XXXIII
Дней через десять после этого праздника, утром Саблина вызвали к телефону из штаба корпуса.
— С вами сейчас будут говорить начальник 177-й пехотной дивизии, — сказал телефонист. — Соединяю.
Но говорил не начальник дивизии, а Сонин, командир того пехотного полка, на участке которого было знаменитое «орлиное гнездо». Он докладывал, что луна настолько хорошо светит, что есть полная возможность осмотреть и правильно оценить позицию у Костюхновки, и если его превосходительство не передумал, то не приедет ли он сегодня к восьми часам, и они вместе пройдут в «орлиное гнездо».
— Хорошо, я приеду, — сказал Саблин.
Дорога уже сильно размокла, снег почти весь сошёл, и Саблин выехал заблаговременно. В ясных сумерках он один, без ординарцев, никому не сказавши, куда он едет, покатил на автомобиле из селения Озёры. Дорога была знакомая. Зимою он шёл по ней, сменяясь с позиции. Но теперь он видел много перемен. Густой красивый лес, которым он так любовался под Рафаловкой, был почти весь вырублен, зато болотистая грязная дорога была нагачена широкою, отлично разделанною гатью. У самой реки был устроен земляночный город, и поредевший лес кишел пехотою, как муравьями. Слышался грубый здоровый смех, визжала гармошка, солдаты шли, звеня котелками, к красневшим вдоль задней линейки кухням. Лес рубили не под корень, а как удобнее — в рост человека, и оставшиеся высокие пеньки торчали нелепым частоколом вдоль землянок. Моста, по которому тогда с таким трудом переходила дивизия Саблина, уже не было. Вместо него был новенький щеголевато сделанный длинный, почти на версту мост, покрывавший все займище реки, устроенный понтонным батальоном. Невдалеке от него виднелся другой, а ещё дальше — третий мост. Весь берег реки был изрыт глубокими, отделанными деревом окопами, здесь была разработанная инженерами тыловая позиция корпуса.
Густая сеть проволочных заграждений спускалась в воду и уже была залита вздувавшейся рекою.
Часовой-ополченец остановил у моста автомобиль, спросил пропуск и пропустил, удостоверившись, что едет «начальство». Саблина удивило, что проходивших одновременно солдат и с ними каких-то евреев с булками часовой не опрашивал.
«Значит, опрашивает только «начальство"», — подумал Саблин.
Деревня Рудка-Червоная, в которой когда-то стояли драгуны дивизии Саблина, более чем наполовину выгорела. Печально торчали обгорелые печи с трубами и обугленные деревья небольших садов. В оставшейся части деревни стояли обозы. При свете поднявшейся луны Саблин увидел длинные коновязи и за ними ряды парных повозок и двуколок.
И тут все полно было солдатами. У крайней хаты, которую тогда занимал командир драгунского полка, болталась белая тряпка с красным крестом. Здесь сидели сёстры на завалинке, подле них стояли какие-то фигуры в рыжих халатах и слышался смех.
Чем ближе подъезжал Саблин к позиции, тем меньше становилось войск и целее лес. Гать по болоту стала более узкой, была сделана небрежно — работали наспех, может быть, под огнём. Позиции за лесом ещё не было видно, но она уже чувствовалась постоянными, каждые полминуты повторяющимися выстрелами.
Та-пу!.. Та-пу!.. — звучали выстрелы австрийцев, и очень редко раздавался им в ответ наш выстрел и казался совсем близким, громким эхом прокатываясь по всему лесу… а потом опять — далёкие двойные: та-пу!.. та-пу!..
Влево, у самой дороги, прикрытая еловыми ветвями, маскированная от аэропланов, стояла батарея. Немного поодаль в лесу тянулись коновязи, были устроены землянки, и жёлтым светом горел огонёк. Автомобиль остановился, помощник шофёра пошёл расспрашивать о дороге.
— Первый свёрток налево, — сказал он, возвращаясь. — Там указатель есть.
И действительно, у первого поворота был столб, на столбе доска, на которой крупными буквами без «ъ» было написано «к дому лесника». Проехали ещё с полверсты и оказались на небольшой лесной прогалине. Она была также изрыта землянками, и несколько повозок стояло на ней. В полуразрушенном домике светились окна, стоял денежный ящик, и ходил часовой в старой шинели. На шум автомобиля с фонарём в руке вышел хозяин, полковник Сонин.
— Сюда, ваше превосходительство, пожалуйте, — говорил он, присвечивая фонарём. — Тут только осторожно, одной ступеньки не хватает.
Через разбитое крылечко Саблин прошёл в узкие тёмные сени и из них в маленькую комнату, служившую и спальней, и столовой, и рабочим кабинетом. Вдоль стен стояло три койки, и четвёртая постель была постлана прямо на полу, посредине был грубо сколоченный из необтёсанных досок стол и скамейки, впрочем, было и некоторое подобие кресла из чурбана с прибитыми к нему спинкой и ручками из толстых и кривых сучьев. На столе стояла маленькая жестяная лампочка и ярко горела широко пущенным пламенем. Было душно и жарко. Хозяева пили чай. Большой синий эмалированный чайник, кружки, облупившиеся и почерневшие, и ломти чёрного хлеба валялись на столе. Три офицера встали при входе Саблина.
— Мой адьютант, ординарец Пышкин, казначей, — быстро и небрежно, как лиц, не стоящих особого внимания, представил Сонин.
адьютант был долговязый малый из «кадровых» офицеров. На нём был китель старого покроя, усеянный значками, с покоробившимися серыми защитными погонами и старыми почерневшими аксельбантами. Лицо было худое, острое, без усов и бороды, и глаза, серые и печальные, носили беспокойство и тревогу. Длинная фигура его хранила следы старой выправки, и на поклон Саблину он ответил не без грации, даже попытался звякнуть шпорой и руку подал умело, привычным жестом.
Ординарец Пышкин, молодой человек с широко вылупленными серыми бараньими глазами на круглом румяном безбородом и безбровом лице, смотрел на Саблина, как ребёнок смотрит на игрушку; он неловко протянул мягкую потную руку и не знал, куда девать левую.
Казначей был из нижних чинов. У него была строгая солдатская осанка, рыжие усы над тонкими бледными губами и скуластое, худое с нездоровою кожею лицо. Все говорило, что это был бравый исполнительный унтер-офицер из нестроевых, какой-нибудь каптенармус или писарь, который и в церкви прислуживает, и мастер дёшево дрова купить, и солдат благодетельствует тайно продаваемой водкой. Серые глаза из-под рыжих ресниц смотрели остро и вместе с тем ничего не выражали. Он подал руку дощечкой с плотно сжатыми прямыми пальцами и так и не согнул её в руке Саблина.
И Пышкин, и казначей были в рубахах без ремней с защитными погонами, на которых химическим карандашом были нарисованы полоска, звёздочка и номер полка.
— Чайку не прикажете, — предложил Сонин таким тоном, что заранее предвидел отказ. — Мы в ожидании вас баловались немного.
Саблин отказался.
— А то лучше пройдемте, пока луна высоко светит, а вернёмся, поужинаем и чаю настоящего напьёмся, — сказал Сонин.
— Мне прикажете идти? — спросил адьютант.
— Нет, оставайтесь. Пышкин пойдёт.
Пышкин с видимым неудовольствием стал одеваться. Все трое сели в автомобиль и проехали около двух вёрст к перекрёстку дорог, где Сонин приказал остановиться.
— Вот и Костюхновская дорога, — сказал Сонин, вылезая из автомобиля. — Тут уже пешком придётся. Вам ничего? Немного. Версты две.
— Я пройдусь с удовольствием, — сказал Саблин. Они вышли на опушку.
— Изволите видеть, какая позиция, — сказал Сонин, останавливая Саблина.
XXXIV
Большой высокий смешанный лес обрывался тёмною стеною и тянулся вправо и влево от широкой песчаной дороги. Шагов на тридцать от него отбежали маленькие ёлочки, сосны и можжевельник. Дальше до песчаных бугров тянулось ровное поле. Оно теперь искрилось и сверкало под лучами лунного света. Вёрстах в двух были опять небольшие перелески и над ними непрерывно взмётывались белые светящиеся ракеты. Вылетит, оставляя яркую полосу одна, вспыхнет синеватым, неземным светом и начнёт тихо падать на землю. И не упала одна, как взлетает рядом другая и падает печальная, таинственная, точно живая. На много вёрст вправо была видна позиция, и она вся была покрыта этими тихо порхающими синеватыми огоньками.
И без того таинственная и страшная, непереступимая «его» позиция от этих огней становилась ещё таинственнее и загадочнее.
Иногда где-то бухали пушки, сверкал жёлтым сполохом, как далёкая молния, отражаясь в синем небе, огонь выстрела. Полёта снаряда не было слышно, и вдруг недалеко над самым лесом ярким огнём вспыхивал разрыв, и долго гудел и эхом отдавался гул лопнувшей шрапнели.
— Всю ночь палит, а чего и сам не знает, — сказал Сонин.
Луна серебристым, изменчивым, обманным светом усугубляла таинственность этого поля, жившего своею ночною жизнью. Вправо и влево тарахтели колеса и звенело железо — это ехали кухни, торопясь на ночь накормить людей.
— Идемте, — сказал Саблин.
— Идемте, — отвечал Сонин. — Вы, Пышкин, приотстаньте, чтобы мишени большой не делать.
— А что? — спросил Саблин.
Сонин не ответил. Маленькая пулька пропела недалеко и щёлкнула где-то в землю.
— Всю ночь стреляет по дороге. На авось… — сказал Сонин. — Никого, однако, не убил.
Выстрелы не переставали, и пение, а по мере того как они подходили к холмам, и чмоканье пуль становилось чаще.
— Дураки эти поляки и австрийцы, — говорил раздражённо Сонин. — Ну можно ли ночью попасть! Он, может быть, и видит, да никогда не попадёт.
Пуля чмокнула в песок совсем близко.
— Однако пойдёмте немного стороной от дороги и разойдёмся, — сказал Сонин, — теперь ведь не больше шестисот шагов осталось.
