— Как я истосковалась по тебе!.. — сказала она и застыдилась.
Зажженные ею свечи лишь немного прибавили света в ее спальне, похожей скорее на келью игуменьи, ибо в комнате и без того было светло от множества больших и малых лампадок, теплившихся перед иконами большого углового кивота.
Большими глазами княгиня украдкой, словно девчонка, взглядывала на супруга, прижимала обе стиснутые руки к груди, слегка прикусывала алые губы и медленно покачивала головою, как бы бессильно осуждая в себе греховное чувство неутихающей, страстной любви к мужу.
Александр отдыхал, вытянув ноги на скамейку, откинувшись в кресле, закрыв глаза. Перед его внутренним зреньем все еще мреяли и метались возбужденные лица только что отбушевавшего веча. Приехав из Новгорода к себе, на Рюриково Городище, сразу после веча, уже ночью, при свете факелов, князь почувствовал себя настолько усталым, почти больным, что не принял вечерних докладчиков, приказал не беспокоить его и прошел на половину княгини.
Сейчас это веянье монастырской кельи, которое прежде раздражало его, было ему даже приятно.
Александр знал, что княгиня его слывет едва ли не святою в народе, подобно высокородной землячке и сроднице своей, Евфросинье Полоцкой.
Княжна Евфросинья приходилась ей бабкою-теткою по отцу. В семье хранился ее молитвенник, и крест, и четки. Еще живы были старцы-монахи, которые видывали княжну Евфросинью, помнили, как отбывала она из Полоцка в Иерусалим, через Константинополь, где она изумляла и услаждала своею беседою патриарха. Еще живы были в Полоцке воспоминанья о глубокой учености княжны, об ее прениях о вере с латынским епископом, коего она посрамила в том диспуте; о том, как трудилась Евфросинья над переводами с греческого и над списанием святоотческих книг. В Полоцке в дни отрочества Вассы еще не разрушены были странноприимный дом, убежище для калечных и больница, созидательницей коих была Евфросинья.
И девочке больше всего на свете хотелось стать такой же святой и милосердной, как тетка. Она возмечтала о монастыре. Но ее на четырнадцатом году выдали замуж за Александра, которому только что исполнилось тогда девятнадцать лет.
Ярослав не скрыл от сына, что город Полоцк — это щит Новгорода и что не беда, если этот щит держат руки Смоленского князя, но поистине бедою обернется дело, если из некрепких этих рук город-щит вырвут руки тевтонского магистра или же Миндовга. Надо было подтянуть Полоцк к Новгороду.
И Александр не противился намереньям и уговорам отца. Свадьбу сыграли в Торопце, но трехдневный пир задан был и всему Великому Новгороду, а иначе новгородцы обиделись бы. «Первую кашу в Торопце чинил, а другую — в Новгороде», — заботливо отметил в день свадьбы князя Александра новгородский летописец…
Первые годы, несмотря на то что брак их был чисто династическим, он любил свою княгиню. Ее строгая красота затмевала полнокровную красоту новгородских боярынь.
Княгиня нарожала ему добрых детей. Сперва — дочку Евдокию (теперь уже второй год замужествует за Константином Смоленским), потом — сынов: Василия, Дмитрия… Васса была хозяйственной и рукодельной; супруга своего она любила страстно, и если бы господь еще умудрил ее войти в державные заботы мужа, то его любовь к ней вряд ли бы иссякла. Ибо, против обычая и нравов других князей, Невский был строг в семейной жизни и глубоко убежден был, что государь, первее всех своих подданных, должен хранить брак честен и ложе нескверно.
Но, к несчастью, Васса оказалась неспособной разделить бремя державных трудов своего супруга. Она признавала это сама, в простоте душевной сетуя на невысокий, не воспаряющий ум свой. Новгорода она боялась. В дни усобиц и побоищ на мосту, в дни грабежей и пожаров она уходила в дальние комнаты двухъярусного терема своего, хотя от буйного города их поместье в Рюриковом Городище отдалено было расстоянием в целых две версты.
Первые юные годы она, бывало, с плачем начинала просить Сашу, чтобы он перебрался совсем в свой тихий Переславль. Особенно когда новгородцы принимались в очередной раз прогонять Александра, показывать ему путь от себя.
— Вот видишь, вот видишь, Саша, — говаривала тогда она юному супругу, пылающему гневом на неблагодарный и строптивый город. — А ты за них жизнь кладешь!.. Да брось ты их совсем: ведь во Владимире тебя ждут не дождутся, на руках будут носить…
— Дура!.. — вырывалось у Александра. Но, увидав ее слезы, он горько каялся в несдержанности своей и принимался утешать ее и оцеловывать от слез ее большие черные глаза. — Ну, полно, полно, не плачь!.. Успокойся: ведь знаешь, какой я!..
И — в который раз! — Александр принимался растолковывать ей, почему для великого князя Владимирского никак нельзя попуститься Новгорода, что такое Новгород для Русской Земли и как худо будет, если немцы, датчаны, шведы совсем оттиснут новгородцев от моря:
— А пока я стою одною пятою на Клязьме, а другою здесь — на Волхове, — не отсадят они меня от моря! Николи!
Неоднократно в такие минуты княгиня Васса грустно говаривала мужу:
— Нет, Саша, разве тебе такая нужна, как я?.. Я разве помощница тебе!.. Только деток твоих лелеять да помолиться о тебе!.. Другому жена нужна, а тебе… царица!
— Ну, пошла, пошла!.. — неодобрительно прерывал ее Александр. — Да полно тебе!.. А вот что замолишься ты да запостишься когда-нибудь до смерти, то это вот верно… Княгиня ведь, не монахиня!..
Его тоска по настоящей государыне-супруге и явилась там, в Переславле, быть может, истинной основой вспыхнувшей в его сердце любви к Дубравке.
Почти с первой же встречи, когда Дубравка покинула свадебный пир, оскорбленная появленьем Чагана, открылась ему в ней прирожденная супруга властителя. «Да! Это не то что моя Васса!..» — думалось ему, как ни стыдился он этих мыслей, как ни боролся с ними.

 

 

Александра Ярославича и сейчас раздражала Васса тем, что, любовно хлопоча вкруг него, ради того, чтобы отдохнуть ему телесно, она совсем не полюбопытствовала, откуда он только что приехал, и совсем не заметила, что супруг ее ныне приходит к ней победителем — и победителем из такой битвы с буйным городом, котбрая еще вряд ли когда прежде выпадала на его долю. А он-то шел к ней — и отдохнуть у нее, и рассказать ей, какое страшное вече сегодня переборол он!
