9
Той зимой печерской братии было голодно. В монастыре и прежде никогда сполна не набивали животы, чтобы сытостью не губить молитву. Однако к концу зимы у многих иноков подвывающее чрево стало еще большей помехой молитвенным трудам, чем распираемое и блаженно молчащее.
Летняя непогода сгубила хлеба, во всем прочем тоже был недород. Торговцы сделались прижимисты, драли неподобающую цену. Приношения мирян, боярские и купецкие поминки, стали скудны и нечасты, а на княжьи и рассчитывать не приходилось. До того ли Всеславу Брячиславичу? Оттого большая часть братии еще сильнее тужила об изгнанном князе Изяславе.
Игумену же Феодосию будто бы и дела никакого не было до голодных страданий иноков. Знай себе питает на богадельном дворе нищих и калек, каждого привечает, никого не прогонит. Каждую субботу по своему обычаю отправляет в киевские темницы воз хлебов на прокорм разбойникам. Сам одну сухую корку в день съедает и тем доволен. Голодные монахи собирались по двое-трое у кельи игумена и принимались укорять его, кто со слезами, а кто и со злыми словесами. Просили хотя бы урезать на полвоза разбойную долю хлебов, да нищих принимать с рассмотрением, а не всех подряд, оттого как среди них есть и тунеядцы самого наглого пошиба. Феодосий оставался непреклонен. Выслушивал внимательно упреки и отвечал неизменно:
— От мира сами берем и от него же кормимся. Миру и отдавать должны наши долги. Имейте упование на Бога и не унывайте, братия. Меня же простите ради Господа.
И лицом делался еще светлее, чем обычно. Приходил в келью и там на молчаливый спрос Никона, пишущего за столом, говорил:
— Сказано Христом: блаженны мы, когда укоряют нас и поносят грубым словом за приверженность к Его заповедям. Следует нам тогда радоваться и веселиться душой.
— А кто братий повеселит? — спросил как-то Никон. — Горько им нынче и скорбно от столь жестокого поста.
— Для чего ж усугубляют свою скорбь, не о том рассуждая?
— Вот и научи их, о чем рассуждать, Феодосий.
Перед Великим постом некоторые из монахов и послушников ослабели духом так, что не хотели даже слышать о дневных работах. Трудников стало мало, некому было наколоть дров для обогрева келий и наносить воды для поварни. Монастырский келарь только руками плескал, выслушивая отказы и отговорки отощавших, унылых братий. Он пришел к игумену и взмолился:
— Отче, найди мне способного к работе брата и вели ему приготовить дрова. Совсем они меня в тоску вогнали своими жалобами!
— Будут тебе дрова, брат Федор, — заверил его настоятель.
Пономарь застучал в било. Монахи потянулись к трапезной, где их ждала все та же похлебка из рыбьей требухи и на каждого — малый кус ржаной лепешки.
— Ступай, брат, и ты на обед, — велел Феодосий. — Да скажи, чтоб меня не ждали. Пойду помолюсь.
Удивившись, как это настоятель хочет вместо обеда молиться, келарь пошел в трапезную. «Верно, наш блаженный игумен Святым Духом бывает сыт», — благочестиво размышлял он по пути.
Когда в монастырском дворе никого не осталось, Феодосий направился к дровяницам, сложенным возле тына и сильно подтаявшим за зиму. Взял топор, поставил на колоду толстый чурбак и с одного маху расколол его. К старости силы в нем почти не убавилось, в руках и ногах крепость была прежняя, как в те годы, когда перетягивал тело под рубахой железной цепочкой. Молодецкая сила тогда била через край, по-жеребячьи играла в жилах. Требовалось ее укрощать, чтобы не сорваться в пропасть мирских хотений. Феодосий до сих пор отчетливо помнил, как отхлестала его той цепью взбешенная мать. Она-то уж поди высматривала ему невесту, а тут такое брезганье сына к своему роду-племени, к священной мужской обязанности.
