Одиннадцатая глава
СТАН
Утро, поднимаясь из призрачной дымки, озарило юрту повелителя.
Белая теплая кошма, изборожденная черточками теней, чуть колыхнулась, когда Тимур вышел. Он остановился, щурясь, оглядывая широкий стан, уже проснувшийся. Прислушался к равномерному, негромкому гулу голосов. Пригляделся, как трепещут бесчисленные знамена и значки на утреннем ветерке, как взвиваются первые дымки костров. Острые степные глаза Тимура мгновенно подмечали малейшее нарушение обычного порядка — где собралось воинов больше чем следует: «Что там у них?»; где стоит заседланная, понурая, неуместная там лошадь: «Кто туда приехал?»; где завязалась возня у воинов, соскучившихся от однообразия: «Скоро разомнутся!»
— Скоро разомнутся! — проворчал он, отворачиваясь от стана. Не торопясь, похрамывая, минуя караул, зашел он за юрту, откуда виднелись на склоне пригорка новые юрты, поставленные для ожидаемого Ширван–шаха.
Тимур долго стоял, закинув руку за спину, глядя на эти юрты. Может быть, он, повернувшись к ним лицом, уже и не смотрел на них, нечего было рассматривать там так долго.
Но здесь, заслоненный своими юртами от всего стана, он был один. Здесь никто его не видел, кроме, может быть, одного лишь беркута, парившего высоко наверху.
Вся даль, затянутая волнистым маревом, дымилась, согреваясь под первыми лучами солнца.
Ему не хотелось уходить к себе в полутемную юрту. Скоро к нему придут Нур–аддин и потомок Чингиза — Султан–Махмуд–хан, явится Шах–Мелик. Сядут разбирать вести, накопившиеся за ночь от проведчиков, прибывших со всех сторон — из Армении, из городов Баязета Османского, из Сирии, из Мавераннахра, из многих мест.
Хорошо было бы полежать на этой густой, еще не успевшей выгореть траве. Да нельзя: не ребенок, не простой какой–нибудь воин, люди удивятся, если увидят его на траве. А ведь сколько, бывало, спал на голой земле, без всякой подстилки. Порой и травы–то никакой не было — твердая земля да сухие колючки.
Больной ногой он провел по траве, и трава легла широкой полосой: пока тяжела от росы.
Не торопясь, похрамывая, возвратился он к дверям юрты. Постоял около стражей, кругломордых, смуглых, с глазами, спрятавшимися в узеньких щелочках, словно от затаенной улыбки, — барласы. Их пушистые рысьи треухи покрывали всю голову, спускались на спину. Барласы стояли неподвижно — по двое с каждой стороны дверцы, держа остриями вверх короткие копья, не смея дышать, пока он смотрел на них.
Он смотрел на них, но, может быть, он и не видел их, — нечего было рассматривать в них так долго.
Тимура отвлекли трое вельмож, соблюдавшие охрану его юрт и проглядевших его выход. Они бежали снизу, со стороны стана, не чая ничего доброго за свою отлучку.
Но он только сказал:
— Шах приедет, — где принять? А?
И они поняли, что оплошка их не в одной лишь отлучке, а в несообразительности: как не догадаться, когда, за шахом поехал сам царевич, везут шаха с почетом, надо и принять его не в обыденной юрте — надлежало еще до рассвета поставить богатый шатер, чтобы чужой правитель видел не только могущество, но и великолепие Повелителя Вселенной.
А он, больше ни слова не сказав, ушел к себе.
В юрте с двух сторон кошмы были приподняты снизу, чтобы через юрту струился легкий сквознячок. Тимур то поглядывал в эти просветы, то в сторону, откуда поблескивала на солнце трава и доносился ворчливый голосок какой–то степной птицы; то в другую сторону, где виднелись бесчисленные, как деревья в лесу, столбики дымков над очагами, откуда достигал сюда привычный гул стана.
Казалось, это остановилось большое мирное кочевье, остановилось на отдых в приятном месте на берегу многоводной реки. Накануне подошли войска, составленные из хорасанцев. Огромное войско Тимура состояло из десятков тысяч воинов–чужеземцев — их брали в плен, из них отбирали лучшую часть в свое войско, остальных отсылали на работы или сбывали на рынки рабов; если же оказывались пленники, негодные даже для продажи в рабство, таких выводили в степь и уничтожали. Тимур не различал: стадо ли овец, табун ли коней, толпа ли пленников — здоровые оставлялись, слабые и старые уничтожались. В хозяйстве не оставлялось ничего обременительного, ничего бесполезного: Тимур хозяйственно правил своим уделом, вместившим многие страны и десятки царств.
За эти дни в стан пришло много войск, вызванных сюда Тимуром. Едва заняв отведенные им места, едва поставив свои шатры и устроив очаги, они уже ничем не нарушали жизни стана, будней долгой стоянки, хотя хорасанцев пришло не менее тридцати тысяч.
Вчера Шахрух пригнал гонца с оповещеньем, что, получив указ Тимура, собирает свое войско и вскоре сам приведет его под знамена повелителя. Но Тимур решил не ждать Шахруха, послал в ответ сказать, чтобы Шахрух не спешил выступать в поход, а получше бы вооружился. Вельможам, собравшимся в Герат для наведения порядка, он приказал отложить расправу с Шахрухом: перед походом не следовало обижать сына.
Внук Пир–Мухаммед, правитель Фарса, на указ деда отмалчивался. Не старший Пир–Мухаммед, не сын незабвенного Джахангира, находившийся в это время далеко у границ Индии, а другой внук Пир–Мухаммед — сын убитого курдами Омар–Шейха, брат самовольника Искандера, женатый на сестре Гаухар–Шад–аги, гератской царевны. Его молчание Тимур понял как нежелание идти в поход и как неповиновение указу, что могло случиться не без воздействия царственной Гаухар–Шад–аги.
Теперь, прохлаждаясь на сквознячке, Тимур сидел, поджав одну ногу, и никак не мог найти спокойное положение для больной ноги — то ставил ее, то вытягивал: она ныла, хотя погода стояла сухая, как всегда в такое время в этих местах, и ничто не предвещало ненастья. Но, время от времени потирая ладонью нывшую ногу, он, глядя в сторону, чутко слушал своих советников.
Шах–Мелик говорил о проведчиках, прибывших из Мавераннахра. Мухаммед–Султан, отменив, по вине Искандера, поход на монголов, возвратил в Самарканд лишь часть войск — остальным велел разместиться в маленьких крепостях, незадолго перед тем построенных по реке Сыр, и на Ашпаре, на границе кочевой степи. Ослушник Искандер содержится в Синем Дворце под стражей. Ему лишь изредка разрешают поездки в пригородные сады, но всегда в сопровождении надежных спутников. В доме старшины тиснильшиков, отца дерзкой девки Шад–Мульк, жизнь идет обычно, за дочерью никаких выходок не замечено и в поведении ее ничего зазорного пока нет. Купцы довольны торговлей этого времени, но ремесленники некоторых цехов жалуются, что купцы прижимают сбыт изделий, сбивают цену, предпочитают брать изделия от чужеземных искусников из Синего Дворца, где товар хотя и дороже, но заманчивей для покупателей. Землевладельцы при оросительных работах весь труд сваливают на своих подданных, а воду, когда она приходит, забирают себе: сады поливают, а на полях у крестьян урожаи плохи из–за недостачи воды. К тому ж эти же вельможи часто вступают в спор с землеустроителями, препятствуют рытью и очистке оросительных канав, ссылаясь на полновластные свои права на своих землях. В Самарканде продолжают строить большую соборную мечеть, а зодчие великой госпожи кладут мадрасу. В мечети возводят лишь стены келий с обеих сторон двора, а в мадрасе уже начали сводить своды. Джильда готовится послать своего человека к повелителю, похвалиться успехами строительства. К великой госпоже из мадрасы шлют гонцов каждую неделю, и от нее часто прибывают люди. У них там всего в достатке, а у Джильды, на строительстве мечети, то золота не хватает для глазури, то бычьей крови: глазурь выходит тусклая, ее бракуют, а хорошей под рукой нет. А великая госпожа, когда с боен крови не привезут, приказывает не жалея резать свой скот; ей кровь со степи возят в бурдюках по ночам, когда прохладно, а золото и серебро для глазури у ее зодчих запасено в избытке, из–за этого задержки не бывает — ни просить, ни ждать им не приходится. Про золото же говорят, будто Джильда много для себя утаивает, потому и для мечети на глазурь не хватает. А то и так говорят: мол, Джильда готовые изразцы с большой выгодой продает людям великой госпожи — что надо бы на постройку мечети везти, везут на мадрасу и, мол, сама великая госпожа распорядилась эти изразцы и другое что нужное у Джильды брать, чего бы это ни стоило.
Писец сидел слева от Тимура и время от времени по знаку повелителя записывал для памяти то одно, то другое из донесений проведчиков. По своему обычаю, Тимур лишь выслушивал новости, а свои решения обдумывал после, наедине, и, обходясь притом уже без советников, один решал судьбы людей, находившихся от него иногда за десятки дней пути.
Проведчики из Фарса сообщили, что Пир–Мухаммед, сын Омар–Шейха, к походу не готовится, а занят беседами с учеными лекарями и по их наущению варит какие–то зелья, занят изготовлением опасных ядов, а для какой надобности, узнать пока не удалось.
