XLII
Наталья Кирилловна Нарышкина
После смерти царицы Марьи Ильиничны хозяйкою царского терема сделалась царевна Татьяна Михайловна.
Царские дочери имели в это время следующий возраст: Евдокия — двадцати двух, Марфа — шестнадцати, София — двенадцати, Екатерина — десяти, Мария — девяти, Феодосия — шести лет.
Старшие дочери усопшей и сама царевна Татьяна были против нового брака царя, вот почему на новый год, т. е. 1 сентября 1669 года, она имела следующий разговор с Анной Петровной Хитрово, мамкою нового наследника престола Федора.
— Слышала ты новость, — говорила раздраженно царевна, — братец затеял женитьбу. Смотрины назначил к февралю… племянницы мои ревмя плачут: дескать, не хотим мачехи. Покойная матушка говаривала: коль будет мачеха, добра не ждать.
— Да ведь царь-то не Бог знает как стар, — молвила уклончиво Хитрово, — ему и сорока нетути… а кровь так и брызжет из щек…
— Оно-то так, да не к слову, уж оченно он разжирел, — вздохнула царевна. — Люблю-то и я его без души, да чего боюсь: кабы к нему не влез тестик облыжный. Братец мой покладист; ну, и учнет всем ворочать, да и сживет всех наших родственников со свету, а мачеха загрызет и племянников, и нас с тобою, Анна Петровна.
Была это святая правда, но Анна Петровна смолчала и только произнесла, крестясь набожно:
— С нами силы небесные.
Помолчав немного, Татьяна Михайловна взяла ее за руку и сказала:
— Ты, Анна Петровна, теперь наша мать, и на душе твоей будет грех, коли нам не поможешь. Коли будут смотрины, ты учини так, чтобы царю ни одна не была годна…
— Учинить-то учиним, да и у тебя, царевна, все в руках: хозяйка ты теперь в тереме, а царь души в тебе не чает.
— Боюсь я, что тут не послушается… Гляди, все боярство поднялось и пришлют они видимо-невидимо невест.
Этим окончился их разговор, но обе приняли тайное намерение постараться во чтобы то ни стало, если не расстроить свадьбы, то, по крайней мере, отложить ее на неопределенное время.
Татьяна Михайловна, однако же, отгадала: с Покрова до февраля явилось в Москву на смотрины восемьдесят невест. В Золотой Царицыной палате их осматривали и все они не попали наверх.
Ликовал и торжествовал терем, и считал уж победу за собою, как совсем нежданно Матвеев привез из своего дома воспитанницу свою, Наталью Кирилловну Нарышкину, с указом великого государя: без смотрины-де взять ее наверх, т. е. как кандидатку на невесты.
Наталья Кирилловна произвела сильное впечатление на терем: стройная, как тополь, с выразительными умными глазами, с темно-каштановыми волосами, с прекрасными зубами и немного смуглым лицом, ненабеленная и ненарумяненная, в возрасте уже возмужалая, т. е. за двадцать лет, она была необыкновенно эффектна.
Сделайся она в обыкновенном порядке, по избранию терема, царскою невестою, она стала бы его идолом, а тут, никем незнаемая, худородная, да еще воспитанница худородного Матвеева, она встречена наверху верховыми боярынями и всем теремом хотя вежливо, но сухо.
— Вот-то напасти, — кипятилась царевна Татьяна Михайловна, зазвав в тот же день к себе Хитрово, — с этой-то стороны и не ожидала я. Спрашивала братца, а тот говорит: «Знаю я еще из-под Смоленска Наташу… На руках ее носил в лагере… Потом из виду упустил. А теперь захворал Артамон Матвеевич, и я его посетил… Гляжу, а за ним ухаживает девица в покрывале. — «Кто она?» — спрашиваю я; а он в ответ: «Помнишь, великий государь, девчурку Наташу в смоленском лагере, — вишь, какая выросла». — «Ну, — говорю, — хочу я чествовать ее…» Ушла Наташа, принесла серебряные чарки да заморского вина, ну и чествовал я ее: в ноги поклонился да облобызались… Как подняла она покров, так сердце мое забилось и выскочить хотело, а в ушах точно кто шепчет: это твоя судьба, сам Бог ее послал».
