22
В Киеве неведомым образом стали известны слова пещерного старца Антония. То ли какой монах, посланный в город за делом, не удержался, то ли разгласил некто из монастырских духовных чад. Слова чернеца понравились всем: люду, полоцкой дружине и самому Всеславу. Но понравились не восхвалениями Божьей правды — на это и внимания не обратили, а тем, что уязвляли Изяслава. Новый киевский князь даже собрался повидать изумительного монаха, обитающего под землей, но потом передумал. Вовремя вспомнил, что креста не носит. Чернец же сказал, что от темницы его в день Воздвиженья избавила великая крестная сила. Изяслав-де целовал полоцкому князю крест, а потом порушил клятву. За это и навел Бог поганых на Русь в поучение — чтобы не преступали впредь через клятву на кресте. Знал бы чернец, усмехался Всеслав, кто позвал половцев, не говорил бы того!
В Печерском монастыре о бегстве Изяслава печалились. Игумен Феодосий повелел и далее, как прежде, поминать князя на литургии, а о Всеславе слышать не хотел. Чтобы монахи не вводили друг друга в смущение, запретил им говорить о киевских делах. В остальном все шло по издавна заведенному, нерушимому порядку. Даже опаздывали в храм на службу, кашляли и почесывались, перевирали песнопения точно так, как и раньше.
Феодосий, окончив литургию, смиренно, не возвышая голоса, поучал монахов с амвона:
— С какими помыслами идете в храм, встав от ложа? С дряхлыми и унылыми! От таких помыслов и у ангелов бесплотных кисло во рту станет. Монах должен всегда быть веселым и бодрым. Не служить подпоркой стенам…
При этих словах иные из чернецов смущенно отодвинулись от стен.
— …не рушить лепоту церковную копошением и прочищением носа. Брат Стефан, — кротко обратился Феодосий к доместику, — отчего у тебя в хоре все время сумятица? Слова путают и других сбивают. На аллилуйе поклоны творят кто во что горазд, а за твоим указанием совсем не следят. Поющий в церкви монах есть подражание ангелам, славящим Господа на небесах, а не скоморохам.
Чернецы, певшие в хоре на клиросе, потупились так дружно, что Феодосий улыбнулся.
— Вот так бы в лад и остальное делали. Брат Матвей! Выйди-ка вперед. Хочу, чтобы ты всем поведал то, о чем вчера мне рассказал. А вы, если не враги душе своей, внимайте брату.
Монахи расступились, пропуская старого чернеца, ходившего с клюкой для поддержания тела. Этот брат был согбен, потому борода его мало не доставала до пола. Однако старца уважали не за почтенную бороду, а за то, что снискал благодать Божью и был прозорлив — видел то, что никому и в голову бы не пришло.
Старец Матвей встал у аналоя, поклонился братии, согнувшись еще больше, прочистил горло кашлем, похожим на кряхтенье. После этих приготовлений начал рассказ:
— Вчера утром, как вы знаете, стоял я в церкви на своем месте и молился со всеми вами. И вот поднял я глаза и вижу словно бы ляха в плаще, обходящего всех, кто был в церкви. А в руках у него липкий цветок репей. Этот репей он бросал в каждого, мимо кого проходил. Если цветок прилипал к какому-нибудь брату, тот сразу делался как бы расслабленным умом. Постояв немного, он шел к себе в келью и там ложился спать. Если же не прилипал цветок, тот брат оставался крепок и стоял до конца службы. А тот лях, ведаю, был вовсе не лях, но бес, ищущий кого совратить на погибель.
Старец закончил и снова согнулся в поклоне.
Монахов его история взволновала. Одни стали истово креститься, другие распластались ниц. Некоторые принялись горько рыдать — оттого, что далеки еще от спасения и переплывают пучину, полную таких опасностей.
Никто сперва не заметил, как в храме появился еще один монах, в дорожном плаще с клобуком. Он остановился в притворе и спокойно взирал на бурное волнение иноков. Пришлый монах был не молод и не стар, власы имел длинные и гладкие, расчесанные в середине на пробор, а глаза большие и внимательные. В руке он держал посох, знак монастырской власти.
— Никон!
Игумен, первым узнавший пришлеца, радостно торопился навстречу ему сквозь толпу братий.
— Феодосий!
Они обнялись и трижды расцеловались.
— Вернулся?
— Вернулся!
— Насовсем?
