Книга: Нестор-летописец
Назад: 10
Дальше: 12

11

Торг на Замковой горе в Киеве шумел вестью: князь Всеслав выгнал из Полоцка Святополка Изяславича и сел на отчем столе. Градские люди передавали друг дружке известие с потаенным злорадством. Не остыла еще в них обида на Мстислава Изяславича, которому также не посчастливилось усидеть в Полоцке. А через него и на все Изяславово семя. Однако полоцкому князю тоже перетряхивали кости. Одни за то, что прошлой осенью Всеслав опять хотел, да не сумел взять кичливый Новгород. Другие за то, что никак не угомонится — все бегает, рыщет волком, чужого добра домогается, а свое теряет.
К середине дня шуму прибавилось. На торг забрел никому не ведомый волхв. Летами был еще не старец, голова и борода чернявые. Одёжка на волхве висела лохматая, с заплатами и щелями, обувка того хуже — сношенные лапти. Щеки впалые и глаза оголодалые. Пришел, видно, издалека. Длинной сучковатой палкой расталкивал зазевавшихся у него на пути, иных угощал по спине. Если на него накидывались после такого обращения — тут же отшатывались. В лице у ведуна было столько важности и непререкаемости, что поневоле задумаешься: этот знает себе цену и сдуру палкой махать не станет.
Остановясь у житной лавки, кудесник обозрел выложенные хлебы и ткнул палкой в самый большой. Лавочник запросил резану. Волхв закинул хлеб в суму, а вместо платы подсунул торговцу вопрос: знает ли, что скоро ему не понадобятся и не помогут ни серебро, ни медь, ни злато. Что земная твердь просядет, а затем вспучится и начнет перемещаться. Реки потекут вспять, и вода в них станет кипеть, так что рыба вся сварится. Лавочник слушал, открыв рот в испуге и забыв про хлеб.
Вокруг столпились люди и чьи-то холопы. Недослышав, переспрашивали: что, как и где. Узрев интерес к себе, ведун вышел на середину площади и стал рассказывать. Спокойной жизни на земле осталось пять лет. А начнется все с того, что Днепр обернется назад, потечет из грек в варяги, а не из варяг в греки, как нынче. Земли стронутся с места: где сейчас русская, там станет греческая, а где теперь половецкая, там заволнуется море-окиян.
— Где ж Киев будет? — спросила напуганная баба.
— А где ныне сарацины чернолицые, там и будет.
Баба охнула и со страху стала громко икать. Сарацинская же земля, разливался пуще ведун, поднимется вверх и повиснет над всеми. Оттуда сарацины будут пускать всем на головы свои нечистоты и грозить потопом. Потому как с ними вместе поднимется Хвалынское море и, ежели сарацины отопрут его, внизу все утонет.
— Какая это у них корысть будет грозить? — задумался вслух купец-скорняк, ходивший и летом в свите на меху и беличьей шапке.
— Такая, чтоб им за так просто меха отдавали и иное прочее, — объяснил волхв. — Вроде урочной дани. А для сбора будут спускать по веревочным ступеням своих даньщиков. И если какой недоимок или с кметями ихними что сотворят злое, тогда сарацины станут бросать сверху сети, улавливать людей и истреблять из луков.
— Страсти… — затосковал в толпе другой торговец.
— Да смех один! — выкрикнул сзади некий простолюдин. — Что слушаете его и верите ему? Я бы и не такого напридумывал, коли бы брюхо с голоду подвело.
— А ну пошел отсель, невеглас, — окрысились на него. — Ведун небось поболе тебя знает.
— Чего он знает-то? — поддержал парубка конный кметь из городовой сторожи. — Бес им крутит, ложные пророчества в хайло всовывает. Расходись, честной народ, неча идольским служителям в рот заглядывать. Кроме погибели, у них там ничего нет.
— Молод ишо, штоб чешной народ ражгонять, — прошепелявил старый дед.
— Езжай, езжай отседа, — замахали на отрока. — Не любо — не слушай.
Кметь уезжать не захотел и стал спорить, надсаживая глотку. Ему вторил парубок. Вскоре сторонников у них прибавилось, и на торгу разразилась великая брань: изрыгали друг на дружку разные словеса, свистели, плевались, кидали оземь шапки. Кипятку подбавлял ведун. По-тихому сжевав полхлеба, он принялся заново стращать люд. Особенные кары придумывал тем, кто не верил в его пророчества.
