VIII. Dieu du Silence
Отец «маленького» Саши Рибопьера, мудрый Dieu du Silence, удалясь от двора в новое царствование, занимался воспитанием трех дочерей своих; искусно направлял он и сына, охраняя его судьбу от подводных камней и мелей, столь многочисленных в изменчивом фарватере двора и света. Переписка с женевскими друзьями и занятия наукой в богатом книгохранилище дома на Моховой замечательной архитектуры, который был им куплен у герцога Вюртембергского, занимали его досуги. Близкий к великому князю Александру Павловичу, он теперь укрепил особенно положение свое, когда графиня Скавронская, приходившаяся теткой Саше, вновь приобрела чрезвычайное расположение государя и готовилась к бракосочетанию с «бальи» ордена Иоанна Иерусалимского графом Литтой.
Иногда в книгохранилище, большие окна которого выходили в расположенный за домом изящный сад, собиралось небольшое избранное общество друзей хозяина.
Саша намеревался ехать к Долгоруковым, от которых получил записку, извещавшую, что княжна Анна, в нетерпении исполнить приказание его величества всегда танцевать вальс с Рибопьером, ждет его. Он зашел к отцу в библиотеку, по обыкновению, чтобы сообщить, где проведет вечер, и застал гостей.
Тут находился барон Николаи, библиотекарь государя и его преподаватель логики, славившийся погребом тончайших вин, который он составил за тридцатилетнее пребывание при российском дворе, собирая те приходившиеся на его долю бутылки, которые на четыре дня приносили в каждую из комнат, занятую особами свиты. А приносили каждому по две бутылки всех существующих сортов столового вина, по две — всевозможных ликеров, что в общей сложности составляло до 60 бутылок, не считая различных сортов английского пива, меда, минеральных вод и т. д. Коллекционируя все это, барон Николаи создал богатейший погреб в империи, сам не принимая внутрь ничего, кроме кофе и жиденького пива.
Кроме Николаи, в приюте мудрого Dieu du Silence находились: Граф Федор Головкин, граф Шуазель, Лев Александрович Нарышкин, живописец, поэт и музыкант Тончи, граф Юлий Помпеевич Литта, граф Строганов. Граф Федор Головкин рассказывал события семейной хроники своей фамилии. Судьба Головкиных в самом деле была замечательна. Через Наталью Кирилловну Нарышкину, мать Петра I, Головкины имели с царем общего предка. Гаврила Головкин, граф Святой Римской империи, а в 1709 году первый русский граф, великий канцлер Петра Великого, держал на стене громадный белокурый парик, привезенный из чужих краев, который он, «по бедности», никогда не надевал; высокий, худой, бедно одетый в старый кафтан цвета соли с перцем, скупой сам, а жена еще скупее, он отправлял старые обычаи немецких кабаков, введенные царем-преобразователем на… свои всешутейшие и всепьянейшие соборы.
— Можете ли поверить, messieurs, — рассказывал улыбающимся слушателям граф Федор, — что две всепьяные игуменьи брали большое золотое блюдо, на которое великий канцлер — как бы вам это объяснить? — posait les attributs nècessaires и шел так вокруг стола при пении соответственных гимнов и орошая бога садов Приапа хмельным, густым и сладким медом!
Все улыбнулись.
— Кажется, у канцлера было три сына? — спросил граф Литта.
— Три. Алексей Гаврилович, Александр Гаврилович и Михаил Гаврилович, — отвечал граф Федор. И он стал рассказывать о трагической судьбе Михаила Головкина. Он был женат на дочери князя-кесаря Ромодановского Екатерине Ивановне, матерью же ее была Салтыкова, сестра Салтыковой — жены Ивана Алексеевича, отца императрицы Анны. При свержении младенца-императора Иоанна Антоновича 26 ноября 1741 года Елизаветой, Головкин с женой был отправлен в Сибирь, где и умер. Тело его сибирские инородцы искусно набальзамировали и засушили, и жена хранила его в хижине много лет. Екатерина Вторая, взойдя на престол, возвратила из ссылки Головкину, и она привезла с собой труп супруга, который и предала честному погребению в родной земле. Она жила до девяноста лет, поселясь в старом дворце кесаря, отца своего, слепой старухой. И когда ее спрашивали, по какому случаю она ослепла, она отвечала: «Я плакала в течение трех лет!»
На Новый год, на Пасху весь свет собирался у нее. Она помнила хорошо еще Людовика XIV. Она разговаривала с Roi Soleil и с m-me de Maintenon, гуляя с ними в садах Версаля.
Эта подробность, видимо, поразила графа Шуазеля.