Они подходили к длинному песчаному бугру. Он тянулся поперёк дороги, и уже было видно, что он весь изрыт маленькими землянками, и подле них ходили, как тени, люди, и слышались сдержанные голоса.
Это было мёртвое пространство, недоступное для пуль, и здесь, на клочке земли в двести шагов длиною и сорок шириною, жили, ели, спали, разговаривали, думали сто пятьдесят человек — две недели — от смены и до смены. В стороне были видны небольшие холмики и над ними кресты. Могилы убитых.
Песчаный холм поднимался стеною, и по окраине его зубцами были поставлены стальные щиты. За ними лежали часовые.
— Вот мы и в «орлином гнезде», — сказал Сонин.
Лежавшие, сидевшие и ходившие люди смотрели на них, как на выходцев с того света. От одного к другому шёл шёпот — «командир полка» — «полка командир» — «ротному сказать».
Но ротный командир, вероятно предупреждённый по телефону, выходил из крошечной землянки. Это был мальчик. Такой же юный, как Карпов, но без воинственного задора, без страсти войны. Белобрысый, белокурый, толстогубый, он был неловко одет в наваченную шинель, делавшую его толстым и неуклюжим. Серая шапка искусственного барана кругло, как-то по-бабьему была надета на его голову. Глаза выражали испуг и тоску, и лицо было бледное и смятенное.
Он пошёл с рапортом к командиру полка, Сонин указал ему на Саблина, и юноша окончательно растерялся. Называя Саблина то «ваше превосходительство», то «господин полковник», юноша доложил ему, что на форте N 14 находится 9-я рота 709 пехотного Тьмутараканского полка, что в ней один офицер и 127 рядовых солдат, что происшествий никаких не случилось, кроме того, что полчаса тому назад из бомбомёта ранило шесть человек и одного убило наповал у бойницы ружейною пулею.
— Опять подглядывали в щиты, — недовольно сказал Сонин. — Я вам сколько раз говорил, чтобы не смели смотреть.
— Ну что же! Господин полковник, да разве же я им не говорю! Тянет их… Понимаете, как прорубь тянет или омут… И меня, знаете, тянет, — со слезами в голосе говорил юноша.
— Это кого убило-то? — спросил Сонин.
— Овечкина.
— Это который Овечкин?
— Из октябрьского пополнения.
— Дурной он, ваше высокоблагородие, — почтительно заговорил, выставляясь сзади, фельдфебель, пришедший выручать своего ротного командира.
Фельдфебель был маленький, кряжистый, приземистый человек лет сорока, черноусый, чернобровый, ладный, ловкий, типичный русский солдат, сметливый, смелый и разумный.
— Загляну да загляну, — передразнивал он Овечкина, — и ничто мне не будет, вот и заглянул. Лежит дураком, як падаль! — И он указал на лежавший неподалёку труп.
Сонин подошёл к убитому, снял шапку и перекрестился.
Труп солдата, ещё тёплый и гибкий, лежал на песке на спине. Кто-то сложил ему на груди белые восковые руки. Лицо было страшное, с разбитым глазом и развороченным черепом, все залитое чёрною кровью.
— Разрывною, должно быть, — сказал Саблин.
Два солдата, стоя на коленях, рыли малыми «носимыми» лопатами неглубокую могилу в песке.
— Хоронить здесь будете? — спросил Сонин.
— Здесь. Куда таскать! Он и ночью бьёт непрерывно, — отвечал фельдфебель, — вот с ранеными и то не знаю как? Дождусь, когда луна зайдёт. По темноте лучше. Да кабы кричать не стали. Он и на крик палит. А ему что. Все одно — помер.
— Копайте только глубже, — сказал Сонин.
Сонину, фельдфебелю и солдатам, рывшим могилу, всё это было так просто и ясно. Возить мёртвого — рисковать живыми. Мёртвый уже никому не нужен: он обуза для роты на её боевом посту и от него надо отделаться поскорее. Саблин взглянул на командира роты. Этот, видимо, и думал, и чувствовал иначе. Лицо его было зеленовато-белым, холодный ужас застыл в добрых детских выпуклых глазах, и подбородок его прыгал.
— Что, молодой человек, боитесь, — отечески ласково сказал ему Саблин, взял его под руку и отвёл в сторону от трупа.
Эта ласка чужого незнакомого человека так тронула юношу, что он вдруг расплакался, сдерживая вырывавшиеся рыдания.
— Бою-усь… — говорил он сквозь слёзы, — я и покойников боюсь. И смерти боюсь. А меня тянет. Вот, как его тянуло. Я понимаю его. Удержаться нельзя. Ведь это так просто, подошёл к щиту, отодвинул задвижку и заглянул… а там… там… смерть… Как же это можно? Я шестой день здесь и это уже четвёртый… так… Страшно. Ночью они мне снятся.
— Вам надо успокоиться, отдохнуть, — сказал Саблин. — Вы где учились?
— В коммерческом я кончал. Тут на курсы стали записывать. Солдатом я не хотел идти, я и пошёл.
— Давно на войне?
— Второй месяц?
— Кто ваши родители?
— Купцы. В Апраксиной у нас магазин. Зайчиковы мы, может быть, изволили слыхать, — успокаиваясь, говорил ротный.
— Ну вот и все «орлиное гнездо», — сказал, подходя, Сонин. — Видали? Я вам говорю — наверняка. Пойдёмте обратно.
XXXV
Но Саблину этого было мало.
По песчаной осыпи холма он подошёл к стальным щитам, неровным рядом установленным вдоль хребта. Приникши и слушая землю, лежал, не шевелясь, под ними часовой.
Да, тянуло… Саблин и сам испытал это чувство, как и его потянуло подойти, взяться за стальную пуговку и откинуть окошечко, закрывавшее паз, и посмотреть на смерть.
Сонин оставался внизу.
Саблин медленно, нагнувшись проходил позади щитов и вдруг увидал небольшую щёлку между ними. Он лёг на землю, подполз к щели и приник к ней жадным глазом.
Луна ярко светила. Перед ним был хаос. Два песчаных хребта, параллельных друг другу, отделялись неширокою прогалиною. Вся она была завалена рогатками, оплетёнными колючей проволокой и небрежно, наспех, видно, в те немногие минуты, когда шла штыковая свалка, вбитыми кольями, кое-как опутанными проволокой. Два трупа, высохших и жёлтых, с большими чёрными глазными впадинами лежали здесь давно, с самой осени. Валялись кровавые чёрные тряпки, обрывки шинелей, чьи-то сапоги, жестянки от консервов и неразорвавшаяся бомба бомбомёта. Напротив, не более как в двадцати пяти шагах, зубцами торчали железные щиты. Оттуда с лёгким шипением взметнулась брошенная вверх ракета и, лопнув, залила всю эту страшную картину мёртвым синим светом. И все эти предметы — не жизненные, не обычные, безобразные — трупы людей, придавленные рогатками с проволокой, колья, жестянки осветились мёртвым колеблющимся порхающим светом и стали казаться кошмарным, диким сном. Покойники как будто шевелились, и странные тени коробили их страшные иссохшие лица…
Сильно билось у Саблина сердце, и ему казалось, что в такт его сердцу там, по ту сторону страшной ложбины, бьётся чьё-то чужое страшное сердце врага.
Томила жуткая тоска. Хотелось вскочить и бежать подальше от этого клочка земли, освещённого порхающим синим светом, бежать от… войны.
Вся война слилась для него в этом десятке квадратных саженей песка, в яме с трупами и беспорядочным хаосом рогаток, кольев и проволоки.
Перебежать этот клочок земли — и неприятель.
Но перебежать невозможно.
Отчего?
И вдруг с холодным расчётом военного человека, понимающего войну, Саблин стал соображать, что именно здесь легче всего перебежать к неприятелю. Эти рогатки даже и резать не надо. Если надеть сапёрные кожаные рукавицы, которые надевают, когда оплетают проволокой, то можно просто откинуть рогатку, бросить ручные гранаты, а там прикладами свалить щиты.
«Да, это возможно, — подумал он. — Погибнет только первый, которого те увидят ещё смелыми, не затуманенными ужасом глазами, а остальные сделают своё дело.
Но первый погибнет наверняка. И этот первый будет Карпов?» — спросил он сам себя. И не ответив, подавил вздох и стал медленно сползать, отодвигаясь от страшной щели.
Ему казалось, что он пролежал так одну секунду.
— Долго же вы разговаривали там, — сказал ему ожидавший внизу Сонин. — Ну, что?
Но Саблин не отвечал. Он весь задрожал внутреннею дрожью и боялся голосом обнаружить волнение. Он сделал вид, что не слыхал вопроса, и медленно пошёл к землянке ротного командира. Сонин и Зайчиков с фельдфебелем шли за ним.
— Можно заглянуть к вам? — спросил наконец, усилием воли овладев собою, Саблин у молодого ротного.
— Ах, пожалуйста… — сконфуженно ответил Зайчиков.
Пять узких ступенек вели в землянку. Она была мала и тесна, как гроб. И когда вошёл один — другому не было места. Вдоль стены на земляном выступе, покрытом еловыми ветвями, была постлана постель. Подле был небольшой столик. На нём горела свеча. На столе стоял портрет женщины в чёрном кружевном чепце с простым миловидным лицом, валялись иллюстрированные, измятые, зачитанные журналы «Огонёк», «Солнце России» и лежало маленькое Евангелие.
Зайчиков заглядывал сверху.
— Это матушка моя, — сказал он глухим печальным голосом, уловив взгляд Саблина, устремлённый на портрет. — Вот и вся наша жизнь, — добавил он.
Пахло земляною сыростью и хвоею. Пахло могилою.
«Да, — подумал Саблин, — нелегко прожить так две недели, особенно, когда каждая бойница тянет приподнять завесу и узнать, что по ту сторону жизни».
Он попрощался с Зайчиковым и пошёл с Сониным назад.
Теперь он не замечал уже свиста пуль, и только когда одна чмокнула подле самых его ног, он сказал нервно: «Ишь, проклятая!»