И Александру захотелось, в раздражении на Вассу, сказать ей что-либо неприятное и осуждающее.
— Вот что, княгиня, — суровым голосом, которого она страшилась больше всего на свете, молвил он. — Давно собираюсь тебе сказать, да все забываю. Распустила ты этих паломников своих, ходебщиков по святым местам, пилигримов, что дальше некуда! У тебя ведь все — святенькие. Доверчива ты очень. И многие из них и не монахи, не попы. И ни в каком Ерусалиме они и в жизнь свою не бывали. Беглые. От оброка скрываются. От боярина своего бегают. Я вот велю Андрей Иванычу как-нибудь всех их перебрать, кто чем дышит, — эти твои богомольщики, ходебщики — не сидится им дома!
Княгиня Васса смиренно опустила голову.
— Хорошо, Саша, — отвечала она. — Скажу Арефию-ключнику, чтобы строго проверил всех…
Она придвинула к его креслу маленький восьмиугольный столик, накрыла его белым как снег полотенцем и поставила взятые из погребца и для него припасенные курицу и кувшин с кахетинским, и его любимую большую чару, из которой пил в день свадьбы, уж почти скоро двадцать лет тому назад, и которую она свято берегла на эти его приходы.
— А ты? — спросил он, готовясь приняться за еду.
Она покачала головой и смутилась. Он понял.
— Ну понятно, — сказал он, улыбаясь, — ведь пост сегодня… Ну, не осуди!
— Да что ты, Саша!.. Где ж тебе посты соблюдать!.. То — на войне, то — в дороге, то — у татар!.. Да с тебя и сам бог не спросит!..
Александр, как бы в сомненье, покачнул головою.
— Ну не знаю!.. — сказал он. — Хотя на днях Кирилл-митрополит говорил мне: дорожному, да недужному, да в чуждых странах обретающемуся пост не надлежит!..
Тем временем княгиня устроилась на подлокотнике его кресла, взяла блюдо и принялась бережно отделять от костей куски куриного мяса — белые, длинные, волокнистые — и кормить ими Александра и время от времени подносить к его устам чашу с вином.
Он снисходительно-ласково потрепал ее белоснежную узкую руку.
— Да у тебя здесь чудесно!.. — сказал он. — Однако дайкось я сам: люблю с косточки кушать.
Он взял из ее рук остатки курицы и, разламывая и разворачивая своими сильными пальцами сочно похрустывающие косточки, принялся есть с той отрадной для глаза мужественной жадностью, с какою вкушает свою заслуженную трапезу пахарь и воин.
Горячая слеза капнула на щеку Александра. Княгиня, державшая чашу с вином, поспешила поставить ее на место.
Александр перестал есть, поспешно отер пальцы о полотенце на столике и обеспокоенно повернулся к ней:
— Что с тобой?
Она склонилась молча к его голове и плакала. Когда же он стал отымать ее лицо от своего плеча, чтобы заглянуть ей в глаза, она выпрямилась, стряхнула слезы, и у нее стоном горлинки, терзаемой ястребом, вдруг вырвалось:
— Господи!.. А что же Вася-то наш кушает — там, в темнице в твоей, в порубе? — И она зарыдала.
Невский вздрогнул от неожиданности. Он полагал, что ей, матери, ничего еще не известно о заточении сына. Он запретил ей что-либо сказывать. Сам же он хотел сказать, что Василий отбыл на время во Псков.
Стужей пахнуло на княгиню от слов, которыми он ответил на ее жалобный возглас:
— А право, не знаю, чем их там кормят! — сказал он. — Не любопытствовал!.. Да надо полагать, курятинкою не балуют, вином не поят… Приказывал я, чтоб хлеб-вода дадены были…
— Господи! — опять скорбно воскликнула княгиня, глядя молитвенно на иконы. — Да как помыслю, что он, Васенька мой, отрок еще, — и в темнице, с убийцами… и на земле спит, на соломе гнилой, — сердце кровью подплывает! Да что же это такое? — выкрикнула она и заломила над головой сплетенные руки и завыла, как воют простые бабы над покойниками.
Невский вскочил на ноги.
— Чего запричитала? — крикнул он. — «Васенька, Васенька»! А с кем же ему сидеть, как не с убийцами, головниками? А кто он сам-то есть?.. Да он сто крат хуже убийцы. Знаешь ли ты, что сей сынок твой, отрок твой умыслил?.. Нет? Так слушай: Василий ладил послов татарских убить, новгородцев напустить на них. Меня хотел в город не допустить! Ведомо ему было, мерзавцу, что я без полков здесь, да и что дружины при мне не много… Хорош отрок!.. На соломе, говоришь, на земле сырой спит?.. Ничего! В земле ему будет постель постлана… с которой не подымаются!..
При этих неистовых словах князя слезы княгини словно бы враз высохли, рыданья пресеклись. Теперь это была царица, но царица-мать!
— Будет мне плакать! — вскричала гневно она. — У тебя разве сердце?! То жернов! И кто под него попадет, тому не быть живому!.. Да и будь он проклят, этот Новгород твой!..
— Княгиня!
В дверь постучали. Александр подошел и открыл. Сквозь распахнутую дверь к нему поспешно подошел Андрей-дворский. Он был одет по-уличному и запыхался. Приветствовав князя, он проговорил:
— Беда, Олександр Ярославич, — опять мятутся, окаянные!
— Сюда ступай, Андрей Иваныч, — здесь скажешь! — прервал его Невский и втянул за рукав через порог и захлопнул двери.
Он не дал даже перекреститься Андрею Ивановичу на иконы и приветствовать княгиню.
— Ну, что там опять стряслося? — сразу преображаясь, словно взявшийся за гриву коня, готовый вскочить в седло, спросил он.
— Ох, княже! — воскликнул Андрей-дворский. — Опять вече созвонили, другое!.. Повалили все на Торговую сторону, с факелами, — боюсь, сожгут город!.. И все — при оружии, а кто — с дрекольем. Крови не миновать!.. Стражников я укрепил, добавил, сколько мог… а не знаю, удержат ли! Кричат: «Василья-князя отдайте нам!» На посадника, на Михаилу, самосудом грозятся: вышел он уговаривать. Боюсь, Олександр Ярославич, не убили бы старика!.. Сильно ропщет народ!
