Книга: России верные сыны
Назад: 49
Дальше: 51

50

1814 год, бурный и кровавый год Европы, миновал. Вена встретила новый, 1815 год невиданной иллюминацией, фейерверками и пальбой из пушек. На горах, вокруг Вены, лежал снег, но погода была теплая, и на Пратере мужчины гуляли в одних сюртуках, а дамы — накинув на плечи тонкие кашемировые шали.
Празднества продолжались. Гатчинская закалка помогла и здесь, в Вене. Александр, точно к разводу, вставал в четыре часа утра, хотя накануне танцевал на балу (надо было «оживить» бал), а за день до того веселился у Екатерины Павловны и, переодевшись в ее платье, и в ее наколке поражал всех необыкновенным сходством с сестрой.
Александр Павлович ознаменовал новый год событием, которое имело тягчайшее последствие для русского народа.
1 января 1815 года царь подписал «Положение о Бобылецком поселении в Могилевской губернии». Так было положено начало военным поселениям, которые принесли столько страданий крестьянству.
Мысль об устройстве военных поселений явилась именно в Австрии, в дни конгресса в Вене. Александр пожелал создать подобие австрийских поселений «граничар». Офицерам штаба было поручено ознакомиться с устройством австрийских поселений, но главнокомандующий Шварценберг запретил давать сведения. Обошлись без австрийских сведений, положение было подписано, и Бобылецкое поселение было началом крестного пути «крестьянина с сохой и ружьем». Напрасно Барклай возражал против военных поселений, указывая на «беспредельную разность между ружьем и сохой», но Аракчеев одолел и здесь.
Так в награду за героические усилия 1812 года Россия получила военные поселения.
Вернувшись с новогоднего бала в Гофбурге, Данилевский спал долго и, как это бывает после утомительного дня и бессонной ночи, видел во сне то, что было вчера наяву, — огромный зал, мраморные колонны, отражающие свет люстр, бесчисленные вертящиеся пары. Проснувшись, он стал припоминать то, что было вчера. Конгресс танцевал, но было что-то тревожное и зловещее в этих нескончаемых празднествах. Вот и новый год, а что впереди? При всем том, Данилевский был очень доволен своей близостью к важнейшим событиям конгресса. Полковник, встретивший Талейрана в первую аудиенцию у императора Александра, был Данилевский. Не раз он видел, как от Александра выходили Меттерних, Кэстльри, тот же Талейран, уполномоченный Пруссии Гарденберг. Не раз он слышал громкий разговор, доносившийся из-за дверей кабинета императора. Можно было только догадываться, о чем говорилось в четырех стенах, но слухи о разногласиях между союзниками становились все более тревожными.
Талейран не мог примириться с первой своей неудачей у Александра, — он получил вторую аудиенцию через двадцать дней после первой.
Талейран снова пробовал уверять, что заботится только о безопасности границ Австрии и Пруссии.
— Они могут не беспокоиться, — с иронией ответил Александр.
Он мог бы сказать, что следует беспокоиться и о безопасности границ России. Разве не через Польшу шел на Россию Наполеон?
Теперь уже прямо назывался предмет спора: Польша, Саксония. Но не спор о Саксонии — останется ли она самостоятельной или будет присоединена к Пруссии — вывел из душевного равновесия Талейрана. Он опять вздумал разыгрывать роль защитника законности и права. Александр смотрел на него с явной насмешкой. Кто осмелился говорить о праве, говорить от имени Франции?!
— Я думаю, что Франция мне кое-чем обязана, — мимоходом сказал Александр, — а вы мне говорите только о принципах. Ваше международное право для меня ничто. Как вы думаете, много для меня значат ваши пергаменты и ваши трактаты?
С Талейраном говорили, как с «Анной Ивановной», как со шпионом, которому привыкли платить и которого презирали.
Актер снова не имел успеха у своего единственного зрителя.
Александр и слышать не хотел о том, чтобы вывести войска из Польши, потому что знал: в тот же день туда будут двинуты австрийские войска.
