ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КУПОЛ ЗВЕЗДОЧЕТОВ
Восьмая глава
ХАЛАТ
Ранним утром Халиль сам поехал на степные выпасы отобрать запасных лошадей для долгой поездки.
Солнце едва лишь тронуло вершину дальней горы, по склонам гор и в долине еще расстилалась мгла, словно стоял пасмурный день, но день обещал быть ясным: голоса людей звучали звонко, птицы летели высоко в небе.
Троих воинов налегке и на крепких конях Халиль послал в Шемаху к Курдай–беку, чтоб ждал гостей и оповестил Ширван–шаха Ибрагима, а сам, сидя на соловом карабаире, сверху поглядывал на лошадей, которых старательные табунщики прогоняли перед ним.
Смотреть коней было любимым делом Халиля. Глядя на их непокорную вольную стать, он и отдыхал от походной суеты, и думал о чем–нибудь, о чем некогда было подумать среди соратников, — не торопился он и сейчас. Лишь по временам он покрикивал, тыча плеткой в сторону коней, в мгновенно петля аркана, взвизгнув, обвивала шею намеченной лошади.
Наконец он тихонько ударил своего коня и с сожалением поехал назад к стану, еще оглядываясь на успокоившийся табун, который, покорно откликаясь на ржанье лошадей, отбитых для Халиля, отходил к предгорьям.
Парной запах утренней еды и сырой шерсти юрт окружил его, едва он въехал в тесноту стана. Караульные, скатывая одеяла или войлоки, готовились к смене ночной стражи: после гибели гонцов Тимур приказал страже строже нести охрану стана, чаще проверять караулы и все становье окружить рвом, насыпью и обставить большими щитами.
Халилю встречались толпы людей из недавних пленных, взятых в войско, спешивших на рытье рвов, как крестьяне на поля, с мотыгами, закинутыми на плечи, в подоткнутых халатак. Многие шли босые.
«Никогда из этого сброда не выйдет воинов!» — думал Халиль, поглядывая на худые, тонкие ноги, на костлявые руки невольных вояк.
У гонецких юрт он заметил оживление и, узнав среди толпы нарядного Султан–Хусейна, хотел было незаметно проехать мимо. Но его внимание привлекла необычная торжественность, с какой Султан–Хусейн восседал в красном высоком седле на разукрашенном коне, и Халиль остановился поодаль.
У юрты стоял Хатута, бледный и дрожащий не то от страха, не то от утренней свежести, казавшейся с устани [так] всегда ознобной. Лицом он повернулся к Султан–Хусейну, но смотрел куда–то под копыта царевичева коня, словно видел земные недра, попираемые конем, или обдумывал трудную задачу, слыша над собой слова Султан–Хусейна:
— Милостью нашего повелителя дарован тебе вольный путь. Ступай куда хочешь.
Отпуск пленника на волю был такой редкостью, что воины сбрелись сюда, как на праздничное зрелище, и, притихнув, все слушали волю Меча Справедливости.
— Ступай, радуйся, славь милосердие повелителя. Живи как знаешь. А отпускаем тебя не как злодея из темницы, а как гостя, — дарим тебе халат. Носи; где пойдешь в этом халате, везде тебе путь открыт.
Из толпы вышли двое слуг. Один поднес плотно сложенный халат, другой быстро снял с Хатуты старую потертую шапку, надел ему на голову новую, с расшитым донышком, и помог поверх бедного халата надеть дареный — алый, с широкой зеленой полосой вдоль спины, с широкими зелеными полосами поперек рукавов. Тут же Хатуту опоясали зеленым платком и поддержали под локти, дабы он устоял, кланяясь царевичу за величайшую милость.
Но Хатута не знал, что надлежит поклониться, забыл ли, растерялся ли. В алом лощеном халате столь приметный, что даже издали все видели его, он не поклонился, а только спросил:
— Можно, значит, идти?
Султан–Хусейн насмешливо кивнул:
— Ладно, иди… Только у нас на дорогах тревожно. Тебе спокойней, если попутчика найдешь. Ступай, ступай.
— Ну что ж… А попутчика… Где ж их искать? Как–нибудь и сам дойду.
Уже ничего не отвечая ему, Султан–Хусейн повернул коня и тут же увидел Халиля, тоже тронувшегося прочь.
Съехавшись, царевичи направились в глубь стана.
Султан–Хусейн спросил:
— Мухаммед–Султана вызвали! Слыхал?
— Вызвали — так, верно, приедет.
— Попадет ему тут от дедушки! За самоуправство, за расправу. Искандер такой же внук деду, как и сам Мухаммед–Султан. Правитель самаркандский!
Халиль отмолчался.
Султан–Хусейн настаивал:
— Правитель правителем, а тут ему не Самарканд! Чем виноват Искандер? Повоевал? Да ведь с победой! Крутоват правитель. Сохрани бог, когда такой над нами останется, когда дедушка… того… этого самого…
Халиль повернулся к нему, ожидая, что скажет он еще.
— Этого самого… Предстанет пред престолом всевышнего. Для дальнейших собеседований с пророком божиим.
— Ты что же, за дедушку сам судишь?
— А ты… поскачешь пересказать мои слова дедушке? Я же с тобой как с братом. Ну ладно, ну перескажи! Я же не против тебя. Ты что? Ты — как мы все. А я тебе о правителе самаркандском. Он уже и наследник, уже и на деньгах имя его чеканят, уже и войско ему свое дано. Сорок тысяч! А зачем? А чтобы любого из нас усмирить, когда из нас явятся несогласные с волей дедушки. Он вон какой, правитель самаркандский! А тут его цап–царап да к ответу, на суд к дедушке!
— Завидуешь?
— Чему? Что на суд вызвали?
— Что судить его не за что.
— Ты, значит, за него?
— Я за дедушку.
— А я думаю: пора посмотреть, кому из нас с кем будет легче. Я считал, нам с тобой делить нечего. Пора, подумай, с кем кому быть. Дедушке–то вот–вот семьдесят исполнится. А ведь и сам пророк столько не прожил!
— Дедушка перед всем Великим советом зовет наследником Мухаммед–Султана. Не мы с тобой вселенную завоевали. Не нам с тобой и делить ее.
— А то смотри, сорок–то тысяч и у меня наберется!
— Я в Шемаху еду. Мне некогда. Люди небось давно заждались. Прощай.
Халиль, не дожидаясь ответного прощанья от Султан–Хусейна, повернулся и поскакал узкой тропой между юртами.
В это время утренние лучи расстелились по протоптанной земле стана. Юрты зарозовели.
Вскоре он увидел завьюченных лошадей и сидевших перед юртой своих попутчиков. Усевшись в кружок над желтым шелковым лоскутом, они с нарочитой бесцеремонностью резали холодное мясо и ломали лепешки. Разговаривали, не прожевав еды, чему–то смеялись громче, чем обычно. Такой завтрак запросто перед дорогой сближал их и радовал этой близостью, предвкушением неведомых радостей предстоящего пути.
Все они при появлении Халиля встали, но принялись усердно указывать ему его место в их кругу, на чьем–то сложенном халате. И он сел, говоря:
— Ну, запасных лошадей я отобрал. А то конюший мог нам таких сбыть, что и… Подарки–то шаху хорошо увьючены?
— Еще бы! В паласах завернуты; в случае чего не промочит ни дождем, ни на реке, буде где вброд поедем. На самых высоких лошадей навьючили. Как надо!
— Гонцов я уже послал, чтобы оповестили в Шемахе. Велел им, чтоб по дороге нам везде все подготовили.
Низам Халдар, любитель похозяйничать в дружеских поездках и пирушках, мастер и плов приготовить, и освежевать барашка, и даже спеть, когда взгрустнется, повеселел, засмеялся, разламывая лепешку:
— Кушайте, кушайте — дорога впереди.
Вдруг появился Аяр. Он ждал у юрты повелителя, чтобы, приняв письма, ехать. Но повелитель, приказав всем гонцам быть наготове, не посылал никого. Он ждал вестей от конницы, оцепившей места, где накануне погибли двое гонцов.
Увидев Аяра, повелитель послал его глянуть, вышел ли в путь караван Халиля.
Выслушав вопрос дедушки, пересказанный Аяром, Халиль ответил:
— Скажи повелителю: садимся на коней. А сам ты далеко ль, гонец, скачешь?
— По воле повелителя — в Самарканд.
Халиль отпустил Аяра, но, когда гонец уже собрался в дорогу, его около лошадей окликнул Низам Халдар:
— Эй, гонец! Царевич кличет.
— Мне бы ведь пора… Как бы повелитель чего не сказал. Вон моя охрана — вся уж в седле! — объяснялся Аяр, дабы собеседник понимал, что одному лишь повелителю подвластен царский гонец, но тут же торопливо расправлял редкие волоски незадачливой бородки, чтобы предстать перед царевичем в достойном облике.
Халдар провел его за юрты, за шатры, где, уже сидя на своем стройном коне, гонца ждал Халиль–Султан.
Когда Аяр приблизился, Халиль склонился в седле так низко, что деревянная лука почти коснулась его груди, и тихо сказал:
— Тайное дело исполни, гонец. В Самарканде.
— От повелителя нашего какие тайны? — из осторожности возразил Аяр.
— А мне услужить не хочешь?
Аяр устыдился своего притворства и от души сознался:
— Кто же из нас не молит бога о ниспослании счастья и удачи милостивейшему из царевичей!
— Будешь в Самарканде, зайди, гонец, к тиснильщику… Знаешь?
— Знаю, еще бы!
Халиль улыбнулся: знает тиснильщика, — значит, и всю историю Халилевой любви знает!
— И дочери его отдай этот маленький подарок. И скажи: у мирзы Халиля не только крепка рука, рукоять булата держа, но крепче булата слово и сердце мирзы Халиля. Запомнил?
— Истинно: крепче булата слово и сердце…
— А это на дорогу тебе, купишь сластей своим красоткам.
И Халиль дал Аяру узенький, длинный кисет мелких денег.
Когда, отогнувшись от луки, царевич пустил коня, Аяр, возвращаясь к своим лошадям, задумчиво покачивал головой и грустил:
— Ведь и мне бы пора найти твердость сердца, твердость слова: сказать ей. А ее уж и не сыщешь теперь, где там! Степь! Степь широка…
Он бережно пощупал завернутый в шелковый лоскуток подарок. Браслет. Два одинаковых браслета.
Не смея развернуть лоскуток, он запрятал его глубоко за пазуху.
Узнав, что Халиль уже в седле и ждет их, спутники Халиля, заметавшись, поспешили к лошадям. Все вдруг вспоминали что–то, что еще надо бы было здесь сделать, кому–то что–то бы сказать…
Но дорога на Шемаху вскоре развернулась перед ними, а день, как и надо было, оказался погож.
* * *
Хатута брел к Мараге.
Древняя дорога то протягивалась пустырями, то переваливала через голые холмы, — она казалась шрамом на земле, втоптанная в красноватую почву, втоптанная за сотни лет сотнями тысяч прохожих и проезжих путников, караванов, посохами паломников и полчищами нашествий. Кое–где у самой тропы лежали каменные завалы, ограждавшие чью–то усадьбу, сад или поле. Местами над дорогой свешивались деревья садов, покрытые листвой, еще молодой, а уже отягощенной бурой пылью.
Листва на деревьях выглядела черноватой с багровым отливом — не то что чистая зелень Шемахи. Мутное небо казалось густым, хотя день был так светел, что алый халат пылал на Хатуте.
Дважды его обогнали всадники, ехавшие в город из стана. У одних всадников оружие висело поверх одежды, у других оно виднелось под халатами. Хатута шел, помахивая, прутиком, подобранным на тропе.
Всадники проехали, обрызгав пешехода тяжелой маслянистой пылью. Никто не сказал ни приветствия, ни доброго напутствия путнику, как заведено по исконным обычаям. Но и за то слава аллаху, что не задержали, не обидели, боязно одинокому пешеходу на далеких дорогах, когда повсюду шарят Тнмуровы люди и воины или шляются одичалые головорезы, отбившиеся от своих войск. О, благодарение за милостивый дар повелителя, за дорогой халат: видно, он и вправду бережет беззащитного человека.
Стало легче на душе, когда возникли стены древнего города, повидавшего на своем веку и опустошительное нашествие сельджуков, разрушивших город, растерзавших безоружных жителей; и грабежи Тохтамыша; и первый приход Тимура, напомнившего повадки и нрав своих предшественников.
Но лет за полтораста до Тимура Марагой правил хан Хулагу, внук Чингиз–хана. Марага была его столицей. Отсюда он повелевал своим царством, раскинувшимся от Хорасана до гор и озер Великой Армении, от побережий Персидского моря, от горячих долин Месопотамии до азербайджанских берегов Каспия.
Сын младшего из сыновей Чянгиз–хана, Хулагу, занимаясь делами своего удела, ждал часа, когда, пережив старших наследников деда, станет великим ханом над всеми уделами, над всеми ордами, над всеми царствами, подвластными потомству Чингиза. Когда умер великий хан, Хулагу пошел в Монголию. Но путь от Мараги по Монгольским степям долог, Хулагу опоздал: его брат Хубилай, явившись из Китая, уже занял юрту великого хана. Он пожаловал Хулагу лишь титулом ильхана — владыки народа. Ильхан Хулагу вернулся в Азербайджан и пошел на Сирию. Египетский султан двинул против полчищ Хулагу сильное войско и отогнал монголов. Хулагу снова вернулся в Марагу. Здесь он затаил свои воинские мечты и предался наукам: он всю жизнь помнил, как гордились перед ним своей ученостью шахи и шейхи, одоленные его силой, но неодолимые в их надменности. Хулагу тоже собрал ученых; ему повезло: между ними оказался Насир–аддин Туси, математик, астроном, геометр. Хулагу знал, сколь высоко ценит Насир–аддина сам халиф Ал–Мустасим в Багдаде, знал, как хотел бы халиф переманить к себе прославленного ученого. Хан пожелал досадить халифу и построил в Мараге Дом Звезд, щедро наполнив его всеми приборами, известными в те времена, приказал собрать сюда рукописи и книги со всего своего обширного царства. В помощники Насир–аддину Туси он дал многих ученых.
Двенадцать лет Насир–аддин изучал небо над Марагой и составил списки звезд, названные в честь Хулагу Ильханскими. Подобных и равных им не было ни в Азии, ни во всем мире; точность их, даже много веков спустя, удивляла звездочетов всех стран.
Насир–аддин перевел труды Эвклида и Архимеда, Менелая и Птоломея [так], Гипсикла и Автолика. Его «Изложение Эвклида» помогло многим грядущим поколениям ученых, его книги о числах, о звездах, об углах, о камнях, о лечении болезней долго жили, как и труды его сотрудников, работавших в тихих кельях Дома Звезд в Мараге.
Среди городских строений еще виднелась полуразвалившаяся башня Дома Звезд, поднимались стройные, как свечи, минареты, своды бань и галереи мечетей, горбились купола над базарными перекрестками, когда Хатута увидел Марагу. Он приостановился:
«Какой из них Купол Звездочетов?»