— Подожди, сейчас выйду, — сказал Александр.
И дворский вышел, закрыв за собою дверь.
Князь обернулся к супруге:
— Вот, вот он, отрок твой, Васенька твой!.. — грозно-угрюмым голосом, в котором, однако, слышались слезы, выкрикнул он вне себя, и прекрасное лицо его исказилось.
Второе вече, в Неревском конце, у церкви Святого Иакова, — вече крамольное — созвонил Александр Рогович — гончар. Да и какое там вече! «Вечити» не давали никому. Не было тут ни посадника, ни тысяцкого, ни дьяка, ни подьячего, ни сотских, ни подвойских, ни биричей: это было диковечье, это было восстание!
— Тут — наше вече! — кричали. — Теперь спуску не дадим!
Сперва, еще в сумерках, народ на князя и на посадника Михаилу копили не здесь, а во дворе усадьбы Роговича. А когда уже столько скопилось, что и забор повалили, то Александр Рогович велел своей дружине перегонять народ на другое место, к церкви, и там бить в колокол.
Слугам и дружине своей велел возжечь факелы, быть при оружии и в доспехах. А кричать велел так: «Бояре себе творят легко, а меньшим — зло!», «Кажный норовит в свою мошну!», «Князь татарам Новгород продал!..», «Дань по достатку надо раскладывать, а не по дворам!», «Посадник измену творит Новгороду, перевет с князем Александром держит!..»
Это и кричали в народе на разные голоса.
Площадь церковная не вмещала людей, а улицы со всех четырех сторон все накачивали и накачивали новые оравы и толпы.
Страшен мятеж людской!..
Сперва взбулгачили чуть не всех своим колоколом. Натекло народу и такого сперва немало, у которого и в мыслях не было супротив самих себя идти: ведь только что отвечили и грамоты вечевые князь-Александру выдали, так чего же уснуть не дают хрестьянам?!
Разузнав, чего домогается Рогович, одни стали заворачивать обратно, сшибаясь на возвратном пути с теми, кто приваливал к Роговичу, а другие и в драку ввязались. Жерди, колья, мечи, сабли, буздыганы и копья — все пошло в ход!
Завзятый вечник — небогатый мужичонка Рукосуй Иван ввертелся в толпу с диким воплем, показывая всем разодранную и окровавленную на груди рубаху:
— Вот, православны, глядите: ударили стрелою в пазуху!..
— Кто тебя ударил?
— Приятели княжеские, клевреты!.. Милостивцы Олександровы!.. Предатели наши!..
— Бей их!..
На крыльцо церкви вскочил Александр Рогович. Двое рослых дружинников стали рядом с ним с дымно клубящимися и кидающими огненные брызги факелами.
Староста гончаров был в кольчуге и в шлеме. Сбоку, на поясе, висел его неизменный чекан. Шлем был застегнут. Он снял его. Толпа притихла.
— Господа новгородцы!.. Граждане новгородские! — воззвал Рогович. — Дело большое зачинаем! Либо свободу себе возворотим, либо костью падем! Кричите: ставить ли щит против великого князя Олександра, против татар, для которых он дани требует?
— Ставить щит!.. — закричали единым криком зыбившиеся перед ним толпы.
— Нас не охомутают!.. Владимиру Святому дань — и то не стали возить, и ничего с нами не сделал, а тут — поганому татарину, скверноядцу, покоряйся?!
— Что это за князь, да еще — и великий?! Оборонить Новгород не может!.. Тогда нам и князей не надо!..
— И дедам нашим такое не в память!.. Нам дань платят, а не мы!..
— Ставить щит!..
— Ты нас веди, Рогович!.. Умеешь!.. Человек военный!..
— Тебе веруем!..
— Ишь ты! — послышался опять злобный крик против Ярославича. — О татарах пекется… Как бы не обедняли!..
— На нем будет крови пролитие! А мы с себя сымаем!..
— А посаднику Михаиле — самосуд!..
— За Святую Софию!..
— За Великий Новгород!..
Рогович Милонег прислушался: явственно доносился звон клинков о доспехи, хрясканье жердей. Слышно было, как вышатывают колья из частоколов и плетней.
Кто-то из толпы выкрикнул весело:
— Драча! Пружане с козьмодемьянцами схватилися!..
Из маленькой каменной сторожки, приоткрыв дверь, высунул голову летописец-пономарь. Он тут же и проживал, при церкви Иакова, близ которой ревело дикое вече. Он испуганно перекрестился, увидав, что творится. Некоторое время он, превозмогая страх, вслушивался. Вдруг обнаженная по локоть сухая женская рука схватила его сзади за ременный поясок подрясничка и рывком втянула обратно, в сторожку. Это была пономариха. Большие дутые посеребренные серьги ее качались от гнева.
Пономарь, слегка прикрывая голову — на всякий случай, если рослой супруге вздумается ударить его, — проследовал бочком к своему налою для писанья, на котором раскрыта была его летопись.
Трое пономарят, белоголовые, от десяти до четырех годочков, кушали просяную жидкую кашу, обильно политую зеленым конопляным маслом. Четвертый ребенок лежал еще в зыбке, почмокивая соскою на коровьем роге.
Пономариха, закинув крючок двери, принялась отчитывать мужа. А он уже обмакнул перо и вносил в свою тетрадку все, чему стал свидетель. Он лишь с пятого на десятое, как говорится, слышал слова, которыми его честила супруга.
— Окаянный! — бранилась пономариха. — Ровно бы и детям своим не отец! Вот ударили бы тебя колом по голове твоей дурной, ну куда я тогда с ними? Много ты мне добра оставишь? И мое-то все прожил, которое в приданое принесла.
— Не гневи бога, Агаша! — ответствовал пономарь. — Коровка есть… порошята… курочки, утки, гуси!.. У других и этого нету.
Пономариха только головой покачала.
А пономарь Тимофей, время от времени успевая кинуть ответное словцо супруге, продолжал писать свою летопись, произнося вполголоса то, что записывал.