Проведчики из соседней Мараги донесли о суровой расправе Султан–Хусейна со всеми узниками, дабы выпытать у них о разбойничьих шайках, но выпытать он ничего не смог, адыгея же упустил. Когда этого адыгея долго нигде не видели, пошли его искать на постоялый двор, а там в келье оказалась на месте только дареная шапка с донышком, вытканным в Шахрисябзе. Султан–Хусейн велел следить за этой шапкой. Два дня ждали, что адыгей за нею вернется. Теперь потеряли след. Сгоряча царевич пытал своего купца, самаркандского. Даже хотел его удавить, да побоялся, отвел назад под замок. Теперь ни с чем едет назад, ведет купца, как разбойника, сюда на расправу. Выехал бы раньше, да дня два развлекался с уличным мальчишкой, будто здесь не мог найти никого лучше.
Шах–Мелик еще излагал донесения проведчиков, когда неподалеку послышался конский топот; вслед за тем воин вызвал Шейх–Нур–аддина, возглавлявшего охрану стана.
Шейх–Нур–аддин пошел к юрте писцов. Невдалеке от этой юрты его ждал воин, спешившись, но не отходя от своего коня. Шейх–Нур–аддин узнал десятника из своей конницы:
— Чего тебе?
— Дурная весть, да будет благословение аллаха на вашей милости.
— Откуда?
— Я был при тысячнике Шейх–Маннуре, выехавшем встречать. Нас послали охранять царевичей Ибрагим–Султана и мирзу Улугбека, которых повелитель, да будет благословение аллаха над ним, послал навстречу мирзе Халиль–Султану, да будет благословение аллаха над ним, и ширванскому шаху. Накануне как нам встретиться, мы стали на ночь в степи; откуда ни возьмись, вчера на заре напали на наше становье разбойники. Числом восемь человек. Убили наших двенадцать воинов да шестерых подстрелили не до смерти, да ниспошлет им аллах великую милость и примет их в садах праведников.
— А где разбойники?
— Поскакали все восьмеро в разные стороны. Пока наши вскочили в седла, от тех один след остался. Туман! Видим, кони недавно подкованы, на ходу легки, опять же — туман: их искать, в какую сторону гнать погоню? Так и махнули рукой. А меня Шейх–Маннур, да будет к нему аллах милостив, послал сюда сказать: так, мол, и так. Мирза Улугбек крайне гневался: почему, кричит, не догнали. Да где там!..
Шейх–Нур–аддин вернулся к повелителю в смущении: Шах–Мелик едва лишь кончил говорить о неудачах Султан–Хусейна в розысках по Мараге, об исчезновении адыгея, а тут — еще о разбойниках! Повелитель может в такую ярость впасть, сохрани аллах милостивый!
Приседая на длинных худых ногах, подобрав полы халата до колен, пригнувшись, мелкими шагами вошел Шейх–Нур–аддин в юрту Тимура и опустился на ковре поближе к двери.
Но Тимур следил за ним:
— Что там у тебя?
— Милостивейший, гонец прибыл от каравана царевичей. Опять разбойники! Восемь человек.
— А царевичи?
— Сохранил аллах всемилостивый. А из наших воинов двенадцать человек отбыли к престолу всевышнего.
— А разбойников?
— Туман был. Ушли.
— То горы, то туман, то реки, то камни — нам все мешает, а им никаких помех нет. А?
Он уже готов был приказать Шейх–Нур–аддину взять тысячу или две тысячи своей конницы и послать их по следу, окружить негодяев, изрубить на куски!
Но тут же и спохватился — тысячу, две тысячи в погоню за восемью негодяями! На виду у всего стана! Что же подумают воины о могуществе этих восьми человек!
Побледнев от усилий сдержать гнев, Тимур спросил:
— Там простые воины слышали этого, твоего вестника?
— Кругом воины. И коня ему держали, и кругом там воины.
— Теперь по всему стану вести пойдут: разбойники, мол, уже и царевичам угрожают. Вот–вот, скажут, и нас всех стрелкой проткнут. Знаешь, что такое слух? А?
Бледный, он поднялся и, тяжело падая на разболевшуюся ногу, прямо через круг своих советников пошел к двери. Шейх–Нур–аддин, оробев — не на него ли кинулся повелитель, отвалился к стене юрты, а Тимур, перешагнув через длинные ноги, вышел наружу.
Но когда он вышел наружу, перед ним, сверкая золотыми полосами переплетающихся цветов и узоров, вышитых по багровому самаркандскому бархату, не менее драгоценному, чем само золото, предстал высокий шатер, воздвигнутый в честь прибывающего Ширван–шаха. Низ шатра был натянут на тяжелые колья, отлитые из красного золота, покрытого тончайшим чеканом, работы тебризских златоделов.
Отпахнув тяжелую, но податливую полу шатра, Тимур заглянул внутрь. На земле плотную белую кошму застлали восьмигранным алым самаркандским ковром с проблесками золотых нитей в узоре.
Верх шатра подпирался врытым в землю шестом, выточенным в Индии из слоновых бивней, которые, навинчиваясь один над другим, поднимали верх шатра на желаемую высоту. Два светильника, отлитые из красного золота в мастерских Синего Дворца мастерами–хорасанцами, стояли по обе стороны царского седалища, выточенного из слоновой кости в Ормузде и присланного оттуда царевичем Мухаммед–Султаном в подарок дедушке. Со стен свешивалось оружие — мечи, сабли, ятаганы, кинжалы, все рукоятки коих переливались, как жар в печи, от множества драгоценных камней и алмазов. Щиты, развешенные в каждом из восьми углов шатра, также мерцали от драгоценных камней и редкостного чекана.
Если б он не знал, под какой несокрушимой охраной всюду следовал за ним в больших походах этот шатер — десять больших кованых сундуков, Тимуру могло показаться, что шатер этот возник внезапно, по причуде волшебника, среди полянки, где незадолго перед тем лишь поблескивала росой на утреннем солнце голубоватая степная травка.
Это сверкающее видение, напомнив о многих победоносных делах, утишило гнев повелителя, и, обойдя шатер, Тимур стал уже не столь хром и не столь бледен.
Он прошел еще несколько шагов.
Там присланный от Шейх–Маннура очень бородатый всадник, держа свою лошадь на чумбуре, повторял окружавшим его воинам и писцам рассказ о нападении азербайджанцев. Слушатели столпились около рассказчика, а гонцы, ожидавшие приказа о выезде, прислушивались, полулежа на земле. Было кому разнести новость во все концы вселенной.
Как всегда бывало при появлении Тимура, одни блаженно заулыбались, кланяясь и глядя прямо в глаза повелителю, другие, испуганно прижимая руки к груди, потупившись, кланялись, отодвигаясь подальше.
Тимур, громко, чтобы все слышали, спросил всадника:
— Сколько было этих… кызылбашей?
— Человек восемь, да ниспошлет вам милость аллах всемогущий.
— Ты мулла, что ль? Говори ясно: сколько?
— Восемь.
— А наших?
— При Шейх–Маннуре, нашем тысячнике, да благословит… ой, двести! Двести воинов да царевичи со своей охраной. Всего не менее трехсот человек.
— Сколько наших убито?
— Двенадцать доблестных воинов.
— А кызылбашей?
— Все ушли.
— Все?
— Целехоньки ушли.
— Как сумели уйти?
— Пока наши поспели к приколам, пока отвязали, да пока в седла вскочили, да пока за щиты выехали, разбойники ушли. Разъехались злодеи в разные стороны. Куда ни гонись, больше одного не догонишь. Да и где искать? Перед рассветом — туман. Небо светлеет, а земля кругом — еще темная. Как рассвело, следы разглядели. А разбойников вокруг — ни одного не видать.
— А ты говоришь: «доблестные воины». Доблестные не разоспятся среди чужой степи, врага не подпустят, а увидят — так не упустят. Можно стадо козлов в горах перестрелять — и невредимым домой вернуться. Доблестных воинов безнаказанно стрелять нельзя. Этих перестреляли, значит, не воины они были, а козлы! Козлы! Постреляли их — туда им и дорога. Воин всегда настороже. Тех же, что погнались, да не скоро собрались, велю Шейх–Маннуру на виду у всего стана бить палками — по тридцати палок каждому. На память. Остальному всему стану — для размышления. А кызылбашам — спасибо! С их помощью очистим наше войско от козлов. Нападают — спасибо! Ведь бояться их нам смешно. А остерегаться, и одного врага каждому из нас надо оберегаться…
Тимур переступил, устав стоять на одной ноге. Уже к нему подошли из юрты и молчали у него за спиной все его советники. Он добавил:
— Ты вот… «доблестные»! За то, что ротозеев, козлов нашими доблестными воинами величаешь, тебе за то — тоже тридцать палок. Распорядись, Шейх–Нур–аддин. И немедля, и с барабанами, чтоб слышно было на весь стан. И указ зачитай, за что бьют. Истинно доблестных воинов я не дозволю с козлами мешать.
Тимур, отвернувшись, ушел к себе в юрту, сопровождаемый вельможами.
Шейх–Нур–аддин остался, глядя, как взяли у всадника чумбур из рук, как скрутили ему руки спереди и повели вниз к стану. Тогда и сам Шейх–Нур–аддин пошел вниз, к приколам, где держали его коня.