Боярская вдова тяжело переживала юрода в семье. Телом как крепкий дуб, а нравом дурень. Работал наравне со смердами и рабами, ходил в заплатанных портах, из дому убегал за богомольными побродягами. Позор и бесчестье, насмешки от соседей. Бог наградил вдову не женской силой. Холопы трепетали, заслышав мужеподобный голос боярыни. За свое упрямство Феодосий натерпелся всякого: мать таскала за волосы, хлестала по щекам, швыряла наземь и пинала ногами, связывала, надевала оковы и сажала на цепь. Он жалел ее и покорялся, но только из любви к ней. Никакая человеческая воля не могла заставить его полюбить то, что любо было ей и прочему миру. Им повелевала иная воля.
Блаженный Феодосий без устали и даже с удовольствием рубил чурбак за чурбаком. В душе и в сердце привычно выпевались слова благодарности и просьбы. Он просил не оставить его, очистить от скверны и помазать елеем милости. Но совсем не привычным, хотя случалось нередко, было ощущение ответа на безмолвный молитвенный зов. Всякий раз это бывало ново и внезапно, всегда будто впервые, как рождение человека в мир или другое рождение — в другой мир. Как привыкнуть к тому, что совсем близко, у плеча или за спиной, невидимо и неслышимо, встает Господь? Он ничего не говорит, но Его присутствие угашает любые слова и саму необходимость в них. Душа до краев наполняется Христом, и больше ей ничего не нужно.
Гора наколотых поленьев выросла незаметно. Феодосий утер пот, сбросил свиту из полысевшей козлиной шкуры и продолжил.
— Черноризец, — услышал он позади робкий просящий голос.
Обернувшись, игумен узрел перед собой женку зрелых лет, ростом выше его самого и телом могучую. Одета она была бедно, но чисто, ноги обуты в большущие лапти с толстыми онучами, голову покрывал черный убрус.
— Экая паленица удалая, — изумился Феодосий великанским размерам женки.
Баба, смутившись, нарочито грубо спросила:
— Скажи-ка мне, черноризец, где игумен ваш?
— На что он тебе? — Феодосий воткнул топор в колоду. — Игумен наш в затворе свои грехи замаливает.
Баба теребила широкими руками полы стеганой вотолы и тупила глаза в землю.
— О его грехах ничего не знаю. Только знаю, что он многих избавил от напастей. Вот и пришла я, чтобы и мне он помог.
— Расскажи мне про свою беду, — предложил Феодосий. — А я передам твою просьбу игумену.
Женка с большим сомнением оглядела его.
— Да ты, чернец, видать, не в великой чести у вашего игумена, коли он тебе одежу получше не спроворит.
— Это верно, не в чести, — улыбнулся Феодосий. — Но видишь — нет никого другого из братий, все трапезуют. Говори, в чем твоя обида.
— Так тебя, болезного, и без обеда оставили? — пожалела его баба. — Чего же ты натворил такого?
Она приложила ладонь к щеке и жалостливо качала головой.
— Муж у тебя помер или кто? — спросил Феодосий, снова взявшись за топор.
— Мужика схоронила, Прилуком звали, — пригорюнилась баба. — Из тутошнего Берестова мы, из княжого села. Дочек двое осталось, малые еще, Стишка да Малашка.
— Хозяйство небогатое?
— Да куды там. Конь, корова и пять курей с петелом. А теперь и это добро к князю забирают, как мужик помер. Сынов-то нету.
— Погоди, погоди. — Феодосий бросил в кучу готовые поленья. — Как забирают? По закону, если есть незамужние дочери, им остается часть отцова наследства.
Баба невесело усмехнулась, отведя глаза в сторону.
— Княжий ябетник тоже все про закон твердил. Дочки пристроены, говорит, так и имущества им не положено. Обидел он нас крепко, да кому пожалуешься? Смердья недоля.
— Ты сказала, дочки малые. Как же они пристроены? — допытывался Феодосий, забыв про дрова.
— Одна восьми годов, другая десяти, — закивала баба. — Только тому ябетнику это нипочем. Тут же и нашел им в селе мужей, опосля завтра свадьбу готовят. В приданое обещал по две гривны каждой выдать. А какие из них жены, сам суди — кукол еще баюкают. Старшей только через три года в понёву вскакивать, невестой делаться. А уж мужья-то каковы! — Она вскинула голову, возмущенно фыркнула. — Мирошка-дурачок и дед Потяпыш, а ему сто лет в обед. Вот какие у меня хорошие зятья будут, как сыр в масле у них заживу!