— Насовсем.
Это был тот самый Никон, который покинул обитель восемь лет назад, когда монастырь еще не вышел из земляных пещер. Князь Изяслав был тогда в сильном гневе на печерских монахов и обещал разогнать, чтоб даже духу их на берегу Днепра не осталось, а пещеры сокрушить. Бог, однако, миловал, князь остыл. Но Никон к тому времени уже сидел в лодье, плывшей в Тьмутаракань, и помышлял о создании там нового монастыря по образу Антониевой обители.
Когда-то Никон, монах-священник, постриг в чернецы самого Феодосия. Печерский игумен почитал его отцом и учителем наравне с Антонием, потому радовался совсем по-ребячьи. Он благословил иноков, дозволив расходиться, и повел Никона к себе в келью.
— А ты, Феодосий, — улыбался Никон, — гляжу, все такой же строгий постник и молитвенник.
— Как и ты, отче Никон.
— Монастырь отстроил — любо глазу. И чернецов своих в крепких руках держишь.
— Да и ты со своими, верно, не слаб. На кого же оставил их?
— Нашлось, слава Богу, на кого. Думал я, Феодосий, когда шел сюда, что обрету здесь тишину и покой. А у вас тут такое творится! Давеча был я в Белгороде, княжьей вотчине неподалеку от Киева. Туда прибежал Изяслав со своими боярами и стоял там, пока не побежал дальше.
— Что ж князь? Уныл? Гневен?
— Гневен, да не на Всеслава. Опять князь сердит на нашего Антония. Раскричался так, что за полверсты слыхать было, и ногами сильно топал.
— Чем же ему отец наш так досадил? — удивился Феодосий, отворяя дверь кельи и пропуская Никона вперед.
— А ты не знаешь?
— Видит Бог, ничего о том не ведаю.
Никон широко перекрестился на иконы в углу и опустился на лавку, на которой игумен сидя дремал ночами.
— Прости, Никон, не могу тебя потчевать в келье, — повинился Феодосий. — Вкушать у нас заведено только в трапезной, когда ударят в било. Не желаешь ли выпить с дороги воды?
— О порядках, которые ты завел в монастыре, знаю, слыхал. Общежительный устав — дело благое и для иноков спасительное. От воды, если позволишь, воздержусь, дотерплю до трапезы.
Феодосий утвердился на маленькой скамейке возле прялки. Игумен любил рукоделье и вечерами прял нитки для шитья и книжного переплетения.
— Чем, спрашиваешь, Антоний досадил князю? А не его ли слова передают, что Господь-де покарал князя за неправое заточение Всеслава?
— Вот те на! Экая напасть, — опечалился игумен.
— Изяслав оные речи по-своему истолковал. Антонию-де Всеслав-самозванец более по душе, чем законный князь киевский. Чем не повод для гнева? И то надобно Изяслава понять — без отчего стола остался, бесприютен и гоним. Где уж страсти удерживать. Опасаюсь, когда вернет он себе киевский стол, вновь нам несдобровать.
— Господь милостив.
— И то верно. — Никон внимательно оглядел келью. — А что, отче игумен, примешь меня к себе жить?
— Приму, отче Никон, — обрадовался Феодосий. — Одному в келье теснее, чем вдвоем.
— Мудр ты, игумен, — улыбнулся Никон. — Только надобно мне какой-никакой столик поставить. Люблю я, отче, книжное разумение и написание. С собой вот принес немало пергаменов.
Никон похлопал по своей заплечной суме.
— Помню, — Феодосий тоже заулыбался. — И заветы твои о почитании книжном не забываю. Иноков к тому же приучаю.
— Вот и славно!
Из-за двери в келью проник голос старца Матвея:
— Молитвами святых отцов наших, впусти, отче игумен! Господи, помилуй.
Войдя, старец поклонился Никону, а затем обнялся с ним.
— К земле клонишься, брат Матвей! — смеясь, укорил его Никон. — Негоже!
— Плоть к земле, душа к небу, все верно, брат Никон.
— Когда ж собираешься на небо? Не повестили тебе еще?
— Еще и тебя печерским игуменом увижу, брат, не раньше.
— Ну, это ты хватил, брат Матвей, — посерьезнел Никон. — Для чего меня искушаешь, будто Христа в пустыне?
— Прости, брат, грех мой, не подумал, — сокрушенно молвил старец. — Иное мне нынче открылось. С тем и пришел к тебе, отче игумен.