Когда Талейран выходил из кабинета, Данилевский имел случай увидеть некоторую растерянность и беспокойство на его всегда бесстрастном и исполненном важности лице.
А на следующий день вся Вена говорила о бурной ссоре императора Александра с Меттернихом.
Александр не забыл о том, как накануне битвы у Дрездена Меттерних заставил его отдать командование армиями союзников Шварценбергу. Он помнил и двойную игру, которую довольно долго вел Меттерних с ним и с Наполеоном после 1812 года, после победы и изгнания французов из России. Может быть, впервые за всю свою жизнь Александр чувствовал, что русские одобряют его твердость здесь, в Вене, где вознамерились зачеркнуть то, что было завоевано русской кровью, В Вене знали, что в припадке бешенства он говорил с австрийским канцлером так грубо, как не говорил даже со слугой. Толковали, будто Меттерних не стерпел обиды и просил императора Франца назначить другого уполномоченного Австрии на конгрессе.
Теперь стало ясно, что австрийцы хотят быть в Польше и стоять у ворот России. Это понимал Александр и не испугался разрыва. Нессельроде, осторожный, трусливый, не терпевший острых положений и резких слов, переживал тяжелые дни. Ученик Меттерниха принужден был итти против своего учителя. Убитый и сконфуженный, он стоял перед Меттернихом, лепетал, что понимает все и сочувствует, но что поделаешь — воля императора.
Может быть, Александру и хотелось порой уступить окружавшим его дипломатам, но был предел и его власти — он понимал, что есть уступки, которых ему не простит Россия, и, к изумлению иностранцев, в конце концов торжествовала русская политика, правда, не в такой мере, в какой она могла бы восторжествовать.
Казалось, надвигалась гроза, но знаменитый художник Изабе невозмутимо продолжал работу над картиной «Венский конгресс», — он должен был запечатлеть на полотне трогательное единение держав и мир в Европе.
Веллингтону удалось убедить принца-регента и лорда Ливерпуля, что Кэстльри и Каткэрт слабее своих противников и только он сможет защитить достоинство и интересы Англии. Художнику Изабе пришлось изобразить его входящим в зал заседаний.
Веселый, жизнерадостный француз выбивался из сил, чтобы не причинить невольной обиды господам уполномоченным на конгрессе. Кавалер Салдана, уполномоченный Испании, негодовал, что его поместили в невыгодном месте и видна только его голова. Художник почтительно указывал, что зато другой уполномоченный Испании, кавалер Гомец, сидит между лордом Стюартом и графом Кланкэрти. Мраморный бюст Кауница пустыми глазницами смотрел на это собрание вершителей судеб Европы, силившихся изобразить благожелательность друг к другу и в то же время подчеркнуть величие державы, которую каждый из них представлял.
Смешно было видеть, как после сеанса каждый из господ дипломатов старался остаться наедине с художником для того, чтобы уговорить его придать больше значительности выражению лица и позе или выгоднее осветить фигуру. Только Меттерних и Талейран были в общем довольны и своим местом на портрете, и освещением. Разумовский ничем не обеспокоил художника, кроме того, что советовал ему написать портрет композитора Бетховена.
Но веселый француз пропустил мимо ушей слова Разумовского; ему было немного странно, почему русский уполномоченный принимает такое участие в этом необщительном музыканте. Говорят, что он гений, но тогда это странный, гордый и очень несчастный гений. Все это написано на его лице. А господин Изабе к тому же был немного увлечен другой натурой — женой одного английского дипломата, милой, грациозной и все еще молодой женщиной.
Эта жена дипломата была леди Анна Кларк — Анеля Грабовская.
Чета Кларк приехала в Вену вместе с Веллингтоном. Можайский увидел Анелю в парке Пратера. Она позвала его и посадила в свой экипаж. Они говорили о пустяках, и только когда расставались, она сказала ему по-польски:
— Я жду вас завтра.
Он понял, что это приглашение связано с чем-то для него важным. Может быть, с Катенькой Назимовой?