— «О боже всесильный! — и вычерчивал на пергаменте, и произносил он. — Что сотворим? Раздрася весь город на ся! Восстань велика в людях. Голк и мятеж!.. Александр Рогович, окаянный строптивец, иконник, горнчар, злую воздымает прю на князя Олександра!.. И чего ему надо? Всего у злоокаянного много: и чести от людей, и животов!.. Несть ли в Деяниях: „Князю людей твоих да не речеши зла! Начальствующего в народе твоем не злословь!..“ Ох, ох, творящие непотребное! Полно вам складывать вину на князя! Ну, да ведь солнышка свет сажей не зачернишь! „Александр“ же эллински означает „защита мужей“!.. Добрый страдалец за Русскую Землю, как деды и отцы его!..»
Летописец вздохнул. Печально усмехнувшись, пробормотал:
— Злая жена — хуже лихоманки: трясца — та потрясет, да и отпустит, а злая жена и до веку сушит!..
— И пишет, и пишет, только добро переводит!.. — со злостью отвечала ему супруга.
Этого не мог снести пономарь.
— А не твоего ума дела!.. — огрызнулся он. — Труд мой потомки благословят!..
— Ну как же! — воскликнула пономариха. — Дожидайся! Вон ходил ко князю со своей книгой, у самого владыки, у Кирилла, побывал, а здорово он тебя благословил!..
Это напоминанье было одним из самых больных для пономаря. Он и впрямь представлял Невскому летописание свое, ища пособия, ибо дорог был пергамент и киноварь, а и тем паче — золото, растворенное для заставиц. Однако Александру Ярославичу было не до того, он передал дееписание пономаря владыке Кириллу, а тот, прочитав ли или же только просмотрев, сказал с грустной и снисходительной улыбкой, когда князь спросил его, есть ли что дельное в труде пономаря Тимофея:
— Что может простец сей потомству поведать о тебе? Сам невежда и умом грубый поселянин. Дееписание его токмо повредить может. Ты сам посуди, государь: пишет сей простей: «Взяли князь Олександр, и Василей, и вси новгородцы мир с дворянами рижскими, и с бискупом латынским, и с княземмейстером на всей воли своей». И тут же, в одном ряду и того же дня, означено у него: «Буренушка наша отелилась. Теля доброе. Ребятки радуются: молочка прибыло. И — Огафья…»
Владыка рассмеялся.
— Нет, князь, — сказал он вслед за тем с глубоким убежденьем. — Не сочти сие лестью. Деяниям твоим — Иосиф Флавий… Георгий Амартол… Пселл-философ… А из древле живших — Иродот, Плутарх!..
И пономарь Тимофей получил вместо ожидаемого пособия суровый выговор от владыки.
— Советую тебе престати, — сказал Кирилл. — Не посягай на неподсильное тебе. А жить тяжело, то готовься: велю поставить тебя в попы!..
Молчал пономарь. Крепился. Зане — владыка всея Руси глаголет. А потом не выдержал и, поклонясь, ответствовал:
— Прости, владыка святый, но где ж мне худоумному — в попы: я ведь только буквам учился!.. Риторским астрономиям не учен…
Владыка долго смотрел на него. Наконец сказал:
— А и горд же ты, пономарь! Ступай!..
И вот сейчас злой попрек жены разбередил больное место у непризнанного летописца. Он, всегда столь робкий с женою, взорвался, отбросил плохо очиненное или уже задравшееся перо:
— Вот и примется стругать, вот и примется стругать!.. И ведь экая дура: мужа стружет! А нет чтобы перьев мужу настругати!.. Эх, добро было Нестеру-летописцу: зане монах был, неженатый… никто его не стругал!..

 

 

Посадник Михаила, услыхав звон колокола и смятенье в народе, выехал верхом в сопровождении одного лишь слуги усовестить и уговорить восставших. Но его не стали слушать, сразу сорвали с седла и принялись бить. Слуга ускакал.
— Побейте его, побейте!.. — кричали вокруг растерявшегося, ошеломленного старца. — Переветник!.. Изменник!
Были и такие, которых ужаснуло это святотатство — поднять руку на человека, в коем веками воплощались для каждого новгородца и честь, и воля, и власть, и могущество великого города.
— Не убивайте!.. Что вы, братья? — кричали эти. — Посадника?! Разве можно?! Давайте пощадим старика!
— Хватит с него и посадництво снять!.. Пошто его убивать? — старой!
Но их отшибли — тех, кто кинулся выручать старца.
— Какой он нам посадник? — грозно заорали те, кто волок старика на Большой мост. — Кто его ставил? Топить его всем Великим Новгородом! Изменник!..
И в продымленном свете факелов, метавшихся на сыром ветру, толпище, валившее к Большому мосту, к Волхову, ринулось с горы, что перед челом кремля, — прямо туда, вниз, где хлестался и взбеливал барашками уже тяжелый от стужи, словно бы ртутью текущий, Волхов.
С посадника сбили шапку. Седые волосы трепал ветер. Его били в лицо. Он плохо видел сквозь кровавую пелену, застилавшую глаза, да и плохо уж соображал, что с ним и куда его волокут.
— Ох, братцы, куда меня ведут? — спрашивал он, словно бы выискивая кого-то в толпе.
Ответом ему был грубый, торжествующий голос:
— Куда? До батюшки Волхова: личико обмыть тебе белобоярское — ишь искровенился как!..
Жалевшие его и хотевшие как-нибудь спасти, советовали ему:
— Кайся, старик, кричи: «Виновен богу и Великому Новгороду!..»
Михаила Степанович гордо поднял голову:
— Нет! Не знаю за собой вины никоторой!..
Кем-то пущенный камень величиною с кулак ударился в его большое возлысое чело. Посадник был убит…
Толпа охнула, и стали разбегаться: кто в гору, а кто — вдоль берега.
А на берегу Волхова, озаряемый факелами, уже близ самого въезда на мост, показался исполинского роста всадник. Сверкал от пламени его шлем, реял красный плащ…
Это был Невский.

 

 

Беспощадно расправился с мятежом князь Александр. Он решил карать без милости. Целый месяц держался в городе со своею дружиною и с теми, кто привалил к нему, Александр-Милонег Рогович. Было время, что и не знал народ, за кем суждено остаться Новгороду: или за князем, или за гончаром? Бояре, купцы да и всякий зажиточный устали уже перевозиться со своим скарбом то на одну, то на другую сторону Волхова да хоронить свое рухлишко то при одной церкви, то при другой!
А отчаявшийся в спасенье и уж решивший, видно, что семь бед — один ответ, черный люд новгородский, пошедший за гончаром, кинулся на бояр, на купцов богатых, чтобы хоть напоследок усладить свою душу страхом и трепетом вековечных своих врагов и хоть перед смертью неминучей, а наступить им на горло.