И повторил тайные слова своего ганджинского наставника: «А случится в тех краях бывать, помни: Купол Звездочетов, там спросить старика Али–зада, медника. Ты ему скажешь: хозяин, мол, здешней земли. Он отзовется словом «медь». Ты ему тоже скажи: медь. Запомнил? Он тебе покажет дорогу к нашим людям, если дело будет…» Марага, Тебриз, Султания — везде были свои люди, но Хатута легче бы умер, чем назвал бы их чужим ушам.
Хатута пришел сюда, ибо Марага была ближе других городов от стана, где повелитель народов, Щит Милосердия, Меч Справедливости, Тимур Гураган даровал милость и свободу своему ничтожному пленнику.
На узких улицах города там и сям между приземистыми домами горбились холмы, поросшие лохматыми рыжими сорняками. Из глинистых обвалов торчали обтесанные камни руин. Сюда соседи сносили свой мусор — валили в кучи золу, кости, тряпье. Улицы показались Хатуте более тихими, чем дорога между садами, которой он пришел. Там шумели на вольном ветру деревья, там журчали ручьи, а здесь безмолвствовали дома, молчаливо шли прохожие, облаченные в линялое тряпье или в поношенные халаты.
Базар тоже был тих: крестьяне, расторговавшись, разъехались, купцы еще сидели в приземистых лачугах под холщовыми навесами, — видно, лишь из торгашеского упрямства, а не в надежде на покупателей.
Длинный араб в черном бурнусе переходил безлюдную площадь, ведя за собой десяток верблюдов, ступавших столь бесшумно, словно все они двигались, как туман, не касаясь земли.
Хатута пошел следом, догадываясь, что араб направляется к постоялому двору вьючить караван.
Вечерело. На западе, над озером Урмией, висело лиловое, почти черное облако, снизу позлащенное уходящим солнцем.
На постоялом дворе, сложенном, видно, еще в давние годы из тяжелых камней, в одной из раскрытых келий сидели тесным кружком поджарые арабы, молча пережевывая скудный ужин. Верблюдов отвели к вьюкам, занимавшим большой угол двора.
Хилый старик в коротенькой одежонке, не достигавшей голых колен, всунул тоненькие ноги в огромные кожаные туфли и, волоча эти туфли по уложенному круглыми плитами двору, отвел Хатуту в отдаленную келью, где валялось какое–то тряпье, гостеприимно предоставляемое постояльцам.
Когда Хатута шел через двор, все, кто обитал здесь, выглядывали и провожали его взглядами: нарядный, яркий халат влек к себе все взоры, как пламя светильника в ночной темноте.
Следом за Хатутой на постой прибыли воины Тимура. Десяток, возглавляемый громкоголосым десятником, кричавшим через весь двор указания конюху. Воины привели с собой на длинном аркане рыжего барана и вскоре принялись свежевать его, готовясь к ужину.
Они громко разговаривали и грубо подтрунивали над одним из своих, который стыдливо отмалчивался. Они корили его, что когда–то, еще в прошлое лето, он проиграл свое ухо и столько времени не смог его отыграть. Он только отмахивался, возражая:
— Отыграюсь, еще есть мое право. Отыграюсь! Что ж, какая мне жизнь без уха! Ухо непременно надо вернуть. Уж это правда!
И, отвечая так, он все время, по привычке, прикладывал ладонь к тому месту, где прежде у него было ухо.
Когда перед сном Хатуте пришлось пройти мимо этих загулявших воителей, ни один из них даже глазом не повел в сторону алого халата, словно никто и не прошел мимо.
Хатуте в эту первую в жизни ночь, когда он остался один, свободный и как бы возмужавший, захотелось полного покоя. Он попытался запереться в келье, но ветхая дверь плохо затворялась. Дряблое дерево крошилось, когда он нажимал на косяк.
Он подложил под голову бережно сложенный дареный халат, заснул, но временами просыпался: ему казалось, кто–то приотворяет незапертую дверь. Успокаивался и засыпал снова.
С утра он пошел на базар. Здесь прежде шумела большая торговля. Здесь скрещивались многие пути: из Ирана на далекий Халеб, к Средиземному морю, от Каспия на Ирак, в Месопотамию, из Басры на Византию. Лавчонки, бывало, теснились между каменными постоялыми дворами, кирпичными караван–сараями, банями. Теперь торговля затихла: самаркандские купцы полюбили другие дороги, из Азербайджана товары пошли через Хорасан на базары Мавераннахра. Марага осталась в стороне от больших путей, да и купцы боялись нынешних порядков — Тимур охранял и поощрял лишь тех, кто полезен для торгового Самарканда.
Хатута шел, глядя на ремесленников, работавших в полутьме землянок, вырытых по краям базарных улиц, примечал, что и тут оскудели ремесла: все производилось лишь на потребу местных жителей, а жителям стало не до изощренного мастерства, брали только самое насущное не на праздничный, а на повседневный обиход. На такие базары Хатута насмотрелся в Гандже и в Шемахе. Но в Шемахе Ибрагим–шах сумел улестить Тимуровых сборщиков дани, не столь разорял своих купцов, уберег и многих ремесленников. Здесь же довлела нищета простого народа. Множество убогих, калек, голых ребятишек с круглыми животами толпились во всех рядах. Да и купцы выглядели не лучше.
Встречались на крепких конях Тимуровы люди: воины, вельможи. Воины попадались и пешие. Брели торговые люди, прибывшие из стана и даже из Мавераннахра. Шмыгали между местными людьми какие–то деловитые прохожие, успевавшие насмешливо и пытливо заглянуть в каждую мастерскую, в каждое лицо; во всех этих прохожих проглядывало довольство, пренебрежение к такому базару, к его скудости, к убожеству жителей древней Мараги.
По Медному ряду Хатута прошелся раз и другой. Его окружал устойчивый, слитный звон меди под молоточками, как будто звон цикад в летнюю пору.
В конце ряда, неподалеку от базарного перекрестка, где над скрещеньем базарных рядов, будто раздвинув ноги над прохожими, приподнялся сводчатый Купол Звездочетов, Хатута постоял, проглядывая всех пешеходов, и затем пошел, задерживаясь то у одной, то у другой лавчонки, спрашивая, где тут работает старик Али–зада.
Наконец он остановился около старика, повязанного синим тюрбаном и лениво чеканившего какой–то узор по краю медной плошки. Тяжелый темный нос старика свисал над широкими, как голубиные крылья, белыми усами, над короткой бородкой, выпяченной вперед.
— Мастер Али–зада?
— Здравствуй, сынок. Купить чего–нибудь хочешь?
— Хозяину здешней земли медь нужна.
— Мы сами медь берем, из меди мечи куем.
— Медный меч мягок, нам бы потверже.
— А ты откуда?
Хатута смотрел прямо в маленькие проницательные глаза старика.
— Из самого стана.
— Сбежал?
— Хожу не таясь: выпустили.
— А сам ты откуда?
— В Гандже жил. Поймали в горах. Подержали и выпустили.
— Выпустили? Это не в их обычае. Не их нрав. И костей не ломали, и жил не тянули, и выпустили?
Хатута сказал, как он попался в горах. Старик прервал его:
— Долго ты тут не стой! Возьми медь. Придешь в другой раз. На, погляди чашку, да и ступай. В другой раз скажу, как тебе быть.
Хатута увидел в чашке холщовый кисетец с мелкими деньгами и, отпахнув халат, засунул деньги за пояс. Старик, раздумывая о чем–то, похвалил халат.
Хатута похвастал:
— Милостивый дар Хромца.
— И за что только?..
— Как гостя отпустили. Никто из них на меня даже глянуть не смеет, пока на мне этот халат.
— Никак не пойму… Нет, никак…
Хатута пошел, а старик, глядя, как пылает среди серых одежд лощеный алый самаркандский халат, забыв о своем молоточке, покачивал головой:
— Никак, никак… К чему это?
Когда Хатута свернул в один из закоулков базара, двое дремавших неподалеку калек поднялись и, приседая, кинулись к углу, за которым скрылся Хатута.
Старик дрогнувшей рукой схватил и повесил на гвоздь над дверью медный кувшинчик, заблиставший над черной пастью медницкой мастерской.
Вскоре с другой стороны ряда подошел тяжелой походкой лохматый черный медник, работавший наискосок от старика, и, почесывая горло под бородой, воззрился на кувшинчик, покачивающийся на гвозде:
— Не дорого просишь?
— Дорого! — ответил старик. — Человек бежит от Хромого. Я ему помог. А вижу, по его следу идут. Если не успею уйти, скажи, кому знаешь.
— Я тоже приметил. Алый халат?
— Да. Он не знает, что ведет по следу. Его остерегите. А мне надо уходить. Да как? Закрою лавку — они сразу приметят. Так уйти — кто–нибудь тут ждать меня станет, туда ж попадется.
— Уходи, будто куда–нибудь, на скорую руку, а мастерскую открытой оставь.
Шел какой–то прохожий. Слишком не спеша шел, а к товарам не приглядывался. Али–зада махнул рукой на покачивающийся кувшинчик:
— Ты тот не бери. Вот другой тебе годится, лучше того…
Черный медник принял тяжелый кувшин и щелкнул по тулову. Кувшин не зазвенел. Али–зада пробормотал:
— Сверху медные деньги. Внизу серебро. Кому отдать — сам знаешь.
Взяв кувшин, покупатель пошел не сразу к своему месту, а, будто прогуливаясь, подкинул кувшин под локоть и постоял еще перед двумя–тремя мастерами.
Когда он вернулся к себе, кувшинчик над лавкой старика еще покачивался, но лавчонка была уже пуста.
Черный медник увидел, как в тени перед Куполом Звездочетов какие–то двое людей остановили Али–зада.
К ним подошла городская стража. Затем всех их заслонили базарные бездельники и ротозеи, столпившиеся вокруг.
— Что там? — спросил медник одного из прохожих.
— Старика Али–зада задержал какой–то покупатель. «Ты, говорит, меня обсчитал, когда я у тебя товар брал». Ну стража всех их повела. Там разберут.
— Обсчитал? Что ж, может, и обсчитал. Базар велик — всякое бывает.
А когда прохожий ушел и черный медник понял, что за ним присмотра нет, он поставил тяжелый кувшин к стене и задвинул его своими изделиями, приговаривая:
— Помоги, всемилостивый, рабу твоему Али, чтоб он и там сумел их обсчитать. Помоги ему, милостивый, милосердный…
Хатута купил тонкую, как бумага, лепешку и, скатав ее свитком, по запаху приправ пытался определить, где сможет поесть. Он давно не ел и проголодался. Случай помог ему. Он увидел низкую и темную, как пещера, каменную харчевню, вымощенную большими стертыми плитами, вошел туда и сел на скамью. Из печи ему достали пузатенький горшок похлебки.
Хатута ломтиком лепешки помешал густой мутный навар, нащупал куски баранины, разглядел желтые шарики гороха. Вдыхая милый пахучий пар, наломал лепешку в горячий горшок, ожидая, пока остынет эта огненная, такая желанная пища.
Вошел ученик мадрасы, уже немолодой, в небрежно повязанной чалме, в синем дешевом халате с красными кисточками на груди, с книгой под локтем. Как завсегдатай, он поздоровался с поваром, и тот достал ему с полки хлеб, прежде чем вынуть горшок из печки.
Скамья была невелика, и Хатута отодвинулся, чтоб и ученику дать место.
Вытирая фартуком шею, повар сказал ученику:
— С тех пор как у нас стан стал, на базаре нет баранов. Чтоб хорошего барашка взять, до зари на дорогу выходим, там и берем. А на базаре нипочем хорошего не выбрать!
— Ладно! — ответил ученик. — Всех не поедят. Были бы целы пастухи, бараны расплодятся.
— А пока тяжело.
Ученик промолчал. Но в харчевню никто не заходил, в повар спросил, чтобы разговор не погас:
— Книгу читаете?
— Она у нас здесь написана. Насир–аддин написал.
— Слыхал. Земляк! Как не слыхать? Великий ученый.
— И человек великий. Насир–аддин. Он же — Абу Джаффар Мухаммед ибн–Гасан аль–Туси. Книга же эта — «Ильханские описи звезд», а если сказать по–арабски, — «Зиджи Иль–хани». Какой человек. Сумел всех наших ученых собрать! Дал им хлеб, а кругом народ помирал с голоду. Дал им место всем трудиться вместе. Нашу науку сохранил. В такое темное время сохранил светильник от…
В это время двое калек с порога попросили еды у повара и сели на пороге, чтобы разделить между собой лепешку. Ученика удивило, когда один из калек, садясь, не оперся ни на костыль, ни на стену.
Хатута спросил ученика:
— Он еще жив, этот ученый?
— Он лет полтораста назад жил! — нехотя ответил ученик и кивнул повару: — По всему базару ни в одной харчевне такого вкуса у пити нет, как у вас.
Хатута, выплюнув кислую косточку алычи, добавил от себя:
— Хорошо сварено!
Но почему переменился разговор, он не понял. Ему хотелось бы еще послушать от грамотного человека рассказ о великом ученом из здешних мест.
— И что же этот звездочет? — спросил он ученика.
— Ничего. Повар спросил, кто написал эту книгу. Я ему сказал. Больше ничего.
Повар тоже посмотрел на ученика с удивлением. Но тот так занялся едой, что неловко было мешать ему.
Один из калек вдруг прохрипел:
— Повару какое дело до книг? Дело повара — левой рукой поймать барана, а правой рукой подать жареную баранину. А книга зачем? Из книги нет тебе шашлыка, нет тебе похлебки. Дай–ка нам к хлебу головку чесноку!
— Кому чеснок, а кому и книга! — возразил повар. — Народ — это не только живот, народ — это и голова.
— А и головы неодинаковы, — ответил калека, — в одной печи — горшки с пити, а в другой печи — холодные кирпичи.
Повар обиделся:
— Первая печь похожа на живот наших победителей, а вторая — на брюхо нашего народа.
Ученик еще ниже склонился к еде, а Хатута впервые за долгое время засмеялся хорошей шутке.
Ученик, запрокинув голову, допил через край остаток похлебки, расплатился и, оставив на скамье недоеденную лепешку, ушел.
Калеки еще сидели на пороге, когда между ними, перешагнув через костыль, Хатута вышел из харчевни.
Ученик, проходя по Медному ряду, приостановился около черного медника и приценился к чернильнице, припаянной к медному пеналу. Такую удобно носить: ее можно запихнуть и за пояс, и даже в складки чалмы.
Разглядывая ее, ученик сказал:
— У ноздреватого Раима в харчевне двое калек. Я их здесь не встречал, какие–то пришлые. Ходят на костылях, а ноги у них здоровые.
— А кто там еще харчевался?
— Тоже нездешний. Купец, что ли, — халат дорогой, алый. У нас неоткуда такой взять.
— Алый халат? Он хорошо сшит. Да как бы с плеч не свалился, не дай бог! Вам не подойдет эта чернильница. Она для вас дорога, ученый человек. Извините.
Ученик вернул ее хозяину и торопливо ушел, но изредка останавливался у каких–нибудь лавчонок, всматриваясь то в того, то в другого из тех, кто плелся по рядам следом за ним.
По всему Медному ряду, не затихая, молоточки звенели медью, сливаясь в непрестанный цокот, как звенят цикады в знойные вечера.