Ему пришлось немного ждать, он увидел начатый портрет Анели. Господин Изабе умел выбрать именно такой поворот головы, который шел натуре, он славился как любимый портретист красивых женщин. Притом он был остроумным собеседником, с ним любили беседовать.
Можайский сказал Анеле, что портрет очень хорош.
— Он начал писать меня еще в Париже, — сказала Анеля, — события не дали ему кончить портрет. Он привез его в Вену, и в первый же сеанс я говорю: «Мсье Изабе, я была пять лет назад лучше, чем сейчас, вы будете писать все заново». Знаете, что ответил этот обманщик? «Да, я буду писать заново, потому что вы стали лучше, чем пять лет назад». Я приняла это за шутку, и вдруг он говорит: «У вас в глазах, мадам, появилась ирония». И я нисколько не обиделась.
Она тотчас заговорила о делах политических, все еще стараясь доказать Можайскому, что ее тревожит судьба Польши.
О Польше думал и Можайский. Наполеон обратил ее против России. Австрия и Пруссия алчно взирают на нее. Может ли Россия оставить Польшу на произвол судеб?
— Мне случалось бывать в Варшаве, я видел развращенность и безрассудство знати. Разве авантюризм честолюбцев не может ввергнуть ваш народ в новые кровавые испытания?
— Кто же, по-вашему, может искоренить это зло? Александр?
Он долго молчал и сказал в глубокой задумчивости:
— Мне говорили, что Россия требует конституции для Польши, участия поляков в управлении, чтобы не было ни притеснений, ни угнетения.
Он говорил так, но у него не было уверенности в чистоте намерений Александра. Однако Данилевский рассказывал о приказе главнокомандующему Барклаю, чтобы никому, кроме необходимых и нужных штабу чинов, не отводили квартиры для постоя в Варшаве и чтобы все излишние войска вывели из польской столицы… Что это могло значить? Политическая мера, чтобы избежать упреков австрийцев и англичан на конгрессе, или желание предоставить несколько более свободы полякам?
— Надо, чтобы государственные мужи были не честолюбцы, не угнетатели своего народа, а добрые и разумные люди, патриоты своего отечества…
— Республика?
— Республика создается волей народа. Только народ волен решать свои судьбы и вершить дела государственные. Ах, если бы обе страны поняли, что польза государственная только в дружбе, — и тогда два славянских народа будут противостоять врагам и России, и Польши…
Анеля в изумлении взглянула на него.
— Можно ли… — начала она, но тут их прервали.
Слуга доложил о приезде гостя.
— Вы его знаете, — с таинственным видом сказала Анеля, — это один из русских моих друзей.
В дверях появился Андрей Кириллович Разумовский.
— Очаровательная, — начал он на пороге, — вы видите перед собой человека, у которого нет иных забот, кроме того, чтобы навещать своих истинных друзей… Это единственная выгода моего положения…
Андрей Кириллович мельком взглянул на Можайского. Он где-то видел молодого офицера, может быть даже у себя в доме. Он приветливо улыбнулся гостю Анели Грабовской и, вероятно, счел его появление в ее доме прихотью хозяйки.
Можайский с некоторым любопытством прислушивался к речам Андрея Кирилловича.
«Сын гетмана Малороссии, генерал-фельдмаршала и Академии наук президента, графа Кирилла Григорьевича Разумовского и Екатерины Ивановны Нарышкиной, из древнего боярского рода, даровавшего России и Петра I… внук украинского пастуха Розума… Это смещение кровей могло бы дать государственного мужа — патриота, вольнодумца, русского Мирабо, быть может… А вместо сего мы видим онемеченного сановника, утешающегося музыкальными досугами и благодетельствующего венским лавочникам и модисткам…» — так думал Можайский, пока Разумовский с глубокомысленным видом разглядывал портрет на мольберте.
— Великий мастер, — наконец сказал Андрей Кириллович. — Другой художник не осмелился бы оставить открытым для взоров неоконченный труд. Изабе все можно, в каждом штрихе божьей милостью мастер.