— Пускай знают вдругорядь! Горлоеды! Бояре, купцы… только то и знают, что гортань свой услаждать!.. Трудимся на их!.. Потом нашим жиреют!..
И, чуя неизбежность скорой княжой расправы, новгородцы подбадривали друг друга:
— Один за одного умереть. Не надо нам князя никакого!.. У нас лен — князь.
— Пускай казнит, вешает: Адам привычен к бедам!..
— А мы татарам не данники!
— Головою своею повалим за Великий Новгород!..
— Зажигайте дворы боярски!..
И зажигали. Но худо горело: осень поздняя, дождь, снег, мокреть — тес намокнул. Да и в богатых домах было чем заливать: из Волхова трубами деревянными, а где и свинцовыми, вода проведена чуть не в каждый боярский дом!.. Да и Александр-гончар сам пресекал поджоги. Двоих, кого с кресалом да с кремешком захватили под сенками, тут же на воротах и повесили. А все же таки успели — пожгли некоторых. Ну, да ведь это что?! Не видать, где и сожжено. Ведь двенадцать тысяч дворов в Великом Новгороде!.. Зато крови столько пролилось, что хватило бы и не такой пожар затушить!..
«От грозы тоя страшныя, от восстания людского, — так записывал в свою летопись пономарь, — вострясеся град весь, и нападе страх на обе стороны: на Торговую, а и на нашу. И от сей от лютой брани, и усобного губительства начаша и бояре, и купцы, и житьи люди животы свои носити в церкви. Ох, ох, не пользует, видно, имущество в дни ярости… Плакала богородица вечорась у нас, здеся, в нашей церкви, у Святого Иакова в Неревском конце!..»
В городе начался голод: кадь ржи — сорок гривен, кадушка овса — пять гривен! Невский пресек пути. Низовской хлеб не шел. Торговля упала. Чужестранный гость — немчин, готянин, литвин спешили утянуть ноги. Оба двора торговых — и Немецкий и Готский, — каждый во главе с ольдерманом своим, всячески вооруженные, затворились за крепким острожным тыном, обставились кнехтами — сторожами, спускали на ночь лютых огромных собак, не кормя их…
Александр Ярославич и от себя тоже выставил им охрану — и на Ярославлем дворе, и вдоль берега: не учинили бы обиды купцу-зарубежнику, — греха тогда и сраму не оберешься!
Донесенья из-за границы поступали тревожные. Уж далеко пронеслась и в западные страны лихая весть, что Новгород отложился, князь великий Владимирский, Александр, не может, дескать, пробиться в город, сидит на Городище, а вотвот и оттуда выбьют! Князя Василья восставшие добыли-де из поруба — убежал от отца в Псков. Бурграфа новгородского, Михаилу, сами же новгородцы убили. Сеньор епископ новгородский бежал. Такие толки шли среди рыцарей. Невскому стало известно, что магистр рижски» копит силы и в Юрьеве, в Мемельбурге, и в Амботене, и в Добине…
Татар Невский едва спас. Ордынские послы хотя и трясясь от страха, а все ж таки визжали и ярились на князя, грозили смертью. Александр выслушал их и спокойно сказал:
— Чернь мятется!.. Я в том не виновен!
Он вывел их на сени и дал им глянуть. Возвратясь с ними, устрашенными, в комнаты, сказал:
— На вас, князья, уповаю: на ваше предстательство перед ханом!
На это послы ордынские, приободрясь, отвечали надменно и многозначительно:
— Голоса черни никогда не досягают ушей нашего хана! Он велит ячмень посеять на том месте, где был Новгород!.. Поспеши карою сам, — тогда, быть может, гнев Берке будет и не столь всепоедающим.
— Останьтесь! — возразил Александр. — Увидите сами, покрыты ли будут от меня милостью мятежники!
Однако послы предпочли уехать. Александр богато одарил их. Еще более щедрые подарки, с письмом, объяснявшим все, что произошло, отправил он хану Берке и верховной супруге его Тахтагань-хатуни, его любимым женам — и Джидже-хатуни и Кехар-хатуни.
Андрей-дворский вывез ночью послов из города, вместе с женами их, под прикрытием дружины.
Рогович, теряя улицу за улицей, стягивал свои последние силы в Гончарский конец. Эти стояли за него крепко! Он все еще ждал, что мужики окрестных селений и погостов подымутся и пришлют ему помощь. Он рассылал дружинников своих и клевретов далече от Новгорода, чуть не до Волока и до Торжка. Сулил деревенским неслыханные льготы! «Братья! Помогайте нам на князя и на злодеев!..» Ответ был нерадостный:
— А!.. как тесно стало вам, господа новгородцы, тогда и мы у вас людьми стали!.. Нет! Нам с вами — врозь: у нас — сапоги лычные, а у вас — хозовые. Вы — люди городские, вольные, а мы — тягари, земледельцы!..
…И наконец, настал неизбежный день: вождь восстания, израненный, в разодранном полушубке, однако с гордо вскинутой головой, предстал перед князем.
Едва приподняв голову от стола, заваленного свитками хартий, Невский глянул на главаря мятежников и сказал начальнику стражи:
— Человек владыки: горнчар, иконник!.. На увещанье его — к митрополиту!..
И Роговича увели.
Тем временем прочих, захваченных с оружием в руках, предавали казни немедля. Кто успел явиться с повинной еще до конца восстания, тех пощадили.
Побросавшие же оружие слишком поздно, те знали, что им нечего и молить о пощаде.
Владыка Кирилл, погруженный якобы в чтение книги, разогнутой перед ним на покатом налойце, долго не подымал глаз на узника, введенного к нему. Владыка сидел сильно внаклон, так что Роговичу видно было лишь круглое, плоское донце митрополичьего белоснежного клобука с белыми открылками по плечам.
Гончару надоело стоять, переминаясь с ноги на ногу, — он звякнул оковами-наручниками и откашлялся.
Митрополит поднял голову и откинулся в кресле. Рогович заметил, что за этот год, как не видал он его, митрополит сильно постарел. Усохли виски. Заострился нос. Черную бороду перевила седина. Глубже в глазницы ушли огромные, черные, пронизывающие глаза.