И вскоре по стану загрохотали барабаны; взревел было и карнай, да его Шейх–Нур–аддин велел унять: не подумал бы приближающийся к стану шах ширванский, будто тут в его честь трубы трубят. Понадобится в его честь трубить, другой приказ будет — этим Шах–Мелик ведает; он и Султан–Махмуд–хан уже проехали встречать Ширван–шаха перед щитами, у въезда в стан.
Барабаны грохотали, привлекая зрителей к месту, расчищенному среди стана для таких нужд. Когда стан ставился, тогда и такое место оставлялось. Среди воинов было даже между собой в обычае звать это место регистаном, как звались площади перед ставкой повелителя в Бухаре, в Самарканде, во многих знатных городах, где на таких площадях оглашались указы, свершались казни, праздновались празднества.
Барабаны грохотали. Шейх–Нур–аддин возвышался на высоком коне позади барабанщиков. Воины от своих юрт сходились поглядеть, кого, за что и как будут наказывать. Виновник удивленно смотрел со скрученными руками, оттопырив толстую и почему–то очень красную губу над огромной черной бородой.
Когда барабаны смолкли, Шейх–Нур–аддин выехал вперед барабанщиков, вынул из–за пазухи бумагу и, не будучи грамотеем, держа бумагу в руке, сам глядя на сгрудившихся зрителей, объявил вину бородатого воина: называл, мол, доблестными воинами ротозеев, дозволивших обстреливать их безнаказанно, будто они вовсе и не воины, а горные козлы либо степные джейраны. А повелитель никому не дозволит, чтоб его воинов, истинно доблестных, смешивали с этакими ротозеями, что простых кызылбашей догнать не в силах, ибо кызылбашей кто ж боится! Надо врага опасаться, надо врага всегда подстерегать: едва он высунется — тут ему и конец! А этот ротозеев хотел звать доблестными. А этим–то доблестным здесь же вечером всыпят по тридцати палок, за нерасторопность и за ротозейство. Кызылбашей испугались! В погоню ездить им лень! Под стрелы подставляются, а нет того, чтоб самим врагов перестрелять! И этих–то да именовать доблестными? А за то и наказуется тридцатью палками этот вот… как его звать?.. Как бы там его ни звали!
Когда барабаны смолкли и Шейх–Нур–аддин выехал вперед барабанщиков, к стану приблизился караван Ширван–шаха, и после недолгой встречи у щитов с прибывшими встречать его Султан–Махмуд–ханом и Шах–Меликом караван чинно, медлительно пошел между юртами стана.
Впереди ехали Султан–Махмуд–хан и Шах–Мелик.
Следом — Ширван–шах Ибрагим и Халиль–Султан.
За ними следом — царевичи Улугбек и мирза Ибрагим.
А уж потом — вельможи, воины, обоз.
И в дружине Шейх–Маннура, гордясь и красуясь, ехали и те тридцать или сорок воинов, что несли ночную стражу и прозевали нападение, ехали, еще не чуя, что им уже готовилось к вечеру по тридцати палок.
Караван проходил среди стана, когда барабаны загрохотали снова и палачи заработали над распростертой спиной виновника.
Чинно, медлительно проходил караван в нешироком проезде между юртами, а из–за юрт поблескивали доспехи и оружие бесчисленных воинов, одетых по–разному, и по–разному вооруженных, и лицом не схожих, будто собраны от разных народов со всей вселенной, но выглядевших одинаково свирепыми, сытыми и довольными, какими воины Тимура всегда виделись шаху ширванскому.
Барабаны грохотали и палачи с увлечением делали свое дело, когда Ширван–шах Ибрагим поравнялся с Шейх–Нур–аддином, ответил поклоном на поклон военачальника и остановил коня.
Весь караван остановился.
Ширван–шах, кивнув на истерзанную спину, по которой палачи продолжали бить, спросил:
— За что?
— Плохо охраняли ваш караван от ваших разбойников.
Ширван–шах предположил, что говорят о том нападении, жертвой коего пал его собственный визирь, и молча, не то одобрительно, не то в знак признательности, кивнул.
Лошади у шаха и у Халиля закивали головами, радуясь, что остановка затянулась. Но Ширван–шах тихо стукнул коня стременем, караван снова, медленно и стройно тронулся дальше через расступившийся стан.
Барабаны смолкли, ибо счет палок исполнился. В наступившей тишине наказанного попытались поднять и поставить на ноги.
Оглянувшись, мирза Ибрагим заметил усилия воинов поднять своего соратника и пробормотал Улугбеку:
— Что за воин — его ставят на ноги, а он обмяк, как после вина. Борода у него перетягивает.
Улугбек, побледневший, как это всегда с ним бывало, когда он смотрел казни, пожал плечами:
— Хорошего воина дедушка в обиду не даст!
И маленькие царевичи, надменнее и заботливей взрослых, выправили свою посадку, свою осанку, проезжая под взглядами десятков тысяч людей, сбежавшихся полюбоваться караваном.
Но сбежавшиеся — бесчисленные воины, случившиеся в стане купцы, ремесленники, работавшие поблизости, — смотрели не на царевичей — этих мальчиков им часто случалось видеть в стане, — жадно смотрели на обоз, на арбы, то нарядные, с глухим ковровым навесом, то простые, нагруженные тяжелыми мешками и вьюками; гадали, прикидывали, что везет шах на этих арбах. Припасы ли? Подарки ли? Кому? Какие?
Караван в той же тишине, так же медлительно поднялся на взгорье и приблизился к юртам, расставленным для ширванских гостей.
Откланявшись, царевичи оставили Ширван–шаха размещаться и отдохнуть с дороги, а сами втроем с Халилем съехали вниз, к стану.
Здесь им предстояло разъехаться — Халилю к своим войскам, а мальчикам, проехав по краю стана, подняться на холм, где пестрели юрты цариц.
Но Халиль позвал мальчиков к себе:
— Я переоденусь после дороги, и вместе поедем.
Улугбек никогда не отказывался от приглашений Халиля. Ибрагиму приглашение старшего брата тоже было лестно. И, не дожидаясь, пока их догонят сопровождающие, все втроем они поскакали к ставке Халиль–Султана.
У юрты Халиля столпились его приближенные — темники, подчиненные ему, тысячники, его писцы, даже его музыканты. И двое поэтов, сопровождающих царевича в походе, — маленький круглощекий мавляна Бисатий Самаркандский и сутуловатый, опирающийся на посошок Исмат–улла Бухарский, обучавший Халиля правилам поэзии и порой неприметно поправлявший стихи своего ученика.
Эти поэты, пользуясь расположением Халиля, вошли в юрту вслед за ним.
— Не посещало ли вас вдохновение в этой поездке? — спросил ходжа Исмат–улла.
— Стихи мы там слушали. Стихи Камола пели. Они там знают нашего Камола Ходжентского.
— Камол? О мирза, он от нас, но он не наш.
— Он в Ходженте родился, в Самарканде учился, как же не наш?
— Он славил то, что противится нам. Потому они его и пели!
— Там милый старик. Он и свои стихи пел.
— В Ширване? Там обитают поэты. Мне довелось заполучить список стихов шемаханского поэта ал–Хуруфи, попавший в руки одного из наших богатырей. Я потом затерял этот список, но стихи там встречались искусные. Однако мысли их противны аллаху.
Исмат–улла смолк, когда Халиль вышел из юрты, чтобы помыться.
Ожидая его возвращения, поэт оглаживал бороду, оправлял складки своей высокой белой чалмы, изысканным движением пальцев то откидывал, то перебирал янтарные четки — продолговатые, чуть мутные зерна индийского янтаря. Другой поэт сидел, напыжившись, не глядя ни на царевичей, ни на Исмат–уллу, сосредоточенно думая о чем–то, и вдруг сказал:
— Хуруфи. Фазл–улла. Встречал его в Тебризе. Он потом из Тебриза сбежал. В Ширван сбежал, от нас. Лукавый старик, он требует от поэзии трезвости. Он вредный старик. Хуруфи… А его ученики — хуруфиты. Проповедники! Во имя аллаха бичуют властителей, забыв, что властью наделяет достойных людей… кто? — аллах наделяет. Этот Фазл–улла поучает, что каждая буква божественна, ибо все буквы являются частицей Корана, записанного теми же буквами. А посему: все написанное теми же буквами священно. И стихи, утверждающие, что человек есть основа вселенной, что в каждом человеке живет бог, — эти нечестивые стихи, понимай, тоже священны, поелику написаны теми же буквами, что и Коран! О аллах всемилостивый, ты один видишь всю бездну их заблуждений!
Исмат–улла согласился с Бисатием:
— По этой причине я и выбросил нечестивый список, содержавший богопротивные стихи! Хуруфи своих учеников совращает с пути истины, а у него великое множество последователей. Я слышал о некоем юноше, коего восхваляют ширванцы, — какой–то поэт Насими. Но он не Насими — его зовут Имад–аддин, и он пишет на языке здешнего простонародья и мутит мысли своего народа. Ширванцы восхваляют его! Я беседовал с теми, которые, выдавая себя за ученых, сберегли жизнь и привезены нашим повелителем в Самарканд. Они скрывают свои мысли, но они — последователи этого Хуруфи и этого Насими, и сами они все хуруфиты и считают, что мы не смели нарушать покой их народа и что настанет время и они все снова освободятся от нашей защиты. Я их разгадал, но они таятся. Там даже дервиши есть заодно с ними!
