II
Едва прошел месяц после прибытия в Вифинию, как спутникам Меммия стало ясно, что надежда скопить здесь сколько-нибудь значительную сумму — наивное заблуждение. Страна была разорена еще в те годы, когда правил последний вифинский царь Никомед. Вынужденный в период сулланской диктатуры уехать в добровольное изгнание, Цезарь оказался гостем Никомеда, и молва приписывала распутному царю и юному римскому аристократу позорную близость. Впоследствии враги Цезаря, произнося речи в сенате, называли его недвусмысленно «соперником царицы». Но и двадцать лет назад Никомед и Цезарь пировали, видимо, на последние вифинские деньги. Когда посланцы сената предложили царю, как союзнику, собрать вспомогательное войско, тот заявил: «Две трети моих подданных проданы в рабство», — и римлянам нечего было возразить: Малую Азию бессовестно ограбили алчные откупщики.
Благоприятных изменений здесь явно не ожидалось. В некогда благоустроенной, пышной Никее многие дома обветшали и опустели, нищие не могли бы выпросить и куска хлеба у таких же голодных горожан. Да они почти и не показывались на улицах, — легионеры хватали всякого, заподозренного в бродяжничестве, и гнали на невольничий рынок.
Катулл говорил Цинне, посмеиваясь:
— Там, где погрели руки Сулла, Лукулл, Помпей и толпа откупщиков, которым Цезарь предоставил особые льготы для грабежа, там целое столетие будет пустыня. Меммию досталась неудачная провинция.
— И нам тоже… — прибавил с досадой Цинна.
Но, кроме всеобщего разорения, не оставлявшего надежды даже на самый скромный доход, угадывались и другие причины. При видимом расположении к друзьям-поэтам Меммий твердо выполнял негласные установления сената в отношении муниципалов. Если предполагалось выгодное предприятие, дающее возможность проявить рвение на государственной службе, то среди назначенных наместником для Катулла и Цинны места не находилось.
Меммий и сам задыхался от недостатка средств. Может быть, именно поэтому он пустился в неистовый разгул. Оргиям не было конца. Женщины менялись ежедневно: рабыни и знатные жительницы Никеи, опытные гетеры и невинные девушки, даже римлянки, жены чиновников и публиканов, оказывались мимолетной потехой претора и его свиты.
Видавшие виды и помнившие царя Никомеда вифинцы только изумленно посвистывали, глядя на это разнузданное буйство. Цинна втихомолку проклинал Меммия и жаловался на судьбу.
Меммий промотал все, выжатое из несчастных вифинцев. Он влез в долги к откупщикам и, потеряв всякую совесть, выполнял любое их требование. Он начал занимать даже у своих приближенных, и отказать ему никто не решался. Он все-таки был здесь полновластным хозяином. Катуллу тоже пришлось облегчиться на двадцать тысяч из тех денег, что прислал ему перед отъездом отец.
С течением времени Катулл все больше отдалялся от окружения наместника. Сумрачный и разочарованный, сидел он в домике, отведенном ему для жилья, бродил но рынкам в поисках старинных рукописей или отправлялся в небезопасное путешествие по окрестностям Никеи.
Он видел, как за неуплату налогов вифинцев продавали в рабство, разлучая мужа с женой, родителей с детьми, братьев и сестер. Он слышал стоны отчаянья, детский плач и рыдания матерей. Он видел слезы стыдливых девушек, которых на невольничьем рынке заставляли раздеться донага, и слезы голодных стариков, потерявших кров. Он видел, как распинали и засекали бичами юношей, осмелившихся оказать сопротивление. Здесь, в разоренной провинции, в этом опустошенном «поместье римского народа», было особенно отчетливо видно, на чем зиждется праздность римской черни и умопомрачительная роскошь нобилей.
Дождавшись весны, Катулл обратился к Меммию с просьбой разрешить ему найти могилу брата в Троаде и, не возвращаясь, отплыть на родину. Меммий для приличия попенял Катуллу за такое поспешное бегство и обещал улучшить финансовые дела своей когорты. Впрочем, обещал он довольно неуверенно. Катулл настаивал и просил отпустить также Цинну. Но сам Цинна, поколебавшись, заявил, что он пока остается и думает возвратиться в Рим через год.
Катулл купил кораблик-игрушку, чтобы, по обычаю, пожертвовать его в храм Кастора и Поллукса, благодаря божественных братьев за сохранность жизни на морских хлябях. Затем он распрощался с Цинной.
Эй, Катулл! Покидай поля фригийцев!
Кинь Никеи полуденные пашни!
Мы к азийским летим столицам славным!
О, как сердце пьянит желанье странствий!
Как торопятся в путь веселый ноги!