В доме лесника было прибрано. Стол был накрыт на два прибора, стояли чистые стаканы, было положено на тарелку печенье, и открыты жестянка сардинок и маринованной лососины. За дверью возился казначей, и оттуда пахло жареной курицей.
Заспанный адьютант с высохшим безразличным лицом доложил: «А в «орлином гнезде» опять одного убило».
— Знаю-с, — сказал командир полка, — Овечкина.
— Нет. Без вас уже. Ротного Зайчикова, прапорщика.
— К-как? — в голос спросили Саблин и Сонин.
— Обычно как. Не утерпел. Вы уехали, подошёл к щиту, открыл задвижку и стал смотреть. Фельдфебель говорит, минуты две смотрел.
— Ах ты! Царство ему небесное! Этакий право! — говорил, крестясь, Сонин. — Кого же мы назначим вместо него?
— Больше некого, как Верцинского, — сказал адьютант.
— Ну что вы! Верцинского, — с возмущением возразил Сонин.
— А что думаете, господин полковник, такие-то лучше выдерживают. Этот, по крайности, не заглянет, куда не надо. Да и некого больше.
— Простите, ваше превосходительство, не угодно ли откушать, — обернулся Сонин к Саблину. — Казначе-ей, — крикнул он, — что, курица готова?
— Сейчас, — отвечал голос за дверью.
— На все руки он у нас, — сказал про казначея Сонин. — А где Пышкин? — вдруг вспомнил он.
— Полчаса как пришёл, — отвечал адьютант.
— Ишь, каналья, увильнул-таки опять. Экий трусишка. Маменькин сынок, знаете. Навязали мне. Родственничек. Садитесь, пожалуйста, ваше превосходительство. Сейчас и водочки достанем.
Но Саблин наотрез отказался от ужина. Хотелось быть одному. Нервы шалили.
XXXVI
Когда проехали мимо батареи и стали уже выезжать к опушке леса, щёлкнула покрышка у шины и автомобиль остановился.
— Я говорил, так не обойдёмся, — ворчал Петров. — Ишь ты подлюга, заяц, дорогу перебежал… Одну минуту, ваше превосходительство, шину переменим.
— Я пройдусь немного, — сказал Саблин и вышел из автомобиля.
Всё в нём было напряжено, и внутренняя дрожь не умолкала.
Полная и красная луна спускалась к закату. Маленькие ёлочки, причудливые кусты можжевельника казались таинственными. Саблин шёл ровным широким шагом, заложив руки за спину, и обрывки мыслей неслись у него в голове. Зайчиков с круглым лицом и выпуклыми серыми наивными глазами не шёл у него из ума.
«Ротный командир… — криво усмехнувшись, подумал Саблин. — Властитель и ответчик за полтораста человек крестьян, сделанных солдатами. Этот робкий ребёнок на страшном посту, в тридцати шагах от неприятеля, где каждую ночь можно ожидать штурма и прорыва позиции и… крушения целого фронта. Целый фронт держится на прапорщике Зайчикове, который боится покойников и неприятеля, который плачет, как ребёнок, и которого тянет посмотреть на смерть и приподнять завесу будущего».
— И которого уже нет больше, — сказал кто-то у дороги бледным, грустным голосом.
Саблин вздрогнул, поднял голову и тревожно оглянулся. Влево у дороги, среди мелких ёлочек и кустов можжевельника была солдатская безымянная могила. Таких могил было много в этом лесу, где всю осень шли постоянные бои. Саблин заметил её и тогда, когда они ехали к дому лесника. Небольшой крест из двух стволов молодых ёлок, связанных колючей проволокой, как терновым венком. Наверху истлевшая солдатская фуражка… Теперь у этого креста, обняв его, сидел кто-то и смотрел на Саблина неподвижным белым лицом. Правая сторона лица была залита чем-то чёрным. Месяц, спускаясь, смотрел прямо в лицо этому странному видению, и мелкие тучки, тянувшиеся по небу, то бросали на него тени, то снова открывали его. Саблин не сомневался, что это был Зайчиков. Как мог труп Зайчикова оказаться сидящим теперь у креста одинокой могилы, как мог убитый Зайчиков говорить, Саблину в эту минуту не приходило в голову. Но он и потом был уверен, что это был Зайчиков и что он разговаривал с ним в лесу.
«Вы убили его. За что?
— Как я убил Зайчикова? — подумал Саблин.
— Вы приласкали его. Вы заглянули к нему в душу. А разве можно на таком месте открывать душу, — говорил тот, кто казался Зайчиковым.
Душа и улетела. Эх вы, психолог! Сонин со своею грубостью лучше понимает, что надо делать. А вы взяли да по больному месту и шарахнули. На мать посмотрели. Разве можно мать напомнить, когда человек у омута стоит и давно в него броситься собирается.
— Карпова пошлёшь?
— Пошлю, если нужно будет, — подумал Саблин.
— Смотри, посылать будешь — о смерти, о матери, о ней ни гу-гу. Посылать будешь на верную смерть, а так говори, что и смерти не будет. Просто лихость одна, ну и как всегда на войне, конечно, и опасность есть, но чтобы вера была. Понял? Без веры не посылай. Нельзя. Жестоко…»
Голос становился всё дальше и дальше. Зайчиков чуть шевелился около креста, точно хотел опереться и встать. Саблин едва не потерял сознание.
Недалёкий шум машины заставил его очнуться. Пересилив страшное волнение, Саблин заставил себя посмотреть на могилу.
На кресте висела не замеченная им раньше старая, ставшая чёрной от времени и сырости солдатская шинель. Она была освещена теперь ярким светом ацетиленовых фонарей.
— Пожалуйста, ваше превосходительство, — открывая дверцу автомобиля, сказал Поляков.
— Как далеко зашли, — продолжал Поляков, — Мы уже обеспокоились, думали, не дай Бог, не случилось ли что. Ишь лес-то какой страшный. И могила безымянная тут. Наше место свято! Страшное место.
— Пустое болтаешь, — сказал Саблин, садясь в автомобиль.
Всю дорогу он молчал. Уже позднею ночью, без луны он вернулся домой. Звёзды кротко мигали над озером. Лед трещал, сковываемый предутренним морозом, в подклетях хрипло пели первые петухи. Саблин чувствовал себя больным и разбитым.
«Нервы шалят, — думал он, серый и грустный входя утром в общую штабную столовую, где доктор Успенский пил чай. — Рано я вернулся, надо было пожить в тылу, отдохнуть».
Мелькнул перед ним шумный Петроград, ученья войск на улицах, вечер у графини Палтовой, кинематограф… «Нет, нет, только не там. Спросить Успенского? Может быть, надо бром принимать?»
Саблин посмотрел на толстого доктора, сосредоточенно дувшего на блюдечко с чаем, увидал сытое розовое лицо, заплывшие жиром равнодушные глаза и понял, что этот человек никогда не поймёт его душевного состояния.
Бром принимать?
«Нет, не бром принимать, а надо изменить всю эту жизнь, добиться победы и через неё мира — тогда всё хорошо будет.
Победы во что бы то ни стало!»
Даже жертвуя Карповым?..
«Не только Карповым, но кем угодно и самим собой», — подумал он, но на душе всё так же было смутно, сердце било тревогу и ум жаждал сильных ощущений. Для того, чтобы жить, стал нужен допинг.
Другие пьют в таких случаях, впрыскивают морфий, или нюхают кокаин. Саблин не делал ни того, ни другого. Он стал искать сильных ощущений, острых волнующих разговоров, споров и встреч.
XXXVII
В конце апреля месяца N-ский армейский корпус сделал перегруппировку для перехода в наступление. Дивизию Саблина перевели ближе к реке и поставили биваками в лесах в ожидании прорыва и атаки. По сосредоточению резервов Саблин понял, что жертва Карпова будет не нужна, мнение Зиновьева восторжествовало, Костюхновку оставили в покое ~ прорыв намечали у Вольки Галузийской.
Трое суток подряд днём и ночью долбили наши тяжёлые и лёгкие пушки позицию неприятеля, засыпая лес металлом, срывая деревья, взрывая целые площади земли. Неприятель отвечал тем же. Он собирал последние резервы и с лихорадочною поспешностью гнал их на фронт, готовясь парализовать прорыв. На четвёртые сутки длинные густые цепи солдат поднялись из окопов, и серые люди перешли грань таинственного и пошли к окопам неприятеля. Они шли по густому лесу, продираясь сквозь чащу молодой зелени, и невидимые пулемёты и ружья косили их ряды, и цепи становились реже и жиже. Многие незаметно, в лесу, поворачивали и разбредались, и, когда дошли до проволок, — людей было слишком мало, чтобы кинуться на штурм. 175-я и 180-я дивизии остановились и стали окапываться. В порыве атаки образовался перерыв, и атака захлебнулась. Венгерская спешенная кавалерия и германский ландвер, быстро подвезённый из-под Вердена, отбили русскую атаку. На пятый день было приказано отойти в исходное положение, чтобы не нести напрасных потерь.
Растрёпанные дивизии уходили в те самые окопы, которые они занимали зимою, в опостылевшие землянки, свозили туда своих убитых, и сзади их позиций выросли кладбища с сотнями новых крестов. Потери обеих дивизий были громадны и превышали половину состава. Три командира полка были убиты, четыре ранены, почти все офицеры погибли. Нужны были новые пополнения, надо было отвести части в тыл, но сделать этого было нельзя. Все было брошено на фронт, Русская армия спасала Верден, спасала Париж. Русские офицеры и солдаты умирали в лесах Полесья и Волыни для того, чтобы их союзники-французы могли устоять на берегах Рейна.
Страшное лето 1916 года наступало.
В мае месяце корпус Лоссовского сделал новую перегруппировку, к нему подошли ещё две казачьи дивизии. Высшее командование требовало прорыва неприятельского фронта во что бы то ни стало. Лоссовский наметил прорыв у Костюхновки и сообщил Саблину, что он надеется на то, что он даст офицера и 10 молодцов для того, чтобы увлечь пехоту.