— Они всегда таятся. Не доверяйтесь им! Нет, нет, не доверяйтесь!..
Поэты поднялись, улыбаясь, ибо возвратился Халиль. Исмат–улла уронил четки и, наступив на них голой пяткой, неожиданно поскользнулся и неловко сел, когда все кругом стояли. Халиль надевал одежду, пристойную для встречи с повелителем.
Неожиданно сев, Исмат–улла заколебался: сидеть ли ему или подняться? В этом случае все заметят, что он то встает, то садится. Но посидев, сгорбившись, он все же счел за благо встать.
Приметив все эти сомнения поэта, Улугбек подтолкнул Ибрагима. Мальчики переглянулись и, не сдержавшись, рассмеялись.
— Чему вы? — спросил Халиль и подумал: «Какое–нибудь озорство!» Но в присутствии посторонних людей не хотел разговаривать с ними запросто.
Ибрагим быстро нашелся:
— Мы вспомнили, как раскачивал бородой воин, которого наказали.
— Не всегда величина бороды соответствует величине заслуг! — ответил Халиль.
Подъезжая к ставке Тимура, Халиль–Султан оставил младших царевичей и свернул на крутую тропу к дедушкиной юрте.
Мальчики поехали дальше, к юртам цариц.
Тропинки, глубоко вбитые конскими копытами, вились, как серые змейки, между затоптанными лужайками. Юрты стояли коренастые, крепкие. Люди сновали вокруг, заботливо и домовито блюдя уклад оседлой жизни.
Кое–где перед дверцами юрт высоко на шестах висели сетчатые перепелиные клетки, накрытые яркими шелковыми лоскутами. Один из перепелов громко и часто вскрикивал, хрипловато беря подъем, захлебываясь в протяжке и четко чеканя отлив.
Останавливаясь, Ибрагим одобрил:
— Хорош перепел.
— Мне они больше нравятся на вертеле, — поддразнил его Улугбек, зная пристрастие Ибрагима к перепелиным кликам, хотя и сам любил переклик этих птиц.
Мальчики часто спорили. Любили спорить. Даже в отношении к поэтам их пристрастия не совпадали.
Улугбек сказал:
— Как бранится достопочтенный Бисатий, когда вспоминает шемаханского поэта… Я его не читал. Насими? Значит — ветреный. Таков смысл этого прозвища?
— Видно, достопочтенный Бисатий тоже не читал стихов Насими. Где бы их достать?
— Через этих поэтов это едва ли возможно! — засмеялся Улугбек, но тут же втайне подумал: «Не поможет ли Халиль: он там был!»
— Любопытно: что это за поэт, о котором наши наставники говорят с таким порицанием. Непременно нужно достать. Непременно!
И каждый из мальчиков затаил желание — первым раздобыть если не список, то хотя бы несколько стихотворений Насими.
Около большого точильного камня, оживленно перебраниваясь, несколько воинов, засучив рукава, ловко точили клинки сабель и ятаганов. Мгновениями из–под стали выкатывались яркие звездочки искр. Воины то склонялись к камню, то разгибались, опробуя большим пальцем остроту лезвия. Даже пробовали подбривать волосы на руке, приглядываясь, хорошо ли берет.
Воины так были увлечены, что никто даже не повернулся к проезжавшим царевичам.
Здесь им предстояло разъехаться, — Улугбеку к своей воспитательнице, к великой госпоже Сарай–Мульк–ханым, Ибрагиму — к своей воспитательнице, к царице Туман–аге.
— Я очень надеюсь, что ты раздобудешь эти стихи! — напомнил Ибрагим.
— Буду признателен, если ты тоже поищешь. У тебя больше времени для этого…
Но втайне каждый хотел обязательно сам достать стихи ширванского поэта — это стало делом чести для каждого из них.
Они расстались, оба размышляя над этой задачей, припоминая, кто из их учителей или слуг мог бы помочь в ее решении, и о способе сделать это так быстро, чтобы другой не успел бы ни придумать, ни предпринять чего–либо.
Улугбек еще не доехал до великой госпожи, как увидел Халиль–Султана, скачущего от ставки повелителя.
Мальчик остановился, поджидая старшего брата.
Спешиваясь, Халиль сказал:
— У дедушки полководцы. Расспрашивают их, все ли в достатке, о припасах, об оружии. Пока они там совещаются, проведаю бабушку. Пойдем.
Подходя к юрте великой госпожи, Улугбек увидел нескольких из слуг Халиля возле длинного свертка, закатанного в мешковину. Они ждали Халиля, но, видно, не рассчитывали, что он появится так рано. Все они кинулись к свертку, с усилием подняли его и понесли вслед за царевичами.
Внуки застали бабушку раздосадованной: она наказывала вельможу Хамза–Мурзу, золотоордынца, много лет назад приставленного к ней Тимуром и в течение этих лет ведавшего хозяйством великой госпожи.
Вельможу они увидели в диковинном положении — его щиколотки, крепко обмотанные канатом, были вытянуты на человеческий рост к перекладине, а голова, на которой чудом держалась тюбетейка, упиралась в землю. Кровь приливала к голове этого тучного человека. Временами он хрипло вздыхал, то открывая налитые кровью глаза, то пытаясь закрыть их.
Улугбек задержался здесь, любопытствуя, а Халиль прошел к бабушке, приветствуя ее.
Слуги внесли следом за ним и сверток. Халиль попросил ее принять его скромный подарок из Ширвана.
Бабушка милостиво разрешила:
— Давай уж, давай. Покажи.
Перед ней развернули огромный шемаханский ковер, для которого даже ее юрта оказалась мала.
— Тесно здесь, Халиль. Тесно. Уж мы его на воле развернем, на степи. А за привоз спасибо. Спасибо.
Она ласково обняла его и поцеловала где–то около уха. В это время Улугбек, вступив в юрту и увидев мягкий ковер, не удержался от соблазна и, ловко перекувырнувшись по ковру, предстал перед бабушкой.
Но и эта проделка ее не развеселила. Она была чем–то так раздосадована, что, даже присев с внуками, чтобы расспросить их о поездке, слушала их ответы рассеянно, пожевывая губами.
Халиль, улучив заминку в беседе, спросил:
— Чем виноват Хамза–Мурза, что столь вознесен пятками кверху?
— Посуду нашу из сундука, деревянную, что с Волги привезена, точеная, расписная, — он ее, как деревянную, ни во что ставил. Надо было воинам чашки выдать, он ее и выдал. А мне взамен какую–то медную наложил в сундук, грузинскую либо еще какую здешнюю, из добычи. Мне же деревянная нужна: медь да серебро тут у каждого на пиру. И золотом никого не удивишь. Наши все обзавелись до отвалу. А деревянной ни у кого нет: ее с Волги возят, через ордынский Сарай, через море. Из нее любое варево ешь, не обжигаясь, спокойно. Я его остерегала — береги, мол. А он раздал: ему чеканная медь и серебро здешнее — ценность. Это он хранит. А что мне любо, то вздумал раздать. Вот я и велела ему повисеть на перекладине.
— Да он так задохнется, бабушка. У него уж все лицо раздуло. Вот–вот и конец! — предостерег Халиль.
— Авось вытерпит.
Пока царевичи беседовали с бабушкой, весть о расправе с Хамза–Мурзой достигла многих его друзей, находившихся в чести и в доверии у Тимура.
Один из них, пользуясь отсутствием великой госпожи, присел на корточки около головы провинившегося вельможи, пытаясь говорить так, чтобы тот понял его:
— Потерпи, брат. Сейчас побегу к повелителю. Выпрошу тебе снисхождение. Ведь так ты и помереть можешь. Еще немного — и конец! Потерпи. Я побегу.
Но Хамза–Мурза, хрипя и отдуваясь, бормотал:
— Не смей, не смей… Сколько смогу, стерплю. Ведь она узнает о ябеде, велит меня подвесить, уже не за щиколотки, а за… за шею повесит. А не то пятками ж к конскому хвосту — да в степь пустит… Коня–то. Либо еще что… придумает. Лучше потерплю. Вытерплю, так выживу. Не дай бог так… на макушке стоять. А лучше так, чем к коню–то. Она все равно на своем настоит. Ее указы повелитель… когда ж он отменял? Она нынче грозна… чего–то. Не пойму… чего бы ей? Ох…
Лишь наговорившись с внуками, она отпустила Халиля:
— Дедушка, видать, уже ждет тебя… Ступай. А ты, Улугбек, посиди. Покушай у меня. А уж когда пойдешь, тогда и велишь отвязать ослушника. Второй раз моими сундуками не размашется. А махнет, так и голову потеряет.
Но Улугбеку хотелось проводить Халиля. Они вышли вместе. Хамза–Мурза уже не кряхтел, не вздыхал. Он тяжело свисал с перекладины, и только по жилам, вздувшимся и дрожавшим у него на висках, видно было, что он еще жив.
Идя с Халилем, Улугбек заговорил о поэтах Ширвана:
— Не скажете ли вы, милый Халиль, где добыть стихи ширванских поэтов Хуруфи и Насими? О них ваш наставник отозвался столь дурно, что просить об этом его…
— Он говорил, что список стихов Хуруфи у него был?