— Так, — промолвил наконец владыка. — Владычный мастер!.. Церковный человек!.. Художник, над иконным писанием труждающийся! Нечего сказать, потрудился!.. За добрые, видно, труды в сих узах предстаешь ныне предо мною!.. О, как стыдно было мне за тебя, моего церковного человека, ныне перед князем!.. А ведь когда-то прославлен был ты, Рогович, прославлен, аки Веселиил Новгородский!..
Гончар взметнул бровью.
— Трудов моих и на Страшном суде не постыжуся! — гордо сказал он. — Вот и сия амфора, что слева пред тобою высится, — моих рук творенье.
Он слегка повел скованными руками на огромную цветную, с птицами и цветами, фарфоровую вазу, едва ли не в рост человека.
Митрополит покачал головою.
— Разве за это — оковы?.. — укоризненно произнес он. — И ты не каешься зла своего?
— Нет, не каюсь!
— В гордого бо сердце дьявол сидит!..
— Мне не от чего гордеть! Я — глиномес. Мы — люди темные, простецы… Меся глину да обжигая, мудр не станешь…
— Отстань высокоумия своего! Вспомни будущего судилища ужас!..
— Я с тобою, владыко, недостоин разговаривать. Я помолчу. Только то скажу, что вы и на этом свете поспеваете, да и на том. А и там то же, что здесь: верхнее небо, да среднее, да нижнее. Уж и темниц там настроили для нашего брата… Не из своих мечтаний я это взял, а чел в книге Еноха праведного!..
Митрополит, услышав это имя из уст гончара, только презрительно усмехнулся:
— Вижу, ты преизлиха насытился ложных басен! Нахватался книг отреченных! Не дьявол ли суемудрия подвигнул тебя восстать на князя, на господина своего?
— А он мне не господин! Господин мне — Великий Новгород!
Выражение презрительной скуки появилось на лице митрополита. Он даже слегка и позевнул, призакрыв рот белой выхоленной рукой.
— Экий афинянин, подумаешь!
Рогович вспыхнул от гнева. И в то же время искра озорства и насмешки сверкнула в его глазах.
— Не Демокрит ли сказал, святый владыка: «Бедность в демократии лучше благоденствия при царях, свобода лучше рабства»? — И Александр-Милонег повторил по-гречески то, что сказал по-русски.
На этот раз самообладание изменило владыке.
— Так вот ты какой! — произнес он гневно. — И со стола эллинских лжеучителей подобрал крохи?.. Не станем ли с тобою риторские прения здесь открывать?.. Но где ж мне в этом состязаться с тобою?.. Аз — мних недостойный. Мне подобает токмо от евангелия и апостол святых глаголати. И ты бы в святые книги почаще б заглядывал, христианин был бы, а не крамолою пышущий изувер. Не сказал ли апостол: «Не бо без ума князь меч носит: божий бо слуга есть, отмститель во гнев злое творящим»?
Старейшина гончаров новгородских угрюмо кивал головою на слова владыки. Хотя и скованы были его руки, но казалось, что для духовной, для мысленной битвы засучает он рукава.
И едва окончил говорить архипастырь, гончар ответил ему:
— А разве это не того же самого апостола речение: «Наша брань — не против крови и плоти, но против начальств, и против князей, против мироправителей тьмы века сего»?
Владыка не сразу доискался должного слова.
— Да ты — аки терние изверженное! — сказал он изумленно. — До тебя и докоснуться голой ладонью нельзя! Но кривотолкуеши, чадо! — зло усмехнувшись, продолжал он. — «Воздайте убо всем должная: ему же убо урок — урок; а ему же убо дань — дань, ему же страх — страх и ему же честь — честь!..»
— Вот, вот, — отвечал Рогович. — То-то вы за ханов татарских и в церквах молитесь, и победы им просите у господа!.. Обесстыдели совсем!.. Раньше цесарь у вас один только грецкий царь был, зане — православия, говорили, хранитель, а ныне уже и татарина цезарем именуете!.. Нет! — выкрикнул Рогович, потрясая кулаками в цепях. — Церковь — вы, да только не Христова!.. Разве так подобает инокам жить Христовым, как ты живешь?.. Вам, монахам, вам, иерархам церковным, подобает питаться от своих праведных трудов и своею прямою потною силою, а не хрестьянскими слезами!.. Во вретищах и власяницах подобает ходить, а не в этом шелку, что на тебе!..
Глаза гончара налились кровью. Он дышал тяжело. Гневен был и владыка! Несколько раз он хватался рукою за цепочку, на которой висела на его груди панагия. Дождавшись, когда Милонег замолчал, он, зло прищурившись, сказал:
— Уймись немного. Вижу — распалился ты гневом, как вавилонская пещь. К чему это отрыгание словес? Афедрон гуслям не замена! Изыди, крамолующий на господа!..
Владыка поднялся и указал рукой на дверь. Служка-дверник поспешно распахнул ее и поклоном пригласил войти стоявшего за дверью воина.
…В тот же вечер митрополит Кирилл говорил Невскому, весь в дрожи негодования:
— Злой мятежник сей творец сосудов скудельных!.. Не увещателен!.. И дышит от него ересью болгарского попа Богумила. Отступаюсь и в руки твои предаю!..
— Ну, удача добрый молодец, что говорить станем? — такими словами начал князь Александр Ярославич свою беседу с Роговичем, введенным в его княжескую судебню.
— Когда бы удача был, не сидел бы у тебя в порубе! — послышался в ответ насмешливый голос мятежника.
Князь вглядывался в Роговича. Этот — в кандалах, исхудалый, землистого лица, обросший рыжею бородою, глядящий исподлобья — узник приводил на память князю нечто далекое. Что он видел его, этого художника и ваятеля, однажды в покоях архиепископа, — это было не то! Где-то еще он видел его и даже разговаривал с ним… Вот только голос тогда был у него другой — ясный и звонкий, а теперь — с каким-то носовым призвуком. Ну, ясно же: он, этот изможденный человек в кандалах, был с ним там, на болотах Ижоры, воевал под его рукою со шведами, на Неве!.. Вот он сейчас как бы снова видит этого рыжекудрого человека, тогда совсем еще юношу, наметывающего копыта своего скакуна на толпы рыцарей и кнехтов, которых он грудит к воде, к их высоким и многопарусным кораблям. Облако толкущейся мошкары, пронизанное багровыми лучами солнца, неотступно следует за его сверкающим шлемом.
«А лихо бьется парень!» — подумалось тогда Невскому.