— Вы понимаете, — говорил он, пожимая руку Саблину, вызванному в штаб корпуса, — что после нашей неудачи в апреле — это особенно нам необходимо. Ах, зачем мы тогда вас не послушали! Да смутило, что ведь вы один среди нас были не Генерального штаба. Так пришлёте кого надо?
— Долг исполню, — сказал Саблин и сумрачный вернулся на свой бивуак.
XXXVIII
Вся дивизия стояла в тесном, сосредоточенном порядке по лесным прогалинам и в самом лесу. Неприятельские аэропланы каждое утро целыми эскадрильями налетали на неё и сбрасывали бомбы. Все сходило благополучно, если не считать, что одною бомбою, упавшею как раз в середину коновязи уланского полка, ранило тридцать человек и убило и покалечило семьдесят лошадей. Стали рыть землянки и крыть их лесом и землёй, чтобы найти защиту от воздушного врага.
Близость решительного боя и победы — а в ней почему-то никто не сомневался, возбуждала людей, и кавалерия, собранная в резервы, жила шумною жизнью. Лишь только смеркалось, повсюду загорались весёлые огни костров, собирались песенники и трубачи, и лес наполнялся гомоном людских голосов и ржанием коней, и создавалась атмосфера возбуждённого, все забывающего веселья. Особенно шумно жили кавказские казаки. Уже с семи часов вечера гремел тулумбас, пищала зурна и весёлые голоса беззаботно пели:
Может, завтра в эту пору
Нас на ружьях понесут
И уж водки после боя
Нам понюхать не дадут,
Пей, друзья, покуда пьётся,
Горе жизни забывай,
На Кавказе так ведётся —
Пей, ума не пропивай!
Тара-ри-рай, та-ра-ра-рай
Тари-ри-рай — та-ри-рай —
На Кавказе так ведётся —
Пей — ума не пропивай!!!
Вдруг вскакивал казак и пускался лихою лезгинкою по мягкому мху. Круг раздвигался, начинали хлопать в ладоши, казак выхватывал кинжал, брал ещё другой у товарища и гордо выступал, играя острыми лезвиями и то подбрасывая их, то втыкая в землю и перебирая между ними ногами. Иногда лезгинка сопровождалась стрельбою в землю из револьвера. Ранили при этом в плечо доктора — что за беда! — лезгинка и песни не утихали.
Кругом толпилась серая угрюмая пехота.
Солдаты смотрели на порхающие в танце лезгинки полы черкесок, на красные штаны под ними и алые башлыки, на бритые наголо головы с папахами чёрного курпея на затылках, на оживлённые, чёрные, югом прожжённые глаза и дивились на них.
— Не люди, а черти, ишь ты, какие! — говорил широкий скуластый солдат с лицом, обросшим густою рыжею бородою, крестьянин, призванный из запаса. — Ведь создаст же Господь!
— Нагаечники! — презрительно сплёвывая семечки, возразил худощавый и бледный солдат с серыми злыми, страдающими глазами. — Им только бы пить да песни горланить. безсознательный народ.
— А, что, паря, поди доставалось, — подмигнул ему сосед, бойкий солдат в опрятно одетой рубахе. — Верно, нагайкой-то полоснули, когда забастовки делал.
— Молчи, фараон, — злобно сказал бледный солдат и пошёл вон из толпы.
— Ты, поругайся, сволочь, я тебе покажу, холера несчастная! — сказал бойкий солдат.
— Вы сами, товарищ, его задели, — заметил смуглый солдат грузинского типа.
— Эки, право, люди. Завтра на штурм идти, на смерть, а они лаются. Ну люди! Им бы рубаху чистую одеть да Богу молиться, а они что задумали, — сказал рыжебородый и обратился к подошедшему офицеру:
— Что, ваше благородие, да нешто казаки люди?
— Ну, конечно, люди, — отвечал тот улыбаясь, — такие же крестьяне, как и вы. Только земли у них больше.
— Скажи, пожалуйста. А почему земли у них больше?
— Навоевали, — отвечал прапорщик.
— То-то они с войны и веселятся. Им что. Их и пуля не берёт. Ишь и защитного не носят.
— Им на конях-то всё одно.
— Они и пешком так идут.
— Черти, право слово. Ведь родятся же такие.
— Посторонись, пехота! — раздались сзади голоса и, расталкивая толпу, прошли к песенникам казачьи офицеры с бутылками и стаканами вина.
— Ишь ты, какие! Гоголи! И пьют с казаками вместе. Не жеманятся. Чудной народ…
……………
У Саблина была небольшая землянка. Её строили зимой для командира пехотного полка. Она имела дощатый пол, и стены её тоже были обшиты досками. Маленькое окно в четыре стекла в уровень с землёю пропускало тусклый свет. Была поставлена койка Саблина, был стол для бумаг и ящик от консервов вместо стула. Гул и шум биваков, песни и музыка глухо проникали в это подземное жилище, придавленное низкой крышей, с насыпанной на неё на аршин землёй, и в ней было тихо, как в могиле.
Саблин сидел на ящике, упёршись спиною о стол, и смотрел на маленький образ Спасителя, поставленный в головах постели. Это был дорогой и богато украшенный золотом и самоцветными камнями образ, которым когда-то дед и бабка Саблина благословили на брак его отца и мать. Этим же образом благословляли его и Веру Константиновну. Тёмный лик Спаса Нерукотворного кротко смотрел из венчика. Отсвет догорающего весеннего дня ложился и бродил по нему тихими тенями.
— Свете тихий святыя славы Отца Небесного, — думал Саблин, глядя на образ умилёнными глазами.
— Свете тихий, — задумчиво повторил он. — Подлинно тихий свет и кроткая любовь и правда идут от Тебя. Скажи мне правду… Прав ли я?
Он только что отпустил Карпова. Он ещё ощущал стройную фигуру юноши, навытяжку стоявшего у двери. Он помнил каждое своё слово, и в его ушах звучал каждый солдатски точный, словно заученный ответ Карпова.
— Отберите десять молодцов казаков, на все готовых, — сказал Саблин. — Командир полка предупреждён. Явитесь с ними ко мне в двадцать часов. Костюхновку знаете?
— Так точно, ваше превосходительство, — спокойно и отчётливо сказал Карпов.
— «Орлиное гнездо»?
— Знаю. Найду.
— Мне подвиг нужен, хорунжий Карпов! — сказал Саблин.
— Я все исполню, — ещё спокойнее сказал Карпов. Саблин на карте показал расположение частей.
Карпов вынул из полевой сумки свою карту и зарисовал на ней окопы.
— Нужно увлечь пехоту… Пойдите, посмотрите обстановку… Это пустяки… Двадцать пять шагов… Рогатки откинуть можно… Возьмите в конно-сапёрной команде кожаные рукавицы… Ручные гранаты возьмите… Понимаете…
— Понимаю, ваше превосходительство.
— В отверстия щитов не смотрите. Они все пристреляны из наведённых пулемётов и винтовок. Но там, в левой стороне есть щель между щитами. Вы увидите. Подползите к ней и рассмотрите обстановку. Там с осени лежат два трупа. Сгнили теперь, должно быть. Я зимою видел. Над ними рогатка — не привязанная. Её отпихнуть — и ура! — щиты прикладом свалите или перепрыгнуть можно… Пехота за вами. Тьмутараканский полк… Понимаете?.. Подвиг… Георгиевский крест.
— Все будет точно исполнено, ваше превосходительство. Саблин молчал.
— Могу я идти? — спросил Карпов.
— Да… Идите, пожалуйста.
Раз-два — Карпов повернулся отчётливо на левом каблуке и на правом носке, щёлкнул шпорою, открыл дверь и вышел.
XXXIX
Пока дверь была открыта, в неё слышен был певучий вальс, который играли неподалёку трубачи. Потом все стихло…
— Свете тихий святыя славы Отца Небесного, святого блаженного Иисусе Христе — как же это так? Разве можно это? Можно — дерзать! Или мне все позволено? И власть над жизнью и смертью дана мне? — подумал Саблин, обращаясь к образу.
И долго ждал ответа. Вдруг вспомнил беседу со священником в госпитале и, казалось, услышал тихие слова, полные безграничной печали: «Ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше»… Так сказал Христос Пилату. Так говорит теперь Христос ему за Карпова.
— Но ведь, Господи, я на верную смерть, на верную посылаю его?.. Значит, можно… убийство. Значит, мне дана власть судить и решать… Но, если найдутся и другие, которые тоже будут считать, что им дано судить и решать, что тогда? И почему я могу, а другие нет?
«Господи!» — в невыразимой муке воскликнул Саблин и, подойдя к образу, опустился на колени и, достав из-под подушки Евангелие, стал перелистывать его, отыскивая те места, которые давно поразили его и в которых он искал ответа на вопросы смятенной души.
Вот сотник просит Христа войти в дом его и исцелить его расслабленного и страдающего слугу и говорит Христу: «Скажи только слово, и выздоровеет слуга мой. Ибо я и подвластный человек, но, имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: «пойди», и идёт; и другому: «приди» и приходит; и слуге моему: «сделай то» и делает»…
И Христос не возмутился, но исполнил просьбу сотника.
…"И поведут вас к правителям и царям за Меня, для свидетельства перед ними и язычниками. Когда же будут предавать вас, не заботьтесь, как или что сказать; ибо в тот час дано будет вам, что сказать. Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас. Предаст же брат брата на смерть, и отец сына, и восстанут дети на родителей и умертвят их. И будете ненавидимы всеми за имя Моё; претерпевый же до конца спасётся».
Пальцы проворно перелистывали страницы Евангелия, и смятенный ум бился среди недосказанных, непонятных мыслей, но чувствовал Саблин одно: нет свободной воли и кто-то невидимый руководит делами, поступками и даже мыслями людей. Делает как Ему надо.
«Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадёт на землю без воли Отца вашего. У вас же и волосы на голове все сочтены. Не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц».