— И что он — увы — выбросил его.
— Таким «увы» никогда не верь. Им что попадет в руки, не выбросят. Где–нибудь на дне сундука, под халатами или под штанами, он у него цел. Спрятан. Но вот стихи Насими, как я понял, он знает лишь понаслышке.
— Мне тоже так показалось.
— Но поищем. Я пошлю своего Низама Халдара к ширванцам из свиты шаха. Мы вместе ехали. У него там теперь много друзей. Он среди них разузнает.
— Хотя бы несколько стихотворений. Что это за поэт?
— Как звать? Насими?
— Его имя — они сказали — Имад–аддин, прозвище — Насими.
— Имад–аддин? А другой?
— Хуруфи. Старик.
— Имад–аддин и старик? — Халиль–Султан остановился, удивленный догадкой. — Вечером я спрошу у наших поэтов, как имя этого старика Хуруфи. Если его зовут Фазл–улла, я их видел. О милый Улугбек, если это они… Если это они… Занятно! Хуруфиты? Занятно!..
— Да, да, они говорили: Фазл–улла!
— Занятно…
Остальную дорогу Халиль шел молча.
Улугбек не решился пойти к деду без спросу, откланялся и, немного постояв, чтобы полюбоваться на шатер, сверкающий перед юртой деда, на шатер, хорошо знакомый, но каждый раз восхищавший мальчика своим великолепием, пошел обратно, радуясь, что Халиль, может быть, поможет ему превзойти Ибрагима в розысках стихов Насими. Каковы бы они ни были, эти стихи, лишь бы заполучить их раньше, чем Ибрагим.
Тимур, видно устав сидеть, стоял один среди юрты и пошел навстречу Халиль–Султану:
— Ну, вернулся? Миновала тебя стрела?
«Ого! Дедушка уже получил вести. Как он успевает? Кто же это из моих людей служит дедушке?»
— Слава богу. Миновала стрела.
— Почему они тебя пощадили?
— Бог милостив!
— Нет, это они тебя пощадили. Почему?
— Я им не являл никаких милостей, дедушка.
— А вот пощадили!
— Не знаю, чем заслужил я эту пощаду…
— Учись читать письмена битвы. Смотри: три стрелы в Курдай–бека. Он там оплошал. Досадил им. Они ему — три стрелы, все без промаха. Стрела рядом с тобой, но мимо — в своего визиря, чтоб ты знал, — они стреляют без промаха, но не в тебя. А почему?
— Не знаю. Я, клянусь, не заслужил от них снисхождения. Ничем.
— Значит, через тебя они меня остерегают… Ну, что там, в Ширване?
— Я узнал: оружие у них припрятано. Оружия много. Шах народу не дал. Даже хлеба не дал.
— Бережется?
— Не знаю. Может быть, не хочет.
— Через кого ты узнал? Этого человека убрать надо, чтобы слух не шел.
— Нет, я сам узнал.
— А они знают, что ты узнал?
— Нет.
— Да ведь человек этот небось не тебе одному служит! Не подослан ли, а не то наговаривает на шаха, счеты с ним сводит. Умный человек говорит не то, что есть, но то, чего хотел бы… А шах умен. Не обхитрил он тебя?
— Нет, дедушка!
— Как же ты уверился?
— Визиря я напоил, колечко ему подарил да спросил. А потом его назад на пир отвели и приглядывали, не расхвастается ли моим колечком. Он хмеля не осилил, — как вернулся от меня, заснул. Тут незаметно колечко с него сняли. Мне назад принесли. Поутру ждали, не спохватится ли, протрезвившись. Спохватится о колечке — помнит и разговор. Помнит разговор — так хватится колечко искать. К утру протрезвился, а не вспомнил. Да и потом, по пути, перед тем как на нас напали, я его испытывал. Нет, запамятовал. А теперь уж не вспомнит: злая стрела к нам добром обернулась.
— А вдруг вспомнил бы, каково б тебе было: дареное назад утянул!
— Я своим людям приказал бы все ковры, где пировали, вытрясти; из всех углов велел бы весь сор вымести. Оно нашлось бы. На этот случай оно у меня весь тот день под рукой было.
— То–то, чтоб было, когда такое дело.
— Вы, дедушка, меня попрекнули, что я, мол, дареное назад утянул. Это нехорошо?
— Кто ж скажет, что хорошо!
— А если нужно!
— Неловко это — то дарить, то назад брать.
Халиль, исподтишка покосившись на деда, глядевшего в сторону, вдруг решительно спросил:
— Что кольцо! Десяток кобыл — вот и вся цена такому кольцу. А когда целое царство дарится да назад берется?
— Ты о чем?
— Случалось ведь, дедушка: дадите вы удел или владение беку или амиру, своему выслуженнику, соратнику, а то и внуку, а затем, когда надо, — себе назад!
— Когда надо! Понял? Когда надо! И нехорошо это… ты с дедом говоришь! А?
— Мой дед любит прямое слово.
— Когда надо сказать такое слово. А тут оно к чему?
— Есть люди, нехорошо об этом шепчутся: «Какая ж, говорят, это моя земля, если утром ее мне дали, а вечером могут другому передать».
— Люди? Таких запоминать надо.
— Всех не запомнишь, дедушка. Есть такие и среди наших сподвижников. И из старых тарханов. «Нам бы, говорят, навеки; чтоб детям и правнукам перешло, как он сам всю вселенную за своим родом закрепляет». Ворчат!
— Многие области я так и дал, навеки. И не отбирал. И не собираюсь отбирать. Своим людям дал, чтоб весь век сами помнили и во веки веков чтоб их потомство помнило, что дано мною, и за то моему потомству во веки веков преданно, верно служить должны. Кто ж из них ворчит?
— Амиры, беки, тарханы… Я не про них хотел сказать. Я спросить хотел: не пойму, что тут хорошо, что тут плохо. Хорошо ли им напоминать, что земля эта волей вашей дана, вашей волей может быть и отнята, чтоб не возомнили себя царями внутри вашего царства. Или, когда будут уверены, что дано им навеки, хозяйствовали бы, благоустраивали бы землю.
— Навеки лучше. У них заботы будут. Когда враг явится, свою землю ретивей оборонять встанут. И кому я даю землю? Кто передо мной выслужится, а не по древнему их праву, не по предкам. А все их земли подвластны правителям областей. А правителями областей кого я ставлю? Внуков. А внуки–то мои — одна семья. Беки эти и амиры от моих внуков никуда не скроются. Когда все земли, до самого края, будут в руках одного нашего рода! А род — это одно.
— Проведчики мои сколько раз приносили мне такие слухи. А я не знал, кто тут прав, кто ворчит попусту. Потому и спросил. Простите меня, дедушка.
— Спрашивай, когда надо. Это хорошо. Хуже, когда от деда таишься.
— Я, дедушка?!
— Дары своей этой… послал? А зачем было тайком? Принес бы мне, я тем же гонцом и отослал бы.
«Негодяй гонец! — подумал, бледнея, Халиль. — Запомню его!..»
Но Тимур, словно угадав подозрение Халиля, добавил:
— Этому гонцу — да тридцать бы палок. А то и сорок: не первая хитрость за ним замечена! Да ускакал. Не погоню ж за ним гнать! Вот, и смел, и надежен, а лукав. Надежен, а лукав. Как тут быть? Ехал сюда, так беглеца хотел прикормить, лепешку ему дал. А беглец тот нарвался на караул. Видят, белая лепешка у него. Дознались — от гонца получил. А в тот день той дорогой один гонец ехал. Этот вот самый, который твои дары повез. Гонец хитрит, как мимо меня чужое дело повез. Внук тоже хитрит, от деда таится! Грех твой не велик, да ведь кто медную полушку стянет, тот и от золотого динара рук не отдернет! А?
Халиль потупился: «Не гонец выдал… Кто же? Опять из моих людей кто–то деду служит! И усердно служит!»
А дед, помолчав, добавил:
— Ступай. Скоро шаха звать. Надо собраться, да и ты приберись: в шатре принимаем. То же и мальчикам прикажи, — чтоб приоделись как надо.
— Простите, дедушка!
— «Простите»!.. А ездилось хорошо?
— Слава богу. Только вот Курдай–бека…
— Незачем было его сюда везти: где подстрелили, там и схоронили бы. В Ширване он нас срамил, а не славил. Прикажи, пускай сейчас и хоронят. И чтоб без лишних глаз, — не на кого любоваться. Чтоб и Ширван–шах узнал: Курдай–бек у нас не был в чести.
— При шахе мог ли я, дедушка, вашего сподвижника среди дороги закопать?
Тимур нахмурился:
— «Сподвижника»! У них у многих время подвигов миновало. Давно миновало. Да он ведь в нашем роду знатен. Куда ж его?.. Вот и послал в Ширван. Считал: верен будет. И он был верен. Да ведь при вере и голова нужна. Тут я просчитался. А среди дороги… Что ж? Какими дорогами ходим, по всем тем дорогам — наши могилы.
Он задумался и, едва Халиль ушел, позволил слугам снимать с него будничный халат.
Он молчал, пока одевался, и, только когда уже поверх тяжелого златотканого халата ему затягивали расшитый жемчугами ремень, вдруг сказал:
— По всем дорогам!..
