XX
Невидимой, весьма тонкой и сыростью противно пахнущий моровой яд никогда не показывается беспосредственно в наших странах в оных воздухе, но проходит к нам с восточных и полуденных земель чрез товары или зараженных оною людей.
Описание морового поветрия.
Однажды, в конце июля, ранним утром к Ушакову прибежал адмиралтейский вестовой. Вице-адмирал Клокачев звал всех старших командиров на срочное совещание.
«Что там стряслось?» — раздумывал Ушаков, направляясь в адмиралтейство.
Первый, кого Федор Федорович увидал, входя в кабинет адмирала, был Войнович. Выпучив свои черные глаза, он важно восседал в кресле у самого адмиральского стола.
Федор Федорович сел к Голенкину, который выбрал место в сторонке, у окна.
— Что же это ты, Федор Федорович, и глаз не кажешь?
— Заработался, брат! — виновато улыбнулся Ушаков.
Работы у него в самом деле было достаточно. Но ему казалось, что все в Херсоне знают о том, что он встречается с Любушкой, знают, что она бывает у него. Правда, Любушка никогда не шла к Ушакову мимо казарм, а обходила их со стороны степи.
В кабинет вошел Клокачев. Он был чем-то, видимо, расстроен.
Все разговоры смолкли.
— Нашей верфи и нашему строящемуся флоту угрожает страшная опасность. Вчера в Херсоне появилась чума, — выпалил Клокачев и остановился.
— Всё же не ушли!
— Докатилась-таки и до нас! — послышались замечания.
— Это горше самого лютого и грозного врага. Во сто крат хуже всяких турок и их европейских покровителей. Морской флот строится на двух верфях: в Херсоне и Таганроге. В Таганроге убереглись, хотя он и ближе к Тамани, где прошлым летом объявилось это моровое поветрие. Надо и нам приложить все усилия, чтобы не дать распространиться заразе. Надо спасти Черноморский флот!
Клокачев говорил и все время подносил к носу головку чесноку — нюхал.
— Что делали в Таганроге, ваше превосходительство?
— Как убереглись они? — посыпались вопросы.
— А вот как. Капитан над Таганрогским портом генерал-майор Косливцев осматривал всех подозрительных «купцов», устроил карантин. Нам также немедля учредить во всех кораблях и командах карантины, выставить караул. Перед работой и после работы самим лично осматривать команду.
— А как узнаешь, что человек заболел чумой? — спросил, кто-то.
— Черные чирьи пойдут по телу. Как уголь.
— И синие пятна, морушки, — откликнулись те, кто слыхал о недавней московской чуме.
— Горячка! Человек лежит без памяти.
— И вовсе не так. У меня в Москве зять помер. При полной памяти. Перед смертью все соленых грибков просил…
Клокачев постучал рукой по столу:
— Тише, господа! Слушайте дальше. Во всех кораблях и командах немедля зажечь костер из кизяка. Жечь круглые сутки. Помните: при чуме, как у нас на море, главное — ветер. Ведь не зря и называется «моровое поветрие». Если команда идет на работу и встретит незнакомого человека, то смотреть, чтобы он не выиграл у тебя ветер. Ежели надо переговорить с ним, то становись так, чтобы вы оказались на ветре.
— Ваше превосходительство, я полагаю, кроме ветра есть еще что-то, — сказал Ушаков. — Если бы только один ветер, то чума пошла бы и дальше, а ведь она второй год держится только на побережье.
— А как в семьдесят первом годе пожаловала в Москву, забыли? Ежели не в ветре, то, извольте сказать, в чем тогда? — обернулся к нему Клокачев.
— Не знаю, ваше превосходительство. Я не лекарь. Я только сказал, что думал.
— Думать нечего. Слушайте, что приказывают, господин капитан второго ранга!
Ушаков покраснел и смолк.
— Людям побольше есть чеснок. И обливаться уксусом. Песен не петь. Работы не прекращать. Но в Ахтиарскую бухту ничего не отправлять: не занести бы мор на готовые корабли.
И Клокачев распустил собрание.
Командиры уходили, озабоченно обсуждая неприятную новость.
— Видишь, сам же говорит: «не занести бы»; значит, не в одном ветре дело! — шептал Голенкину Ушаков, когда они выходили из адмиралтейства. — А то выйдет, как бабы говорят: «ветром надуло».
— Никто ничего не знает, — ответил Голенкин. — А наш Паша угодил: вовремя убрался из Херсона! Ну, Феденька, держись!
— Будь здоров, Гаврюша!
Когда Ушаков пришел к своей команде, там уже знали о страшной новости. Судили-рядили на все лады:
— Не суждено — не заболеешь.
— Бояться не надо. Кто боится, того сразу возьмет.
— Береженого и бог бережет!
— Бог-то бог, да и сам не будь плох!
— Слыхал: уксусом надо обливаться.
— Пей водку — ничто не возьмет!
— Дяденька, а что с человеком тогда случается?
— Голова дюже болит.