От Купола Звездочетов древняя улица тянулась к пустырю, где медленно ветшала и рушилась башня, некогда воздвигнутая Насир–аддином Туси. В тени руин, где рылись собаки, разгребая базарную свалку, валялись глиняные корчаги с отбитыми краями, двое калек что–то говорили быстроглазому молодому стражу, прикинувшемуся, будто никак не может затянуть пояс на штанах.
* * *
Ранним утром Хатута пошел к старому привратнику постоялого двора взять воды. Старик, накинув на плечи войлочный армяк, сидел на земле в чисто подметенном уголке двора, расставив перед собой кувшины с водой.
Когда Хатута нагнулся за кувшином, старик заговорил:
— Тайное слово сказать хочу. Послушай, да не сердись.
— Зачем же сердиться? — насторожился Хатута.
— О халате об этом…
Но в это время за водой пришел другой постоялец, и старик замахал рукой, как бы возражая Хатуте:
— Потом! Потом… Потом рассчитаемся.
Хатута, обеспокоенный, взял воду, а когда, помывшись и одевшись, принес кувшин обратно, старик, поглядывая на воинов, просыпавшихся невдалеке, торопливо сказал:
— Подумай–ка: так этот прекрасный халат ал, ну как огонь! К чему ни прикоснется, от него пожар.
Безухий воин повернулся в их сторону, и старик причмокнул языком:
— Какая красота! И ведь издалека виден всему базару!
«Видно, и впрямь халат красив! — подумал Хатута, уходя со двора. Даже этому старому венику по вкусу».
Он шел через площадь, где во всю ее ширь толпились крестьяне, устанавливая корзины ранних овощей, мешки сушеных слив, персиков, яблок. Все это были убогие товары. И только ковры, расстеленные в конце площади, у глухой стены, казались цветниками на утреннем солнце, словно ткачи сплели их не из грубых ниток, а из своих долгих мечтаний о цветении отчей земли.
Под Куполом Звездочетов в сыроватой мгле, пропитанной запахами лаков и красок, в каменных нишах сидели торговцы расписными ларцами, ножами в затейливо разукрашенных ножнах, стегаными колпаками и шапками, развешанными на колышках по всем стенам до самого свода. Держа длинные шесты, шапочники поднимали свои изделия на недосягаемую высоту и навешивали на колышек; торговля еще только начиналась.
Базарный длинноусый страж, величественный, как султан, разгуливал, снисходительно поглядывая по сторонам. На нем был короткий кафтан со сборами вокруг пояса и широкие зеленовато–бурые штаны, спущенные на красные туфли.
Хатута прошел мимо и вышел в Медный ряд.
Лавка Али–зада оказалась пуста. Она была открыта, но на полках не стояло ни кувшинов, ни другого товару.
Если бы старик запаздывал к открытию базара, на лавку был бы опущен навес, а товары ждали бы своего хозяина на полках: медники, работая в своих лавчонках, на ночь не уносят товары домой, а нередко в теплые ночи и сами ночуют в мастерских около своих изделий.
Озадаченный Хатута постоял, поглядывая вдоль рядов, не покажется ли Али–зада.
Но Али–зада не появлялся. Была пора поесть; Хатута пошел, время от времени оглядываясь на лавку литейщика, к пекарне, где на толстой доске уже лежали горячие тонкие листы лепешек.
Как и накануне, свернув лепешку трубочкой, Хатута направился к харчевне. Каменная, похожая на печь харчевня тоже оказалась пустой. Печь не топилась. Глиняные горшочки и широкогорлые кувшинчики валялись на полу около печи.
Стоя у порога, Хатута смотрел внутрь, не понимая, как случилось, что среди всего базара, где в этот час было тесно и людно, людей не оказалось лишь там, куда он пришел.
Перейдя улицу, Хатута зашел в другую харчевню и сел там, бережно подтянув, чтоб не помять, свой халат.
Пока ему наливали крепкую утреннюю похлебку из голья, он осмотрелся: белые, чисто оштукатуренные стены, ничем не украшенные; толстые, гладкие до блеска доски скамьи, двое поваров в белых рубашках, в белых штанах. Двое торговцев, евших столь торопливо, что не могли разговаривать, словно состязались, кто скорее доест. Один из поваров принялся, дробно стуча по черной доске, мелко крошить требуху для похлебки, чтоб всыпать ее в чашку Хатуте, но, поблескивая широким ножом, исподлобья поглядывал на открытую дверь.
В открытую дверь виднелся угол площади. Там развьючивали караван, снимая с пыльных верблюдов какие–то кожаные сундуки. Хатута тоже смотрел на эти сундуки.
Уловив его взгляд, повар, подавая похлебку, сказал:
— Самаркандские купцы товар привезли. Теперь только у них и есть товары. Скоро узнаем, что привезли.
— А что может быть в таких сундуках?
— А все может быть. У них все есть. Только у них и закупаются наши торговцы.
Услышав слова повара, один из торговцев быстро оставил свою плошку и выглянул в дверь — им не было видно каравана.
Другой, тоже прервав еду, выскочил в дверь, и никто из них не вернулся. Оставшись один, Хатута спросил повара:
— А где хозяин харчевни, что напротив?
— Раим? Ой–вой, его вчера стража увела. Он чего–то кому–то наговорил. И ведь не так глуп был, а чего–то наговорил. Никто не знает, — увели и… Вот и все.
Хатута занялся едой, думая о пропавшем Раиме.
Когда похлебка была почти доедена, Хатута поднял голову и вздрогнул от неожиданности: неподалеку сидел человек, появившийся неслышно, как бы возникнув из доски! Немолодой, одетый бедно, но опрятный и сидевший независимо, он не был похож ни на купца, ни на воина, ни на землевладельца, — словно мог жить на свете человек сам по себе, не занимаясь делом.
Хатута снова склонился к плошке, доставая лепешкой кусочки голья из навара.
Человек так же свободно и молча сидел на скамье, ничего не спрашивая у повара, ни к чему не приглядываясь, но Хатута заметил, как один из поваров подтолкнул локтем другого, и оба они завозились около печки, не разговаривая между собой.
Так же молча повар пришел взять опустевшую плошку и лишь по обычаю спросил:
— Не добавить ли?
— Спасибо.
Хатута положил на скамью несколько полушек, не зная цену еде. Повар взял лишь половину:
— Много даете. Это пити столько стоит, да и то с нашей лепешкой, а вы ели похлебку из голья! — и проводил Хатуту до порога.
— Ты с него мало взял. Задаром кормишь! — сказал молчаливый посетитель.
Колени у повара задрожали от этого замечания. Но низко кланяясь, он попытался оправдаться:
— Они со своим хлебом. Мы им ничего не добавили. За что ж брать? А накинем цену — никто к нам и не пойдет.
— Смотри берегись! — сказал посетитель, выходя.
Повар тихо сказал другому повару:
— Вот, обошлось! Милостив аллах! А и так никто у нас не ест, — чем рассчитываться? Разве это малые деньги для простого человека? Удачливому торговцу под силу, а народ–то вон сушеное яблоко жует да водой запивает. А этому показалась наша похлебка дешева!
— Подослан!
— Они везде.
Хатута вернулся к мастерской Али–зада. Здесь ничего не изменилось. Лавчонка пустовала.
Теперь негде было узнать — как жить дальше, куда идти, что делать; на все это мог ответить только Али–зада.
Весь остальной день Хатута ходил по базару, разглядывая бедные товары здешних торговцев, видел, как сидят на коврах, заламывая цены, приезжие самаркандские и гератские купцы: у них были любые товары, как в давние, мирные времена, о которых здесь вспоминали и рассказывали лишь пожилые люди. Вокруг суетились марагские перекупщики, умоляя сбавить цену и дать местным торговцам заработать на привозном товаре. Но приезжие, неулыбчивые, неразговорчивые купцы, лишь переглядывались между собой, выжидая и опасаясь друг друга: кто из них посмеет сбить цену на привозной товар!
Так целый день, нигде не задерживаясь, Хатута походил по разным рядам, а перед вечером вернулся к Куполу Звездочетов и вышел в Медный ряд.
У лавки Али–зада стоял осел между двумя тяжело нагруженными корзинами со всякими медными изделиями.
Хатута оживился: «Вернулся старик!»
В мастерской, повернувшись спиной к свету, старик расставлял по полкам кувшины разных форм, маленькие ведерца, плошки, подносы.
Хатута стал у входа, не решаясь окликнуть старика, блюдя почтительность, ожидая, пока тот сам не обернется.
Но обернулся к нему иной старик — в черной барашковой шапочке, горбоносый, с длинными–длинными седеющими усами и с печальным взглядом круглых серых глаз.
Хатута, даже не сказав старику обычных приветствий, вернулся на постоялый двор, не зная, что делать дальше. Весь вечер он сидел один, повторяя затверженное со слов наставника в далекой Гандже:
«А случится попасть в сторону Урмии, проберись в город Марагу. А там помни — Купол Звездочетов. Медный ряд. Мастер Али–зада. Старик. Старик там всегда есть».
— Вот тебе и всегда!
Поздним вечером на постоялый двор прибыли какие–то новые люди. Хатута слышал, как провели лошадей на задний двор и кто–то приказывал конюху поберечь этих лошадей. Голос показался знакомым и чем–то был приятен, но Хатута не смог вспомнить, кто бы мог говорить этим голосом. Он лежал, затворившись, и не знал, куда же ему теперь деваться из этого города.
Перед рассветом его разбудил скрип двери. Приподнявшись, Хатута увидел из темноты кельи лишь полосу светлеющего двора, но дверь снова закрылась, и было слышно, как, шаркая тяжелыми туфлями, кто–то ушел прочь, так и не переступив порога кельи.
В то утро у кувшинов с водой никого не было. Уже одевшись, он встретил у ворот старика привратника, едва стоявшего на своих голых костлявых ногах и дышавшего тяжело, — видно, заболел. Выпуская Хатуту из ворот, старик, прокашлявшись, тяжело сказал:
— Сынок, я к тебе пошел было, да помешали. Хочу я тебя остеречь, бойся ты своего халата!
Но тут же, заметив посторонних, договорил:
— Ступай, ступай, сынок. Погуляй. Какой приметный халат, какой приметный!
Хатута, еще не решив, не зная, что делать дальше, как и накануне, долго бродил из рядов в ряды, кое–где приценивался к каким–то безделицам, зная, что ничего не купит, и купцы, запрашивая с него неслыханные цены, тоже опытным глазом видели, что этому прохожему ничего здесь не нужно.
Но Хатуту тревожили сомнения:
«О чем твердит старик? «Халат, халат». От хана дар. Неприкосновенный. Дают же купцам пайцзу, чтоб нигде их не задерживали. А мне халат такой дали. Я в нем куда хочу, туда иду… Привратник говорит: «Он к чему ни прикоснется, от него пожар!» Какой пожар? Старик говорит: «Приметен». Приметен?»
С этими мыслями Хатута вновь вышел к Медному ряду, решив расспросить нового хозяина мастерской о литейщике Али–зада. Но около мастерской, разглядывая какой–то поднос, стоял коренастый, ловкий воин, то крутивший поднос, то, видно, шутивший с хозяином.
Хатута перестал остерегаться воинов Тимура: вера в неприкосновенность дареного халата порождала в юноше беспечность, прежде ему столь чуждую, что многие трудные дела друзья поручали ему с полным доверием,
Рассчитав, что воин скоро уйдет, Хатута направился к мастерской, как вдруг так удивился, что затолкался среди прохожих и отошел назад: в этом воине Хатута узнал Аяра.
— Из самого Самарканда просили вам сказать… это ведь третья мастерская от Купола? Я верно сосчитал? — спрашивал Аяр у Али–зада.
— Третья, третья… А кто же вы такой? Из Самарканда и ко мне?
— Да уж кто я такой… Проезжий воин. Оттуда сюда ехал, не случилось зайти, теперь отсюда туда опять еду. Вот и зашел, и куплю чего–нибудь. Выберу. У нас ваше ремесло ценят. У нас отсюда примерные мастера есть. Вот один и велел сказать, в третьей мастерской справа по Медному ряду… Мол, ждем, верим.
Старик придвинулся к Аяру ближе:
— Как, как? Он сказал — верит или верят?
— Сказал: верят…
— А другое слово как? Ждет или ждут?
— Сказал: ждут.
Мастер не смог скрыть радости. Его лицо оживилось. Он оттянул на всю сказочную длину свой уныло свисавший ус и накрутил его на палец, явно причиняя себе боль, но этой болью усмиряя радость.
— Родня, что ли? — недоверчиво спросил Аяр.
— Родней родни!
Этот ответ насторожил Аяра: не оплошал ли? Ведь после милостивых слов Тимура о лепешке гонец зарекался касаться чужих дел и печалей. А нежданно–негаданно опять попал впросак… От родни, ради милосердия, отчего бы и не передать поклон, а если это не родня, а какие–то дружки, не стоило бы с ними связываться: кто их знает, что у них на уме?
— Вы вот донесли от них слово, добрый человек, а случится вам их увидеть, скажите и вы им одно только слово: «Бодрствуем!» Скажите им, милейший. И тот вот кувшинчик, — видите, невелик, а сколь искусен! примите от нас, в подношение, а случится — им там покажете, — работают, мол, ваши братья; помнят, мол, ваше дело. Так и скажите им: «помнят, мол, ваше дело».
Аяру показалось благим и великодушным поступком свезти слово от мастеров мастерам. Он это понимал: хорошее дело только тогда и спорится, когда мастера перекликаются между собой, когда трудятся сообща. Да и кувшинчик был ему по душе: невелик, в сумке легко уложится, а работа завидная.
— Отчего ж два–три слова и не передать, если они порадуют добрых людей! — усмехнулся Аяр.
— Передайте, передайте!.. Да сохранит вас всемилостивый!
И, засовывая кувшинчик в переметный мешок, Аяр собрался попрощаться, как вспомнил еще об одном деле и спросил:
— А где тут у вас литейщик, в Медном же ряду, именем Али–зада?
— А у вас еще есть дело?
— Тоже поклон передать.
— Вот ведь!.. Али–зада — это я. Литейщик Али–зада.
Аяр не смог сразу смекнуть, как это вышло — из Синего Дворца азербайджанец сюда поклон послал и тому же мастеру посылают поклон кривобородый самаркандец и этот русский… Этот Назар! Что ж это за мастер Али–зада, если стольким людям в Самарканде известен? Что же тут за этим кроется? Пожалуй, без самого литейщика и не разберешься.
— Человек из Самарканда… Не какой–нибудь там привозной, а коренной самаркандец просил кланяться. И сказать: товару, мол, они ждут. Верят, что товар хорош будет. А покупателей на тот товар у них везде вдосталь. Только б товар хорош был. Ну, а я, по вашему кувшинчику судя, понял: не зря они ваш товар ждут. Товар хорош, почтеннейший!
— Да, товар хорош. От души. Все наши силы в нем, в этом деле, в товаре в этом! Так и ответьте им: за поклон, мол, истинная благодарность. А товар будет. Есть товар. Пускай ждут, пускай верят. Будет товар. Будет!
— Вот и выполнил я два обета, не сходя с места.
— И вот тоже, добрый человек, места мало займет, возьмите тоже на память — медная цепочка. Коня случится привязать… Такие только у нас куют. Как змейка!