Слуги не поняли, что угодно повелителю. Но он, так и не сказав больше ничего, отпустил их.
Двенадцатая глава
САЗАНДАРЫ
В шатре было бы темно, но наверху отпахнули косой клин, и на бесчисленные драгоценности хлынул водопад предзакатных лучей.
В это мгновение Ширван–шах вступил в шатер.
Тимур возвышался на своем костяном седалище. Позади, поблескивая серебром доспехов, замерли барласы. Справа — младшие царевичи. Слева ближайшие из вельмож.
Халиль–Султан встретил, взял Ширван–шаха под руку и подвел к Тимуру.
Пригнувшись, Тимур обнял Ширван–шаха. Ширван–шах сел на другое седалище, поставленное напротив повелителя.
Пока гость обменивался с хозяином вопросами о благополучии семьи, дома, хозяйства, о здоровье и о делах, окружающие неподвижно стояли — и вельможи Тимура, и сопровождающая Ширван–шаха шемаханская знать.
Затем Тимур обратил лицо к шемаханцам. Они низко ему поклонились; и Тимур ответил им, слегка наклонив голову. После этого все вышли, остались лишь Ширван–шах с дербентским князем, своим племянником, и Тимур с Халиль–Султаном.
Позади Тимура по–прежнему высились барласы, но считалось, что они не понимают фарсидского языка и не помешают беседе.
Тимур спросил:
— Благоденствуют ли люди Ширвана?
— Не более, чем необходимо, чтобы отдать вам, через мои руки, столько, сколько вам угодно брать с Ширвана.
— Значит, сетуешь: тебе мало остается?
— Лепешка для себя и лепешка для гостя у меня всегда есть.
— А оружие у тебя для кого? Против какого гостя?
Шах взглянул на племянника, но тот не уловил этого мгновенного взгляда: юноша не сводил глаз с Тимура и в одних лишь уголках глаз повелителя заметил торжествующую усмешку.
Шах быстро спохватился и улыбнулся:
— Если бы вы знали, повелитель царей, что это оружие я могу употребить во вред вам, вы его взяли бы у меня много лет назад. Еще тогда, когда вы оставили его мне.
Теперь Тимуру пришлось скрывать смущение.
«Хитрит? Когда я ему оставил?»
И придал голосу равнодушие, спрашивая:
— На кого же оно бережется?
— Против тех, кто посягнет на Ширван, где хранят верность вам. Значит, против ваших врагов.
— И оно лежит у тебя без дела?
— Полезна ли вам преданность шаха, у коего нет ни оружия, ни народа? Тогда его преданность проистекала бы лишь от его бессилия.
— А народ тебе предан? Послушен?
— Да.
— Значит, по твоей воле побежал он в убежища, когда услышал топот моей конницы?
Ширван–шах опустил глаза, ища ответа на прямой укор Тимура.
Тимур снова усмехнулся уголками глаз:
— То–то!
— Я не указывал людям уходить.
— А указывал ли им остановиться?
— Вы были далеко, повелитель, и у меня не было сил остановить целый народ.
— Значит, власть твоя над ним слаба!
— Но я не дал им ни оружия, ни хлеба…
— А ты говоришь: у тебя есть и оружие и народ! Оружие есть, а народ?.. Шах без народа — как рука без пальцев…
И, смутившись, втянул в рукав свою правую руку, где не хватало двух пальцев.
— Повелитель царей, скажу прямое слово: пальцы целы. Но если бы я вздумал останавливать людей, они ушли бы из моей власти. Чтобы править и повелевать, нужна сила. Когда сила велика, нужно доверие народа. Отпустив народ, я сберег его доверие. И силой этого доверия я держу его, чтобы он не мешал вам.
— А стрелы в меня пускают люди или камни?
— Непокорные мне головорезы.
— Однако они убивают моих людей.
— Моего визиря они тоже убили.
Этот ответ озадачил Тимура.
«Он их подослал убить своего визиря! Чтобы ответить мне так, как ответил! А может, чтобы убрать человека, разгласившего тайну. Надеялся, что он еще не указал нам тайник с оружием, он опасался, что может указать… Тогда он еще до выезда к нам уже знал, что мы узнали. Был кто–то среди слуг Курдай–бека, кто мог подслушать болтовню пьяного визиря! Откуда у него оружие? Я ему дал? Когда это?»
Прикинувшись, что занят своей больной ногой, ища ей удобства, он скрыл от шаха свое раздумье и, снова подняв голову, сказал:
— Да… Визиря. Да примет его аллах в садах праведников. А оружие… Оно блестит лишь в руках воинов; в подвалах — ржавеет. В руках смелых воинов оно пошло бы к новым победам.
— А в Ширване… остался бы шах, бессильный отразить даже ничтожного врага, буде такой явится в тыл ваших мирозавоевательных воинств.
Тимур не переставал торопливо вспоминать все случаи, когда шаху могло достаться оружие. И, лишь перебрав многие случаи, когда шах мог бы его достать или купить, вдруг понял: «Тохтамыш! Обоз Тохтамыша! Я тогда поверил шаху! Теперь он говорит: ему, мол, оставили. Притворился, что взял с моего ведома. Как быть? Не сознаваться же теперь, что я тогда оплошал! Доверился ему, не проверил всего обоза, всей добычи от Тохтамыша!»
Твердо, но снисходительно Тимур сказал:
— Незачем оружие прятать далеко. Пока его достанешь, да пока раздашь, да пока приучишь к нему верных людей, враги ждать не будут. Я его тебе оставил, а ты от меня же его таишь. Зачем? Зачем тебе прятать от меня то, что я же тебе оставил от Тохтамыша!
Шах побледнел. Тимур покачал головой:
— Нет, от меня не прячь. Я оставлю тысяч десять своих воинов. Пошлю с тобой в Ширван. Они пока постоят там, поучат твоих людей обхожденью с оружием, а я той порой схожу в поход. Ты береги во всей этой земле порядок, утихомирь своих разбойников. И мою семью береги. Я свою семью пошлю в Султанию. Ты мне отвечаешь за них! Побережешь?
Шах встал и поцеловал руку Тимура:
— Клянусь!
Тимур обнял шаха и, опираясь о его плечо, поднялся. Шах поклонился:
— Повелитель царей, снизойдите к нищенским дарам смиренного странника.
— Спасибо.
— Я прошу вас перейти из этого чертога в шалаш, поставленный над нашим убогим подношением.
Тимур снисходительно сошел с трона и пошел к выходу. Прямо перед своим шатром он увидел яркую, как солнечный цветник, палатку из славного ганджинского шелка. Пока длилась беседа с Ширван–шахом, шемаханцы успели воздвигнуть эту палатку, и, не входя в нее сам, лишь приподняв перед повелителем полу палатки, Ширван–шах впустил туда Тимура, оставшись снаружи.
Последний, уже багряный луч пробивался сквозь желтизну легкого шелка палатки, и внутри стояла прозрачная червонная мгла.
Тимур ступил на ковер, привезенный в дар, зачарованно глядя, как ослепительно хорош он, поблескивая по всему полю золотыми нитями, вплетенными в прихотливый узор, где перемешались птицы, цветы, звери; перемешались, не нарушая строгой закономерности линий. Он был во сто крат богаче и краше того восьмигранного ковра, коим с гордостью устилали праздничный шатер Повелителя Вселенной! Это оценил и понял Тимур в одно мгновенье, едва взглянув…
Но среди ковра, подняв глаза, Тимур увидел главный подарок шаха.
Семь красавиц, прикрытые лишь прозрачным, как дымок, шелком, попирали ковер розовыми узенькими ступнями. Все они замерли, как птицы, затаившиеся при появлении беркута.
Он придирчиво посмотрел на них, как только что глядел на ковер. И, встретив их темные глаза, он потупился, поймал языком кончик своего уса, окрашенного красной хной, и прикусил ус.
Все это озарял последний, самый яркий луч, готовый вот–вот мгновенно и безвозвратно погаснуть…
Тимур счел невозможным задерживаться здесь, хотя бы на одно лишнее мгновенье. Он вышел из палатки к шаху, поблагодарил его, скользнув ладонью около сердца, и пригласил на ковры, где готовился пир.
Халиль–Султан, следуя за ними, восхищался:
«Хороши проведчики у госпожи бабушки: прежде всех узнала, какими дарами порадует дедушку Ширван–шах. Оттого и сердилась весь день, с того самого часу, как прибыл Ширван–шах сюда в стан».
Халиль, видно, плохо знал бабушку, хотя она и вырастила его. Она втайне гордилась, как велик и великолепен гарем ее мужа, где она владычествовала полнее и безграничнее, чем сам повелитель. А забавы с красавицами лишь возвышали мужа в ее мнении: ими утверждалась молодость мужа, его сила, его мужская честь. Она не столь пренебрежительно относилась бы к Шахруху, если бы, восхищаясь прекрасными книгами, он не забывал, что и женщины прекрасны. Бабушка с детских лет твердо знала: «Мужчине надлежит быть лихим не только в битвах, не только в конных играх, но и в ненасытных состязаниях любовных утех! Истинный мужчина не может быть иным!» Другое ее сердило. Ее сердило, что проведчики Тимура оказались пронырливей, чем ее люди. Ее люди утром слышали, как самаркандские проведчики, выведав о плутнях Джильды, выболтали повелителю то, что она считала крепкой тайной.