— Вот что, вдовица, — сказал ей Феодосий, — иди себе домой и не печалься. Я расскажу игумену о тебе, а уж он найдет способ помочь.
Баба растерялась.
— А как же… да я тебе толком ничего и не сказала. Как же ты ему передашь? Не поймет он ничего. Я уж сама к нему. Подожду, когда выйдет.
— Сказано тебе — ступай в свое село, — твердо велел Феодосий. — Невелико дело — про бабью горесть рассказать. Как ни то справлюсь.
— Ну, раз гонишь… пойду. А не забудешь?
— Не забуду.
Феодосий вновь занялся дровами. Из трапезной тем временем выходили монахи и разбредались кто куда. Первым игумена увидел келарь, за ним другие. Подошли к Феодосию гурьбой, встали вокруг.
— Отче, прости нас. Виноваты мы перед тобой, что роптали на тебя и укоряли…
— …а ты на себя тяжкие труды возлагаешь и нам в том пример делаешь.
Двое иноков взяли в руки топоры и приладились колоть чурбаки. Остальные стали строить из готовых поленьев дровяницу.
— Кто такой монах? — спросил Феодосий, не прерывая работу.
Иноки молчали, сознавая, что простой и понятный ответ не годится и за вопросом последует поучение.
— Тот, кто делает себе во всем принуждение. А если монаха не будут посещать искушения и не будет он терпеть посылаемое, то не обретет мужества и испытает горечь поражения. Всегда помните об этом, братия.
Берестовская женка в раздумье шла к монастырским воротам. Не очень-то ей верилось, что игумен Феодосий станет слушать монаха-голодранца, приставленного к холопьей работе. Дойдя до привратника, она решила выпытать про настоятеля у него.
— Скоро ль ваш игумен выйдет?
— Да ты что, милая! — опешил монах. — Какого тебе еще другого игумена надо? Вон он — отец наш Феодосий, ты с ним сейчас только говорила.
Женка испуганно ойкнула, попятилась и запричитала:
— Что ж я наделала, дурная! Обидела его, ой как обидела! Ох, головушка моя бедовая! Не зря он меня погнал так. Теперь мне с дитями и впрямь неоткуда помощи ждать…
— Да погоди ты, баба, не квохчи, — замахал на нее привратник. — Как ты его обидеть могла?
Баба, не слушая его и закрываясь со стыда руками, выбежала за ворота.
— Вот тебе на! — недоумевал монах. — Как его можно обидеть? Нашего игумена кто только не ругал. И князь, и епископы, и бояре. — Он высунулся за ворота и прокричал вслед убежавшей женке: — Да ему-то что с того? Ему все те обиды — как летний дождик.
У дороги в густом снегу барахтался некто, увязший в сугробе. Длинная вотола на меху не давала ему встать, шапка сбилась на нос. Монах-привратник подошел ближе.
— Эй, добрый человек, ты как там оказался и намерен ли вылезти?
— Намерен. А оказался не знаю как. Кто это у вас из ворот сейчас выбежал?
Монах подал бедолаге руку и выволок его на дорогу. Голос как будто знакомый, но на носу шапка — не узнать личности.
— Сельская женка побежала, — сообщил он. — Испугалась чего-то.
— Чем можно напугать такую бабищу? Это я от нее напугался, когда в сугроб падал. Ровно телегой задело!
Человек поправил шапку и уставился на привратника.
— Ну, — сказал, — впустишь, что ли?
— Михаль! — плеснул тот руками. — Опять вернулся?
— Опять. — Михаль посопел. — Вдругорядь потянуло.
— Опять как блудный сын? — не то жалел, не то корил его привратник.
— Да что ж мне делать! — воскликнул Михаль и ударил себя по бокам. — Ну такая во мне ерундовина! В монастыре к миру тянет, аж м очи нет терпеть, а там душа горит, к монашьей тишине жаждет прибиться… Осуждаешь? — он вонзил испытующий взор в привратника.