Прельстился и цепочкой Аяр и посулил наведаться к самаркандскому знакомцу, пообещать ему в скором времени хороших товаров от азербайджанских мастеров.
Но разговор затянулся, а гонец не в путешествии здесь, не с торговым караваном, а только лишь скачет через этот городок, столь почему–то известный стольким людям на свете, словно это сама Бухара или хотя бы Герат.
Он перекинул через плечо небольшую переметную сумку коврового тканья из Каршей и пошел.
Вдруг в толпе он увидел воспаленные глаза Хатуты, глядевшего не то испуганно, не то радостно прямо в глаза Аяру.
— Ты еще тут? — удивился Аяр.
— А где ж?
— Убегай! И халат свой… в нем не убежишь. Не испытывай терпение аллаха, уходи, пока цел.
И, подкинув мешок на плече, Аяр отвернулся, беспокойно поглядывая, не приметил ли кто–нибудь этой мгновенной встречи, не уловило ли чье–нибудь ухо его невольных слов.
Встревоженный Хатута не посмел идти вслед за Аяром. Постояв еще немного, красуясь лощеным шелком среди нищеты, он быстро подошел к лавке литейщика:
— Не скажете ли вы, куда девался…
— Уходи отсюда, сынок. Нету, нету для тебя тут товара. Дорог мой товар. Не подойдет тебе. У привратника на своем дворе попроси кувшин. Он тебе даром отдаст. Иди поскорей, да никуда не сворачивай. Да не заговаривай ни с кем.
К Хатуте вернулась его прежняя душа: он среди врагов, не прогуливаться явился он в Марагу. Его торопят. Может быть, на новое дело.
«Вот оно в чем дело! Приметный халат! А я верил… верил! Разве врагам верят?»
Он шел прежней походкой, не торопясь; шел, прогуливался по этим рядам, а душа его рвалась, словно беркут, хотя и привязанный к его руке, но уже бьющий крыльями для нового полета.
В воротах постоялого двора он не сразу повернулся к привратнику, а, как бы вправляя ногу в спадавшую туфлю, шепнул:
— К вам послали. Кувшин для меня у вас.
— Я знаю. Пойди полежи. Я потом позову.
Несколько воинов вывели во двор из–под навеса заседланных лошадей. Наскоро проверяли подпруги, подтягивали ремешки у притороченных к седлам вьюков. К ним из опустевшей кельи вышел Аяр.
Хатута вдруг вспомнил: это голос Аяра он и слышал на рассвете! Но сейчас он, отвернувшись, прошел мимо и затворил за собой дверь. Он слышал, как застучали копыта коней, тронувшихся в путь.
«Отчего на гонце нет гонецкой шапки? Не знай я его в лицо, так и не догадался бы, что сам царский гонец изволил проследовать городом Марагой…»
В нем расслаивались, как расходятся два ручейка, два чувства: теплое, хорошее чувство к собеседнику в трудные дни, пережитые в гонецкой юрте, и неприязнь к верному слуге хромого повелителя, к этому ловкому гонцу, понабравшему всяких изделий у нищих медников и…
Он думал, чем бы еще попрекнуть Аяра. И тут же вспомнил его быстрые, сказанные без жалости, но полные участия и тревоги за судьбу юноши, предостерегающие слова на базаре.
Чувство к Аяру двоилось. А дороги их уже разошлись, может быть, на долгие годы, может, на вечные времена. У тех впереди Самарканд. А у Хатуты… А что у Хатуты? Ведь в этом халате он сам как беркут: и под куколем, и на цепи. А конец цепи — в крепкой руке хромого хозяина. Теперь он это понял.
Девятая глава
ШИРВАН
Дождь шумел над Шемахой. Косые струи смывали пыль с деревьев, мутные ручьи, пенясь, мчались вниз по ступенчатым переулкам.
Базар обезлюдел. Разносчики со своими лотками и корзинами попрятались и стеснились под сводами каменных рядов, в узких крытых переходах, в нишах бань и мечетей.
Купцы, поджав ноги, отсели поглубже в свои лавчонки, глядя, как вода размывает глинистые карнизы их торговых лачуг.
Кое–где навесы, укрывавшие базар от солнца, не выдержали дождя, протекли; струи, похожие на ржавые мечи, ударили по укрывшимся. Вскрикивали, бранились, смеялись, толкались шемаханцы, отшатываясь от этих мечей.
Никто не смотрел, мало кто видел, как, накинув халаты на головы, сгорбившись под тяжестью ливня, въехали в Шемаху Халиль–Султан и сопровождавшие его воины.
Но Ширван–шах Ибрагим с утра поглядывал через стрельчатую бойницу своей башни в ту сторону, откуда мог бы прийти Тимур, откуда теперь ждали его внука, чей приезд означал, что Тимур не собирается сюда сам, что на сей год этот гость милует сады Ширвана.
Отступив от бойницы, Ширван–шах опускался на ковер и, подсунув подушку под локоть, перебирал четки, раздумывая.
«Если Тимур сюда не жалует, шел бы мимо своей дорогой. Что он задумал? Зачем послал сюда любимого внука? Что несет нам этот высокий гость?»
Он уже дважды за это утро ходил вниз, в комнаты, где сидели писцы и куда по разным делам являлись приближенные. Ширван–шах не любил голые стены полутемных приемных комнат и, решив дела, спешил обратно наверх.
Побывал он и на женской половине, подышал опасным, как благоухание дурмана, теплом этого уюта, полного нежных запахов.
Но в то утро нигде ему не сиделось. Только здесь, в башне, откуда видна дорога на Марагу, он чувствовал себя на месте, как единственный дозорный своего народа, ныне разбредшегося по всей стране. Он поглядывал вдаль с той смущенной тревогой, какая появлялась у него всякий раз, когда в Баку, с высоты Девичьей башни, случалось вглядываться в приливы и прибой зеленого Каспия.
Перебирая четки, сидя в сухом тепле, под неукротимый шум дождя он разглядывал большой темноватый кубинский ковер. Он любил ковры своей родины, донесшие ее славу через весь мир до дворцов Венеции и торговой Генуи, до сумрачных покоев Брюгге и Дельфта в далеких Нидерландах, до снежной Москвы, до белых палат господина Великого Новгорода. Искусные руки ткачих даже в эти тяжкие годы ткали ковры и в людной Гандже, и в уединенной Кубе, и здесь, в Ширване, и в Казахе, и в Карабахе.
«В Карабахе?.. — Ширван–шах насупился. — В Карабахе теперь едва ли до ковров бедным девушкам…»
Ему рассказывали, как там, в горном маленьком селении, воины Тимура ворвались в лачугу и застали девушку, кончавшую ткать ковер. Ей мало оставалось до конца работы. Большой прекрасный ковер был почти готов. Воинам было привычно хватать девушек и для своих утех, и для рынков, где на них всегда было спросу больше, чем на любую другую воинскую добычу. У нее в руке оказалась большая игла, и девушка воткнула ее в горло первого воина, тронувшего ее. Тогда другой зарубил ее.
Она упала на ковер, и завоеватели поленились снимать со стана тяжелый ковер, залитый кровью. Но эта гибель мгновенно стала известна всем жителям, таившимся среди камней. Они в едином порыве кинулись на обидчиков, и никто не ушел от народного гнева.
Девушку они завернули в окровавленный ковер и в этом тяжелом драгоценном саване погребли ее среди родных скал.
Говорят, нынче нет мстителей, столь неуловимых и столь беспощадных, как эти мирные горцы, вдруг прозревшие для святой мести.
Ковры Азербайджана… Тонкие узоры, перенятые у своей цветущей земли, у ее садов и стад. В Гандже ткут изображения животных — верблюдов, баранов, зверей, — окружая их сплетением родных растений; эти ковры нелегко читать, хотя их изображения крупны и краски ярки; пятна различных красок, как бы споря друг с другом, сплетены в ганджинском ковре в столь крепкое единство, что и ссорясь между собой не могут расстаться. Карабахские соединяют на своем поле как бы пятна солнца, из–за гор упавшие на цветущие луга. Тебризские золотисты, и рисунок их затейлив, тонок и требует от девушек долгого, прилежного труда…
Ковры Азербайджана. Они не столь строги, как туркменские, не столь сложны, как иранские, но они ласковы, пышны, нарядны, как азербайджанские царевны.
«Тебризские золотисты… Тебриз, Урмия, Марага… теплые земли родины, отторгнутые нашествиями кочевников, правителями, явившимися с диких кочевий… Настанет ли время срастить эти разорванные части одного тела?..»
И опять Ширван–шах Ибрагим вставал взглянуть на дорогу из далекого Тебриза.
«Надо переманить гостей сюда, к себе. Хозяину в своем доме легче направлять мысли и желания своих гостей. Здесь нам легче разглядеть их тайные помыслы…»
Наконец он увидел их. Он не был зорок, да и дождь засекал всю даль косыми струями. Но он сразу опознал их, заметив, как легко они, даже под дождем, сидят в седлах, словно парят над бодрой поступью своих коней.
Въехав на взгорье, где стоял дом Курдай–бека и у ворот толпились его промокшие стражи, Халиль–Султан увидел, как между раздвинувшимися людьми протиснулся вперед сам Курдай–бек, еще сухонький, в свежем лощеном халате, только что надетом по случаю высокого гостя. Видно, Курдай–бек не успел даже опоясаться мечом, как надлежало воину, выскочил нараспашку, как купчишка, а не как военачальник, облеченный доверием повелителя в коварном Ширване. Это обидело Халиля: «Мог бы и за город выехать меня встретить, не размок бы!»
В назидание беку он не сошел у ворот, чтобы принять поклоны хозяина и выслушать его приветствие, а, отодвинув Курдай–бека грудью своего коня, въехал во двор. Следом за ним въехали и его спутники. Курдай–беку пришлось бежать между конями гостей, чтобы поспеть к стремени царевича, когда он пожелает спешиться.
Мощенный черными плитами небольшой гулкий двор наполнился ржаньем лошадей, лаем собак, криками приказывающих и откликами слуг. Хотя было еще лишь начало дня, слуги засуетились с фонарями: в доме имелось много темных помещений, понадобившихся в этот час, — подвалов, погребов, подземелий, пристроек.
Халиля под руки ввели в большую залу, где все приготовили для его пребывания.
Он ненадолго остался один, пока слуги доставали ему свежую одежду. Ударом ладони он отворил деревянные резные створки окна, выходившего на задворки базара. Комната наполнилась шумом воды. Узкая улочка спускалась мимо мечети, осененной купами больших раскидистых деревьев. Напротив мечети, на плоской кирпичной кровле какого–то каменного строения, пузырилась вода; длинные деревянные желоба сбрасывали серые струи на середину улицы. Под плоской кирпичной кровлей, как бы уставленной опрокинутыми чашами, вершинами небольших сводчатых помещений, могла быть ханака — пристанище паломников, мадраса — общежитие учеников; мог быть и старый постоялый двор, уцелевший от тех мирных времен, когда еще и самые базарные ряды, и лавки, и караван–сараи — все складывалось из крепкого камня, из хорошо обожженных кирпичных плит, когда и торговля в этих краях была крепка, обширна, богата.
Мокрая худая собака одиноко бежала по этой улице, невзирая на дождь. Но дождь затихал.
Халиль, упруго ступая босыми ногами по сухому теплому ковру, отошел от окна, допустив к себе слуг с одеждой и Низама Халдара, но когда сюда же сунулся с любезностями сам хозяин, Халиль попросил его подождать, пока не позовут.
Курдай–бек помнил Халиля отважным, но ласковым и кротким царевичем, каким он был в Индии. Не таким прибыл он сюда. Курдай–бек оробел. Робость возрастала, пока хозяин топтался перед дверью гостя. Сомнения в своих делах росли. Когда же его позвали к царевичу, он вступил в залу совсем не тем, каким ввалился было запросто со спутниками Халиля.
Без почтения к возрасту и к воинской славе Курдай–бека Халиль коротко приказал:
— Говори.
— О чем сперва?
— Ширван–шах чего хочет? Что делает?
Курдай–бек сбивчиво, но без утайки рассказал о бегстве народа, о потакательстве Ширван–шаха своим купцам, здешним ремесленникам, о снисхождениях к земледельцам:
— Хитрит. Все хитрит, чтоб поменьше нам перепадало, побольше бы им.
— Ему?
— Не ему самому, а им всем: купцам бы поприбыльнее торговалось, мастеришкам бы повыгоднее работалось, в городах бы не голодалось. Ну, значит, все одно к одному.
— А вот нападают на наших… Это его люди? Ведь это сюда дымом дали знать о нашем выходе. Тогда и началось — нападения, всякий разбой на дорогах. Значит, оно отсюда идет. Тут гнездо. А ты что знаешь об этом гнезде?
— Ну, я тут вешал. Прямо на базаре. Всем напоказ. Для острастки. Кто попадется, петлю на шею, и слава аллаху.
— Разбойников?
— Попадались и разбойники. Разве они скажут? Молчат! Отрекаются, отнекиваются. Да я знаю: раз попался, не жди милости, чего бы они ни придумали сказать, — петлю на шею, и слава аллаху.
— А пробовал ли дознаться, где эти разбойничьи шайки кроются? Откуда собираются? Оружие им отсюда не дают ли? В городах ли они, в горах ли?
— Ну как их узнать? Мы и так, выйдем в базарный день за город, перехватаем пеших, которые к городу пробираются, а конных — с коней долой. Приводим, спрашиваем. Сперва добром спрашиваем. Не сознаются — вешаем. Для острастки это хорошо.
— Сознавались?
— Пока аллах миловал, таких негодяев не было.
— А Ширван–шах своих отрядов не посылал разбойничать против нас? Оружия никому не давал?
— Не видно было. Там у меня свои люди есть, я им даю кое–что от своего достатка. Пока никто не замечал, оружия он не давал. Нет, не слыхать.
— А есть у него оружие?
— Не видно. Я бывал там, поглядывал. Да и мои люди там тоже… Не видно.
У Халиля не было времени долго расспрашивать хозяина: в дом собирались шемаханцы поздравлять царевича с приездом. Курдай–бек заметил, что своими ответами не порадовал, а расстроил гостя. Ему от души хотелось сказать хоть что–нибудь, что могло бы утешить Халиля:
— Поищем. Может, и найдем. И оружие. И разбойников. Как не быть, должны быть. На глаза не попадаются, а уж, верно, есть! Я ведь больше за ним за самим приглядываю. А вокруг мало ли что делается! Как за всем усмотреть?
Но по сердитому быстрому взгляду Халиля Курдай–бек понял, что его дело не поправилось.
Удрученный и растерявшийся, ушел он хозяйничать в своем доме, где все кипело как в котле.
Во дворе, натыкаясь друг на друга, люди бегали с вязанками дров, выкатывали из подвалов запасные котлы, вели послушных баранов, выскребали старые котлы, несли снопы пахучего клевера под навесы, вытирали сухими попонами лошадей, здоровались между собой, тут же опасливо поглядывая на разгоряченных старших слуг, почувствовавших себя, как в угаре внезапной битвы.
От Ширван–шаха явился его визирь осведомиться о благополучном прибытии хранимого милостью аллаха, восхищающего глаз человеческий юной красотой, умиляющего умы всего мира беспримерной отвагой, драгоценного царевича Халиль–Султана.