Стихи писались легко, как в юности, и легко было на душе. Небольшая купеческая галера понесла его вдоль мраморных обрывов по пенным волнам Пропонтиды. Вифиния скрылась вдали, и галера, пройдя мимо Ретейского мыса через бурный Геллеспонт, оказалась среди лилового тумана Эгейского моря.
Прибыв в Илион, Катулл остановился в гостинице и пошел искать кого-нибудь из римской администрации, чтобы узнать о месте погребения брата. Считалось, что Новый Илион расположен на месте легендарной Трои.
Когда-то в Илионе побывал персидский завоеватель Ксеркс и совершил в храме Афины Троянской жертвоприношение в тысячу быков — об этом писал Геродот. Александр Великий нашел здесь «щит Ахиллеса» и возил его с собой во всех походах, как святыню. Посетил этот город и Цезарь: ведь его род начинался троянцем Энеем, будто бы бежавшим от ахейских мечей к устью Тибра. Но местные жители считали, что руины древней Трои лежат южнее нынешнего города, возле небольшого селения. Там и находилось кладбище, которое искал Катулл.
Проводник вел его вдоль берега моря. Берег снижался, волны накатывали длинными валами на сглаженную песчаную отмель. Катулл оглянулся: перед ним развернулась обширная равнина, поросшая травой и кустарником, за ней едва виднелись снежные вершины Иды. В середине равнины вздымался огромный холм, кругом валялись обломки тесаных камней и почерневшие черепки.
— Вот тут был Старый Илион, а вон и река Скамандр… — произнес проводник, указывая на жалкий ручей, впадавший в море среди зарослей тростника. Проводник привык водить сюда любопытствующих путешественников из Греции и Рима. Не задумываясь, как раз навсегда выученный урок, он рассказывал, в каком месте стоял деревянный данайский конь, где сражался Ахилл с Гектором и где Посейдоновы змеи задушили Лаокоона.
Катулл с усмешкой выслушал столь «достоверные» сведения. Вместе с тем он испытывал глубокое и благоговейное чувство: ведь почти тысячу лет просвещенный мир находится под обаянием поэм меонийского старца, и пусть то, что в старину считалось непреложной истиной, теперь может вызвать улыбку, — все равно, от гениальных гекзаметров, воссоздавших события, некогда происходившие на этой равнине, пошла вся эллинская поэзия.
В последний раз показав на бледные очертания идейских гор, «откуда громовержец Зевс наблюдал битвы греков с троянцами», проводник повел Катулла к селению, окруженному садами и плантациями олив.
Местность была сырая, нездоровая, воздух душен, в селении не хватало питьевой воды. Над теплыми ручейками, струящимися среди ржавой тины, гудели тучи комаров и слепней. Опасная гнилая лихорадка угрожала здесь каждому.
Катулл долго бродил среди могил, пока не нашел надгробие с надписью «Спурий Валерий Катулл, римский гражданин. Да будет к нему милость богов-манов».
Опустившись на землю, он погладил надгробие дрожащими руками. Боль утраты и щемящая жалость к умершему брату стиснули его сердце. Снова вернулась тоска тех дней, когда он узнал о смерти Спурия, снова в воображении грустно улыбался голубоглазый сподвижник детских игр, юношеских восторгов и первых шагов в поэзии. Катулл представил, как Спурий метался в горячке под равнодушными взглядами носильщиков и солдат, как перед последним вздохом он, быть может, пришел в сознание и позвал на помощь, прошептал запекшимися губами: «Отец, матушка… Где ты, Гай?»
Катулл зарыдал, упав на шершавый камень, под которым лежал родной пепел. Ему хотелось оказаться рядом с братом, в этой болотистой, замусоренной земле.
Проводник, отвернувшись, позевывал. Пусть римлянин соблюдает обряд погребального плача, чтобы воздать должное памяти родственника… если же он и правда расстроился, тогда с него удастся, наверное, взять двойную плату — размягшее сердце не склонно к скупости.
Катулл долго стоял на коленях перед могилой. Комары со звоном впивались в его кожу, он не двигался. Отмахиваясь от зудящих кровопийц, проводник переминался с ноги на ногу. Наконец Катулл открыл принесенную с собой сумку и совершил жертвоприношение подземным богам. Прошептав последнюю молитву, он поцеловал надгробный камень, поднялся и пошел прочь, вытирая лицо ладонью. Проводник поспешил за ним с озабоченным видом. У городских ворот он попросил денег.
Катулл поднял на него глаза. Морщинистая рожа с унылым носом и безгубым ртом выражала нетерпеливую жадность. Неужели у этого человека нет ни капли сострадания? Неужели он способен думать только о своей ничтожной наживе и глух ко всему в мире, полном печалей и утрат? Катулл решил не прибавлять ни одного медяка.