— Господь с тобой, — спешно открестился монах. — С чего это ты взял, что не впущу тебя? Ты на меня такой грех не взваливай. Еще что! Осуждать я его буду. И так с помыслами из последних сил борюсь, а тут еще ты в довес предлагаешь. Ну-ка пойдем.
Он схватил Михаля за рукав.
— Стой-ка, — сказал блудный сын и сбросил долгополую вотолу, оставил лежать на дороге. Тут же кинул и шапку.
Одежда на нем была мирская — рубаха и порты новенькие, ладно сшитые. При себе Михаль имел суму, перекинутую через шею.
— Тут монашья одежа, — сказал он про суму. — Сберег. Чуяла душа, что опять не долго ей мир будет сладок.
— Сладок мир, да горькое от него похмелье, — согласился привратник.
Войдя на монастырский двор, беглый монах сразу увидел Феодосия в окружении иноков.
— Ну, теперь кайся, Михаль Толбокич, — вздохнул привратник и отвернулся. Он не мог без слез смотреть на такое зрелище.
Михаль опустился на колени, разодрал на себе рубаху от ворота донизу и возгласил во всю мочь:
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного раба. Отче Феодосий и вы, братия, простите меня Христа ради. Сам себя изверг из Божьей обители, сам себя и возвращаю в братние объятия ваши. Примите, не отвергните!
Ударив лбом в снег, он пошел на коленях к игумену. Малого не дойдя, упал ниц. Феодосий не двигался. Монахи ждали.
Михаля сотрясли рыдания. Уткнувшись лицом в дорожку, он вздрагивал спиной и зажимал в кулаках снег.
— Прости, отче! Изболелась душа моя и не знает, где лучше ей. Господи, — возопил он, — в руки Твои предаю дух мой!
Михаль каялся так пронзительно и горестно, что у некоторых монахов лица стали мокрыми от слез.
Феодосий упал на колени рядом, поднял его и обнял.
— Живи в монастыре, как и прежде жил, — утешая, сказал он. — А мы все за тебя, брат, молимся.
Держась друг за друга, они встали. Михаль трясся уже не от рыданий, а от холода.
— Отче… — Он снял с шеи суму и порылся в ней. — Вот.
Михаль протянул Феодосию пригоршню серебряных монет.
— Что это? — игумен, только что ласковый, сдвинул брови.
— Все, что я заработал швейным рукодельем.
— Брат Федор, — позвал Феодосий келаря, — возьми это серебро и брось его в выгребную яму.
Рука Михаля дернулась, но пальцы не сжались в кулак. Келарь забрал монеты и пошел выполнять повеление.
— На них можно купить снедь для братии или что другое нужное, — пробормотал Михаль.
— Ты заработал их без благословения, — молвил Феодосий. — Это серебро — плод ослушания. А всякий гнилой плод выбрасывают.
Михаль повесил голову.
— Не печалься, брат, — сказал игумен, опять став радушным. — Нынче у нас праздник.
— Какой праздник, отче? — спросили удивленные иноки.
— Возвращение блудного сына, — весело ответил Феодосий и окликнул подошедшего эконома: — Брат Анастас! Поскреби по сусекам, порадуй нас сегодня свежим хлебом и медом!
Ключник развел руками.
— Да уж все выскреб, отче! Вот столько на завтра осталось. — Он сложил две горсти. — И полстолько на послезавтра.
— Быть того не может, — не поверил Феодосий. — Иди посмотри получше. Верно, ты не в тот сусек заглядывал.
— Да как же не в тот! — упрямился эконом.
— Будь крепок в вере, брат Анастас, и не отчаивайся, — настаивал игумен. — Сказал же я тебе: иди и молись Богу. Так и обрящешь потребное.
Дивясь Феодосьевым речам, эконом отправился к житному амбару.
Некое время спустя по обители разнесся слух: брат Анастас по слову игумена обрел чудо. Прежде пустой сусек был полон свежей пшеничной муки, аж переваливавшей через край. Больше всех радовался этому Михаль, ставший причиной праздника и сытости в монастыре.