— Коли судьба, так Бог благословит, — молвила Анна Петровна.
— Ах, Анна Петровна, покладиста ты стала; а по-моему, коли восемьдесят невест спустили, да почище смолянки, так и ее сплавить-то надоть.
— Коли твоя воля, царевна… но как-то и сплавить?
— А вот ты сходи в Вознесенский монастырь да скажи — по моему указу, да пускай-де старица Егакова привезет ко мне сиротку Авдотью Ивановну Беляеву, да поскорей.
— Слушаюсь, царевна, сейчас же туда.
— Да зайди к царю и проси, пущай-де после трапезы ко мне пожалует.
— Беспременно зайду. Твоя воля.
После обеда Татьяна Михайловна сидела в своей приемной на диване, а против нее стояла Беляева. Как воспитанница монастыря, она была в одежде белицы.
Царевна расспрашивала ее о родителях, родственниках и чему училась.
В это время вошел государь и с минуту постоял в недоумении: перед ним находилось какое-то неземное существо… Никогда еще в жизни своей он не видел такой красавицы: темно-синие глаза, коралловые губки, свежее и вместе с тем необыкновенной белизны лицо, хотя и серьезное, но доброе и ангельское; к этому присовокупите стройность и формы вполне здоровой и крепкой натуры.
Белица зарумянилась и опустила покрывало.
— Ты, сестрица, звала меня? — произнес смущенно государь.
Царевна сделала знак, чтобы белица удалилась. Сделав низкий поклон царю, она вышла.
— Кто это? — спросил царь.
Татьяна Михайловна объяснила ему, кто она, ее родители и родственники.
— Призвала я ее в терем, — закончила царица, — чтобы оставить ее наверху, как одну из невест тебе.
Алексей Михайлович еще более смутился.
— Благодарю тебя, сестрица, — сказал он, — но я решился… Зачем набирать…
— Свершить надоть обычай, — сухо возразила царевна. — Скажут, женили-де царя зря. Притом воля твоя: отослать можно.
Одно лишь скажу: коль ты ее не захочешь, так отдаришь потом парчою, а суженой дашь ширинку да кольцо.
— Зачем отсылать теперь. Пущай остается… а там как Бог благословит…
Он вышел.
Зажили наверху, в тереме, у царевен обе невесты, и те устраивали, чтобы царь мог видеть то ту, то другую.
Но Беляева не хотела показываться без покрова, а Наташа напротив: привыкнув в Смоленске, где она жила со своей семьей, быть без покрывала, охотно показывала царю свое лицо.
Нащокин в это время тоже не дремал: не хотелось ему, чтобы царь женился на девице, покровительствуемой Матвеевым, и вот появился на Постельном царском крыльце пасквиль, прибитый к дверям.
Постельное крыльцо ежедневно посещалось и дворянами, и жильцами, и даже боярами, и окольничими, и иным людом, являвшимся за новостями и сплетнями.
Неудивительно, что пасквиль был всеми прочтен, но его сорвали и доставили к царю.
Гнев царя не имел меры и границы: приказал он доподлинно разыскать, кто виновник безобразия, и, по обыкновению, многие были схвачены и пытаны, а истинных виновников не раскрыли.
Вспомнил при этом государь, как расстроили счастье его с Евфимиею Всеволожскою и как впоследствии раскрылось, что мнимая ее болезнь произошла от тесной куроны, — и он еще пуще злобился и волновался.
— Коли так, — говорил он, — учиню я иное… Теперь уже вся Москва говорит о Наташе Бог знает что… Мы и погодим. Пущай она поживет здесь год, так и Москва тогда умолкнет.
С этими мыслями он отправился к царевне Татьяне Михайловне: ему хотелось знать ее мысли.
Сестра его ходила тоже возмущенная по своей комнате. Когда государь вошел к ней, она после первых приветствий воскликнула:
— Такой мерзости я не ожидала. По правде, не по сердцу мне твоя Наташа… но такой гадости я не ждала, — опозорили девицу перед целым миром… Хотели учинить ей что ни на есть злое, так пущай сказали б, болезнь в ней какая ни на есть, аль зла, аль глупа, а то — что они выдумали, злодеи… Да ведь здесь умысел: опозорить-де ее так, что царь сам не женится.