Карпов, прекрасный в своей духовной чистой любви, у которого глаза излучают вдохновенную любовь к Богу, Престолу и Родине, был дорог Саблину.
В эти часы Саблин любил Карпова, как сына.
«Он сказал им: итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу».
А, если это жизнь? И жизнь отдать? Как отдать, когда не знаешь, что по ту сторону её, что там?
А вдруг ничего.
И это ничего я даю Карпову вместо прекрасного мира, вместо песен с казаками, вместо его нежной чистой любви и всей красоты жизни.
Два трупа под рогаткой… Тёмные лица, провалившиеся глаза, чёрными впадинами глядящие недоумённо на свет, и обрывки шинелей и рубах на почерневшем и иссохшем теле. Лежат с осени. И что им красота и ужас мира, что им страх и радости? Бедный Зайчиков. Где он? И от него с его робостью и тихим умом тоже ничего не осталось. Вера? Николай… Маруся… Ушли и нет их. И весточки не подали. Ничто я даю ему вместо яркой, пускай даже тяжёлой жизни, — но жизни… Жизни!!!
Где это? У Достоевского Раскольников думает, что если мир был бы только скала, на которой можно поставить ступню, и тогда стоило бы жить…
И сколько их? Сколько прекрасных юношей убито за время войны. Прошлый месяц неудавшееся наступление стоило 112 жизней офицеров и 7325 солдатских жизней и ничего не добились… А тут он один. Его прекрасною жизнью я спасаю тысячи людских жизней.
А ты знаешь, что Карпов будет убит?»
«Не две ли малые птицы продаются за ассарий? И ни одна из них не упадёт на землю без воли Отца вашего»…
«Ты знаешь эту волю? Может быть, именно там и есть спасение. И подвиг и спасение, а где-нибудь в тылу, на спокойном биваке в сладком утреннем сне какая-либо бомба с аэроплана… И смерть — глупая смерть без пользы для дела, без нужды, без оправдания и подвига!
Если бы ты знал, если бы тебе дано было знать судьбы и волю, может быть, все шло бы иначе, но тебе ничего не дано, а потому молчи и делай». «И скажу слуге моему: сделай то и делает». В дверь постучали.
— Кто там? — воскликнул Саблин, пряча под подушку Евангелие.
— Ординарец, ваше превосходительство. Хорунжий Карпов с казаками ожидают. Восемь часов уже.
— А, хорошо.
Вдруг полная уверенность, что с Карповым ничего не случится, что поляки бегут из окопов, что они промахнутся, и он увидит завтра всех этих живыми, бодрыми и счастливыми охватила Саблина.
Благодарными, счастливыми глазами посмотрел Саблин на образ Спасителя, еле видневшийся в потемневшей землянке, и вышел наружу.
Был ясный вечер. Тихий свет был разлит по лесу. В двадцати шагах от землянки на песчаной дороге стояло шестнадцать конных казаков и офицер. Впереди десять удальцов, решившихся идти на подвиг, немного поодаль шесть коноводов. Лица казаков были тщательно вымыты, а волосы завиты кольцами. Новые рубахи и шаровары с алыми лампасами были одеты на них, и сапоги ярко начищены. Они сознательно шли на последний смотр в своей жизни — на смотр смерти. Но смотрели они бодро, серьёзно и весело. А стоявший на правом фланге их на прекрасном рыжем коне Карпов — тот сиял от восторга и важности возложенного на него предприятия.
— Здорово, молодцы-донцы! — сказал бодрым голосом Саблин. Казаки дружно ответили.
— Ну… помогите пехоте. С Богом, да хранит вас Господь! Ровно в одиннадцать начинаете, — крикнул им Саблин.
— Постар-р-раемся, ваше превосходительство, — крикнули казаки и стали проезжать мимо по три на торопящихся, жмущихся друг к другу, храпящих и фыркающих конях, которые прядали длинными острыми ушами.
Карпов подъехал к Саблину. Саблин вздрогнул от охватившего его тайного предчувствия чего-то мучительного и тяжёлого. С тоскою посмотрел он на молодого офицера. Но лицо его было полно спокойной решимости и того дисциплинированного сознания важности каждой мелочи при исполнении своего долга, которое прививается годами муштровки в корпусе и училище.
— Позвольте часы сверить, ваше превосходительство, — просто сказал Карпов.
Саблин облегчённо вздохнул.
— Шесть минут девятого, — сказал он. Карпов взглянул на свои часы-браслет.
— Есть! — сказал он, сдавил лошадь шенкелями и в три могучих скачка догнал голову своего малого отряда.
Саблин круто повернулся и, шатаясь, прошёл в свою землянку. Он захлопнул двери, бросился на койку. Тихо и темно стало в землянке, как в могиле.
Саблин долго лежал ничком, уткнувшись в подушку. Потом медленно повернулся. Голова пылала. Четыре стекла узкого оконца, все в ряд, мутно рисовались. Заглушённая землёю, чуть слышна была музыка. Саблин прислушался, приподнял голову, прислушался ещё и ещё раз.
…Это барышни все обожа-ют…
играли трубачи.
Встали и поплыли прекрасные, но мучительные образы… Озёры… Праздник у батюшки на квартире. Песенники и стройный юноша с красивым баритоном.
…Это барышни все обожа-ают!..
«Я, кажется, с ума схожу, — подумал Саблин, снова уткнулся лицом в подушку и весь сосредоточился в горячей молитве, — тихому свету… — Свету тихому, потому что бушевал он весь против Бога. — Ели нет у меня свободной воли, если Ты все взял на себя, так зачем же Ты уничтожаешь все лучшее, красивое, чистое и оставляешь одну мерзость на земле. Ну, возьми меня, меня возьми с моими грехами и заблуждениями, но его спаси и сохрани!
Темно, как в могиле, и сыро, как в могиле, было в одинокой землянке, и тихий свет не сходил в неё и не успокаивал смятенного духа ропщущего на Бога человека.
XL
Карпов приник к щели между щитами. Пять минут тому назад убило Алпатова — его любимца, ухаря казака, лучшего песенника в полку, кавалера трёх степеней Георгиевского креста. Пошёл за четвёртым. Золотым с бантом. Убило глупо. Зря, без пользы для дела.
Когда пришли в «орлиное гнездо», расспросили пехоту об обстановке. Ротный командир к ним не вышел.
— Он в землянке сидит. И не выйдет. Как три дня тому назад на позицию заступили, забился в землянку и не выходит. Боится, — докладывал фельдфебель.
Солдаты радостно обступили казаков. Точно эти десять человек, прибывшие для того, чтобы первыми броситься на штурм, были заколдованы от пуль. Смотрели они весело, были одеты щёголями и распоряжались разумно и удивительно спокойно. Они сняли шашки, чтобы под ногами не болтались и не мешали идти, составили их кустиком.
— После возьмём, когда дело кончим.
Они не сомневались в том, что это после будет и что они вернутся. А между тем готовились на верную смерть, потому что все понадевали чистые рубахи.
Они приготовили ручные гранаты, распределили между собою кто и что будет делать, каждый подглядел в щёлку и наметил свой путь.
— Ну, пехота, только гляди, не запаздывай, выручай!
И та самая пехота, которая час тому назад в душе решила не подниматься на штурм, весело отвечала:
— Ня бось, не подгадим. Мы тоже с усами. Тьмутараканские своё дело знают. Мы ещё в Мазурских болотах учены.
— То-то, — говорил им Карпов, — первый я, потом они, а следом вы — поняли, черти?
— Ишь, сам черт, — говорил, смеясь, мрачный запасный дядя, — мы-то! Ещё кабы не упрядили тебя!
— Вот это офицер. Это можно сказать. С таким на штурму одно-единое удовольствие.
— Истинный Бог.
— А кто ротный ваш? — спросил Карпов.
— Да Вярцинский, поручик. Он ранетый. Никчемушный человек. Так, звание одно, — отвечал старый дядя, вдруг почувствовавший себя рядом с казаками героем.
«Верцинский… А, тот самый. Ну, хорошо, — подумал Карпов. — После мы поговорим. И пусть увидит он, что значит святая чистая любовь и на какие подвиги она толкает!»
— В щёлку гляди, подглядывай, — говорили казакам солдаты, — потому он об ей не догадался никак, а в щит и думать не моги подсмотреть, потому — капут. Убьёт наверняка.
— Наверняка, — сказал Алпатов. — Ну это, братцы, ещё ничего неизвестно. Коли храбрость имеешь, так и то пустое. Не убьёт.
Не успел Карпов сказать что-либо, как Алпатов был у щита.
— Алпатов, что Бога испытываешь? Грех! — сказал урядник Земсков.
Но Алпатова уже несла какая-то сила покуражиться над смертью перед пехотой. Решительным движением он откинул задвижку щита и прильнул к нему всем лицом. И сейчас же резко, властно щёлкнул выстрел по ту сторону окопа, и Алпатов упал с пробитой головой.
— Эх, Алпатов, Алпатов, — сокрушённо говорили казаки, относя труп в сторону и накрывая его солдатскою шинелью, — зря погиб мальчик. Мало нас, а ещё меньше осталось.
И тут же уверенно сказали:
— После его с собою заберём, похоронять будем как следует.
С удивлением смотрела на них пехота. Эти люди шли на верную смерть и ни минуты не думали о смерти, так были уверены, что и после будет.
Карпов, лежа, изучал местность. Ночь была тёмная. Луна ещё не поднялась, и её большой красивый шар только начал краем показываться из-за горизонта, но часто светили ракеты. Неприятель чуял опасность и сыпал ими одна за другою, и весь промежуток между его и нашими окопами был освещён синим, мёртвым, тихо порхающим изменчивым светом. Все было отчётливо видно. Те трупы, про которые говорил Саблин, разложились и распались. Видны были тёмно-коричневые черепа, грудные клетки и кости ног, накрытые каким-то полуистлевшим тряпьём. Рогатка стояла на них, но она была привязана к колу и отшвырнуть её было нелегко. Но можно перепрыгнуть, — подумал Карпов и стал рассчитывать высоту её.