— Расскажи свое видение, — сказал Феодосий и усадил старца на собственное место.
— После заутрени дело было. Присел я под билом передохнуть и вижу — идет толпа от ворот. Посреди нее на свинье сидит бес, другие вокруг него лапами шлепают. Говорю им: куда грядете, нечисти? Тот, что на свинье, отвечает: за Михалем Толбокичем, мол. Осенил я себя крестом, пришел в келью и стал думать, что бы это все значило. И вот что размыслил: послал келейника своего, Петра, узнать, у себя ли Михаль. Что ж вы думаете, отцы! Давеча после заутрени этот Михаль перескочил через ограду и убег из монастыря!
— Так и перескочил? — ахнул Феодосий. — Ох уж мне эти прыганья через тын!
— Не впервой? — осведомился Никон.
— Так чтоб совсем из обители — в первый раз. Ну, Михаль! Вот не ожидал! — волновался игумен. — Впрочем… наверно, ожидал. Этот брат уже два раза убегал, — объяснил он Никону, — и опять возвращался. Трудно ему дается иноческая брань с духом века сего.
— Ослабы ищет, — сказал Никон. — Суров ли ты был с ним, отче игумен?
— Да уж где мне, убогому, — ответил смиренный Феодосий. — Михаль, словно блудный сын, в слезах и на коленях молил принять его обратно.
— И в третий раз примешь, коли вернется?
— Приму. Сказано же: одному раскаянному разбойнику больше радуются, чем тысяче праведников.
Во дворе раздался удар била, созывавший иноков в трапезную. В то же время за дверью кельи объявился монах и громко оповестил:
— Отче, тут некий боярин просится к блаженному Антонию.
…Старец поднялся с колен, привычно уперся головой в сухой глинистый верх пещеры. Толстая свеча прогорела и потухла, а новую зажигать он не стал — в темноте тоже было привычно. Руки знали, где что лежит, и ноги ступали куда надо. Да и полной темноты в пещере не было давно. Антоний мог видеть все, что нужно. Свет проникал из небесных обителей, и старый монах был для него окном. Кроме того, свет был теплым, даже горячим, он согревал старца промозглыми зимами. Вот почему Антонию не требовалось много одежды. А также много пищи и воды. Старец обходился куском хлеба и кружкой воды в день, иногда — в два дня. Укрощенное с юности тело иного не желало.
Антоний вышел в подземный проход, направился к наружной двери. У входа в пещеру лежали завернутые в тряпицу хлеб и церковная просфора, стояла бадейка со свежей водой. Старец вынул из-за веревочного пояса другую тряпицу, положил на траву, забрал приношение и скрылся в пещере. В своей земляной келье он налил воду в две глиняные кружки и отнес бадейку с остатком обратно. Затем взял одну кружку, просфору и пошел к другой келье.
— Брат Исаакий! — позвал он затворника. — Господь снова послал нам пищу и воду.
Эта келья не имела входа. В земляной стене было оставлено маленькое оконце — только руку с кружкой просунуть. Антоний поставил на него воду и положил хлебец.
— Спаси тебя Христос, брат, — ответил ему глухой голос.
Убедившись, что затворник еще не умер, Антоний подождал, когда тот заберет кружку и отдаст другую, на замену. Затем ушел, ничего больше не сказав.
В келье старец прожевал немного хлеба, растерев его зубами в жидкую сладкую кашу. Тут застучали в дверь пещеры. Антоний отложил трапезу и отправился встречать гостя.
Им оказался боярин князя Всеволода варяг Симон. Монашек, пришедший с ним, остался ждать снаружи, а варяга Антоний увел в келью. Для гостя запалил свечу, предложил сесть на земляную приступку, покрытую ветошью и служившую скамьей, — стоймя варяг доставал доверху плечами.