— Это-то правда… Что-де и бояре и патриарх скажут? Коли у попа жена, да опозорена, так, по-ихнему, и поп не поп, и его отлучают от священства аль от службы.
— Глупости одни, вот что скажу я тебе, братец… Коли поклеп, так и не пристанет… Коли чиста твоя Наташа, так по мне — женись: снимется и поклеп, коли сделается царицею.
— Да баяла ты, что она тебе не по сердцу.
— Не мне же жить с ней, а тебе; а коли сделается царицею, и я любить стану.
— Так что ж, по-твоему, — улыбнулся царь, — по рукам, что ли?
— Нет, братец. Уж ты погоди годик, так замажешь всем рты… А там… понимаешь, коли благополучно… так я и сама сведу ее в баню. А в год приглядись и к Наташе, и к Авдотьюшке.
— Молодец ты у меня, — обнял и поцеловал ее царь.
Проходил почти год, Алексей Михайлович был в сильных хлопотах весь 1670 год: он перестраивал все загородные дворцы: в Коломенском сооружал новые хоромы, изящные по архитектуре и русскому стилю, а внутри отделывал их разною работою и позолотою; Преображенское и другие села тоже отделывались и повсюду иностранцы устраивали сады, парки, цветники.
Делал царь много движения, чтобы немного спустить, как он говаривал, жиру, а потому особенно усердно занялся псовою охотою.
Политические цела были тоже благоприятны: малороссы резались меж собою, и русские вследствие этого вновь укрепились в восточной ее части, сделав им уступки, т. е. уничтожив там воеводские и боярские начала. Это же дало возможность царю отделить часть войска для усмирения мятежа Стеньки Разина.
Казна поэтому стала вновь обогащаться сборами с Малороссии, да и царь вновь почувствовал себя на твердой почве, хотя мятеж Стеньки не был еще подавлен.
Прошел год со времени пасквиля, прибитого на Постельном крыльце, и ничего не оказалось.
В этот же год Алексей Михайлович успел наглядеться на Наташу, а от Беляевой не мог добиться, чтобы сняла покрывало.
Обе ему нравились, и его взяло раздумье: кого выбрать? Обе хороши, молоды, здоровы.
Примет он решение о Наташе, жаль ему становится Авдотьюшки, и обратно. При прежних же отношениях мужчин к женщинам обычай не допускал сближения полов посредством разговоров, а потому об уме и сердце их и помину не могло быть; а чужая душа — потемки, да чтоб узнать человека — не один пуд соли нужно съесть с ним.
Раздумывает так часто государь и не знает, как ему принять окончательное решение; а тут нужно же решиться: назначен уж день, когда царю должны в Золотой Царицыной палате представить невест для вручения им избранной ширинки и кольца, после чего он избранницу взведет на царицын трон и наречет ее царицею.
Спрашивал он как-то царевну Татьяну Михайловну, а та махнула рукою и молвила:
— Выбирай по сердцу, а я коль скажу, так потом пенять будешь. Мне что? Лишь бы ты счастлив был да любил жену.
Ушел он к себе: а нельзя не решиться, завтра нужно кончить дело…
В то время, как он в таком раздумье расхаживает по своим хоромам, к нему входит Лучко.
— Что, Комарик, скажешь?
— Да вот, великий государь, моя челобитня: пожаловал бы де меня, великий государь, да дозволил бы жениться на стольнице царевны Татьяны Михайловны, Меланье. Она тоже небольшая.
— Как? Тебе, Комарику, да жениться?..
— Уж дозволь, великий государь. И мои Комаришки служить будут и твоему царскому величеству, да и деткам твоим. Полюбились мы с Меланьюшкою и жить-то не можем друг без дружки. Умница она, а сердце — душа, не человек: говорит, как по-писанному.
— Счастлив ты, Комаришка, что с невестою-то побалагурить можешь да узнать и сердце ее, и разум. Вот нам так и невозможно: таков обычай… А с моими-то невестами говаривал ты?