— Ширван–шах считал бы великой милостью аллаха, буде великодушный царевич снизойдет к мольбам смиреннейшего Ширван–шаха, избрав его жалкую хижину для своего высокого местопребывания.
Визирь стоял в синем шелковом переливчатом камзоле, тесно облегавшем грузный живот, а сборками, спускавшимися от пояса, укрывавшем от нескромных взглядов остальное. Короткие ноги от широчайших шальвар казались еще короче. А шальвары, расшитые яркими узорами, трепетали при каждом слове визиря, говорившего нараспев, но с одышкой.
Красный кушак, тоже изощренно расшитый прилежными рукодельницами, повязан был жгутом, отчего все казалось пышнее — и кушак, и живот, и огромный, усыпанный драгоценными камнями кривой кинжал, засунутый за кушак.
Халиль откланивался на любезные восклицания визиря, но переехать во дворец Ширван–шаха отказался: лишь завтра он переступит высокий порог осведомиться о здоровье хозяина. Визиря же царевич просил остаться, дабы разломить здесь черствую лепешку страннической трапезы.
Визирь остался.
Такое изобилие и на пирах Тимура бывало не всегда. Блюда сменялись блюдами. Пар, пропитанный ароматами и запахами приправ, синеватым облаком распластался под потолком. Над плечами гостей непрерывно протягивались руки слуг, сменявших блюда, ставивших кувшины пряных шемаханских напитков и хмельных самаркандских и армянских вин.
Визирь сидел на пиру неподалеку от Халиля и удостаивался милостивых улыбок царевича, услаждающего сердца человеческие кротостью своей царственной красоты. Вслед за каждой улыбкой, по почину своих сотрапезников, визирь лихо поднимал чашу крепкого золотого армянского вина, хотя и содеянного нечестивыми руками безбожных христиан, но из лоз, взращенных милостью истинного бога. А выпив, самоотверженно опрокидывал чашу над головой в знак, что ни капли не осталось, не выпитой во славу благословенного царевича.
Видя внимание царевича к этому неповоротливому хмелеющему вельможе, остальные гости щедро заботились о чаше толстяка, он же, непривычный при дворе Ширван–шаха ни к обильным пирам, ни к запретным напиткам, среди этих простых, хотя и грубоватых, хотя и невоздержанных людей радовался, как дитя, оказавшееся посредине подноса с халвой.
Да и лестно было визирю Ширван–шаха сидеть среди людей, еще недавно внимавших Повелителю всей Вселенной.
«Повелителю! Какому!.. Который все может! Который… лишь только взглянет, и целое царство одним махом — как шакал курицу! Который… чуть коснется человека — и… конец! И нет ни человека, ни… Вот ведь какие люди сидят вокруг. Какие… милые люди. Ради таких людей… О боже, о боже… Для таких людей… Вместе с ними так хорошо и так безопасно. Ведь с ними… О, что угодно можно сделать, если быть вместе с такими людьми. И как душевны: сам царевич, сам возлюбленный внук самого Повелителя Вселенной, вот он рядом, как все! И ведь помнит, поглядывает: пьет ли его гость! Пью, пью!.. Я же истинный, преданный всей душой… О боже… Почему не пить? Когда все…»
Вдруг полусонный визирь, по глубокой, за долгие годы стойко укоренившейся привычке, вспомнил, что подошел час вечерней молитвы. Не сразу он сумел подняться и пробраться вдоль стены позади гостей.
Один Курдай–бек заметил усилия визиря и догадался о благочестивых намерениях гостя.
Курдай–бек не был набожен, да и редко размышлял о мусульманских правилах и не понимал, в чем разногласие между суннитами и шиитами. Но здесь, среди азербайджанских шиитов, ему льстила собственное превосходство в делах веры, ибо считал, что сунниты, в лоне коих родился, ближе и истинному богу, нежели почитатели пророка Али. Заметив намерение визиря выйти, чтобы стать на молитву, Курдай–бек поглядел ему вслед насмешливо и с тайным злорадством, как на докучного слепца, резво шагающего к глубокой скользкой яме.
Но Халиль–Султан, заметив уход визиря, быстро встал и вышел следом.
Очень неясно было визирю, что это за комната, куда он зашел, где только царевич… Один. Стоит. Улыбаясь, смотрит, слушая визиря. И визирь напрягает все силы, чтобы стоять прямо, и оттого, виновато смеясь, качается из стороны в сторону в поисках опоры.
— Истинно преданный, всей душой!.. О Али!.. Всей душой.
Царевич выпил лишь чашку вина, лишь столько, чтобы прогнать дорожную усталость да согреться после дождя. Он смотрел ясными черными–черными глазами, одними этими глазами смеясь:
— Вот, «преданный, преданный», а за поясом этот прекрасный кинжал. Против кого? Где здесь враги? У вашей особы есть враги? Я устраню их. Я желаю благоденствия вашей особе. Я могу быть надежным другом. Против кого оружие, кого опасаетесь?
На лестные слова царевича визирь отвечал улыбками и поклонами, что давалось нелегко.
— О, этот кинжал… дед мой получил… От шахов Ирана. За дружбу. Какой кинжал!
— Красив! Очень красив! А откуда оружие у вашего народа? Кто дал народу? Вы?
— О благословеннейший!.. Я вам подарю! Я этот кинжал вам!..
— Нет, зачем же? Он украшает вас. Но что за толк от такого кинжальчика. Лучше примите маленький подарок от меня. Примите.
Халиль стянул с большого пальца толстое золотое кольцо, индийское, с багряным лалом. Он сам любил это кольцо, но ни одно другое не напялилось бы на палец визиря.
Влюбленно глядя на замерцавший при свечах лад, визирь поднял было голову для поклона, но пошатнулся.
Халиль поддержал его за локоть, повторяя:
— А откуда ваш народ обзавелся оружием? Кто ему дал?
— У них оружие? — Визирь испугался и на мгновенье обрел устойчивость. — У них есть оружие?
— А разве оно не от вас?
— Ни–ни!.. Мы им не дали!..
— У вас не нашлось?
— Как это! В том–то и дело: есть, но не дали! Как это дать? Мы не дали.
— Да ведь оно без толку поржавеет у вас. Зарыто где–нибудь?
«Отрицать? Видно, они уже знают! Может, царевич за этим оружием и явился? Нет, визирь не таков, чтобы играть с огнем: милость повелителя благотворна, от гнева же его нет спасения. К тому же, почему на таком прекрасном пиру не говорить с царевичем, как гость с гостем, по–братски».
— Не поржавеет, — оно в башне. Замазано. Там сухо.
— И много его?
— Все там. И то, что своего было, и что от Тохтамыша… Не поржавеет. Ни–ни! Там пролежит… и ничего!
— Значит, не дали?
— Ну как это дать? Ведь им только дай!.. Они его разнесут по всем горам, по всем щелям. Кто принесет назад? А где же себе взять, когда понадобится?
— А когда понадобится?
Визирю все тяжелее становилось говорить. Голова тяжелела:
— Не будет повелителя, вот и понадобится.
— Кому?
— Как кому? Шаху.
— А вдруг чернь изловчится да отнимет? Может, надо хорошие караулы туда послать. Это какая башня? Отдельно стоит?
— Нет. В которой сам шах. Он там всегда сам. Откуда им знать, где оно! Когда оно… замазано.
— Ну, берегите его. Берегите. А откуда же разбойники вооружились?
— Свое собрали. У кого что. Сперва ушли, потом собрали. Мы нет–нет… мы… Сохрани нас бог от этих головорезов! Ой, сохрани бог… Бог всемилостивый…
Пол колыхался под ногами визиря. Явились слуги и повели визиря обратно на пир. Халиль–Султану хотелось свободы от духоты, шума, суеты пира.
Он опять подошел к окну.
После дневного дождя в завечеревшем городе стало прохладно, тихо.
За окном он снова увидел крышу древнего здания. Там, за куполами, похожими на опрокинутые чаши, горел огонек и какие–то люди неподвижно сидели, внимая певцу.
Еще в прежние поездки по этим местам Халилю случалось послушать, как пели здесь, как, бывало, рыдали от страсти азербайджанские певцы.
Он прислушался; певец пел:
Ее смех курчавится, как волоски на висках…
Глаза Халиля потеплели. Как похож этот свежий вечер на самаркандскую весну, на самое–самое начало весны, когда еще не таял снег в горах. Он повторил:
— …как волоски на висках!
У Шад–Мульк они черны и тоже курчавятся. А свои сорок девичьих косичек она заплетает в одну змею и ею туго обкручивает голову, но конец выпускает, как край чалмы, и пучок косиц свешивается над головой, как хохолок. Лишь перед выходом в гости отпускает она свои косички за спину, как сорок змеек. Лишь в гости. А когда он приходит в их дом и она ходит при нем, не скрываясь, ее косички всегда связаны в одну большую, в одну тугую, в одну до синевы черную… А кончики топорщатся, как хохолок. И если он шепчется с ней, они щекочут его лицо.
Он улыбнулся:
— Как волоски на висках!.. Ее смех курчавится… Им, верно, хорошо там сидеть на крыше около огонька и слушать песню. Видно, это милые люди, у каждого какая–то любовь. Не пойти ли к ним?
Поднималась молодая луна.
Гости еще не разошлись, шумели голоса: там оживились, разговорились в отсутствие царевича.
Халиль приказал позвать Низама Халдара, которого полюбил в этой поездке за веселый нрав.
— Как бы нам пройтись по городу, брат Халдар?
— Не опасно ли? Кругом разбойники. Пришла весть: опять небольшой обоз перехватили, из Султании. Всю охрану перестреляли. И это уже в который раз в этих местах! Наши люди боятся здешних дорог. Сам Курдай–бек перестал выезжать в город, отсиживается дома. Стража его, говорят, ночью боится темноты. А на вас такой халат!
— С Курдай–беком еще будем говорить. А халат… Ты прав, лучше мой дорожный надеть.
— Он не просох еще. Ведь под каким дождем ехали!
— Поищи чей–нибудь на пиру. И пойдем. Душно здесь, а там вон поют. Слышишь?
Сам любивший петь, Низам Халдар прислушался:
— Не знаю этой песни. Никогда не слыхал. Хороший голос. — И, послушав еще, убежденно повторил: — Очень хороший.
— Сходим к ним. Они нам еще споют.
— Я пойду поищу халат.
Но нашелся только отложенный к стене кем–то из гостей синий азербайджанский армячок.
— Тогда уж и шапку давай азербайджанскую. Погляди там.
— Шапка не шапка, есть колпак из рыжей овчины, как у них у всех. Надевайте. Она с этим же армячком лежала.
В воротах, приняв их за расходящихся гостей, слуги Курдай–бека открыли калитку.
Они прошли через безлюдную базарную площадь, мутно озаренную мерцающим светом месяца, и свернули в ту узенькую ступенчатую улочку, где напротив мечети темнело старинное здание.
В низеньком портале тяжелая створка ворот нехотя подалась, когда Низам надавил плечом.
Какой–то юноша встретил их, удивленный, что кто–то забыл запереть ворота:
— Как вы вошли?
— Там отперто.
— А что вам?
— Мы наверх. Туда, где поют.
— К отцу Фазл–улле? А кто вы?
— Приезжие певцы.
— Ступайте. Знаете, где лестница? Там, направо, в самом углу, внутри стены. Там темно. Ступеньки слева.
— Спасибо!
И они ощупью поднялись на крышу, а юноша, опасливо выглянув на улицу, торопливо запер ворота на широкий засов.
Они постояли за одним из куполов, чтобы нежданным появлением не прервать певца. Он пел:
Если б капли слез не стекали мне на уста,
Я бы умер от жажды в духоте этих лет…
Халиль шепнул:
— Отец Фазл–улла?.. Кто это такой?
— Кто его знает! Посмотрим.
Скрытые куполом и мглой, они разглядывали старика, кротко улыбавшегося и покачивавшего головой в лад песне.
Мир и достоинство озаряли это смуглое, обрамленное белой пеной бороды ласковое лицо.
Слушая, он шептал что–то. Может быть, повторял для себя мучительные, сладостные слова певца.
— В духоте этих лет… — повторил и Халиль. И задумался: «В духоте этих лет…»
Когда песня смолкла, Халиль вышел к певцам. Под взглядами насторожившихся хозяев Халиль сказал, что, забредя в эти края из Мавераннахра, они, любители петь, прельстились песнями, петыми здесь. Им еще хочется послушать, и зачем же слушать украдкой или таясь на улице, когда можно не только слушать, но и поблагодарить певцов.
— Из Мавераннахра? — строго спросил старик Фазл–улла. — О чем там люди теперь поют?
— Много разных песен.
— Спойте нам.
Халиль, не уверенный в своем голосе, просил петь Низама. И, взяв из чьих–то рук дутар, Низам долго прислушивался к его ладу. Он звучал ниже и глубже, чем дутары Самарканда. Но вскоре Низам овладел этими струнами и тихо спросил Халиля:
— Что петь?
— Мы с тобой на чужбине, брат Халдар! Спой мою любимую из песен Камола, — шутливо ответил Халиль.
И Халдар запел о чужбине:
Эта шумная улица кажется мне пустынной.
Нет друзей у меня, и разлука тому причиной…
Старец закрыл глаза и, подняв лицо к темному небу, зашептал слова, видимо хорошо ему знакомые; Халиль уловил:
Здесь чужие дожди, и чужая на обуви глина…
Старец обвел всех печальным взглядом, и все ответили ему взглядами, когда Халдар, высоко подняв голос и забыв о дутаре, допевал:
…Я брожу и мечтаю о родине милой…
О чужбина, чужбина, чужбина, чужбина, чужбина!..
Все помолчали после этой песня. Наконец старец сказал:
— Он родился вашим земляком. Умер нашим земляком.
Халиль, сожалея о покойном поэте, вздохнул:
— Да, Камол Ходжентский.
— Я видел, как он бедствовал, как нищенствовал, как умер в Тебризе, не имея пристанища, на голой циновке, с камнем под головой вместо подушки. И нам нечем было ему помочь. Хромой все разорил вокруг. Все ходили босые, голые, голодные. Камол!.. Двенадцатое лето идет, как он умер. Они с Хафизом, как два соловья, перекликались. Камол у нас, в Тебризе, Хафиз — в Ширазе. И почти вместе покинули мир, чтобы петь в садах аллаха.
Низам Халдар шепнул:
— Они говорят «Хромой». Слышали?
Халиль провел ладонью по руке Халдара:
— Молчи. Послушаем.
Старец вспоминал:
— Он жил среди нас в Тебризе. Явился Тохтамыш–хан. Слез, и крови, и горя не меньше было, чем от Хромого. И Тохтамыш увел Камола к себе в Орду, в Сарай. Тохтамышу был нужен собственный соловей в Сарае. Лет пять мы ничего не знали о нем. Но он вернулся. Вернулся к нам, чтобы бедствовать вместе. Только нам довелось его пережить. А переживем ли мы бедствия?.. Переживем ли? А ведь Камол мечтал об этом! Ты, милый Имад–аддин, пел эту песню. Спой нам, Имад–аддин!..