О том, что он будет убит, он совсем не думал. Даже не мог себе этого представить. Подвиг рисовался ему во всей его живой, но не мёртвой красоте. «Прорыв неприятельского фронта удался, благодаря подвигу хорунжего Донского полка Карпова, первым бросившегося на штурм с ручною гранатою», — читал он мысленно фразу в реляции.
И она прочтёт.
Он допускал, что будет ранен, даже тяжело, мучительно ранен. Это даже хорошо. Опять лазарет и… она. Но убит?.. Это не входило в его ум.
Каждый свой шаг он рассчитал заранее. В левой руке винтовка, в правой граната. Шашка подвязана за спиною. Он не хотел с нею расставаться. Ему казалось, что она принесёт ему счастье. «Перепрыгну рогатку — приостановлюсь, бросаю гранату, сейчас же срываю вторую с пояса и бросаю. Передам винтовку в правую руку и вперёд… И что Бог даст!»
Богу он не молился. Рот пересох. Слова молитв исчезли из памяти, ураган мыслей перебивал их. Она стояла над всем. Он видел её, как живую. Мягкость её тёплых губ он ощущал на глазах своих. Поцелуй Царской дочери томил и прожигал его насквозь.
Карпов назначил каждому казаку, что делать, сговорился с пехотой и, лёжа с часами в руках, ждал.
Уже час, как гремела по всему фронту канонада, а он ничего не слыхал. Ему казалось, что было тихо на мокром песке, за щитами. Он посмотрел подле. Молодая травка выбивалась мягкими иголками. И так травке обрадовался. Такою удивительно красивой показалась она ему при свете месяца и ракет.
— Как хорош Божий мир, — подумал он и вздохнул. — Как прекрасна жизнь!
Каждым мускулом своим, каждым нервом, каждою жилкою испытывал он радость бытия. Он посмотрел на небо.
И небо было прекрасно с серебряным кружевом туч, то медливших в тихом хороводе вокруг месяца, то вдруг удалявшихся от него и стыдливо млевших между сверкающих робких звёзд.
«Ах! Хорошо! Хорошо!» — подумал он и вдруг тревожно посмотрел на часы.
Было без одной минуты одиннадцать.
Казаки напряжённо лежали рядом. Сзади готовая стояла рота, батальонный резерв незаметно надвинулся и намечался в туманной низине длинными ровными цепями.
И вдруг стало страшно, мучительно страшно. Все тело обмякло. Кровь перестала течь по жилам, и мускулы стали дряблыми. Карпов понял, что там смерть… Смерть и больше ничего. Грязный череп и безобразная клетка рёбер на кривых позвонках.
И понял, что не пойдёт. Ни за что не пойдёт. Не может идти.
За что?
Захотел молиться. Но молиться не мог.
— Господи помилуй, — еле прошептал он побелевшими губами и впал как бы в забытье.
— Ваше благородие… Пора!.. — тихо, но повелительно проговорил Земсков.
— Пора? — переспросил совершенно сухими белыми губами Карпов и встал.
Но идти не мог.
Тогда вдруг сорвал со своего пальца её кольцо и со злобой кинул туда — к неприятелю и подумал — после найду.
С белым лицом и большими ничего не видящими, пустыми глазами Карпов ринулся через щиты вниз.
Он ничего не кричал, но за ним бросились с криком «ура» казаки, это «ура» подхватила пехота бешеным рёвом, и оно стало слышным далеко, на несколько вёрст.
И оно сказало дивизии Саблина, тревожно ожидавшей на биваках, и Лоссовскому, сидевшему в блиндаже наблюдательного пункта и прислушивавшемуся к музыке боя — треску ружей и пулемётов и частым орудийным залпам, оно, все шире и шире разливаясь среди ночи, сказало с неотразимою ясностью всем, что неприятельская позиция прорвана и Тьмутараканский полк занял Костюхновку.
XLI
— Вставать, вставать, ребятёжь! Седлай коней! — кричали дежурные по бивакам всех трёх конных дивизий.
Этот крик говорил о победе пехоты.
Большинство солдат не спало, но лишь лежало под шинелями и бурками, стараясь согреться и уйти от холода ночи и заботных мыслей. Они вскакивали и высовывали на холод ночи свои то косматые, то шариком остриженные, то бритые головы.
Разбуженные лошади ржали на коновязях и нервно фыркали. Раздавались звуки затирания их спин пучками сена и соломы и тяжкие вздохи при накладывании седел и затягивании подпруг. От биваков отделялись взводы и шли за знамёнами к землянкам командиров полков. В Донском полку адьютант со знаменным урядником развязывали тесёмки чехла и открывали знамя.
При свете луны показалось на тёмно-синей парче бледное изображение Нерукотворного Спаса и ярко заблистал с обратной стороны громадный серебром шитый вензель Государя.
Эскадроны и сотни выстраивались, пулемётные команды, тарахтя колёсами по лесным кочкам и корням, рысью заезжали за притихшие ряды солдат и казаков.
— Ваше превосходительство, — спускаясь в землянку к Саблину сказал Семёнов, — дивизия готова, прикажете выступать?
Он не сомневался, что Саблин бодрствует, что ему известно всё то, что было уже известно каждому рядовому его дивизии.
Но в землянке было тихо, и ровное дыхание слышалось с койки Саблина. Семёнов чиркнул спичку и зажёг свечу. Саблин лежал одетый на койке и крепко спал. Он не слыхал слов Семёнова.
— Ваше превосходительство, — громче и настойчивее сказал Семёнов, — проснитесь, пора!
Саблин открыл мутные глаза, постепенно сознание вернулось ему, и он тревожно вскочил и сел на койке.
— Ну, говорите, в чём дело? — спросил он.
— Сейчас из штаба армии передали, что прорыв у Костюхновки удался. Костюхновка нами занята, взято много пленных, орудия, пулемёты, неприятель бежит. Кавалерию приказано бросить в прорыв. Наша дивизия назначена в авангард.
«А что Карпов?» — хотел спросить Саблин.
И не посмел спросить.
— Какой полк прикажете в головной отряд? — спросил Семёнов. Саблин, не отвечая, стал надевать шинель и амуницию. Вошедший денщик помогал ему.
— Папиросы дай… Спички.
Семёнов смотрел на него с удивлением. Он не узнавал Саблина.
— Тут все приберёшь… Повьючите… Чай под рукою, чтобы был… Коньяк приготовь. Понял?
Он поднял лицо, посмотрел прямо в глаза Семёнову, прочёл в его глазах смущение и вдруг сразу как бы отряхнулся и стал тем старым Саблиным, которого так любил Семёнов.
— Идемте, — сказал он. — В авангард пойдут уланы. Командиры полков собраны?
— Ожидают.
Был третий час ночи, и луна стояла высоко над лесом, когда мимо Саблина потянулись лёгкие ряды улан на гнедых больших лошадях. Над караковым четвёртым эскадроном тихо колыхался штандарт. Солдаты проходили молчаливо, и при лунном свете их лица казались бледными. Защитные фуражки были глубоко надвинуты на уши, и подбородные ремешки опущены. Командир полка, полковник Карпинский, стоял сзади Саблина на нервной чистокровной кобыле и ожидал, когда пройдёт полк.
— Ну, с Богом, — сказал Саблин. — Я иду следом за вами. Карпинский поскакал догонять голову своего полка, а Саблин дождался гусарского полка и пошёл впереди него.
До позиции шли спокойно. Поле битвы было тихо. Ружейной стрельбы не было слышно, ракет не было видно, и только где-то далеко били пушки.
Дошли до опушки леса, слезли, оправились и рысью пошли по той самой Костюхновской дороге, по которой Саблин первый раз ходил с Сониным в «орлиное гнездо». Они обогнали сначала длинную колонну кухонь, звенящих и горящих красными огнями топок, потом лёгкую батарею, тихо подвигавшуюся вперёд.
«Орлиное гнездо» оставалось вправо, Костюхновская дорога шла левее его.
Начинало светать. В бледном сумраке утра стали обрисовываться холмы неприятельской позиции, показались проволочные заграждения, в них уже были прорублены проходы, уланы поспешно забрасывали землёю траншеи, чтобы идти дальше. Дорога спускалась к тому, что на плане было обозначено: Костюхновский господский дом. Он был сожжён ещё прошлым летом. Густо разрослись кусты сада, и из зелёной чащи торчали потемневшие трубы и каменные стены нижнего этажа. У самой дороги был устроен перевязочный пункт. Раненые солдаты, одни тихо лежали на земле, другие сидели, передавая впечатления ночи. В стороне, накрытые широким палаточным полотном лежали убитые.
И опять у Саблина не хватило духа спросить про Карпова. Он беспокойным взглядом смотрел на полотнище и, точно, хотел проникнуть, что под ним. Ему хотелось верить, что Карпов жив, и он боялся узнать правду…
В полуверсте, за окопами, у неприятеля был построен целый городок. За ним сосредоточивалась наша пехота. Громадная толпа венгерцев в тёмно-коричневых кавалерийских шинелях стояла здесь, окружённая нашими солдатами. Это был 6-й гонведный полк. Он был взят в плен целиком с командиром полка и со всеми офицерами. Обходная колонна зашла ему в тыл, обороняться не было возможности. В стороне от них стояли австрийские пушки, и толпа любопытных разглядывала их.
Запах победы чувствовался повсюду. Он передавал людям то особенное возбуждённое настроение, которое заставляет их забывать все и делает их счастливыми.
Саблин подгонял свою дивизию. Он был недоволен. Все дело было сделано пехотой, — они пришли, как будто бы и поздно, а между тем Карпинский с уланами перешёл на шаг и, наконец, и вовсе остановился.
— Черт его знает, чего он там? — нетерпеливо сказал Саблин и полевым галопом поскакал обгонять задние уланские эскадроны. Уланы стояли по три на дороге и весело разговаривали.
— Видал пушки ихние? Взяли.
— Наши уже ежели пойдут, все заберут…
— А убитых стра-асть.
— Ну наших не так много.
— Нет — ихних; окоп так и завален им.
— Пропустите начальника дивизии.