— Он будет доволен слышать ваше суждение, — вы не только строгий ценитель, вы покровитель искусств. Вена только и говорит о том, что император Александр принял Бетховена, этим он обязан вам. Несчастный гений…
— Несчастный, — усаживаясь, повторил Разумовский, — да, несчастный. Глухота и равнодушие людей сделали его нелюдимым. При случае я напомнил государю о нем. Он был принят, это, может быть, немного облегчит ему жизнь. Венский двор холоден к Бетховену, — продолжал Разумовский, не отводя глаз от портрета. — Старый князь де Линь незадолго до своей кончины сказал: «Чего стоят титулы, почести, воздаваемые вельможам, военная слава? Кондотьер Гатемаллата, деяний которого не помнит никто, живет только потому, что его облик запечатлен в бронзе великим Донателло. Можно не знать деяния папы Юлия II, но никогда не позабудут, что в его время творил Микель Анджело и изваял его гробницу — чудо искусства».
— Если так, то и вас не должна забыть история: Бетховен посвятил вам две симфонии, — Анеля произнесла эти слова так, что их можно было принять за шутку.
— Верьте мне, что я этим горжусь более, чем многим другим. Маэстро услышал от меня одну красивую мелодию — украинский напев, я слышал его с детства, от деда. Эта песенка будет звучать в адажио квартета… Как он несчастен, наш бедный маэстро! Если бы не преданный ему Шупанциг, он бы вконец замучил себя работой, сомнениями, бессонницей! Гайдн написал сто восемнадцать симфоний, Бетховен — только девять, и эта девятая — его радость и мученье. Он все еще не завершил свой труд, и каждый день возвращается к девятой. Он никогда не бывает доволен тем, что создал, это мучает его и рождает злобу и отчаяние. Великий музыкант и несчастный…
— Вена, Вена — город песен… Вена — рай для музыкантов, — повторил Можайский строки известной песенки, но Андрей Кириллович не уловил иронии в его словах; он спросил, не встречал ли молодого офицера в Вене года четыре назад.
Можайский ответил, что четыре года назад он был в Лондоне.
— Имел честь быть представленным вам, граф, в годовщину Лейпцигской битвы.
Мелодичный звон часов встревожил Разумовского.
— Что же это я? Сегодня у меня сеанс у Изабе, вечером — раут на Балплац, завтра — репетиция нового балета, — князь Меттерних недоволен музыкой… Вот участь дипломата. Но в четверг прошу ко мне. Воротился из Италии мой крепостной человек, я посылал его в Рим учиться на виолончели. Я слушал его сам после трех лет учения и доволен им… И вас прошу, — он повернулся к Можайскому.
Что-то во взгляде этого молодого офицера беспокоило Разумовского. Молодой человек, правда, держал себя в решпекте и почтительно помалкивал, но как иногда обманчива эта внешняя почтительность! Ему вспомнился Николай Тургенев, молчаливый и обходительный, но опасный и острый собеседник. Андрей Кириллович не совсем понимал молодых людей нового века, что-то в них пугало его. Он встал и простился.
— Вот кто бывает у меня из русских, — сказала Грабовская, когда ушел Разумовский.
— Из «русских»? — с улыбкой обронил Можайский.
— Вы не прощаете ему страсти к венской музыке?
— «Вена — рай для музыкантов»! Рай, в котором умер в бедности великий Моцарт! Нет, графу Разумовскому должно простить музыку Людвига Бетховена. Но не кажется ли вам странным и смешным — говорить о страданиях композитора и не подумать о том, как живет этот человек! Он живет в нужде и в бедности, — это знает вся Вена. И богачу Разумовскому, у которого в один вечер сгорело восковых свечей на двадцать тысяч, не приходит в голову мысль о том, что эти деньги — три года спокойной жизни для Бетховена! Богач и меценат не видит бедности, в которой живет великий Бетховен.
Откинув голову, устремив взгляд в осеннее пасмурное небо за окном, Анеля сказала:
— Я не понимаю его музыки. Один раз я слышала ее в концерте, играл Ледюк… Концерт для скрипки. Начинает оркестр, и начало такое торжественное и прекрасное, что кажется — уже нельзя продолжать… Можно ли больше выразить в музыке? Но начинает скрипка, и звук летит в небо, высоко, еще выше… — Она вдруг в упор взглянула на него: — Я не думала, что у вас в душе столько злости… С такими мыслями вам будет нелегко в России.