В стороне, чтоб не задело, остановился прохожий, послушал, о чем кричат. С печалью покачал седой головой и пошел дальше, стуча посохом о бревна мостовой. Из-за свары на торгу никто не обращал внимания на монашью рясу. Не то бы многие, завидев, плевались через плечо либо загодя поворачивали, опасаясь столкнуться с чернецом.
Игумена Феодосия этот людской обычай огорчал, потому что был пустым суеверием, и радовал, потому что плевок — лучшее почтение и научение для монаха. В сердце человека гнездится тысяча страстей. Мирянин видит лишь немногие из них. Монах — чуть побольше. Но никто не может узреть все свои язвы. Для того Господь и даровал человеку ближних: их плевки, как вода, умывают глаза, дают видеть то, что прежде скрывалось и вдруг выскочило наружу.
Старец спустился с Замковой горы в Кожемяцкий яр. Повернул на незамощеную дорогу, тянувшуюся вдоль горы Щекавицы. Пересек мост через Глубочицу и вскоре вышел из городских ворот. Шаг его был твердым и широким: путь лежал неблизкий. До княжьего двора в Вышгороде набиралось верст двадцать.
Князь Изяслав засел в Вышгороде с начала лета — задумал ставить новую церковь для мощей святых Бориса и Глеба. Собрал там лучших мастеров из Киева, позвал кое-кого из новгородских. Своему посаднику боярину Микуле Чудину смотреть за делом не доверил. Сам за всем глядел: как выбирают дерево, как рубят подклеть, как кладут венцы. А в Киеве вместо него княжила Гертруда с боярами.
Солнце клонилось к земле, когда Феодосий ступил на вышгородскую улицу. Строящийся храм отыскал быстро — недалече от княжьего двора. Изяслав в потной рубахе слушал объяснения плотника, как вырубать в бревне угловой замок. Признав Феодосия, он уронил топор и заключил игумена в объятия.
— Что за срочное дело привело тебя, отче?
— Дело несрочное, — ответил игумен, — но и неотлагательное.
— Как так?
— Пойдем к тебе, расскажу.
Князь водрузился на коня. Вспомнив, что Феодосий пеш, спрыгнул. Повел гостя в свои хоромы.
— Не побрезгуй трапезой, отче.
В той же грязной рубахе Изяслав жадно набросился на снедь: рвал руками мясо, проливал на грудь пиво из корчаги, шумно жевал огурцы. Феодосий отведал немного каши и морковного киселя. Гусельники, устроившись на лавке, тронули было струны, но князь прогнал их — знал, что печерский игумен не любит увеселений.
— Церковь строю, отче. Хотел в камне, да ждать долго. Срубную быстрее поставят. Тороплюсь почтить память святых сродников моих Бориса и Глеба, как и отец мой, князь Ярослав, их почтил. Чует душа — надо спешить. Отчего — не знаю. Может, помру я скоро, Феодосий?
— О том не гадай, князь. Ревнуй о деле, торопись оставить на земле благие плоды.
— О деле… Да, о деле. Что ты там говорил, отче, про неотлагательное?
— Сперва скажу о другом, князь. Остеречь хочу тебя. Нынче в Киеве снова объявился кудесник. На торгу волновал людей россказнями. Люди легко всему верят. Вспомни, с чего полоцкий мятеж в Киеве начался. Всеславовы волхвы по торжищам ходили. Потом новгородский мятеж. Теперь из Ростова пришли недобрые вести. Неужто одно с другим не связано? Везде волховники поднимают людей в топоры.
— Думаешь, отче, Всеслав Русь мутит? — нахмурился князь.
— Всеслав муж прямой и нелицемерный. Войной пойти может, а так хитрить не станет. Хитрости же тут хватает. От нее-то и хочу тебя остеречь. Осторожен будь, князь. Дружину свою твердо в руке держи, чтобы зла людям не творили, лихоимством не промышляли. Простой люд милуй. С братьями в мире живи. Больше всего тебя с братьями рассорить хотят.
— Кто?!
— Не знаю, князь. Сам допытывайся, кто враги у Руси.
Изяслав отобрал нож у замешкавшего холопа и сам раскроил пышный пирог с олениной.
— С братьями мне свары затевать незачем. Не Окаянный же я Святополк.