— Это когда головная горячка, тогда голова болит, а тут горячка гнилая…
— И что же тут?
— Сине-багровые пятна по телу. И мясо клочьями лезет. Заживо человек гниет…
— Несладко!
— Чума есть всякая: одна холопская, другая — барская. От барской ни ты, ни я не помрем. Вон в Москве была барская — одни баре мерли, ровно мухи.
— Барская-то чума была не тогда. Вон как Пугачев шел с Урала, он, сынок, был барам пострашнее всякой чумы! Вон когда они нигде не могли найти себе места!
— Дяденька, а здеся какая чума?
— А здесь — холопская. Купил солдат у торговки старые шаровары, хотел себе штаны сделать. Торговка, к примеру, сегодня ноги кверху, а его, раба божьего, назавтра скрутило.
— Сми-ирно! — прервала команда разговоры.
Ушаков стал перед строем:
— Вот, братцы, слыхали, какая напасть? Главное: смотреть за собой, чтобы сам и одежда — в чистоте, тогда никакая хворь не пристанет. Посторонних людей сторониться. Не здороваться за руку. Вещей чужих не трогать. Что надо будет купить, пойдем в строю, с офицером. Итак — беречься, но не трусить! Носов не вешать! Как в бою! Молодцами!
— Рады стараться, ваше высокоблагородие!
И команда бодро пошла на работу.
Вечером после работы Ушаков сам привел команду в казармы.
На улицах чадили костры из навоза, камыша и бурьяна. Солнце проглядывало сквозь дымные облака, как кровавый шар.
У капитана 2-го ранга Федора Ушакова все было готово: уксус для обливания команды, карантин, — для него он, выделил мазанку, где помещался лазарет. Вокруг расположения команды корабля № 4 стояли посты, не пропускавшие никого.
Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.
Ушаков делал что-либо у стола — проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом — вязала, напевая.
Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…
Денщик, Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.
— А все-таки без хозяйки — дом сирота! — говорил он, будто бы сам с собой.
И старался все подать, а потом бесследно исчезал.
— Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? — спросил Ушаков, придя домой.
— Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья — точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало — только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову — один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубы-клыки лязгают. «Звать меня — моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним — кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала — мол, накося, выкуси — да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А язык-то у нее ровно у змеи, — на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да черным пятнам на теле!
— Да-а… Красивая сказка, — усмехнулся Ушаков. — А как же мы-то теперь будем, Федор?
— А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.
— Верно. Сядем-ка мы на морской стол — на крупу да солонину!
— Точно так, Федор Федорович!
Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет, как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:
— Где ты, ласточка, где, касаточка?
Только произнес — мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.
— Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! — говорила она, обмахиваясь платочком.
Федор в последний раз взглянул на стол, — всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.
— Почему так задержалась?
— Рядышком с нами, на соседней улице, чума…
— Кто заболел?
— Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Из-за нее оцепили все три улицы до самого рынка.
— А как же ты прошла? Как не задержали?
— Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! — засмеялась она.
Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:
— Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!
Любушка принялась хозяйничать.
— Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? — спросил Федор Федорович, когда поужинали.
— Расскажи!
Она села поближе к нему и приготовилась слушать.
— Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйд-веста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» — «В Москву». — «Зачем?» — «А вот зачем!» И она распахнула платье…
— Фу, бесстыжая… — перебила Любушка.
— Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…
— Хороша девушка. Должно быть, из какого-нибудь кабака плелась…
— Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: лови-ка! Он за ней. Чуть дотронулся — и умер.
— А не трогай девушки! — сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: — Знаешь, Феденька, меня убьют.
— Что ты, что ты!
— Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…
Она высунула язык.
— Но у тебя нет одного, — сказал Ушаков, обнимая ее.
— Чего?
— Синяков.
— Как нет?
— А где же они?
— Вот полюбуйся!
Любушка закатала рукав. На полной руке, выше локтя, виднелся большой синяк.
— Кто это?
— Ты! Всё твои рученьки! Ах ты мой тамбовский медвежоночек!..
…Свеча почти догорела, когда Любушка собралась уходить.
— Я тебя провожу, — сказал Ушаков.
Любушка задула огарок, и они вышли. В сенях на лавке мирно храпел Федор.
Они обогнули казармы и пошли прямо по степи.
— Ну, до завтра, мой дорогой! — попрощалась Любушка. — Тут караулит наш сосед, Яков Иванович.
И она смело направилась к домам. Ушаков стоял и смотрел, что будет.
— Кто идет? — раздался встревоженный окрик.
— Свои, Яков Иваныч, это я!
— А, проходи, полунощница!
И Любушка исчезла среди домов.
Ушаков возвращался назад, сдвинув густые брови. Озабоченно думал: «Вот так караул! Вот так оцепили! Любого пропустят. И даже с какой угодно кладью. Дочь или сестра этой умершей перекупки возьмет ее тряпье и свободно пройдет с ним через все гражданские караулы. А с ней пройдет чума. Нет, это не дело!»
И Ушаков пошел проверить свои флотские посты.