После битвы он отыскал сего воина. Узналось: Рогович Александр-Милонег, иконописец, художник, гончар, мусией кладет иконы. Староста гончарской братчины. А эти, что с ним, — его ученики, подмастерья… На шведов сам захотел пойти: «Душно нам от них, новгородцам».
Князь тогда похвалил его за доброе ратоборство, помянув его перед всем ратным строем. И вот этот самый человек стоит сейчас перед ним, повинный в лютом кровопролитии, в мятеже, закованный в кандалы… В тот день, после Невской битвы, он весело тряхнул рыжими кудрями в ответ на похвалу князя, рассмеялся и отвечал: «Твоего чекана люди, Александр Ярославич!..»
«Плохой же я чеканщик…» — подумал Невский, глядя сейчас на стоявшего перед ним понуро гончара. Он решил пока не устрашать вождя мятежников, а вызвать его на откровенную беседу, — кто знает, если раскается чистосердечно, то и добиться для него помилованья — перед посадником, владыкой и перед всем советом.
Князь ступил несколько шагов к гончару.
— Ну, тезка, оказывается, мы с тобой в одной каше паевали. Я тебя помню… — спокойно и даже доброжелательно сказал он.
— И я тебя помню! — угрюмо отвечал Рогович. — Паевали в одной братчине — верно! — в одном котле, да только пай вынули разный: тебя уж Невским зовут в народе, а меня… в земляном порубе гноят, да, должно быть, и на глаголь скоро вздернут!..
Александр Ярославич не ожидал такого ответа.
— Не торопись на глаголь! Успеешь! Оттуда ведь редко кто срывается. Пенька в Новгороде, сам знаешь, добрая — веревка не порвется!.. Да только я так мыслю: не для веревки такие шеи, как твоя!.. Видел тебя доблестным!.. И как это тебя угораздило? Когда я услышал о тебе, то сперва не поверил. Художник, думаю, добрый, изограф, горнчар!.. Нет, не поверил.
И Александр, расхаживавший по комнате, остановился и развел руками.
— Зря не поверил!.. Что сделал, то сделал: того не отрекаюсь! — ответил Рогович.
Он опять произнес эти слова с каким-то странным носовым призвуком, словно бы у него был тяжелый насморк, не дающий дышать.
— Подойди! — приказал Александр.
Рогович не двигался.
Тогда Невский, в два шага, сам вплотную приблизился к нему. Рогович быстро отдернул голову. Страшное подозрение мелькнуло в голове князя.
— Тебя били, что ли, в порубе? — спросил Александр.
— Нет, блинами потчевали! — отвечал Рогович.
И тогда только заметил Александр багровые припухлости и кровоподтеки на лице пленника.
Князь был неприятно смущен. Он как-то не думал никогда о своих заключенных и о том, каково им приходится. «Брошен в поруб — стало быть, виновен! — рассуждал Невский. — Что ж думать о них? И добрых людей всех не обдумаешь!..» И все, что совершалось в княжеских тюрьмах ужасного, ничуть не возмущало его: даже верховные иерархи церкви признавали преступников и злоумышленников достойными казней. Но вот что такого человека, как Рогович, — и художника, и кровь свою не щадившего в битвах под его вождением — били у него, у Александра, в темнице, — это вызвало смущение в душе Невского. Он подошел вплотную к художнику и движением крепких, как тиски, крупных своих пальцев развел толстые медные пластины наручней, словно они были из сыромятного ремня сделаны: сперва — одну, потом — другую. Развел их и швырнул на пол.
Дверь открылась, и, обеспокоенный резким звяком оков, дверник судебной палаты, с длинным топором на плече, всунулся в комнату.
Александр махнул на него рукой, и голова дверника скрылась.
Гончар тем временем стоял, поворачивая перед глазами замлевшие кисти рук и осматривая их. Потом поднял глаза на Александра и, усмехнувшись, спросил:
— Не боишься, что убегу? Ведь я же отчаянный… Али вот хвачу тебя ножиком!..
— Что отчаянный, знаю, — спокойно возразил Александр. — Зарезать ты меня не зарежешь: не пакостник!.. А бежать… зачем тебе бежать, когда, быть может, я и так тебя отпущу. Покайся — дарую тебе пощаду!..
— Уж как ты добр до меня! — насмешливо ответил Рогович.

 

 

Это был поединок! Кровавым потом души давался и тому и другому каждый удар, каждый натиск на противника. Невский сознательно дал полную волю выкричать себя этому измученному, озлобленному человеку. Он слушал его, стиснув зубы. Никто и никогда, даже самое вече Новгородское не дерзало швырять ему прямо в лицо все то, что выкрикивал сейчас — то ярясь, как безумный, то затихая и глумливо покорствуя — этот человек, полураздавленный пораженьем и уж обреченный смерти.
Но иногда князь терял хладнокровие и грозно возвышал голос.
— В чем зло? — кричал Невский. — А вот — эти ваши сходьбища, да пиры, да братчины, да восстания!.. А ведь на татар, на Берке, вечем своим не зыкнете: на версту вас, не далее, слышно от Новгорода, когда орете!..
— Ошибся, князь, малость! — возражал сквозь напускное смиренье гончар. — И зачем нам орать? Господин Великий Новгород, когда и шепотком на вече словцо скажет, так его и за Рейном слышат, и на Тоболе, и на Студеном Дышащем море, и до горы Арарат!.. А уж тебе, на Городище твоем, завсегда слышно будет!.. Смотри, Ярославич! — предостерегающе сказал Рогович. — Вот этак же давний дед твой, Владимирич Ярослав, порубал наших новгородцев — что ни лучших мужей, — а потом не он ли всячески себя клял, да чуть не ногтями готов был их из могилы выцарапывать, да чуть не в ногах валялся у господина Великого Новгорода: «Помогите, спасите!..» Смотри, как бы и с тобою того не было! Ныне, страха ради татарского, всех нас готов переказнить, что не хочем дани платить проклятым. А там, как надоест самому с поклонной шеей в кибитках ихних стоять да вздумаешь клич кликнуть, ан глядь: и нету с тобой мужиков новгородских!.. Я ведь — не за себя!..
— И я — не за себя! — угрюмо отвечал Невский.
Помолчали. Первым на этот раз начал гончар. Голос его проникнут был тоской и предсмертной задушевностью.