Но, может быть, эта досада не столь бы возросла, если бы Ширван–шах придумал какой–нибудь иной подарок.
На длительных пирах всегда бывает затишье, время, когда гости отваливаются от яств, чтобы не торопясь побеседовать, или выходят, одни стать на молитву, другие — поразмяться. За это время повара допекают или достают из котлов очередное угощенье.
Когда настало такое затишье, Тимур вышел, чтобы неприметно для гостей осведомиться, нет ли безотлагательных дел.
Ему сообщили, что в стороне от пира ждет возвратившийся из Мараги Султан–Хусейн. Тимур понял, что, не осознай внук своих промахов, возвратись он с честью, он явился бы прямо на пир, сел бы в кругу царевичей.
— И купца с собой приволок? — спросил Тимур.
— Он и мальчишку тайком прихватил оттуда.
— Я про купца спрашиваю! — строго напомнил Тимур.
— Привез!
— Проведи купца ко мне. А сам царевич пускай подождет, пока позову.
Купца привели к уединенной небольшой юрте, куда не смел приближаться никто незваный.
Купец, упав на колени, кланялся повелителю, севшему в глубине юрты. Разглядывая исхудалого, не то загорелого, не то обветренного купца, Тимур спросил:
— Торгуешь?
— Как торговать, когда везешь–везешь товар, а тут, не успеешь распродаться, хвать тебя, как разбойника! Да было б кому хватать, а то — и посмотреть не на кого, а уже полководец, людей судит!
— Ты что ж, хочешь мне полководцев ставить, а меня наладишь сапогами торговать?
— Не мое дело! Но и судить надо с толком! Это что ж, — сижу торгую, а тут тебя хвать — и «разбойник»! А мои деды и прадеды еще до Чингизова разоренья торговали, а не разбойничали, всему Самарканду известно. У меня и нынче в Самарканде материн брат известный купец — Садреддин–бай, кто его не знает! Что ж мы за разбойники! Теперь весь мой товар разграбили, когда меня от товаров уволокли; ни выручки при мне не оставили, только что душу не успели выпустить, да и то лишь по великой милости божьей — на волоске удержался. Меня ж обчистили, да я же и разбойник! Повелитель, великий, милостивейший, справедливейший! Накажи злодеев за надруганье над всею торговлей нашего Самарканда! Этак никто и не поедет торговать, когда прямо с базара, от товара, известного человека хвать — и остался купец в простецком халате.
— Долго рассказываешь! — перебил Тимур, быстрым взглядом оценив запылившийся, измятый, но очень дорогой халат купца, и приказал звать Султан–Хусейна.
— Как же это ты своего купца схватил? — спросил Тимур царевича, едва дав ему высказать обязательный ряд приветствий.
— Заподозрили: с головорезами торговлю завел, всем их там обеспечил. Мы от него добивались, по какой дороге к ним добирается, через каких людей с ними дела ведет, где их сыскать. Он — отнекиваться. А мы его покрепче скрутили. Уж я бы дознался, да как, думаю, своего купца, самаркандца, перед всяким сбродом бесчестить. Ну и отпустил, привел сюда, на ваше сужденье. А он с этим, в алом халате который, с ним перешептывался.
— А где он, этот… в алом халате?
Султан–Хусейн опустил глаза. Тимур настаивал:
— Ну?
— Они там все заодно. Спрятали его. Я б от этой Мараги камня на камне не оставил, — разбойничий вертеп!
— Успеется. Там и так мало что осталось. Теперь тут шуметь не время, она у нас за спиной останется, дальше пойдем. А ты лучше вспомни, как он от тебя ушел? Туда тысячу человек послали, за ним приглядывать, через него дорогу выследить к этому самому разбойничьему вертепу. А ты на мальчишку польстился, а разбойника упустил. Ты за мальчишкой туда был послан?
Султан–Хусейн, недовольно покосившись на приумолкшего купца, попытался выиграть время:
— Как же отвечать… При нем?
— Что он услышит, все при нем останется, отвечай.
— Я весь базар перевернул. Халат нашелся, да не на нем!
— Знаю, о деле говори, — как ушел?
— Так вот и ушел.
— Вот, не тех хватали! Толку не было! — неожиданно сказал купец.
Тимур, ничего не ответив на это, велел купцу выйти, а царевичу сказал:
— Возьми его, мирза. Да не упусти. Он тут о моих полководцах судит. Не торговое дело о воинах судить. Отведи его, да кто там еще с ним есть?
— Двое перекупщиков при нем было. Тоже из Самарканда. Я тех пальцем не тронул.
— Они здесь?
— Привел. Нельзя было их там оставить, когда хозяин здесь.
— Побереги их. Держи их всех наготове. Я тебе дам знать.
Тимур ушел к пирующим. Наступил уже поздний вечер. Пир продолжался среди пылающих костров, высоко вскидывающих яркое пламя, отчего тьма вокруг стала непроницаемой. Но из этой тьмы десятки тысяч глаз следили за всеми, кто передвигался и шевелился в свете костров, за искрами, над кострами — за пиром повелителя, гадая, чем кончится этот пир, — по многому опыту воины знали: повелитель тогда лишь пировал и развлекался, когда, что–то обдумав, что–то решив и подготовив, как бы с облегчением предавался недолгим радостям накануне тяжелого труда, перед выполнением задуманного. Он и на пиру не столько занимался шемаханскими гостями, сколько тешил своих соратников.
Для гостей, чтобы уважить их, он велел привезти к этому дню из Тебриза самых лучших азербайджанских певцов–сазандаров.
Трое сазандаров вошли согбенные, с опущенными глазами, с ладонями, прижатыми к сердцам. Синие короткие кафтаны были перехвачены багряными кушаками, поблескивали белизной вороты шелковых рубах. На всех троих были надеты островерхие черные шапки. Скромно поместившись с краю от круга пирующих, один украдчиво проверил настройку своего тара, другой провел смычком по круглой, как кокосовый орех, каманче, третий откашлялся в рукав.
Ширван–шах повернулся к ним, к этим своим соплеменникам, отторгнутым от Ширвана, может быть забывшим в толчее Тебриза заветы предков о единстве своего народа, разобщенного на мелкие ханства, истерзанного нашествиями завоевателей, розданного по чужой воле во власть разноплеменных владык. И одеждой они отличались от дербентцев и шемаханцев, и в лицах их сквозило солнце иранской земли.
Ширван–шах, потупившись, с болью ждал их песню, понимая, что у этих смиренных, задавленных чужим гнетом людей не может быть иных песен, чем песни их хозяев.
Вдруг, будто сверкнув саблей по воздуху, проснулась под смычком струна каманчи и запела. И древний строгий макам, из поколения в поколение переданный лад, зарыдал, как огромная, размером во всю эту ночь, душа азербайджанского народа.
Играли лишь двое — тар и каманча. Певец поддерживал их рокотом бубна, ждал, приглядываясь к Ширван–шаху, и взгляд этого простого певца не раз встречался с напряженным и вопрошающим взглядом Ибрагим–шаха.
Но вот он запел. И едва первые слова достигли шаха, он насторожился, это была песня Насими, которого шах знал, ибо юный Насими был знатен и нередко появлялся во дворце Ширван–шаха. Певец из отчужденного Тебриза с мучительной тоской пел слова шемаханца, словно хотел сказать, что истерзанный Тебриз внимает далекой Шемахе:
Взглянули розы на тебя, и зависть гложет их.
И сахар, устыдясь, узнал про сладость уст твоих…
Ресницы бьют меня в упор под тетивой бровей.
И снова ненасытный взгляд ждет новых жертв моих.
Все слушали эту сильную песню, время от времени кивая головами в лад ей. Один Ширван–шах размышлял:
«Вызов? Он поет слова хуруфита, втайне борющегося с завоевателями. И это поет здесь, на пиршестве завоевателей! Прямо в лицо самому страшному из них!..»
И наконец, подыгрывая сам себе бубном, певец спел последние строки:
Слезами вновь мои глаза сейчас кровоточат,
Готов я кровь тебе отдать из красных жил своих.
Сними с лица чадру, — она затмила нам луну,
Не дай, чтоб Насими сгорел в мучениях глухих…
Допевая, певец взглянул прямо в глаза Ширван–шаха Ибрагима.
Ширван–шах понял: «Это вопрос! Он просит, чтобы я открыл им свое лицо. Ну что ж…»
И Ширван–шах, как бы в знак согласия, опустил глаза, кивнул головой и, опять взглянув в глаза смолкшего певца, улыбнулся.
Все вокруг поняли улыбку шаха как любезную признательность за воистину прекрасную песню.
Один лишь Халиль, услышав имя создателя песни, забеспокоился: «Опять этот Насими! Видно, он у них знаменит! Не забыть бы о просьбе Улугбека. Надо поискать список этого поэта… Не забыть бы подослать к ним Низама Халдара!..»
Певцу подали плошку вина.
Он отпил, поставил плошку возле себя на коврике и, обтерев рот расшитым платком, повернулся к товарищам. Они подтягивали струны, меняя настройку, готовясь к другому макаму.