Сказав это, князь задумчиво отправил в рот большой кус пирога. Не Святополк, да. Второго сына, однако ж, назвал этим именем. Тогда еще жив был великий каган Ярослав, и во всем хотелось дерзко противоречить ему. Даже в такой малости, как имя дитяти. Ярослав, три года воевавший со Святополком, слег в болезни, когда узнал…
— Брат Всеволод тоже ныне ставит на Выдубичах монастырскую церковь. Молодая жена сына родила, так что ж не поставить. — Князь взгрустнул. — Святослав небось тоже разродится скоро младенцем. Слыхал, отче, сам немецкий Генрих ему жену просватал… Моя-то Гертруда помирать не собирается. — Он покосился на Феодосия и добавил: — Слава Те, Господи, на здоровье не жалуется.
— Такую жену, как княгиня Гертруда, еще поискать, — молвил игумен. — А Всеволожья и Святославля еще неизвестно какие жены будут.
— Святослав из немцев бывшую монашку взял. Какова из нее жена, не знаю, — ухмыльнулся князь. — А тебе, отче, такая княгиня, должно, по нраву?
— Не ведаю, какие в латынцах монахи, — строго сказал Феодосий.
— Про свое неотлагательное поведаешь мне наконец? — вспомнил князь. — Ради чего ноги трудил, отче?
— Ради отца и учителя нашего блаженного Антония. Уж год как обитель стоит без него. Преложи гнев на милость, князь. Вся братия тебя с воздыханием просит.
Изяслав, поскучнев, отодвинул пустое блюдо из-под пирога и велел холопу налить меду.
— Какой вам прок от Антония, если он все равно опять под землю закопается?
— Да и тебе, князь, никакого проку, что Антоний у твоего брата живет.
— Лукав твой ответ, отче, — заметил Изяслав, громко отрыгнув. — А ведь стар уже Антоний. Верно, скоро ему помирать? Ладно, пускай возвращается в Киев. И на меня злой памяти пусть не держит.
Феодосий поднялся, положил поясной поклон.
— Спаси тебя Господь, христолюбивый князь. Ну, коли позволишь, пойду я.
— Что так скоро, отче? — обеспокоился Изяслав. — Нет уж, раз пришел, так не пущу тебя, пока не напитаешь мою душу божественными поучениями. Зря, что ли, ты меня христолюбцем зовешь?
Так и не отпустил до самых сумерек: слушал, вздыхал, возводил очи горе. Иногда принимался спорить, особо когда речь заходила о латынцах. Изяслав никак не мог согласиться, что римская вера ущербная. Как же одобрить это, если старшая дочь была отдана замуж в латынскую землю? Померла там, правда, в скором времени, но это ничего не значит. А младшую Евпраксию за кого сватать? Кроме латынцев не за кого. Есть и у них своя правда, своя христианская доблесть.
— Не хвали, князь, чужую веру, — отвечал Феодосий. — Если делаешь так, то выходишь хулителем своей веры.
— И свою веру хвалю, — возразил Изяслав.
— А если и свою, и чужую веру хвалишь, то еще хуже делаешь. Выходишь тогда двоеверцем, близким к язычникам и еретикам.
— Да что ж такое! — негодующе воскликнул князь. — И так плохо, и эдак. А как хорошо? Выгнать всех латынцев с Руси? Не торговать с ними, не рядиться и не родниться?
— Если свою веру беречь, то и торговать можно, и договоры рядить, и жен оттуда брать. А если кого из них в беде видишь — латынца ли, сарацина или иного поганого, всякого помилуй и от несчастья избавь. Тем и похвалишь свою веру.
После вечерней трапезы Изяслав спохватился: Феодосию обратно идти, а на дворе близко ночь. Остаться до утра игумен не пожелал.
— Ничего, князь, дойду и в темноте. Дорога прямая, ночь короткая.
— Телегу тебе дам. Хоть вздремнешь недолго.
Распрощавшись с гостем, Изяслав поручил его старшему над гридями. Тот сбыл Феодосия дворскому тиуну. Тиун с неохотой посадил монаха в телегу и дал в возницы холопа-доростка. Парубок радости не выказал. Виданое ли дело — чернецов возить! А то у них ноги отвалятся пешими ходить. И ладно бы знатный монах был, какие при церквах живут на свое злато-серебро. Так ведь нет — ряска латаная-перелатаная, серая от долгого ношения, а под ней в щелях видна колючая дерюга. Холоп фыркнул, устроившись на неоседланном коне.
Пока ехали по городским улицам, парубок терпел, недовольно пыхтя под нос. Когда град остался позади, холоп нарочно правил коня обок дороги. Телега прыгала на кочках и ухабах, Феодосий подскакивал вместе с ней.
Терпеливый монах попался вознице. Другой на его месте давно бы отбил зад и взмолился о пощаде. А этот молчит себе, в руках крутит деревянные шарики на нитке.