Еще раз с презрением кинув взгляд на мерзкого попрошайку, Катулл неожиданно понял, как он несправедлив. Он увидел ясно — будто стал ярче солнечный свет, — что перед ним несчастный, изможденный старик, потерявший достоинство свободнорожденного от унижений и голода.
Знал ли он, путешествующий римлянин, глубину горя этого старика? Может быть, проводник мечтает накормить больную жену или маленьких внуков? Катулл был потрясен этим простым предположением. Здесь, в завоеванной Азии, страдания мира открылись ему с особенной силой. Сердце Катулла горело как открытая рана. Он готов был зарыдать от жалости, но не к умершему Спурию, а к другому брату своему среди человечества, к этому униженному старику.
Едва сдержав слова искренней нежности, которые все равно не понял бы отупевший троянец, Катулл улыбнулся ему и высыпал в дрожащие ладони горсть серебра. Растроганный провидением человеческой судьбы, он умиленно думал: проводник поспешит сейчас к своей костлявой старухе и отнесет ей деньги — немалую для них сумму, она погладит его щеку высохшей слабой рукой и всплакнет от радости, мигая темными веками, а муж вспомнит, как много лет назад он впервые поцеловал ее, черноглазую, юную, стыдливо вспыхнувшую, словно прекрасная заря — Эос.
Проводник хихикал за спиной Катулла. Его надежды оправдались: римлянин подарил ему денег во много раз больше обычной подачки. Теперь два дня можно пьянствовать и добраться наконец до полногрудой лидийки, на которую он давно облизывался. Проводник благословлял богов, сжимая в руке серебряные кружочки, и проклинал про себя, хоть и непривычно щедрого, но все равно ненавистного ему римского пса.
Катулл провел ночь без сна, а наутро продолжил плаванье вдоль малоазийского побережья. Он увидел прославленные столицы эллинистических царств, разграбленные легионами Суллы и Помпея, но еще сохранившие былое великолепие.
В Пергаме он побывал в библиотеке, не менее знаменитой, чем александрийская, и осматривал беломраморный алтарь Зевса, поражаясь красоте фризов и статуй, — впрочем, большинство из них давно украшали Форум и палатинские дворцы. В шумном Эфесе, возле Артемисиона (изумительного по изяществу храма Артемиды Эфесской) Катулл подумал, что тщеславный маньяк Герострат, который четыреста лет назад поджег этот храм, чтобы прославиться, добился своего и остался в истории, как пример гнусного варварства. Но сохранит ли история имена римских откупщиков, дочиста ограбивших древнее святилище и не сумевших увезти только стены? Сколько преступных изуверов, уничтожающих гениальные творения человеческих рук, вдохновения и ума, видела и еще увидит Земля?..
Катулл вздохнул, уходя от пленительной красоты Артемисиона. Поддавшись всеобщей страсти путешествующих зевак, он купил в подарок отцу бронзовый макет храма, а матери — стеклянную вазу с тем же изображением.
В Галикарнасе он не миновал обязательного осмотра гробницы Мавзола, которому жена взгромоздила такое циклопическое надгробие, что, упомянутое во многих письмах, справочниках и географических трудах, имя ничтожного царька зацепилось в капризной памяти человечества. Мавзолей когда-то украшали статуи прославленных скульпторов Скопаса и Лeoxapa. Теперь их, разумеется, нет, да и сама гробница, видимо, простоит недолго: постепенно ее растащат по частям, а остальное — развалится.
Катулл разыскал на городском кладбище могилу поэта Гераклида, друга Каллимаха Александрийского. Могила заброшена, но ведь имя Гераклида помнят любители поэзии, а какую прелестную трогательную элегию посвятил ему Каллимах… Оканчивается она строками светлой грусти и надежды на поэтическое бессмертие:
…Прахом ты стал уж давно, галикарнасский мой друг!
Но еще живы твои соловьиные песни. Жестокий,
Всеуносящий Аид рук не наложит на них.
Что ж, если будет забыт Гераклид, то его имя останется в стихах великого Каллимаха. Если же канут в вечность творения Каллимаха, то…
Катулл задумался над пыльной плитой с полустершейся эпитафией.
А сколько проживут его, Катулла, элегии и эпиграммы? Может быть, они умрут раньше, чем окончится для него самого надоевшая суета жизни? Вспомнят ли о нем в грядущих поколениях? Станет ли молчаливый путник искать его заброшенную могилу?