— Дорогу начальнику дивизии! Повод права! Права повод!
Лошади заторопились, и, задевая ногами за ноги улан, Саблин протискался к мосту, переехал через маленькую болотистую, заросшую травою и молодым камышом речку и выбрался на чистое.
Здесь стоял Карпинский и разговаривал с пехотным офицером. Немного впереди, по берегу реки вправо и влево лежала цепь.
Тыл кончался, начиналось опять то страшное пространство между им и нами, которое так трудно было перейти.
— В чём дело, полковник Карпинский? — спросил Саблин, стараясь быть спокойным, но чувствуя, как сердце начинает быстро колотиться и кровь приливает к лицу.
Карпинский, сухощавый блондин с бритыми усами, с пенсне без оправы на носу повернул к Саблину своё лицо и, беря руку под козырёк, медленно и отчётливо произнёс:
— Узнаю обстановку, ваше превосходительство.
Пехотный офицер быстро подошёл к Саблину и стал докладывать.
XLII
Это был высокий и худощавый человек лет тридцати пяти. У него было загорелое, тёмное, как бывает у крестьян, лицо, покрытое сетью маленьких морщин, русые усы и небольшая аккуратно подстриженная бородка. Он был весь из мускулов и теперь, освещённый лучами всходившего солнца, казался выкованным из бронзы. Почти по грудь он был мокр, и шаровары и рубаха, ставшие чёрными от воды и ила, облепили его тело. В руках у него была винтовка, на поясе — патронташ. Серые глаза внимательно, печально и равнодушно смотрели на холёную, сытую, сверкающую шелковистою шерстью Леду, на аккуратное, хорошо начищенное оголовье и чистое седло и как будто сравнивали лошадь с собою.
— Противник, ваше превосходительство, — начал пехотный капитан, — накапливается в двух вёрстах отсюда по опушке леса. Это германская пехота, — с уважением подчёркивая слово германская, — сказал он. — Там уже около батальона. Может быть, и больше. Здесь, и не больше, как в версте отсюда, вправо у деревни Летичовки ещё стоит его тяжёлая батарея. Очевидно, не успели увезти. Её прикрывают германцы, занявшие деревню. Батарея тоже германская. Я и говорю полковнику, что дальше ему идти нельзя, надо отойти и ждать.
— Вы говорите, — нервно, подрагивая мускулами лица, сказал Саблин, — батарея и прикрытие. Есть окопы? Проволока?
— Нет, чистое место. Батарея за домами, люди в домах.
— Накопилось около батальона?
— Да, думаю, что если и больше, то немного. Они бегом пришли с железнодорожной станции. Крестьянин прибегал, докладывал.
— А там, вправо и влево что?
— Не могу знать. По словам крестьянина, там все бежит, и германцы оборачивают их назад… Я думаю, через час они предпримут контратаку, и послал за подкреплением. В моей роте всего шестьдесят человек.
Лицо Саблина передёрнуло. Оно сейчас же и застыло в твёрдой, окаменелой решимости.
— Уланы, вперёд! — крикнул он. — Дозорные галопом вправо и влево.
Карпинский чуть заметно пожал плечами и, осадив лошадь, пропустил кинувшихся исполнять приказание начальника дивизии улан, поскакавших на крутой обрывистый берег реки.
Красное солнце загорелось багровым шаром над недальним лесом и бросило кровавые лучи на высокий столб пыли, поднявшийся над головным эскадроном. И сейчас же яркое пламя и белое облачко показалось над эскадроном, и глухой удар тяжёлой пушки гулким двойным звуком выстрела и разрыва прокатился по долине реки. За первым второй, третий, батарея перешла на беглый огонь, одновременно затрещали винтовки, и пули стали свистать и щёлкать возле поднимавшихся на берег эскадронов.
Полковник Карпинский выскочил за ними. Лицо его было болезненно бледным, глаза из-под стёкол пенсне сверкали.
Саблин оставался внизу, пропуская спешившие вперёд взволнованные боем эскадроны улан. Когда последние прошли, он выехал сам и посмотрел на дорогу.
Несмотря на сильный огонь батареи и стрельбу прикрытия, несмотря на то что уже в стороне были видны спешенные уланы, под которыми убило лошадей, и там и там лежали убитые люди, Карпинский продолжал идти рысью в колонне, поднимая жестокую пыль. Эта пыль его и спасала. Противник давал перелёты, так как стрелял по пыли, а не по эскадронам.
— Что же он медлит! — воскликнул гневно Саблин и хотел уже посылать ординарца, но в это время два средних эскадрона, второй и третий, вдруг резко повернули лицом на батарею и, рассыпаясь веером по песчаному полю, жалко запаханному и не снятому ещё с прошлого лета, понеслись к деревне, откуда не переставая била батарея. За ними, также рассыпаясь, стали готовиться к атаке остальные эскадроны, и все поле покрылось скачущими гнедыми лошадьми. Пулемётная команда ускакала за ними.
Саблин вздохнул и остановил свою лошадь на дороге. Он был с начальником штаба, ординарцами и трубачами. По усилившейся там, куда поскакали уланы, ружейной стрельбе, смолкшему грохоту пушек, лихому, несколько жидкому против пехотного «ура» и вдруг наступившей затем тишине, он понял, что атака удалась и, должно быть, батарея уже взята. Он хотел скакать туда, но взволнованный крик Семёнова заставил его обернуться. Слева и сзади, и не так далеко, бежали к нему, рассыпаясь на бегу, германские солдаты. Отчётливо были видны их низкие каски, ранцы и короткие серые фигуры. Пули стали щёлкать совсем близко, и взволнованные ординарцы шарахнулись в сторону. Германцы хотели отрезать от реки Саблина и забежать в тыл уланскому полку. Но в эту минуту на край дороги от реки показалась рослая широкая серая кобыла командира гусарского полка барона Вебера и его холёная фигура с длинными светло-русыми усами. За ним, круто подобрав своих сытых лошадей, ехали его два трубача и адьютант.
— Гусары! — крикнул Саблин, — атакуйте пехоту.
Вебер обернулся назад, приостановил свою лошадь, вынул широкий палаш шашки из ножен и ожидал первые ряды.
— Первый эскадрон вправо поэшелонно, — скомандовал он. — Строй полуэскадроны! — и указал на германцев.
Адьютант поскакал с приказанием второму эскадрону пристраиваться полевым галопом левее первого.
Германцы остановились и открыли бешеный огонь по гусарам. Пули стали так часто свистать и выть, поле клубилось дымками пыли от падавших пуль, как от крупного дождя, вдруг упавшего на сухую землю, что казалось, все погибнет в этом смертоносном свинцовом смерче. Тяжело падали серые лошади, пытались подняться и валились снова, а подле прыгали гусары, стараясь высвободить придавленную ногу, но масса шла уже вперёд, скакали лошади, вытянув хвосты и потрясая серебряными гривами, и над их головами сверкали и горели нестерпимым блеском узкие полоски стали шашек.
— Сдавайтесь! — кричали гусары. Но выстрелы не смолкали Тяжёлые палаши шашек молотили черепа, и пики пронизывали груди и доходили до самых ранцев, и падали, неестественно согнувшись, люди. Поле стихало.
Саблин стоял на том же месте, придерживая взволнованную атакой Леду, и ждал, что будет дальше.
К нему подскакал гусарский подпрапорщик. Это был бравый богатырь-солдат. Вся грудь его лошади была залита тёмно-красною кровью, по шашке густилась и текла кровь, смешавшаяся с песком. Лицо его было белое как полотно, глаза горели, как угли. Он был взволнован и счастлив.
Счастлив! — Саблин отлично запомнил его лицо. Оно было счастливо. Оно горело отвагой и счастьем.
— Четырнадцать зарубил, ваше превосходительство, — салютуя окровавленной шашкой и круто останавливая свою разгорячённую лошадь, воскликнул он.
— Молодец, — сказал Саблин.
— Рад стараться, ваше превосходительство!
— А кровь это не ваша? Не ранены?
— Никак, нет! Его это кровь, — гордо отвечал подпрапорщик, — лошадь маленько штыком царапнули. И то не беда! — И он засмеялся, и было что-то невыразимо жёсткое в оскаленных под гусарскими усами зубах.
Саблин тронул лошадь и поехал шагом по полю к деревне, которую атаковали уланы. Поле было пусто. Видны были дорожки примятой прошлогодней пшеницы, низкой и серо-жёлтой. Деревенская улица была окопана двумя канавами с крутыми отвесными берегами. И вдоль той и другой и на самой дороге лежали убитые лошади и люди. Они ещё не успели потерять своей живой красоты, и их раскиданные тела в синих с белыми кантами рейтузах, их рубахи, подтянутые белыми ремнями амуниции, ещё не облегли по-мертвому их тела. Их было много. Особенно лошадей. Большие тёмно-гнедые тела неподвижно лежали подле канавы, выпятивши животы и откинувши чёрные хвосты. Саблину их почему-то стало особенно жаль.
Семёнов считал тела.
— Сколько насчитали? — усталым голосом спросил Саблин.
— Лошадей тридцать четыре, улан пока шестнадцать, — отвечал Семёнов.
Саблин перепрыгнул канавы и выехал за деревню. В четырёхстах шагах за нею толпились спешенные уланы, в резервной колонне стояло два собравшихся эскадрона и два уходили врассыпную к лесу.
Полковник Карпинский увидал Саблина и галопом поскакал к нему. Его лицо сияло.
— Ваше превосходительство, — доложил он, салютуя обнажённой шашкой, — N-ские уланы счастливы поднести вашему превосходительству четыре тяжёлые пушки, с шестнадцатью лошадьми и сорок пленных германцев, взятых в конной атаке. Атаку, как изволили видеть, я вёл лично, — значительно добавил он.
— Потери полка? — устало спросил Саблин.
— Пустячок! Восемнадцать убитых и девять раненых. Лошадей пятьдесят одна… Кабы не канавы, совсем потерь бы не было. Из окон домов бил по нас — сказал Карпинский довольным голосом.