— Ничуть не легче, чем здесь…
— У вас есть вести из Васенок? Нет? Тогда я счастливее вас. Мой старый знакомый, полковник Ольшевский, возвращаясь из русского плена, был в Новгороде и видел Катю.
Можайский с трудом скрыл волнение.
— Ольшевский говорит, что она очень похорошела, он видел ее однажды у меня в Грабнике… Он был тогда адъютантом князя Юзефа Понятовского… Вы долго еще остаетесь в Вене?
— Кто может знать?
— На новогоднем балу в Гофбурге потихоньку говорили о войне. Разве вы не чувствуете? Над всем нависла тревога.
— Война? — с деланным изумлением спросил Можайский. — Кто же станет воевать с Россией? Наполеон? Он — узник острова Эльбы. Мир подписан в Париже. В Вене рождается новая Европа.
Он говорил так, помня, что перед ним жена сэра Чарльза Кларка.
— Князь Талейран, — рассеянно продолжала леди Анна, — князь Талейран говорил, что в Европе никто не хочет воевать… не хочет и не может… Правда, он говорил об этом не без сожаления.
— А ему хочется войны?
— Кто может знать, чего хочет Талейран?
— Если война, то мне долго еще не увидеть родину.
— Вы хотите ехать ради Катеньки? — в упор спросила она.
Он молчал. Ему не хотелось открывать ей свои тайные думы. Не только ради встречи с Катей Можайский желал возвращения на родину.
— В Лондоне я получил письмо от Екатерины Николаевны. Оно не сблизило нас. И не могло сблизить, слишком мы были далеки друг другу эти годы. Но что-то теплилось в моей душе, и я подумал, что надо ехать немедля, сейчас… Вместо этого меня посылают в Данию, в Копенгаген. Я живу три месяца, как в клетке, среди чужих людей, в столице добродетельных и скучных датчан…
Он уже не мог остановиться и с горечью продолжал:
— Уже давно служба стала для меня докукой. Я хотел приносить пользу государству, но труды мои были напрасны. Они не нужны ни императору, ни Нессельроду. Я — в Вене, и опять все то же — смотры и балы и охота на ланей, которых подгоняют под выстрелы императоров и королей. «Конгресс танцует, но не двигается вперед», — сказал де Линь… Я был два дня в горах, в крестьянской избе, у простых людей — горцев, среди снега, в лесах, — мне чудилось, что я в России, на родине. Возвращаясь в Вену, я увидел странную картину: тысячи людей сгребали снег, подвозили его на тележках и делали санный путь; внизу, в долине, снег быстро таял, — императоры, двор и свита хотели себя потешить катаньем на санях. Когда сделали санную дорогу, по ней в вызолоченных, разукрашенных санях катались державные гости. Путь освещали факелами, певческие общества развлекали гостей тирольскими песнями. Это все выдумки Меттерниха! Ах, как это все опостылело!
Она рассмеялась, но тотчас нахмурилась:
— Кто из нас доволен жизнью, господин капитан? Скоро два года я замужем и живу среди холодных и бездушных людей. Все для них тлен, кроме их острова. Пусть все погибнет, лишь бы был цел их остров, их король, их дом, их лошади и собаки… Для них вся Европа — только карта в игре! Иногда я ненавижу их — с их черствостью души, гордостью, высокомерной и глупой!
Она говорила с горечью и искренностью.
— Тогда зачем вы решились на этот брак?