— Вот что, Александр Ярославич, — сказал он, глядя на Невского исступленными глазами, из которых один, левый, заплыл нависающей багровой бровью. — Я ведь у смерти стою — чего мне лгать?! Ты меня послушай: ведь если бы воеводу нам такого, как ты, воеводу, а не князя! — да мы бы все, и с детьми, за тебя головою повалили!.. Ведь нас в одном Новгороде Великом близко двухсот тысяч живет!.. Али не выстоим против татар?! Ведь все за тебя вдадимся, когда отстанешь от своего насилья. Разве я не вижу, что и тебя с души воротит!.. Разве я поверю, будто ты на весь век свой шею под татарское ярмо подклонил?!
Невский прошелся по комнате, от стены к стене. Затем остановился перед Роговичем и спросил приглушенным, но сурово требующим голосом:
— А зачем же ты тогда велел кричать в народе, что я татарам Новгород продал?
— А чем же было иначе народ на тебя подвигнуть? — откровенно признался гончар. — Того ради и сделано!.. Да что ты меня пытаешь? Успеешь еще! Кто ты мне? — он снова поднял голос до крика. — Пришелец ты нам!.. Кесарем хочешь быть надо всей Русской Землей… через ярлык татарский!.. Ну и цесарствуй на Владимирщине своей, а к нам не лезь!.. Нам Новгород — кесарь! Уж как-нибудь отстоим!.. С тобою пути разошлися, тогда другие государи помогут, те, которые татар не трепещут!.. Нам, Великому Новгороду, только свистнуть! — любой князь кинется на княженье к нам. И уж по нашим грамотам станет ходить, нашу волю творить, а не то что ты… Ты нам свободу застишь! Где она, прежняя наша свобода? Душно нам от тебя, новгородцам! Ты погляди, что творишь! Новгород в мыле, что конь загнан!.. Бока в кровь разодраны… Кровью харчет!..
— Ты лжешь все! — опаляя его неистовым, но еще управляемым гневом своим, вскричал князь. — Ты лжешь и клевещешь, аки Сатанаил!.. Мира и тишины хочу на Русской Земле!
— Да уж на что тише! — язвительно ответил гончар. — На вече только одного тебя и слыхать!.. Где оно, вече наше? В мешке у тебя! Да и завязано! От дедов твоих пошло насилье! Дед твой Всеволод тридцать лет нас мучил!.. У вашей семейки, суздальской, горстище, что беремище!..
Ярославич вспыхнул и поднял над головою пленника сжатый кулак: еще немного, и Александр раздробил бы ему череп.
Рогович даже и не подумал отстраниться.
— Убить хочешь? Ну что ж!.. Новгород Великий без меня стоять будет: листьев у дуба много… Да и без тебя тоже простоит!
Он смолк и смотрел, что станет делать Ярославич.
А Ярославич, тяжело дыша, опустил руку и отошел к окну.
Как бы чуя в недобром молчании князя, что сейчас будет положен предел всему тому, что здесь совершалось, Рогович торопился всадить в гордое княжеское сердце как можно больше своих отравленных стрел.
— Вы на что ставлены?.. — кричал он. — Чтобы за вашей рукою княжеской, за щитом да за мечом вашим Земле быть сбереженной!.. А вы?! У тебя, во Владимире, Неврюй, как свинья рылом гряду огородную, так и он все испроверг и разрыл… Где дворцы ваши белокаменные, дедов твоих? Где пречудных и дивных мастеров изодчество? А что — в церквах, в соборах, где сам мастер Петр, и Микула, и Абрам труждалися?! Все испохаблено, осрамлено, расхищено!.. Да разве стоило для вас, для князей, нам, художникам, зодчим, после того трудиться?! Да на что вы и нужны после этого? Воевали мы, новгородцы, и без вас, без князей, не худо! — выкрикивал он. — До Оби, до Тобола дошли!.. И там наша хоругвь, новгородская, возвеяла!..
— Ты сам себе произнес ныне осуждение, да и крамольным товарищам своим… в бесстыдной злобе своей, когда о других государях помянул! — сказал Невский, подавляя клокочущий в нем гнев. — Знаю: давно на западные страны блудное око свое косите!.. Торговцы!.. Барышники!.. Что вам Земли родной искровавленная пазуха?! Что вам и Новгород? Вам торговать бы только со всем светом, да кичиться, да надмеваться в гордыне своей: «Мы — господин Великий Новгород!.. Мы, дескать, не данники никому!..» А сами дальше перстов своих не видите!.. Стыда в вас нет! Кровь мою, за вас пролитую, попрали и поношенью предаете: «За себя-де трудился… за княженье — не за отечество!..» Разве Низовские полки мои, что здесь погибли, не за ваш господин Великий Новгород стояли?.. А и — за всю Землю, за все хрестьянство!.. А разве новгородцы — те, что со мною были на Озере, на льдах, — разве они за то в битве сгинули, чтобы купцам чужеземным, гостю летнему и зимнему, путь был чист в Новгород — и берегом и водою?! Нет, не за это они сгинули!.. И услыхал бы кто из них, из богатырей моих, как ихнего князя поносят!.. Да они бы тебя…
Но Рогович перебил князя.
— А что ж такого, что — князь! — насмешливо проговорил он. — Все из одной глины слеплены! Что в моих жилах кровь, что в твоих — одинака!..
— Молчи! — во весь голос заорал Ярославич, у которого в этот миг свет помутился в глазах от гнева. — Да знаешь ли ты, что в этих жилах — кровь Владимира Святого, кровь Владимира Мономаха, кровь кесарей византийских?! А ты — смерд!.. — Вне себя от ярости, он схватил за грудь Роговина, и все, что было надето на теле узника, затрещало и разорвалось.
Рогович захрипел. Но даже и тут, с трудом хватая воздух грудью, он шепотом выкрикнул:
— Меня… задушить… можешь: я — не Новгород!..
Ярославич отбросил его от себя.
— Дьявол — в тебе!.. — Невский отошел к столу и стоял некоторое время молча, тяжело дыша.
Наконец, смотря в упор на противника, спросил его угрюмо и торжественно:
— Коли отпущу, опять за то же примешься?
— А то — нет?! — Рогозин тоже поднял глаза, и взоры их встретились.
— Ну, тогда не пеняй на меня господу! — обрекающим голосом сказал Невский.
Назад: 2
Дальше: 4

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (953) 367-35-45 Антон
Евгений
Перезвоните мне пожалуйста по номеру. 8 (967) 552-61-92 Евгений.