— Как не говорить: по целым часам, аль я рассказывал, аль — они.
— Кто же из них добрее, сердечней, да умней?
— Доброта-то у Авдотьюшки необычайная, а у Наташи — палата ума… бойкая…
— Кто же тебе больше нравится?..
— Прости, великий государь, а я-то тряпок не люблю… хоша б и Авдотьюшка; плачет, коль воробышек из гнездышка упадет. Точно, сердце у нее доброе… да разумом-то слабенька, ведь сотни-то ей не счесть и не сообразить. Иной раз толкуешь ей о разных порядках целый час, а она ни в зуб, и колом-то не втешешь ей. Ино дело Наташа: смекалка необычная. Намекнешь ли, она не токмо лишь поймет, но и дальше метнет. Коли по красоте, так далеко ей до Авдотьюшки, — та точно ангел небесный. Зато сколько разума в глазах, да и во всем лице Наташи: вся-то ее душа и ум в нем. Как же, великий государь, соизволишь ты пожаловать меня да разрешишь жениться?
— Можешь, и пущай свадьбу справят здесь. А тебе, за честное слово твое, спасибо.
Ушел Лучко, а царь пошел в свою крестную и горячо молился.
На другой день в Золотой палате собрались все боярыни, родственницы и придворные.
Царь сидел в особенно приготовленном ему кресле, и было только две невесты. На столе, сбоку кресла, лежал кусок парчи, ширинка и на ней кольцо.
Ввели обеих невест: Беляева, в белом блестящем наряде невесты, была еще более ослепительно прекрасна, а Нарышкина много потеряла: лицо ее не подходило к этому костюму.
Боярыни все ахнули, взглянув на Беляеву, и стали вперед шептаться: куда-де устоять Нарышкиной.
Первую подзывают к царю Беляеву.
Величественно она подходит к нему и становится на колени. Красота ее сильно его поражает. Он колеблется, медлит и жадно на нее глядит.
Сердца все замирают и следят за рукою царя.
Он подымается и, взяв ширинку, с минуту стоит в нерешимости. Но вот он кладет ее назад — и парча очутилась в руках Беляевой. Ошеломленная, та целует его руку, встает и отправляется на свое место.
Наталье Кирилловне становится дурно: она не ожидала сделаться победительницей. Такой красавицей показалась ей Беляева, что она сама дала ей первенство.
Шатаясь, подходит к царю Наташа и становится на колени.
Царь подает ей ширинку и кольцо.
Она целует его руку и истерично начинает рыдать.
— Успокойся, Наташа, — произносит Алексей Михайлович взволнованным голосом и, взяв ее за руку, подымает с колен и ведет на престол царицы. — Отныне, — произносит он громко, — ты нарекаешься царицею Натальею Кирилловною, а перед мясопустом Господь Бог соединит нас перед алтарем.
Меж боярами раздался шепот и ропот:
— Околдовали царя… Дали ему приворотный камень…
— Покрывало сбрасывала, — шипела одна.
22 февраля 1671 года царь Алексей отпраздновал торжественно свою свадьбу, и в день свадьбы Матвеев и отец Наташи возведены в бояре.
Нащокин вскоре получил отставку, и место его занято Матвеевым.
Не вынес такой обиды гордый и надменный Нащокин и несколько лет спустя поступил в монастырь.
Зато день свадьбы был радостен для Лучка. Женившись За год перед тем, он в этот день праздновал рождение сына Ивашки. Меланья родила ему такого же крошку, как и он сам, и он, прыгая на одной ноге, пел:
— Ивашка Комарик! Ивашенька, душечка! Ивашка, родненький!.. Ну, уж Меланьюшка, скажет тебе спасибо царь…
— Отчего же царь? — недоумевала Меланья.
— Да ведь это хлопчичек царский, не наш…
И Лучко прыгал, вертелся, целовал родильницу и дитя.
XLIII
Облегчение участи Никона
Год женитьбы был радостен и счастлив для царя Алексея Михайловича: восточная Малороссия окончательно умиротворилась, а западная, приняв подданство султана, дала ему возможность не возвращать Киева Польше и даже надеяться на присоединение к себе и этой части.