— Ну вот что, — не выдержал мальчишка и остановил коня. — Ты, чернец, всякий день без дела сидишь, а я наработался и еще ночью тебя везти должен! Устал я, не могу больше на коне сидеть. Садись вместо меня, а я в телеге посплю. Так по справедливости будет.
— Согласен, — сказал Феодосий.
Он перелез с телеги на коня, подождал, когда парубок уляжется в возу, и тронул поводья.
— Да по кочкам не вези! — прикрикнул мальчишка.
— Спи, чадо, — молвил игумен.
Телега съехала с обочины и мягко поколесила по дороге. Теплая лунная ночь катила вместе с ней к близкому рассвету. Задремывая, Феодосий спрыгивал на землю и вел коня под уздцы. Когда уставал, опять садился. Радостен был ему путь, молитва так и рвалась из груди в быстро светлеющее небо.
У ворот Киева совсем не пришлось ждать, пока откроют. С первой зарей Феодосий въехал в стольный град. Миновал оживающий Подол, пересек Боричев взвоз и Ручай. Через Крещатицкую долину дорога лежала к Днепровским воротам. Парубок в телеге спал крепко. Правду сказал — умаяла мальчишку работа.
За Киевом Феодосий пустил коня быстрее. По Берестовской дороге навстречу проехали двое княжьих дружинников. Узнав печерского игумена, наклонили в приветствии головы.
— Просыпайся, чадо! — окликнул Феодосий парубка. — Утро уже.
Мальчишка продрал глаза.
— А? Чего?
— Выспался? Теперь садись на коня.
— Всю ночь, что ли, ехали? — озирался парубок. — Вот те на.
— Скоро уже доедем.
— Ну так и сиди на коне, — зевнул холоп. — Так сладко спалось нынче! А если б я вез тебя, то утомился бы до смерти.
По сторонам дороги потянулось Берестовое. Показался княж двор, за ним церковь. Со двора выехал десяток конных. Холоп, от лиха подальше, выпрыгнул с воза и пошел позади. Мало ль, что им взбредет, когда увидят чернеца.
Достигнув телеги, кмети остановились. Скакавший впереди старый дружинник спешился, поклонился Феодосию и спросил благословения.
— Здрав будь, боярин.
Игумен, сойдя с коня, перекрестил его.
Холоп стоял ни жив ни мертв, обмирая от ужаса. Когда дружинники поскакали дальше, он махом вскочил на коня и дернул поводья. Феодосий едва успел забраться в телегу. Версту до монастыря одолели, не заметив.
— Не гони, не гони, — крикнул игумен, — приехали уже.
Ворота распахнулись. От келий и от церкви стекалась встречать настоятеля монастырская братия. Холоп слез с коня, забился под телегу. Оттуда смотрел, как до земли кланяются чернецу в драной рясе, а про себя думал с тоской: «Ну, пропал! Хорошо, если только побьют».
Вдруг под телегу заглянул тот самый чернец. Парубок от испуга стукнулся макушкой о днище воза.
— Вылазь, — с непонятной лаской сказал монах. — Голодный ведь.
Феодосий взял его за руку и отвел в трапезную. Велел молодому послушнику накормить досыта. Парубок открыл в изумлении рот, когда игумен назвал его не рабом, а княжьим слугой.
Дождавшись ухода старого чернеца, парубок спросил послушника:
— Слышь, а чего ему все поклоняются?
— Любят, — ответил неразговорчивый отрок и поставил перед ним мису с кашей, положил хлеб и большую ложку.
— За что?
— За любовь.
— Ты скажи по-человечески, — осерчал холоп и торопливо набил рот кашей.
— Я сказал.
— Ты что, дурак? — проглотив, сказал парубок.
— Да.
— А-а, понятно.
Подумав, он рассказал, что был невежлив с этим… которого любят.
— Не нажалуется он теперь на меня князю?
— Не нажалуется. Еще и кун даст.
— За что? — удивился холоп.
— За то, что потерпел от тебя.
— За это по шее бьют, а не куны дают, — рассмеялся парубок.
Наевшись, он вернулся к телеге, взнуздал накормленного коня и собрался по-тихому убраться восвояси. У ворот его нагнал игумен Феодосий.
— Ступай с миром, чадо. Не тревожься ни о чем. Возьми вот это.
Он вложил в руку холопа несколько резан. Парубок в глубоком изумлении смотрел на серебро. В этот миг ему больше всего хотелось, чтобы чернец выбранил его и надавал по шее.
Назад: 10
Дальше: 12