— Поздравляю вас, полковник. Разведка выслана?
— Пошла, ваше превосходительство.
— Трубите сбор!
Но Государь ли виновен в этом? Разве не вынудили его обстоятельства. Необходимость спасти Францию, ослабить во что бы то ни стало атаки германцев на Верден, побудили предпринять этот прорыв во имя спасения союзника и значит всем руководила какая-то чужая сила обстоятельств, рок, судьба...
То есть — Господь!
Но — да будет воля Твоя! И воля Господня свершилась. И результат этой воли ряд подвигов, ряд смертей и ряд тяжких душевных и телесных страданий. Человек — это песчинка, гонимая бурей, которая не знает куда упадёт.
Пусть, сверкая хищными зубами из-под нависших усов, рассказывает гусарский подпрапорщик о том, как он четырнадцать зарубил, и пусть ужасаются одни, видя в нём страшного убийцу и восхищаются другие, называя его героем — он был не больше, как молния, поражающая человека в степи, или паровоз наехавший на упавшего под рельсы. И подвиг его и вина его сомнительны.
Пусть носит горделиво беленький крест полковник Карпинский и кричит всюду и везде о своей лихой конной атаке — ничего бы он не сделал, если бы не дано было ему это свыше.
И Карпов, и я, и Лоссовский, и Государь — нет у нас ни подвига, ни страдании и мук, нет и вины, потому что воля наша несвободна и неисповедимы пути Божии.
Саблин, то продолжал писать письмо, напишет два слова, задумается, чуть не час сидит, устремив взгляд на пламя свечи, потом встанет и долго ходит по полу барака, сделанному из тонких сосновых стволов. Зарождалась в нём мука ужасная, колебалась вера в Христа, в подлинность и точность того учения, в которое он так уверовал всего полтора года тому назад.
Он останавливался у низкого, в уровень с землёй окна и говорил сам себе:
— Ну, хорошо: — вера, надежда и любовь. И любовь — это главное. Веру я понимаю, я верую, что всё, что происходит, идёт от Господа, надежда?— так, — я надеюсь на то, что воля Господня помилует меня и всё будет сделано к лучшему. Но, только что значит — к лучшему? Чтобы быть сытым, возиться с женщинами, наслаждаться хорошим климатом, не знать денежных забот, чувствовать своё тело холёным и сильным. Надеяться, что Бог продлит земную жизнь, или надеяться на воскресение мёртвых и будущую жизнь? Тупик! Тупик! — как мышь в ловушке мечусь я по клетке и всюду нахожу прутья решётки.
Он остановился.
Но ведь тогда, в Батуме, гуляя с профессором, мы решили, что удовлетворение жизни в работе, а счастье в творчестве. Надежда на творчество. Взятые дивизией тяжёлые пушки, прорыв фронта у Костюхновки и то, что я сижу в чьём-то чужом, чужими руками построенном бараке, жгу чужие свечи и ем чужие галеты, вся эта победа — это творчество? Это разрушение, но не творчество! Ну, допустим, что это — творчество разрушения и я счастлив. Значит, надеяться на творчество: — на войне на победы... Так-так — это душевное сочетать с телесным. Освобождение Родины от вражеского нашествия, спасение Франции, с орденом святого Георгия 3-й степени, — видеть в этом счастье и надеяться на это счастье. Ну, надежду я понимаю, но любовь, — любовь!!!
Христианская любовь, деятельная, действующая, любовь сердца, но не похоти, любовь к ненавидящим нас, помощь ближнему, по любви отдача всего своего достояния неимущим, что это, если наша воля не свободна? Значит ни подвига, ни жертвы, ни вины, ни страдания, ни позора, ни муки совести, ни любви, ибо это все не от меня, но только исполнение предначертанного.
Он снова начал ходить взад и вперёд.
Нет — так нельзя. Воля, но воля до известной степени. Воля свободна, но пути неисповедимы. Я хочу, но не могу. Я хочу не посылать Карпова, потому что я его полюбил и мне его жалко, но я не могу не послать его, потому что обстоятельства так сложились и я посылаю его и потом мучаюсь и страдаю и это... подвиг.
Карпов хотел совершить подвиг, но его воля не совпала с волею Божества. Я против своей воли послал его и он... Он умер, не совершив подвига. Потому что, падая на своём окопе, он не знал, что казаки и пехота ринулись вперёд и довершили то, что начал он и чего никогда без него не сделали бы, но умер он в отчаянии. За что?
И опять тупик?
Но, Господи! Я не понимаю — за что же Карпов так сильно пострадал? Невинный, красивый, благородный, молодой, и телом и душой прекрасный он лишён лучшего, что есть, жизни.
Мука исказила лицо Саблина.
Он остановился у окна, за которым уже начинался бледный день и, глядя на лес позлащённый косыми лучами утреннего солнца, он повторял одну молитву: — Господи, помоги моему неверию.
Христианская религия поблекла... А что если, — весь холодея, в ужасе нестерпимом, думал он, глядя на сосны и ели густого и тёмного леса, — что если истина не в Христе... Ведь сколько народа поклоняется Будде, сколько людей стало атеистами, сколько народа считает, что истина в социализме — а я?... Я знаю только христианство.
Да и знаю ли?
А, если Бога нет?
Розовый луч проник, скользя по земле в окно низкого бревенчатого барака. Пылинки заиграли цветами радуги в нём и жёлто-золотые квадраты упали на пол. На окне в деревянных ящиках посажены были растения и тянулись к свету едва распустившиеся цветы зелено-оранжевой резеды и сочные белые и лиловые левкои. За окном, в луче солнца жёлтая бабочка наслаждалась, купаясь в золотых искорках, природа просыпалась от сна. Невдалеке трубач играл утреннюю зорю и с коновязей ему отвечали проснувшиеся лошади дружным ржанием. Весь мир оживал после ночи, мир великолепный и сложный, мир, которого придумать нельзя никакому учёному.
Сомнения проходили. Вера в существование Бога возрождалась. Но тянуло заглянуть и по ту сторону.
— Я знаю, я слышал, — подумал Саблин, — только веру и верующих людей. Я читал и вдумывался только в Евангелие. Духа светлого я знаю... Но есть, или должен быть дух тьмы. Его учения я не знаю. А что, если познать истину, можно только через сопоставление христианского учения с учением враждебным, чуждым христианству, с учением социализма?
Омут тянет. Как потянуло Зайчикова — так и меня потянет.
Но знать — это не колебаться.
Очень долго мысль отсутствовала. Саблин был в оцепенении, глаза видели, ухо слышало, он чувствовал биение каждого мельчайшего пульса своей крови, но мысли не было.
И вдруг она пришла к нему острая, жестовая, ясная и беспощадная.
Знать нельзя. Можно только верить.
Саблин сел за письменный стол, перечёл письмо Великой княжне, написал записку сестре Валентине, с которой был знаком, с просьбой передать письмо по назначению, запечатал конверт и вышел на воздух, чтобы позвать ординарца.
Надо верить — повторял он себе.
Не могу только верить!
Встретивший его у штабного барака Семёнов удивился, как осунулся и постарел Саблин. В тёмных волосах сильно пробилась седина.
— Да, — подумал он, — слава и победы даром не даются.
XLV
— Татьяна Николаевна, вам письмо, — сказала сестра Валентина, останавливая великую княжну в той самой приёмной лазарета, где Татьяна Николаевна осенью одела колечко на палец Карпова.
— От кого? — спросила Татьяна Николаевна, и её серые большие глаза с любопытством устремились в карие глаза сестры Валентины.
— От Саблина. Не ожидали?
— Да. А ведь он герой, Валентина Ивановна. Опять атаковал в конном строю и тяжёлые пушки взял. Как жаль, что он теперь избегает папу и маму. Сторонится нас. И все из-за этого проклятого Григория. Давайте, прочтём вместе.
Они сели на стульях у окна, раскрытого настежь. Июньское солнце ярко
светило, было тепло и радостно в это летнее утро.
— Вы знаете, — поднимая на сестру Валентину глаза, сказала великая княжна, — генерал Саблин пишет, что Карпов убит. Карпов, который лежал в нашем лазарете, умер героем за меня. Вы помните его? Мы его с сёстрами «зайчиком» звали. Он так хорошо рассказывал про казаков и про
войну.
— Царство ему небесное, — крестясь, тихо сказала сестра Валентина. — Как же мне его не помнить? Я выходила его… С маленькими чёрными усами. Он писал вам великим постом, что получил Георгиевское оружие. Вы помните?
— Ну как же. Он был такой застенчивый и милый. Я ему колечко подарила, а мама Евангелие. Но, Валентина Ивановна, он был холостой и, наверно, у него не было детей.
— Да, конечно же холостой. Совсем ещё юноша, чистый, как ребёнок.
— Это хорошо, что убило его, а не кого-либо такого, у кого осталась семья. Несчастные, голодные дети. Правда, Валентина Ивановна, для государства лучше, если гибнут холостые?
— Всегда тяжело, когда убьют кого-нибудь, — с подавленным вздохом сказала сестра Валентина. — А молодых мне особенно жалко. Вся жизнь их впереди. Он так был предан вам и Государю. Такие люди, Татьяна Николаевна, особенно дороги теперь.
Татьяна Николаевна испуганно посмотрела на сестру Валентину. Эти дни так много чуялось смутного и недоговорённого и во дворце, и в Ставке, и в лазарете.
— Вы не помните его имени, сестра Валентина, — робко спросила великая княжна, — я хочу записать его в своё поминание.
— Алексей, — сказала сестра Валентина, встала со стула и пошла из комнаты.
Татьяна Николаевна посмотрела на неё с удивлением, потом взглянула в окно и вдруг побежала из приёмной. «Надо письмо показать маме и Ольге и Марии с Настасьей. Всё-таки это хорошо, что офицеры так умирают. Это показывает, что они верноподданные!» — думала она, сбегая по лестнице в столовую, где должны были быть в эти часы Императрица и сестра Ольга.
…………
Так кончился «роман» молодого Алёши Карпова.
Год: 1922