— Беседовала с самим Людовиком и m-me de Maintenon! — повторил он. Недавняя слава королевской Франции представилась ему. Он вздохнул. И русские вельможи предавались воспоминаниям. Недавнее величие униженных голштинскими выходцами природных боярских родов, даривших цариц русскому народу, представлялось им. Русь, прежняя, свободная, могучая, чудилась и отзывалась. И Нарышкин и Строганов задумчиво обменивались взорами и качали головами, понимая друг друга без слов.
— Александр Гаврилович Головкин, — продолжал граф Федор, — родоначальник ветви так называемых заграничных Головкиных. Колокола святой Москвы убаюкивали его детство и никто из тех, кто видел Сашу, играющего со своими сверстниками в тени кремлевских стен и фантастических куполов, не думал, конечно, что этот bambin moscovite некогда будет отцом и дедом многочисленных голландских, прусских и швейцарских отрождений фамилии и ревностным сыном реформатской церкви. Александр Гаврилович был отправлен в Берлин, где и провел юность, обучаясь в Академии, основанной королем Фридрихом I. Петр Великий отметил его и 22 лет назначил чрезвычайным посланником при берлинском дворе. В 1715 г. он женился на графине Екатерине Дона. Дело было так. Будучи в Стральзунде, Петр Первый просил прусского короля найти в своих государствах богатую и знатную девицу для его посланника. Фридрих, желая угодить царю, выбрал графиню Екатерину-Генриетту де Дона, наследницу бурграва Доны, имевшую связи через свою мать со всеми северными дворами и через бабушку, Эсперанцу дю Пюи маркизу де Монтбрюн, со всеми значительными домами Франции. Замешанный в деле царевича Алексея Петровича, Александр Гаврилович уже не вернулся в Россию. Тем невозможнее это стало после воцарения императрицы Елизаветы и опалы его брата.
Имя несчастного царевича Алексея опять заставило русских вельмож отдаться нахлынувшим на них историческим воспоминаниям. Ужасная гибель царевича от руки отца передала окровавленный трон российской державы в руки иноземцев, поднявших борьбу за власть на его ступенях. Кровь царевича Алексея до сего дня вопиет к небу. Преступление не остается одиноким, но рождает новые и новые преступления. Царевич Алексей погиб, и трон достается дебелой курляндке Екатерине. Потом конюх Бирон! Кровь Иоанна Антоновича! Кровь Петра Третьего! Без всяких прав ангальтская принцесса занимает трон, и вот долгие годы скрывавший в Гатчине униженное и оскорбленное право вознесся Павел Петрович… Вельможи задумались.
И граф Александр Сергеевич Строганов, улыбаясь, стал читать строфы недавно написанной в честь императора оды:
Он поднял скипетр — и пробежала
Струя с небес во мрак темниц;
Цепь звучно с узников упала,
И процвела их бледность лиц.
Он принял меч — и луч горящий
В руке его увидел враг;
Пронесся дух животворящий,
В градах, домах, в полках, в судах.
— В градах, домах, в полках, в судах, — повторил за ним Нарышкин. Какой пиндарический огонь! Какой пиитический беспорядок!
Граф Федор заговорил о графе Александре Александровиче Головкине.
— Ах, Головкин, le philosophe! — воскликнул Строганов. — Дорогая и незабвенная тень, прими приношение чистых и прекрасных воспоминаний тебя знавших, с тобой обращавшихся! Дом графа Александра Александровича в Париже был очагом ума, вкуса, образованности; у него бывала вся французская знать. Обожатель Руссо, сего мизантропа, любви исполненного, особливо занимался он воспитанием дочери своей. До обеда она сопровождала отца в костюме молодого человека, а потом являлась девушкой. Могу ли забыть дни, проведенные у милого философа во время нашего путешествия с Катишь!
Строганов вздохнул о второй своей жене Екатерине Петровне, рожденной княжне Трубецкой, давно жившей с ним розно.
— То были дивные дни! — продолжал Строганов. — Век Людовика XV закатывался. Начиналось, и как счастливо, при каких сияющих надеждах, царствование его внука Людовика XVI. Начиналось при полном блеске версальского двора, философов, театра, наук, искусств! Мы ожидали золотого века… Но мы не знали будущего, и благо смертным, что будущее всегда скрыто от глаз их…
— В Фернее мы навестили тогда великого старца. Дряхлый, больной, Вольтер редко уже выходил на воздух и однажды после прогулки в солнечный день он, встретя у порога своего дома со мною Катю, дышавшую юностью и красотой, приветствовал ее словами: «Ah, madame, quel beau jour pour moi — j'ai vu le soleil et vous». (Ax, сударыня, какой счастливый день для меня — я вижу солнце и вас!).
Восторг изобразился на лицах вельмож. Граф Шуазель повторил несколько раз, видимо, впивая всю прелесть оборота речи:
— Le soleil et vous! Le soleil et vous!
И солнце, навеки закатившееся солнце королевской Франции словно засияло ему, бессмертное, из воскресшего в воспоминаниях мадригала фернейского старца!