Молодой голос откуда–то из мглы негромко предостерег старца:
— Отец! Рядом, у Паука, пируют. Там цареныш появился. Если они услышат, не было б беды.
— Им не до наших песен. А вокруг простые люди, сами не смея петь, запершись у себя по домам, прислушиваются. Пусть и гости из Мавераннахра послушают своего Камола, — ведь этот поэт учился в Самарканде, к нам оттуда пришел.
Молодой человек высунулся, чтобы взять дутар. Ненадолго его лицо приблизилось к светильнику, и Халиль увидел желтоватое, словно выточенное из слоновой кости, лицо юноши, но не уловил взгляда его странных, показавшихся раскосыми глаз.
Маленькая, с короткими пальцами рука протянулась к дутару, и, откинув другую руку, Имад–аддин задумался, припоминая слова.
Вскоре он уже пел, отодвинувшись во мглу:
Самому султану не покорить тебя, влюбленный.
Ни цепям, ни темницам не смирить тебя, влюбленный…
Он пел о милой, но казалось, что милая эта не простая девушка, что не любовью юноши рождена эта песня, что поет певец о любимой родине и что нет в мире силы, чтобы сломить эту любовь.
Но Халиль слышал в ней только славословие стойкой силе простой любви.
Песня взволновала Халиля. Милая была так далеко — за грядами гор, за песками степей, за волнами широких рек… Но где бы ни была она, а он — с ней. И это незыблемо. Чуть закроешь глаза — и видишь эти серые створки бедных ворот. Низенькая, с высоким порогом калитка. Виноградные лозы на корявых опорах. Прудик под раскидистым деревом…
О Самарканд!
Резвые ноги, оставляющие на песке узкий след. Быстрый, сразу все понимающий взгляд веселых глаз. Быстрый, чуть хрипловатый и чуть растягивающий слова голос… О Шад–Мульк!
Песня взволновала Халиля. Он тихо повторил Халдару:
— Поговорим потом. Пока послушаем.
Его слух, обострившийся в походах, уловил легкий стук кольца в воротах, скрипнула створка, кто–то пришел и поднимался, постукивая каблуками по каменным ступеням.
Вскоре на крыше показались еще трое азербайджанцев.
Имад–аддин, отложив дутар, обратился к старику:
— Может быть, мы проводим уважаемых приезжих гостей и тогда побеседуем о наших делах?
Халиль отклонил намек Имад–аддина:
— Нам некуда спешить. Жаль покидать людей, с которыми нас побратала песня. Разве мы помешаем вашей беседе?
— Мы беседуем здесь о наших друзьях, — ответил Фазл–улла. — Вам скучно слушать о нашей нужде и о тех, кто огорчает нас.
— Разве могут быть враги у вас? — любезно спросил Халиль. — Кто видит вас, становится вашим рабом.
— А разве враги друзей не враги нам?
— Враги друзей? Значит, вы подтверждаете, что друзей у вас много!
— Все, кто любят родину, друзья мне. А родина наша хороша и несчастна.
— Мы не хотим мешать вашей беседе, но если мы не мешаем, нам некуда спешить, — упрямо повторил Халиль.
Старец заколебался, но к нему придвинулся Имад–аддин и зашептал что–то.
Тогда старец отстранился и громко и твердо возразил ему:
— И в Мавераннахре есть простой народ. Пусть посидят с нами.
Месяц вонзился в облака. Мгла сгустилась. Халиль не видел лиц троих, поднявшихся на крышу последними, хотя они опустились на коврик совсем рядом. От ближнего остро пахло какой–то степной травой.
Не дожидаясь вопроса, а может быть, торопясь, один грубовато спросил:
— Отец! Нас послали за хлебом. Где взять? Ведь там и дети с нами. Не хватает на всех.
Имад–аддин резко прервал его:
— Поговорим потом. Подождите.
— Нам до света надо туда вернуться. Нас ведь ждут. Как быть?
Имад–аддин встал и сердито ответил:
— Пойдемте. Отец к нам попозже придет.
Он увел их вниз, и там, во дворе, они зашли в какую–то келью.
Насторожившийся Халиль спросил:
— Откуда они?
— С гор. Пастухи. Пасут наши стада! — ответил старец. — Простите, мне уже пора отдохнуть.
Больше нельзя было оставаться здесь. Халиль, однако, спросил:
— А можно ли в другой раз послушать вас?
— Приходите. Мы иногда собираемся петь. Иногда — поговорить о стихах.
Халиль простился с Фазл–уллой и, задумавшись, спустился во двор.
Улица была все так же безлюдна, но в тени мечети, вдоль стены, стояли какие–то люди. Какие–то люди сидели на крыше наискосок от мечети. Может быть, это сидели те, о которых старец сказал, что простые люди, сами не смея петь, прислушиваются к песням юноши с лицом, выточенным на слоновой кости.
— Им хотелось поскорее избавиться от нас! — сказал Низам Халдар.
— У них свои дела, — уклончиво отозвался Халиль.
— А слышали, как эти негодяи называют повелителя?
— Они и Курдай–бека прозвали Пауком. Что ж поделаешь: простые люди.
— Простые?
— Не из царедворцев же Ширван–шаха!
— Пастухи тоже простой народ. Но зачем пастухам шляться среди ночи?
— Сейчас мы пошлем нашего десятника. Пусть подстережет этих… пастухов. Мы разберемся, где у них стада, которые кормятся хлебом.
И засмеялся:
— Дадим урок Пауку, как надо ловить разбойников.
Они поднялись по темной улице к площади. Когда оставалось несколько шагов до двора Курдай–бека, озаренного факелами, пятеро стражей с огромными копьями в руках окликнули Халиля:
— Кто идет?
— Свои.
— Своим тут незачем шляться. Стойте!
Их окружили. Старший увидел азербайджанский армячок на Халиле:
— Какие ж это свои? Хватай их!
Им закрутили руки назад и поволокли во двор Курдай–бека. Халиль молча упирался, а Низам Халдар, увидев среди двора здешних конюхов, прохрипел:
— Эй, отгони от нас этих…
Халдара толкнули, и подвал, где содержались узники, поглотил царевича.
Конюх узнал Халдара и побежал к Курдай–беку. Не сразу его допустили в комнату.
Хмельной и усталый Курдай–бек отмахнулся:
— Кто б ни попался — базар рядом. Поутру всем напоказ — петля на шею, и слава аллаху!
— Да гляньте ж! — закричал конюх. — Гляньте ж, кого они поволокли, это ж ваши гости!
— Какие там… Их же с улицы! Из ночной тьмы! Какие ж гости? Пьян? А?
— Наши, которые от повелителя.
Курдай–бек с сомнением поднялся было, но поленился и вместо себя послал писца.
Засов уже задвигали на двери темницы, когда писец, ленясь и нетвердо шагая, вышел во двор. Он был рад, что засов задвинут и на этом все кончится, ибо открывать темницу ему не приказывали.
Но конюх, лучше понимавший, что означает поимка гостя, прибывшего от повелителя, поволок писца к двери, сам отодвинул засов и, крепко держа за халат ослабевшего писца, крикнул в черную пропасть подвала:
— Эй, гость! Выходите!
— Дай нам руку! — глухо откликнулся Халдар. — Из этой ямы нелегко вылезти.
Следом за Халдаром наружу выбрался и Халиль. Вырвав на чьих–то рук плетку, он кинулся в залу. Но у дверей его остановили:
— Чего тебе?
— Где этот ослиный зад?
— Кого тебе?
— Курдай–бека! Кого же еще?
В это время один из шемаханцев, загулявший на пиру, закричал:
— Вот он вор! Поймали! Ай, молодцы! Стащил кафтан мой! И колпак!.. Держите! Держите крепче!
Курдай–бек, любопытствуя, пошел к столпившимся у дверей. Он растолкал гостей, чтобы тут же, на глазах у всех, повесить воришку и такой скорой расправой украсить пир, по примеру повелителя, склонного каждый большой пир сопровождать казнями преступников.
В это время вырвавшийся у стражи Халиль с размаху ожег лицо Курдай–бека ударом плетки. И добавил, крича:
— Знай, кого хватать. Знай, кого! Знай!
Курдай–бек осел на пол. Гости отшатнулись.
Халиль сорвал с головы колпак и швырнул его в лицо хозяину.
Царевича узнали.
Все, кто был, кинулись прочь из комнаты.
Только визирь мирно спал на своем месте.
В этой суете ушло то время, когда ночная стража могла подстеречь сомнительных пастухов.
Десятая глава
КУЗНИЦА
Марага еще спала. В приземистых мазанках, в сложенных из каменных глыб лачугах спали простые люди Мараги, намучившиеся за день и лишь на подстилках у домашнего очага обретавшие краткий покой. Спали ремесленники, ленившиеся на короткий срок уходить из своих мастерских. Спали кузнецы и медники неподалеку от приглохших горнов. Чеканщики — среди расступившихся кувшинов и ведерок. Пекари — около ларей с мукой. Колесники — под сенью новых арб. Швецы, подсунув в изголовье скопившиеся за день обрезки тканей. Спали купцы, запершись на засов, спустив с привязи широколобых лохматых волкодавов. Спали в караван–сараях и на постоялых дворах заезжие люди, иноземные купцы, воины–завоеватели, караванщики, привычные к ночлегу под чужими кровлями.
На перекрестках больших торговых улиц, уставшие бодрствовать всю ночь напролет, задремывали ночные воинские караулы.
Луна завершила свой путь по звездному небу. Звезды потускнели.
Прокатилась и смолкла ночная перекличка ослов. Близилось время подниматься к первой молитве, дабы у аллаха испросить мира и удач на грядущий день.
Хатута сидел во тьме кельи, когда перед рассветом услышал, как, просмурыгав по двору тяжелыми туфлями, старик остановился за дверью, постоял там и, тихо отворив узкую створку, вошел с кувшином в руке:
— Спишь?
— Какой сон!
— Снял бы ты свой халат.
— Давно снят. Вот он, тут.
— Дай, я его схороню. А ты надевай–ка мой. Он неприметный, войлочный, как у всего здешнего люда. На–ка, надень да ступай ко мне в сторожку, посиди там, пока народу на улицах нет. А как услышишь, что люди идут, ступай и ты. В мечеть так в мечеть. На базар так на базар. Где люднее, там и побудь со всем народом. Надвинь шапку пониже да ходи повеселей, посмелей, как с чистой совестью. А как весь базар проснется, отправляйся к дому, где городской судья судит, в самой середине базара, от Купола Звездочетов налево, через Сундучный ряд. Там, в том ряду, ихний караван–сарай, Султанийский. Из того караван–сарая самаркандские купцы своему каравану ищут проводника на Шемаху. Дорога тебе знакомая. Скажешь: пришел, мол, из тех мест к брату, да брата, мол, не нашел, приходится назад идти. А что им проводник нужен, на базаре, мол, слыхал. Про меня молчи. Они тебя возьмут, так дня через два либо три отсюда тронетесь. А там зря на глаза не лезь, но и без крайности не прячься, — не приметили б, что боишься кого. За два дня тебя едва ли хватятся, а и хватятся — не сразу на след нападут. В лицо тебя мало кто помнит, а охоту ведут по алому халату. Бог милостив, выскользнешь из города, а вокруг дорог много.
Говоря это тихо, медленно, старик устал от долгой речи и, помолчав, прислушался.
Постоялый двор спал. Где–то далеко за городом, на кладбище, жалкими детскими голосами рыдали шакалы.
— Вот как, сынок! Запомнил? А там — в Гандже — свое место сам найдешь, а случится в Шемаху зайти, помни: там за базаром, когда стемнеет, песни поют. То в одном доме, то в другом. Понял? Халат давай, я его схороню.
— Спасибо, отец!
Старик в темноте туго скрутил лощеный халат, просунул его в горло кувшина, опустил на кувшин крышку и, отослав Хатуту вперед, подождал, прислушиваясь у приотворенной дверцы.
Постоялый двор спал.
Громко шаркая, старик пошел по гладким плитам, неся свой кувшин, словно полный воды, в тот угол двора, где за низкой глиняной стеной обмывались постояльцы.
Там никого не оказалось, и вскоре старик вышел оттуда с пустым кувшином.
Когда он проходил мимо кельи, где гостила стража из стана, один из воинов, приподняв голову, спросил:
— Уже и помылся, отец? Видно, пора и нам подниматься?
— Вот–вот на молитву призовут. Скоро и рассвету быть, — ответил старик, направляясь к себе в сторожку.
С улицы слышались неторопливые шаги и тихий разговор идущих к мечетям.
Сторожка оказалась уже пуста.
Тем утром в дом городского судьи прибыл внук Тимура, сын его дочери, Султан–Хусейн.
Он прибыл со своими людьми, чтобы заняться узниками, схваченными в городе за последние дни. Тимур приказал дознаться наконец, что за враги вырастают словно из–под земли и вновь исчезают, будто проваливаются сквозь землю, на всех дорогах вокруг воинского стана. Нападения разрастались по всему Азербайджану, нападения на небольшие отряды, на ночные стоянки войск, на караваны, на гонцов, на воевод, — меткие стрелки из неприступных мест внезапно осыпали стрелами даже большие отряды, убивая людей на выбор, сперва высмотрев, кого убить. Это задерживало Тимура, приводило его в ярость.
В подвале судейского дома, рядом с темницей, палачи скоро приготовили все для допросов, а на широкой скамье постелили ковер для Султан–Хусейна.
Он спешил отличиться перед дедом, не хотел отстать от других воевод, разосланных по тому же делу в ближние города, и решительно, поджав ноги, сел на свое место.
Широкое лицо лоснилось с дороги. Бородка плохо прорастала на крутых скулах, подрагивающие ноздри казались непомерно большими, когда вздернутый нос был так мал. Торопливые маленькие глаза мгновенно рассмотрели все подземелье.
Выпустив джагатайскую косу из–под шапки, подбоченясь левой рукой, он велел ввести узника, схваченного первым.
— А других готовьте. Как их брали, в том же череду и к нам ставьте. Про первого что известно?
Ему рассказали.
— Признался?
— Виляет.
— У нас не вильнет! Давайте.
Видно, этот узник не противился, сам шел в страшный подвал, — он вступил сюда, замигав от света, скупо проникавшего через два небольших окна, открытых в глухой двор. Синий лоскут, туго повязанный поверх маленькой шапки, не растрепался, но старик привычным движением пальцев оправил его на голове. Расправил усы, широкие, как голубиные крылья, и ладонью от горла вверх приподнял выдающуюся вперед небольшую бородку.
— Почему не связали?
— Стар и слаб. И смирный, — ответил старший из стражей.
— Стар, а разбойничаешь?
— У нас один разбой: медь плавить да чекан чеканить. А медь не меч. Без такого разбоя не во что стало б воду налить.
— Отлаиваешься?
— Я правду говорю, по заветам пророка божьего.
— В праведники готовишься? Сперва с земными делами разберись. Разбойнику в алом халате денег давал?
— Не помню такого.
— Люди видели: он твои деньги за пояс заткнул.
— А не доставал ли оттуда? Может, расплатиться хотел. За день покупателей столько пройдет — всех не запомнишь.
— Какой купец! И всем деньги даешь?
— Не помню, чтобы такое было.
— Освежим память!