Он покинул Азию и увидел Родос, знаменитый именами философов и поэтов. Корабль вошел в гавань, минуя гигантскую статую бога Гелиоса, прекрасного мраморного юноши с золотым венцом на голове. Это было «чудо света», наряду с фаросским маяком, египетскими пирамидами и чудовищным Сфинксом, упомянутое во всех географических описаниях. Путешествующие римляне восторженно ахали и запрокидывали головы, когда корабли, будто ничтожные скорлупки, проплывали меж расставленных ног родосского колосса. Одни говорили, что неплохо бы перевезти статую в Рим и поставить на тибрской пристани, другие удивлялись, что золотой венец еще не переплавлен в звонкие ауреи (впрочем, достоверность золота в венце была сомнительна), третьи мечтали залезть на голову Гелиоса и нацарапать там свое имя. Нашелся мрачный центурион, заявивший, что, по его мнению, статую надо разбить, как оскорбляющую величие Римской республики, ибо такой должна быть только фигура непобедимого Марса.
Катулл подумал о том, сколько вдохновения и труда понадобилось эллинским мастерам, чтобы создать столь грандиозное, возвышающее человеческую душу творение, и сколько упорства, сколько самоотверженности и силы требует воистину великое творчество.
Изогнутый нос галеры мерно поднимал и опускал Катулла над гребнями волн. Катулл размышлял и грезил среди блещущего неоглядного простора. Золотой венец Гелиоса утонул в синей пучине, впереди белели берега Греции.
Катулл глубоко вдыхал подсоленный ветерок и следил за веселой игрой дельфинов. Ему казалось, что он свободен, как летящие над ним с криками морские птицы, свободен от забот, мелочной суеты и мучительных воспоминаний.
Хотел бы он, смятенный поэт, пуститься в неведомые дали и обогнуть Ойкумену?
Приходила Ирония — знакомая гостья — и оживляла его раздумья. Два с половиной столетия назад Аристарх Самосский доказал, что Земля — шар и вращается вокруг Солнца, а не наоборот. Мудрые греки Платон и Аристотель утверждали, будто в южной части земного шара есть другие материки и, возможно, там живут антихтоны или антиподы, то есть люди, живущие напротив и во всем противоположные. Катулл усмехался: может быть, там и живет другой Катулл с его мыслями и стихами, вывернутыми наизнанку, и он так же проклято и безнадежно влюблен в анти-Клодию, которая вовсе не красавица, а безобразная замарашка, и она тоже влюблена в анти-Катулла и изменяет с ним анти-Руфу. Меммий там целомудрен, как нежная отроковица, Цезарь уступчив и человеколюбив, Цицерон скромен, а Кальв… огромного роста.
Катулл хохотал про себя, продолжая эту игру. А как же боги? Где их место на той стороне Земли? Скорее всего богов там вообще нет, но… если их нет и здесь?
Впрочем, алтарь анти-Эроса или Антэроса, божества трагической, неразделенной любви, находился неподалеку от Афин, в глубине кипарисовой рощи. Черные камни алтаря были давно холодны, редко пришелец возжигал здесь огонь и совершал жертвоприношение, — трудно найти человека, молящего об отвращении от своего сердца драгоценного дара Афродиты. А этот хмурый римлянин зачем-то забрел сюда и, положив перед высохшей жрицей два серебряных денария, неподвижно смотрел, как она смешивает кровь голубя и змеи и капает ею на шипящие угли…
Катулл возвратился в город. На узких улицах кишели торговцы и покупатели, свободные и рабы, греки и римляне. Как писал некогда Менандр: «Толпа, рынок, акробаты, увеселения, воры», — в Афинах почти ничего не изменилось с тех пор, если не считать шатающихся везде наглых легионеров и любопытствующих римских толстосумов с их дебелыми женами и прилизанными сынками. Римляне спешили трусцой за хитрыми проводниками и разглядывали разрушенные Суллой знаменитые храмы. Они одинаково восторгались творениями старых мастеров и нынешними ремесленными поделками, изготовленными на потребу иностранцам. Каждый римлянин, каждый муниципал и житель провинции, если у него было достаточно денег, считал обязательным для себя побывать в Афинах, чтобы, прихлебывая винцо, с удовольствием рассказывать дома о своих впечатлениях. Гостиницы были переполнены, в тавернах с утра до вечера чавкали и рыгали сотни людей. Войти в Эрехтейон или Парфенон и посмотреть на Фидиеву Палладу оказалось не так-то просто. Пришлось ждать на жаре не меньше часа. Афины утомили Катулла. Греки придумали пословицу: «Ты чурбан, если не видел Афин, осел — если видел и не восторгался, и верблюд — если по своей воле покинул их». Садясь на корабль, отплывавший в Италию, Катулл счел себя ослом и верблюдом одновременно.