— Я прожила бурную жизнь. В конце концов, я очень устала. Вспомните, кто я была, — бедная девушка, дочь антиквара, Анет Лярош. Потом я стала графиней Грабовской. Гербы, реликвии, красивые легенды, мечты о великой Польше… Поверьте мне, я искренне желала счастья этой стране. Умер Казимир, и у меня не стало опоры. Я утратила и эту вторую родину и сказала себе: «Моя родина там, где дух свободы». Я помогала итальянским патриотам, и против меня поднялись черные силы. Что меня ожидало — крепость Шпильберг или яд? У меня не стало сил продолжать такую жизнь. Я вышла замуж за Чарльза Кларка. Мне доставляет удовольствие видеть, как австрийские придворные расшаркиваются перед леди Анной Кларк, женой дипломата. Но я заплатила за это дорогой ценой.
На камине снова прозвонили часы.
— Мне стало легче, — так редко приходится говорить правду.
— Почему вы думаете, что будет война? — спросил после долгого молчания Можайский. — А коалиция?
— Ее давно не существует. Россия — в одиночестве. Вы это знаете лучше меня.
— Вести войну с русскими, которых даже самонадеянный Наполеон считал могучим войском? Австрия одна не решится воевать. Франция слаба, ее армия, кроме нескольких тысяч дворян, презирает Бурбонов. Англия? Но она ведет разорительную войну с Американскими Соединенными Штатами. Кто же будет воевать с Россией?
Анеля прислушалась. Вокруг была тишина, и тогда она тихо сказала:
— Мир с Соединенными Штатами будет подписан в Генте. Возможно, мир уже подписан, сейчас, когда мы говорим с вами. Затем, — я вам могу сказать об этом, потому что я ненавижу Австрию, — затем князь Шварценберг говорил только вчера: «Если воевать с Россией, то выгоднее начать войну сейчас, чем несколькими годами позже». И это все из-за Польши. Они хотят заставить русских уйти из Варшавского герцогства.
— Для того, чтобы занять его самим… Шварценберг… Это похоже на него. Болван, который выбалтывает то, о чем молчат другие… Небо Европы в тучах… Одно я знаю: долго еще мне не видеть родины.
— Не отвергайте моей помощи, — сказала Анеля. — Женщина может сделать многое… Хотите, я попрошу старого Разумовского, он все же близок к императору, он даже уговорил его принять господина Бетховена, хотя император не любит музыки и ничего не смыслит в ней. Я могу просить Разумовского, и он сделает так, что вы получите отпуск или отставку… Хотите?
— Нет, — ответил Можайский. — Если правда, что война близка…
Она взглянула на него, на черную повязку над виском:
— Но вы дважды пролили кровь за отечество…
В пустынных залах вдруг послышались тяжелые шаги.
— Это Чарльз, — сказала Анеля.
Лицо ее потемнело, но тотчас же она принужденно улыбнулась и громким и веселым голосом сказала:
— Вы рассказали мне прелестную историю… Ну и что же ответил несчастный юноша своей возлюбленной?..
Она произнесла эти слова так естественно, что Можайскому вспоминалась Сюзанна из комедии Бомарше и ее слова о великосветском опыте знатных дам. У них появляется такая непринужденность, что они могут лгать, не вызывая никаких подозрений. Можайский пробыл у супругов Кларк еще полчаса. Разговор шел об охоте, о свадьбе принца Вюртембергского с великой княжной Екатериной Павловной.
Уходя, он оглянулся на портрет кисти Изабе, на Анелю. Она стояла рядом с портретом, как бы отражаясь в зеркале.
Можайский видел ее в последний раз. Вскоре Анеля простудилась, возвращаясь после раута у князя Шварценберга. Она умерла от горячки три месяца спустя. Горячкой в те времена называли скоротечную чахотку.
В тот день снова изменилась судьба Можайского. Вернувшись домой, в гостиницу, он нашел записку Данилевского: его ожидали в Гофбурге в любое время дня и ночи.
В Гофбурге Можайский застал Данилевского, запечатывавшего пакеты с почтой. Он был встревожен и озабочен.
— Нынче на рассвете ты едешь в Варшаву. Повезешь письмо государя главнокомандующему… — Он договорил шёпотом: — Приказано выставить лошадей по тракту. Государь решил уехать из Вены. Покамест поедет в Краков, где стоит наш авангард. Далее, смотря по обстоятельствам, кинет меч на весы.
Назад: 49
Дальше: 51