Султан–Хусейн шевельнул бровью, и палачи накинулись на старика.
Кровь отлила от его лица, шапочка свалилась вместе с тюрбаном. Старик, закрыв глаза, когда становилось невмоготу, вскрикивал:
— Медь, медь, медь!..
Его на минуту отпускали. Султан–Хусейн спрашивал:
— Вспомнил?
Старик молчал, его опять хватали палачи, и снова он пересохшим ртом хрипел:
— Медь, медь, медь!..
Наконец потерял сознание.
Втолкнули следующего. Это был повар Раим. Руки ему связали за спиной, отчего плечи казались еще шире и круче.
Терявший терпение Султан–Хусейн крикнул:
— Говори! Сразу все говори! Иначе…
— А я скажу; чего вам от меня надо?
— Разбойников прикармливал? Задаром, а?
— Моя похлебка. Баранину за свои деньги беру. Баранов сами свежуем. Кого надумаю, того угощаю. С кого надумаю, с того деньги беру.
— А с кого не брал?
— Кто мне по душе, с тех могу и не взять.
— С разбойника в алом халате брал?
— Брал. Он нездешний. Наши шелков не носят. Нашим не до шелков… Дернув большой круглой ноздрей, повар добавил: — Тут у вас и воняет–то, как на бойне.
— Не твое дело. Кто это «ваши»?
— Наши? Хозяева здешней земли. Их и покормим, когда им есть нечего. А пришлые нам на что? Мы их звали сюда, что ли? Кому случится между нами жить, пускай живут, — нашими станут, коль с нами заодно баранов растят. А когда являются наших баранов резать, а своих сами едят, такие не годятся. Их за своих не считаем, это хозяева не нашей земли.
— А где твои дружки, которые с оружием на наших кидаются?
— Таких дружков нету.
— А вот кидались твои дружки. Вспомни–ка! Да и назови.
— Как же назвать? Я не видал, кто из них кидался.
— Вспомнишь!
И опять работали палачи.
Повар крепился. Лишь раз он заговорил, когда его ненадолго отпустили, и Султан–Хусейн спросил:
— Вспомнил?
Покрутив головой, чтобы превозмочь боль, он не ответил, а только удивился:
— Ох, ну и мясники!..
И больше от него уже ничего не смогли добиться.
Третьим ввели, держа за обе руки, рослого рыхлого человека, глядевшего красными ненавидящими глазами.
Султан–Хусейн, все еще никак не напавший на след врагов, сам был готов, отстранив палачей, терзать своих немотствующих узников.
— Признавайся, негодяй! С кем якшался? Откуда с алым халатом в дружки попал?
— Ты, вижу, не в своем уме. Не знаю, как тебя звать.
— Как звать, не тебе знать. Сознавайся, пока спрашивают, где разбойники?
— Ты и есть разбойник! Иначе кто же ты! Кто мирного купца хватает, обирает, терзает. Кто, а? Ошалел?
— Ты сюда на беседу пришел? Где же это ты купец, — у разбойников в берлоге твоя торговля?
— Самарканд не берлога.
— «Самарканд»! Где с алым халатом снюхался?
— Как это?
— На базаре с ним шептался? Денег ему давал?
— Ну, уж это мое торговое дело. Когда велю писцу о товаре письмо написать, сам знаю, чего мне надо. Ты лучше отвяжись, — я до самого повелителя дойду, а вас, разбойников, угомоню.
— Навряд ли дойдешь!
С ним расправлялись с особым усердием: он успел укусить палача, в другого плюнул, третьего лягнул каблуком. Он кусался, бранился и визжал, пока не захрипел, выпучив глаза. Тогда его бросили.
Но когда он повалился, из–за пояса у него выкатилась медная самаркандская пайцза на право торговли в чужих краях.
Султан–Хусейн забеспокоился:
— Что ж это, наши же купцы в свои караваны стреляют?
Купца выволокли. На его место привели нового узника.
Этот оказался сухощавым, подвижным азербайджанцем. Выскочив от толчка на середину подвала, он быстро огляделся, увидел Султан–Хусейна и любезно поклонился.
Султан–Хусейн прищурился:
— Попался?
— А именно на чем?
— На алом халате. Для каких дел ты его заманил к себе в лавку?
— Грех такое вспоминать.
— А ты вспомни. А не то мы напомним!
— Дело мужское: написать письмецо. Посланьице с выдержками из стихов Хафиза. Для подтверждения чувств.
— В каком смысле?
— Тайное посланьице. Красавице.
— Тайное? А красавица хороша?
— У нее муж. Я желал выразить ей свое желание, когда муж отбыл с караваном.
— Нас не задуришь. А в алом халате у тебя дружок?
— Старый знакомый. Лет пятнадцать вверяю ему тайны души.
— Пятнадцать лет пишет?
— Не менее. Я тогда еще холост был. Соблазнительницам души напишет одно. Красивым мальчикам — другое. Владеет!.. Слогом владеет.
— Чем кормишься?
— По золотому делу — кольца, серьги, когда до Тохтамыша здесь золото было. В нынешних обстоятельствах золота на виду не может быть, сами разумеете. Пришлось заняться перекупкой пленниц. Бросил: дешево берешь, кормить — кормишь, а перепродать с выгодой трудно. Спрос плохой. Но если вам наговорили, будто я втихомолку золото перепродаю, — врут! От кого его взять? У кого было, давно отдано: тут везде глаза да глаза.
— Наговорился? Теперь отвечай прямо: этого, в алом халате, откуда знаешь?
— Я ж говорю: пятнадцать лет он мне пишет.
— Да он неграмотен!
— Именем пророка Али! У него красивейший почерк — пылевидный! Так мелок — как маковое семя! Глаза разбегаются! Витиеват, но это и надо!
— Значит, он там нам морочил голову? И к тому же… Как это так? Пятнадцать лет тебе пишет, а ему от роду менее двадцати. Что ж он, со дня рождения?.. А?
— Ему сорок! Я на два года старше.
— Ты, может быть, сумасшедший? На цепи не сидел?
— Сохрани аллах милостивый!
— Второй негодяй толкует мне, что разбойник стал писцом. Сговорились?
— Но это истина, и это знает сам всемилостивый аллах!
— Кто же, по–твоему, этот в алом халате?
— Как кто? Если вы его не знаете, какое вам к нему дело?
— Твое дело отвечать!
— Имя его Заид Али. Он — уважаемый писец нашего почтеннейшего городского судьи, да помилует его бог от гнева повелителя! За красивейший почерк он и ценим милостивым судьей.
— Пока не скажешь правду, велю тебя пощекотать. Ну–ка!
Но он не переносил боли. Взвизгивая, он терял сознание, едва начинали его вытягивать.
Его отливали водой и опять спрашивали. Он, облизывая губы, сквозь боль кричал, повторяя, что в алом халате к нему приходил сорокалетний писец городского судьи Заид Али.
Когда, не веря ему, палачи повторяли вопрос, он снова терял сознание.
Бегло допросили еще нескольких узников, оказавшихся почтенными людьми, в свое время откупившимися от Тимура при взятии города и ныне продолжавшими свои базарные дела. Все они утверждали и клялись самыми нерушимыми клятвами, что в алом халате по базару расхаживает всему городу известный писец Заид Али.
— Сговорились? Я камня на камне не оставлю от всего вашего поганого логова, если не сознаетесь!
— Но мы клянемся!.. Нам правда дорога! Заид Али — это есть Заид Али. Кто его тут не знает?
Вопреки строгому приказу Тимура, запретившего даже мизинцем трогать Хатуту, пока он расхаживает, наводя на след, вопреки приказу следить за Хатутой не горячась, не хватать его собеседников, если это будет заметно Хатуте, Султан–Хусейн не мог тянуть: ему хотелось прежде всех остальных воевод выведать прямую дорогу в разбойничий вертеп и, нагрянув на них, перехватав всех, показать деду свое усердие, затмить всех остальных царевичей, стать первым среди них.
«Пускай полюбуются — вот я и не от сыновей, а всего только от дочери повелителя, а таких лихих среди них ни одного нет!.. А когда к деду проникнешь в сердце, тогда легко станет вытеснить оттуда всех прочих любимчиков — Халиля этого, Улугбека–грамотея, сопляка Ибрагима. На место самого Мухаммед–Султана можно стать!.. Но если тут облизываться, когда надо покрутить жилы отъявленному негодяю, толку не добьешься! Тут надо решать, как во время битвы. Быстро и враз! И без жалостей! Дед наказывал беречь Хатуту, дабы не терять след к новым и новым разбойникам. А вот они все какой от них толк? Они разве правду скажут? Мулла и то не всякий раз в правде сознается! А это ж злодеи, чего ж от них ждать? Надо сразу брать гуся за голову».
Проведчики, посланные на поиски, вскоре обнаружили алый халат, и Султан–Хусейн сам выехал к его местопребыванию, на базар.
Под сенью Купола Звездочетов с алым халатом почтительно беседовал усатый блюститель базарного порядка, величественный, как султан.
Султан–Хусейн поехал прямо на алый халат, и скороходы, бежавшие впереди царевича, закричали:
— Берегись! Дорогу, дорогу!
Этот, в алом халате, посторонился и оглянулся, оказалось — это худой, рябоватый человек с большим бельмом и реденькой бороденкой.
— Преобразился?
Не владея собой, Султан–Хусейн накинулся на него, прижимая его конем к лотку с колпаками. Колпачник, побледнев, кинулся сгребать обеими руками колпаки с лотка, а Султан–Хусейн, наступая на рябого, готового испустить дух от неожиданности, кричал:
— Преобразился?
— В чем… я виноват?
Султан–Хусейн вспомнил писца: он попадался ему на глаза у судьи. Не замечая сбежавшейся толпы, Султан–Хусейн кричал:
— Халат!.. Откуда?
Пятясь, писец неожиданно сел на лоток колпачника, а снова встать оказалось уже некуда.
— О аллах! Всемилостивый! Благословеннейший! Я, ничтожнейший, ничтожнейший, ничтожнейший, посмел купить.
— Где?
— Тут вот. За этим куполом.
— У кого?
— Нищенка была. Старуха. Под чадрой. Муж, говорит, помер. Деньги сейчас же нужны. Цена малая. Прельстился. Прельстился! Знаю — грех, ведь вдова. Аллах взыщет. Корысть человеческая. Прельстился! Благословеннейший! Милуй! Милуй! Каюсь, прельстился…
— Скинь халат! Скинь! — закричал Султан–Хусейн, не в силах сказать ничего другого, чтобы раздавить словами этого негодяя, этого… Который все перепутал, замутил такое великое дело!
Пересохшим голосом он приказал стражам:
— Берите его!
Обернувшись к пятящемуся величественному стражу, Султан–Хусейн прохрипел:
— Ты куда смотрел? Кого здесь стережешь?
Ударом плетки он скосил тяжелый тюрбан на голове стража и, повернувшись к толпе, закрутил над собой той же плеткой:
— Видали? Писцом прикинулся? А сам — у разбойников. Им письма писал. Мы это знаем! А вы ему потакали! От нас под халат не спрячешься, мы каждого насквозь видим. Осмелели? Разбаловались? Разбойничье семя!..
В ярости он поскакал к себе, не глядя ни на стражей, уводивших поникшего писца, ни на базарный люд, разбегающийся от царевичева гнева.
Вдруг его наметанный глаз увидел прижавшегося к стене круглощекого румяного десятилетнего мальчишку в серой рваной рубахе, в черной засаленной шапчонке на голове.
Круто повернув крутящегося коня, Султан–Хусейн еще раз осмотрел озорника, глядевшего, не потупляясь, на блистательного всадника, и велел скачущим позади:
— Прихватить этого. Пригодится.
Эта встреча слегка утешила его.
* * *
В караван–сарае, прозываемом Султанийским, постояльцы поднялись раньше, чем забрезжило утро.
Завьюченные верблюды, то жалобно, то возмущенно вскрикивая и ревя, вставали, понукаемые караванщиками.
Отстояв утреннюю молитву, караван–вожатый с нарочитой строгостью, сопровождаемый кое–кем из купцов, деловито обошел длинный верблюжий ряд, возвратился к головному верблюду и, взобравшись на осла, принял повод.
Хатута перехватил линялым кушачком бурый войлочный халат, поглубже надвинул лохматую шапку, уселся на своем осле и поравнялся с караван–вожатым.
Ворота открылись, и караван пошел.
Пересекли площадь. Вошли в узкую щель Медного ряда.
Хатута смотрел на медников, стоявших на коленях перед своими горнами или звеневших молоточками по красным, податливым листкам меди.
Хатуту удивило, что многие из мастерских, открытые, заставленные изделиями, были безлюдны — ни мастеров, ни подмастерьев не было в них, словно все они наскоро и ненадолго ушли отсюда.
Черный медник сурово взглянул и отвернулся, когда караван пошел мимо его мастерской.
Али–зада скользнул серыми печальными глазами по лохматой шапке и тоже показался Хатуте бледнее и задумчивее, чем прежде.
Миновали и Купол Звездочетов, где оказалось не столь тесно, как бывало, хотя все торговцы сидели у своих товаров.
Когда свернули на улицу, протянувшуюся до самых руин Дома Звезд, на круглой площади, перед воротами городского судьи, увидели такое множество народу, что пробиться оказалось нелегким делом.
Люди неохотно расступались перед караваном. Все смотрели в сторону ворот, где на свободном месте красовались на конях воины, осаживая собравшихся.
Караван не мог пробиться дальше и остановился.
Хатута, стиснутый толпой, оказался на своем осле на голову выше пеших и увидел свободную площадку, где пятеро узников, со связанными руками и ногами, стояли около высоких арб, с которых свешивались арканы. Петли этих арканов уже были накинуты на шеи узников. Едва арба тронется, петля затянется — и узник упадет. Возчики сидели на лошадях, впряженных в арбы, и ждали знака трогать лошадей.
Хатута сразу узнал двоих узников — медника Али–зада, который дал ему денег, и повара Раима. Остальных видел впервые: один был дороден и одет в распоровшийся самаркандский халат; другой, худощавый азербайджанец, все время что–то кричал, обращая взгляды к небесам; третий, с большим бельмом, рябой и безбородый, был так бледен, что казался изготовленным из ваты. Его поддерживали двое воинов, дабы он не повалился и не затянул свою петлю раньше времени.
Осаживаемый воинами народ шумел, и слов худощавого азербайджанца Хатута не мог разобрать.
Но все затихли, когда выехал Султан–Хусейн, сопровождаемый судьей и какими–то всадниками, неизвестными Хатуте.
Размахивая плеткой, Султан–Хусейн повернул к народу разъяренное лицо и закричал:
— Разбойники! Вздумали с нами воевать? Какие воины! Эти между вами скрывались, да попались. От нас не улизнуть! Смотрите на них! Да сами смекайте, кто из вас охоч первым за ними вслед ехать? Все смотрите на них! Кто охоч? Веревок хватит. Я вас отучу разбойничать!..
Хатута видел только Али–зада. Непокрытая голова старика мелко дрожала, но смотрел он не боязливо, а внимательно, словно собирался ответить на слова Султан–Хусейна. Слева лицо старика было синим — от удара или от другой какой причины. Но бородка так же гордо выступала вперед.