— Отче блаженный! — заговорил Симон. — Дивную историю поведаю я тебе. Только начну не с начала, а с недавнего, с того, как побили нас на Альте поганые половцы. Как ты и сказал — все сбылось, до единого слова. Божьим гневом побеждены мы были, и сам я ранен, что уже и не чаял никакой надежды. Вокруг в поле пировали на человечине волки, и лед был у меня на сердце. Так лежал я среди моря смерти и вдруг увидел над собой в небе превеликую храмину, ту же самую, какую много лет назад видел на море. И наполнилась моя душа горькой тоскою, ведь не выполнил я назначенного мне. Тогда взмолился я к Богу, чтобы спас меня от погибели и дал еще малый срок жизни. В тот же миг душа моя на время покинула тело, и не ведаю, как все было дальше. Только знаю, что некая сила подняла меня с горы мертвецов, на которой я лежал, и перенесла в иное место, на берег Трубежа неподалеку от Переяславля. Когда душа моя вернулась в тело, я обрел себя целым и невредимым — ни царапины нигде не было. А со мной вместе, к великой радости, стояла моя дружина. Все обретались в полном здравии, даже те, кто в битве на моих глазах стал мертвым, мертвее не бывает. Со слезами возблагодарили мы Господа и вошли в город, так как половцев вокруг не было. Там я взял в своем доме две вещи, снова сел на коня, и поскакали мы в Киев, к нашему князю. Здесь же, в Киеве, оставалось тело моего несчастного сына, погибшего от руки убийцы. Через два дня мы въехали в киевские ворота. Но в княжьих палатах не нашли ни Изяслава, ни Всеволода и узнали, что чернь посадила себе другого князя. Тогда я забрал из церкви тело сына и отправился в обратный путь. А по дороге зашел сюда, в монастырь, чтобы отдать тебе, Антоний, те две вещи.
Варяг ненадолго умолк, переводя дух. Старец не произнес ни слова.
— О них рассказ вот какой. Родом я из Свейской земли. Отец мой, чье христианское имя Африкан, был родным братом того Хакона, который лет сорок назад приходил на Русь с ледунгом. Это ополчение должно было помочь князю Ярославу в его войне с братом Мстиславом. Здесь, на Руси, Хакона называют Якун Слепой, потому что он был увечен. Но это не мешало ему быть сильным воином. В битве войско Ярослава было разбито, и Хакон со своей дружиной бежал. Вернувшись в Свеаланд, он излил горечь от поражения на мне и моем брате Фрианде, так как наш отец к тому времени умер. Хакон изгнал нас из родового владения и захватил наше наследство. Перед тем как бежать, я успел взять те две вещи, принадлежавшие отцу. Некогда он велел сделать большое распятие в десять локтей величиной и украсил его золотым поясом и венцом. Когда я забирал эти предметы, то услышал голос, исходивший от распятия: «Неси этот пояс и венец на уготованное им место, в церковь Моей Матери, которую создаст преподобный Феодосий». Меня обуял такой страх, что, не помня себя, я с дружиной взошел на корабль и отплыл в Хольмгард, на Русь. Вблизи Эстланда на море поднялась буря, и тогда я в первый раз увидел ту великую церковь и услышал слова, что буду в ней положен, когда умру. Но доныне я не знал, где она будет воздвигнута, пока не услыхал ответа от тебя.
С этими словами варяг вынул из-под плаща пояс, состоявший из толстых золотых пластин и весивший немало, и золотой венец с остроугольными зубцами и вделанными каменьями.
— Этот пояс — мера и основа церкви, — пояснил Симон. — Двадцати мер пояса она должна быть в ширину, тридцати — в длину и в высоту, а с куполами — пятидесяти. Венец нужно повесить над святым жертвенником в алтаре. Я все сказал.
Антоний бережно принял из его рук пояс и венец, поднес их поочередно к губам и промолвил:
— Чадо! Исполнил ты волю Бога, и Господь исполнит обещанное тебе. О сыне же твоем, Георгии, не печалься. В свое время он будет мужем известным среди прочих и славным в делах. Верой и правдой послужит тому же княжьему роду, что и ты.
Пораженный варяг вскочил на ноги, приложившись головой о верх пещеры.
— Что значат твои слова, старче?! — почти гневно произнес он. — Мой сын мертв!
— Не Господь ли силен вернуть его, как вернул тебе дружину? — возразил Антоний. — Твой сын жив, и в недалеком времени ты увидишь его.
Варяг, исступленно мотая головой, зашагал вон из пещеры. Распахнул дверь, сбил с ног монашка и устремился к воротам монастыря. За тыном его ожидала дружина. На телеге стояла дубовая колода, выдолбленная изнутри, с заколоченным верхом. Симон растолкал кметей, сдернул с гроба белую парчу и рухнул на колоду, обняв.
— Что значат твои слова, чернец? — простонал он. По щеке его катилась горькая слеза.