И певец запел снова; шаха поразил выбор слов для этой песни, — из «Книги Искандера» Низами певец выбрал место, наизусть известное Ширван–шаху: Искандер, готовя войско на Дария, спрашивает совета у мудрецов. И ответ мудрецов запел певец:
Да цветет это царское древо, чья сила
Велика и о мощи своей возгласила!
Пусть держава твоя будет вечно жива,
Пусть врага твоего упадет голова.
Ширван–шах боялся обернуться к Тимуру, чтобы не выдать певца: как отнесется повелитель царей к славословиям, явно направленным его царственному гостю Ширван–шаху.
Но тотчас Ширван–шах услышал одобрительный возглас Тимура, принявшего пожелания победы на свой счет и оценившего их как доброе предзнаменование перед походом.
Ширван–шах облегченно вздохнул, но все же к Тимуру не обернулся, притворяясь, что внимательно слушает макам и что разделяет эти пожелания повелителю:
Все слова твои — свет. Весь исполнен ты света,
И не нужен тебе свет людского совета.
Но коль нам на совет повелел ты прийти,
Мы пришли, ослушанье у нас не в чести.
Вот что в мысли приходит носителям знанья
И премудрым мужам, достойным признанья…
Певец, спев это, прежде чем пропеть самый совет премудрых мужей, приостановился, давая товарищам показать их замечательное мастерство на таре и каманче и как бы собираясь с мыслями. Поэтому внимание слушателей обострилось: что скажут мудрецы?
Тимур тоже, словно торопя певца с ответом, проворчал:
— Ну!.. Ну!..
Ждал и Ширван–шах, прикинувшись, что что–то соскабливает с рукава.
Если ненависть жжет злое сердце врага
И ему только гибель твоя дорога,
Обозлись же и ты! К неизменным удачам
На коне нашей злости мы яростно скачем.
Юный ты кипарис, ива старая — он,
Кипарис же не должен быть с ивой сравнен…
Что страшиться врага, если враг твой таков,
Что и в доме своем он имеет врагов!..
Тимур подумал: «Это пророчество! Истинно: у Баязета есть враги, которые сослужат службу мне! Надо приласкать певцов, — пусть все видят, мы строги к врагам, но милостивы даже к этим кызылбашам, если они служат нам!..»
Но Ширван–шах понял сазандаров иначе: «Теперь это — совет! Они говорят, ты, Ширван–шах, кипарис. Он, твой враг, старая ива. Обозлись! Не страшись! Обездоленные люди Тебриза велели им сказать мне эти слова. Там они ждут мой ответ — с ними ли я…»
Ширван–шах, вынув из–за пояса шелковый кисет, помыкнулся кинуть его сазандарам, но цепкая рука перехватила его запястье так крепко, что кисет выпал. Это Тимур удержал Ширван–шаха:
— Ты гость. Я отблагодарю их сам!
И он кинул им свой кожаный тяжелый кошелек, проявив щедрость, удивившую всех его соратников. Все они, напрягая память, припомнили слова спетого макама и разгадали его как пророчество, как доброе напутствие своему повелителю.
Но сазандары, униженно кланяясь Тимуру, смотрели на Ширван–шаха Ибрагима, и Ширван–шах, уже не стесняясь, одобрительно и ободряюще кивал им.
Соратники Тимура оценили одобрительные улыбки Ширван–шаха как поощрение сазандарам за славословие Повелителю Вселенной, как знак Ширваншаховой верности.
Заветрело. Пламя костров заколыхалось, то взметаясь вверх, то откидываясь навзничь. Тени метались по лицам пирующих, и не всегда было видно, кто улыбается, кто хмурится на этом ночном пиру.
Тимур подозвал какого–то тысячника. Тот подполз на коленях к повелителю, выслушал его отрывистые распоряжения, отполз и, став на ноги, почти бегом отправился к Султан–Хусейну.
Когда на пиру наступило последнее затишье, перед тем как разойтись, для развлечения прогуливающихся и уже отяжелевших гостей неподалеку от ковров, где пировали, устроили расправу над провинившимися. В костры подбросили топлива и в мятущемся багряном свете торжественно, с объявлением их вины, повесили самаркандского купца с его приказчиками.
Объявляя их вину, Султан–Хусейн оповестил столпившихся вокруг, что сей купец ради барыша опозорил доброе имя самаркандского купечества, снюхавшись с разбойниками и поставляя им по сходной цене любые товары. Другие двое способствовали ему.
Шах–Мелик, стоя неподалеку от Тимура, сказал Халиль–Султану:
— Неладно это. Он мог и не знать своего покупателя.
— Нынче, с самого въезда в стан, то расправы, то похороны, — ответил Халиль.
Тимур уловил их негромкий разговор и сердито, упрямо опустив голову, ответил:
— Пускай видят. У вас виновным пощады нет. Пускай сами берегутся. Смирней будут, когда наглядятся. Ты говоришь, неладно это. А отпусти я их, они б разнесли слух, что внуки у меня дуром судят. Даже своих не милуют. Вот, скажут, как волки на людей кидаются. Нехороший слух пойдет. Понял?
И велел Шейх–Маннуру вызвать барабанщиков и наказать те четыре десятка воинов, что не догнали восьмерых разбойников, напавших на выезд младших царевичей.
Расправившись с купцами, Султан–Хусейн, по обычаю, подъехал к повелителю, отдал коня воинам и стал около Тимура.
Тимур, видя, что все отвлеклись зрелищем сорока вояк, распростертых на земле, обагренной пламенем костров, повернулся к Султан–Хусейну:
— А вину–то купцу ты выдумал. А?
— Я не вину выдумал, дедушка, я добивался, чтоб он сознался. Я ведь по вашему указу разбойников искал. Как найдешь, если строго не спрашивать?
— Хм… Нет, ты попомни, мирза: виноват–то не купец, а ты. Признай я купца правым, это тебе было бы бесчестьем! Купца я удавил, — это тебе мой подарок. Иной ты подарок навряд ли скоро заслужишь. Пока и за этот в долгу. Попомни это.
И, видя, что гости уже нагляделись и, прохаживаясь, снова возвращаются к скатертям с угощеньями, он тоже пошел с гостями.
Ширван–шах возвращался к пиру, осторожно ставя ноги среди этих ночных колдобин, где ничего не разглядишь. С ним шел его племянник, ступая смелей, но не решаясь опередить дядю.
Он тихо сказал Ширван–шаху:
— Целый день у них расправы. Слава аллаху, все со своими.
Ширван–шах, все еще раздумывая о встрече с тебризскими сазандарами, намереваясь позвать их погостить в Шемахе, рассеянно ответил племяннику:
— Волки едят волков не в добрый год. Видно, вожак изуверился в своей стае. Недаром сегодня пели: «что и в доме своем он имеет врагов». А от таких расправ враги не убывают, а возрастают. Таятся, повинуются, а ненавидят. Он сам себе…
Но в это время они увидели около себя Халиль–Султана, шедшего с Шах–Меликом, и Ширван–шах смолк.
Усталые гости любовались плясунами, привезенными из Фарса. Персидские мальчики, одетые девушками, встряхивая длинными, завитыми косицами, подплетенными к их длинным волосам, плясали, то подмигивая гостям, то бледнея в упоении томного танца. Одежды их были не столь скромны, как у девушек, и движения чувственнее и смелее.
Пляски нежили и возбуждали пирующих.
Наконец Тимур встал. Поднялись и гости.
Милостиво, даже дружелюбно расстался Тимур с шемаханцами.
Он вышел за круг костров, увидел мутное пятно своей юрты, где ему приготовлена постель.
Он пошел туда один, шагая уверенно и быстро. Закинул руку за спину. Подходя к юрте, поймал языком кончик своего длинного уса и прикусил…
Халиль–Султан, приметив ожидавшего его Низама Халдара, подозвал этого приятного человека и, пробираясь пешком между юртами, просил его поискать у шемаханцев и купить список стихов поэта Насими, сколько бы это ни стоило. А если у них нет при себе этой книги, чтоб сказали, у кого в Шемахе можно ее купить.
У юрты Улугбека Халиль–Султан остановился, решив ночевать здесь, чтобы не идти в темноте через спящий стан к своей постели.
Улугбек не спал, едва лишь вернувшись с пира.
Когда Халиль вошел и сел, Улугбек заговорил:
— Слышали? Тебризцы пели этого Насими: «Взглянули розы на тебя, и зависть гложет их!..»
— Это не очень ново: у персидских поэтов бывали стихи сильнее.
— Но ведь тех уже нет, а этот живет среди нас!
— Нет, Улугбек, — не среди нас, а в стороне от нас. Но в одно время с нами. Ты не забывай: не все с нами те, кто живет в одно время с нами.
— Оттого и терпят всякое… Им же хуже!
— Не всем хорошо с нами! — ответил Халиль.
Он сбросил халаты. Босой, в одной лишь тонкой длинной рубахе, в легких шелковых штанах, подошел к дверце, чтобы закрыть ее, и увидел неподалеку, на пригорке, среди догорающих костров пира, слуг. Они убирали скатерти, скатывали большие ковры. Но и скатывая ковры вдруг хватали, смеясь, друг у друга куски мяса или кости, завалявшиеся на скатертях. Прерывали работу, чтобы прожевать, и, жуя, опять принимались за работу.
Костры догорали. Время пира прошло. Непроницаемо густа была ночь над мирно засыпающим станом.