Резко хлестнув плеткой вниз, Султан–Хусейн крикнул:
— Вези первого!
Арба скрипнула. Лошадь не сразу тронулась с места, Али–зада поморщился, но не как от боли, а как бы с досадой. Упал, и Хатута уже не мог его разглядеть.
Хатута опустил глаза и лицо и мог бы сам свалиться, но люди вокруг плотно обступали его, и упасть было некуда. Мгновенье спустя он очнулся и, опершись о плечо ближайшего из людей, выпрямился.
Вдруг только теперь он понял прежде не понятые слова своего друга, спрыгнувшего в бездну в горах: «Старик всегда там». Этот Али–зада погиб. Но в Медном ряду на своем месте уже сидит другой старик, с тем же именем, с тем же сердцем.
Жалость к старику слилась с гордостью за безмолвный подвиг этих старых людей. Прикусив губу, Хатута смело и с торжеством глянул на Султан–Хусейна, который снова хрипло крикнул:
— Вези!
Хатута опустил глаза, чтобы не смотреть на повара, повернувшего лицо не менее гневное, чем у Султан–Хусейна.
Хатута не видел, как тронулась эта арба, только слышал, как шум, подобный морской волне, прокатился по народу. И наступила тишина, когда должен был прозвучать новый приказ царевича.
Но народ, не услышав этого приказа, затолкался. Все вытягивали шеи, пытаясь расслышать какие–то негромкие слова Султан–Хусейна.
Султан–Хусейн крутился перед купцом, одетым в самаркандский халат.
Султан–Хусейна вдруг осенила догадка, что расправа со своим купцом в далеком, чужом городе, на глазах у покоренного народа, над самаркандцем, расправа с маху, как с чужеземным пленником, может рассердить дедушку. Это сошло бы, если б он приволок в стан подлинных разбойников, но из них ни один не признался, ни с колчаном, ни с мечом ни одного не схватили, блеснуть перед всем станом пока нечем было; не следовало ли при такой незадаче побережнее обойтись с купцом?..
Палачи ждали, пока, впадая в еще бульшую ярость от неудачи, Султан–Хусейн силился сообразить, как поступить: купец уже стоял с петлей на шее, дедушкины проведчики, неведомые внуку, тоже непременно подглядывают за всем этим делом, где–нибудь хоронясь среди толпящихся зевак.
Палачи ждали.
Расправа приостановилась, и народ, запрокидывая головы, следил за малейшим движением царевича.
Наконец он негромко сказал палачам:
— Этого погодите… Что ж это, самаркандский купец и разбойничает на дорогах? У нас таких купцов не может быть. Попался? А теперь каешься?
Купец не мог собрать слов вместе. Он только бормотал:
— Разбой! На базаре грабите! От товаров увели! Где теперь мой товар? Воры!
— Этого погодите… А тех двоих давай вези!
Две арбы, тронувшись разом, столкнулись колесами и не сразу пошли. Азербайджанец успел крикнуть:
— Я тебе еще покажу!
А писца достаточно было отпустить, чтобы он сам свалился вниз.
Когда арбы, визжа колесами, отъехали, волоча за собой упавших, перед Султан–Хусейном остался один этот самаркандец.
Султан–Хусейн, запальчиво и явно сожалея о своем намерении, велел:
— Э, молодцы! Развяжите его. Пускай идет. Иди! Убирайся отсюда. Торгуй!
Но купец не трогался с места. Только растирал затекшие руки и приговаривал:
— Чем? Сперва ограбил, а теперь «торгуй!» Я еще до повелителя дойду, я спрошу, где мой товар. Чья шайка растащила? Кто в ней атаман? Он тебе объяснит, как со своими купцами обходиться. Он поучит тебя уму–разуму. Еще как поучит!..
Султан–Хусейн быстро сообразил, что уже не просто купца, а свою собственную погибель выпустил на свободу. Он громко, чтобы слышал весь народ, закричал:
— Пожалел человека! А гляжу — разбойника чуть–чуть не упустил! Ну–ка, молодцы, берите его. Ведите назад в яму. Он еще вспомнит разбойников! Я сам поведу его к повелителю. Ему это будет не то что раз помереть!
И поскакал к дому судьи.
Народ хлынул вслед за арбами, волочившими казненных.
Толпа поредела.
Караван опять пошел, погромыхивая колоколами.
* * *
Караван шел уже далеко от Мараги.
Начинались земли Ширвана, владения Ширван–шаха Ибрагима. Азербайджан, разорванный на княжеские владения, не был един.
В те времена каждый шах, каждый бек, каждый самый мелкий владетель, чванясь друг перед другом, опасаясь друг друга, — все стремились на своем уделе иметь все свое, чтобы не зависеть от соседа, чтобы сосед не посмел ухмыльнутся: «У меня, мол, и ковровщицы свои, и медники свои, и златоделы, и оружейники, и хлопководы, и виноделы, и садовники свои, и что бы ты ни вздумал, все у меня свое, ни в чем я не уступаю соседу». И хотя у одного не мог созревать хлопок, он приказывал сеять и хлопок, чтобы сосед не сказал: «У меня, мол, есть, а у тебя нет!» И хотя у другого не вызревал виноград и вино выходило кислым, как уксус, но его виноградари и виноделы, бедствуя на бесплодной земле, ходили за чахлыми лозами, давили тощие гроздья, чтобы хозяин при случае мог похвастать соседу: «У меня вино свое, и хлопок у меня свой, и пшеница у меня своя». Народ бедствовал, трудясь над делом, доходным в другом месте, но начетистым в этом уделе, а хозяева упорствовали, дробя на части родную страну, боясь друг друга и злобно завидуя, если соседу удавалось что–нибудь такое, чего не было у других.
Шахи, беки, владельцы уделов рвали родную страну на клочья, и Азербайджан не был един. Но един был народ Азербайджана. Едино было сердце народа. Как и всюду, здесь тоже каждый город гордился своими особыми приметами, обычаями, ремеслами, зданиями. Своими героями и событиями прошлых времен. Но мастера, славившие Тебриз или Урмию, славили и Шемаху, и Ганджу, ходили работать из города в город, обмениваясь навыками, радуя друг друга общими мечтами, общими песнями, вместе вспоминая и оплакивая тех, кого вырвал из их семейств и из их содружеств и увел в далекую даль Мавераннахра Хромой Тимур.
Караван шел. Начинались земли Ширвана, оставленные Тимуром под властью Ширван–шаха; не столь часты стали встречи с приглядчивыми разъездами Тимуровых караулов; казалось, воздух здесь легче и земля свежей.
В один из дней каравану Хатуты повстречался караван, охраняемый сильной конницей. Ширван–шах Ибрагим, сопровождаемый Халиль–Султаном, направлялся к Тимуру.
На тонконогом караковом жеребце ехал тяжеловатый для такого легкого коня Ширван–шах. Из–под дорожного суконного армяка, расшитого по синему полю красными полосами, поблескивал то голубым, то лиловым отливом шелковый кафтан.
Ласково и спокойно глядели глаза Ширван–шаха, хотя ехал он к Тимуру и сам, видно, не знал, что принесет ему эта опасная встреча.
Озабоченным и строгим казался Халиль–Султан, о чем–то говоривший с Ширван–шахом.
За ними следовали перемежавшиеся между собой всадники — Халилевы и Ширваншаховы, тоже все на отличных лошадях разных мастей. Двух лошадей одну пегую, другую соловую — вели в поводах. Ехали не спеша, чтобы не оторваться от нескольких арб с навесами, накрытыми коврами. Видно было, что в арбах кого–то везли, но полосатые паласы, покачиваясь сзади арб, мешали заглянуть внутрь. Гнали табунок лошадей. На нескольких арбах лежала разная поклажа.
Два тюка — длинные, скатанные трубкой черные кошмы — показались странными самаркандцу из каравана Хатуты.
Он не стерпел и отстал, чтобы расспросить встречных возчиков: как идут, какова дорога?
Пока они, съехав с дороги, разговаривали, караваны разошлись. Один молчаливый и окруженный воинами, неприветливо, дерзко глядевшими со своих седел. Другой — тихой поступью под миролюбивый глуховатый звон.
Пустив осла вскачь, отставший самаркандец догнал свой караван и, опасливо поглядывая во все стороны, поведал, как накануне, когда проходили через небольшое ущелье, караван обстреляли неведомые разбойники и успели скрыться, пользуясь тем, что никакая конница не могла преследовать их среди скал и трещин.
— Отчаянные головы! Вот, обстреляли! А зачем? Взять из этого каравана — ничего не возьмешь, когда он под такой охраной. А пятерых убили. Рядом с шемаханским визирем ехал наш Курдай–бек. Беседовали между собой. И тут стрела! Курдай–беку в висок, без промашки. И еще две стрелы в него же! И конец! Визирь поскакал, хотел заслониться шахом. И уж он только из–за шаха выглянул — ему стрела в лоб. Видать, это шаху для острастки: берегись, мол. Остальные трое — наши, из охраны. Когда погнались было за злодеями, их и пронзили. Курдай–бека с визирем завернули каждого в кошму, теперь везут с собой. Остальных на месте похоронили. Шайки у них маленькие, как песчинки, но всюду. Всюду! По всей ихней земле. Вся земля у них с таким песком перемешана. Вот какие дела! Попробуй–ка торгуй при таких дорогах! Да и покупать–то тут некому, одна нищета.
«Эх, купцы, — думал Хатута. — Знают, что дороги под стрелами, что народ обнищал, а и на стрелы лезут, ища прибылей даже в этой разоренной стране!»
К вечеру остановились перед караван–сараем, у входа в ущелье. Верблюдов кормить. Предстояла стоянка в небольшом, тихом, безлюдном селении.
Хатута побрел поразмяться среди развалин, среди каменных груд, между обгорелыми или обломанными деревьями покинутых садов. Трава кое–где заглушала кусты роз, в траве валялись черепки глиняных чаш и кувшинов. Пахло тлением и полынью.
Позади двора, на обрыве над речкой, он увидел черную кузницу, где, несмотря на густейшую темноту, еще работали кузнецы.
Хатута, на всем пути пытливо приглядывавшийся ко всем встречным, не упустил и теперь случая посмотреть здешних людей: не одни ведь воины Тимура обитают вокруг караван–сараев — кое–где есть и коренной народ.
Не будь народ един в разорванном на княжеские владения Азербайджане, порвись его единство, начисто опустела бы вся эта земля, обездоленная и обезлюженная набегами Тохтамыша, нашествиями Тимура, десятками тысяч клавших здешних людей в могилы, десятками тысяч уводивших в горький полон. Но уцелевшие, утаившиеся находили убежища в тех областях, где оказывалось тише, а когда пожарище нашествия стихало, возвращались на пепелище, и жизнь их возрождалась на родном месте.
Хатута зашел в кузницу и, хотя никакого дела к кузнецу у него не было, сел у двери.
Кузнецы не разгибаясь ковали подковы.
Наконец, кинув изделие, огненное, казавшееся прозрачным и восковым, в ведро, откуда взметнулась вода и вздыбился пар, кузнец повернулся к Хатуте. Он был почти гол, с одним лишь кожаным фартуком на бедрах.
Обагренный светом раздутых углей, он был велик, плечист. Его плечи, грудь, живот густо обросли черной медвежьей шерстью. Он покосился на Хатуту:
— С караваном?
— Сейчас пришли.
— Издалека?
— Марага.
— Наши?
— Самаркандцы. Купцы.
— А ты?
— Проводником до Шемахи.
— Хромой без проводников все наши дороги знает. А купцы, что ли, не знают? Зря связался.
— Ты тоже на здешнего не похож.
— Армянин.
Хатута, никогда не ходивший дальше Мараги, никогда не бывавший в Армении, усомнился:
— Разве армяне бывают кузнецами?
— Отчего же не быть, если надо?
— Армяне — это купцы.
— Что ж, по–твоему, в Армении лошадей куют не молотком, а кошельком?
— А еще что делают?
— Что здесь, то и там! — усмехнулся кузнец. — Ты тоже не похож… Азербайджанец? А язык у тебя с присвистом, с прищелком. Соловей не соловей, но и не азербайджанец.
— С присвистом? — удивился Хатута. — По роду я — адыгей. Но вырос здесь.
— Как же к ним в караван попал?
— Надо ж кормиться.
— На этот крючок и попадаются. Они тебе крошку хлеба, а ты им взамен свою голову.
Хатуте показались слишком смелыми такие слова. Он откликнулся:
— Мы хозяева своей земли.
— Тогда другое дело! — ответил кузнец. — Тебе железа надо?
Хатута быстро смекнул, что, когда в Медном ряду откликались медью, кузнецу сподручнее отозваться железом. И повторил:
— Железом верблюдов не куют.
— И так правду сказал! — засмеялся кузнец. — Ну, посиди, посиди. Тебе ничего не надо?
— Надо понять, как дальше быть.
— А ты почему проводником? — переспросил кузнец.
— От Хромого ушел.
— Тогда… Зачем тебе в Шемаху?
— А куда же еще?..
— Надо бы тебе к своим.
— Где их взять! Они на дороге меня не ищут.
— Верно сказал. Считай, что я тебя нашел, — покуда тут укроешься.
Хатута насторожился: первый раз видит человека, как довериться?
А кузнец увещевал:
— Переждешь тут, в горах. У нас там шалаш есть. Как придут наши люди с ними уйдешь.
Хатута сомневался: «Если б думал выдать меня Тимуру, только свистни: они вон, кругом. Надо, видно, верить, иного ничего не выдумаешь».
Разговор вдруг прервался: неожиданно, откуда–то из тьмы, появился азербайджанец, одетый по–крестьянски, но с длинными, тонкими пальцами горожанина, которыми он пытался развязать неподатливый узел серого башлыка.
Он только взглянул в глаза кузнецу. Армянин, отложив молоток, отошел с ним к стене. Азербайджанец торопливо заговорил:
— Семь лошадей. Две совсем расковались. Остальных — перековать бы. Подковы стерлись, как где камни — оскользаются. А нам это никак не годится, сам понимаешь. Нельзя ли помочь, Арам?
— Сюда нельзя. Караван пришел. Чужого народу много. Где лошади?
— За рекой. Недалеко.
— Вон мой подручный сходит. Не бойтесь. Темно, но свет зря не жгите. Он и в темноте сделает. Справится. Подковы подберет.
Он отошел к углу, где лежала кучка подков, накованных за день. Порылся в них, отбирая всякие, какие могут понадобиться.
Потом отозвал подручного:
— Ступайте. Да потише — там кузницы нет.
— Знаем, Арам. Спасибо.
Вдруг, когда они уже скрылись было в темноте, кузнец крикнул им:
— Стойте–ка!..
И повернулся к Хатуте:
— Ты спрашивал, как дальше быть. Зачем тебе в Шемаху? Иди к этим.
— Наши?
— Хозяева своей земли.
Азербайджанец стоял на самом краю темноты, слабо освещенный отсветом углей. Хатута подошел к нему. Поздоровались.
И тьма закрыла их.
Кузнец вернулся к наковальне. Подвинул светильник поближе. Подозвал другого подручного.
И опять подкова за подковой выходила из–под послушного молота и, как падающая звезда, прочертив золотой след, возмущала воду.