Мятеж же Разина тоже утихал, по милости побед царских войск.
В декабре князь Юрий Долгорукий теснил Темников. 4 декабря, за 2 версты от города, встретили его темниковцы и обещались ему выдать попа Савву и восемнадцать человек воровских крестьян, да и сподвижницу Федьки Сидорова, Алену, вора-еретика-старицу. Приказал Юрий Долгорукий изготовить виселицу и сруб и повесить велел до света попа и крестьян, а в срубе сжечь Алену…
Схватили Алену и повлекли в земскую избу и поставили сильный караул.
Мама Натя начала готовиться к смерти. Радостно ей было, что она умирает за Никона и за крестьянство, т. е. за его идею. Молилась она горячо… горячо… и представилось ей все ее прошедшее: и счастливая ее жизнь в Нижнем, и Хлопова, и дети ее… потом промелькнул величественный образ Богдана Хмельницкого, — тоже сражавшегося за крестьянство… представился образ Стеньки, — и она невольно вздрогнула, вспомнив смерть персидской царевны… Но не жалела она о жизни: после низложения Никона она перестала верить в правду на земле, и омерзительны сделались в глазах ее все власть имущие.
— Да и чего-то мне, старухе, жалеть о жизни? Вот Савва, тот молодой, да и молодую жену имеет, и того завтра на виселицу… Да говорят, собирается он на смерть как на пир. Сказывают: князь Долгорукий говорил-де ему: «Повинись, и жизнь дарую», а тот: «Каются грешники, а я душу кладу за овцы».
Так думает она, но сердце ее вдруг замирает… дверь избы отворяется… Это пришли за нею… схватывают ее мощные руки… влекут ее из избы, а на ее место бросают что-то тяжелое… Ночь темна… ее садят в сани, и лошади мчатся…
На другой день, до рассвета, собирается за городом народ, войска, привозят попа Савву и крестьян и казнят их, а сруб сжигают с Аленою.
Крестясь и молясь, расходится народ. Об этом доносится в Москву, и там у бояр радость неописанная: попа-де повесили, а колдунью-де сожгли.
Наконец получена весть о полонении донскими казаками самого Стеньки и о том, что он уж на пути в Москву.
6 июня 1671 года в Москве было зрелище, невиданное ею со времени казни боярина Шеина: готовилось исполнение приговора о четвертовании Стеньки Разина.
Царь и двор отсутствовали: они находились в загородных дворцах.
С самого раннего утра Лобное место было уже занято народом и войсками; а в девять часов показалась повозка, на которой сидел преступник и заплечный мастер. Стенька был спокоен и кланялся по обе стороны с такою важностью, как будто это было торжественное шествие для его прославления: он шел положить голову за овцы.
Народ был безмолвен и мрачен.
Когда взвели преступника на помост, он поцеловал крест, который подал ему священник, и поклонился во все четыре стороны. Он хотел говорить, но барабаны ударили и заглушили его голос.
Стенька снова поклонился народу, подошел к плахе и положил на нее правую руку — палач ее отсек. Без всяких криков Стенька положил на то же место другую руку — ее тоже отсекли. Потом его схватили, отсекли ему ноги, а там уж положили на плаху и отрубили голову.
Затем, когда палач схватил голову за волосы, показал народу и дал ей оплеуху, громкий крик негодования и угрозы народа были ему ответом.
Гроб, в который положено было тело, провожала до кладбища огромная масса народа, а палача осаждали, чтобы он продал части одежды казненного. Самое дерево, на котором казнен Стенька, кусочками разобрано, как какая-нибудь святыня.
Зато государство успокоилось: крестьянский мятеж потушен, и бояре получили возможность окончательно закрепостить народ. Стенька Разин, однако же, дал им урок: они сделались со своими холопами человечнее.
Алексей же Михайлович с прекращением смуты совершенно изменился: он повеселел, и подвижная и игривая Наталья Кирилловна вместе с Матвеевым начали, занимать царя светским пением, музыкою и готовили комедийные действия.
Матвеев из своей дворни образовал целый оркестр трубачей, накрачей, сурначей, литаврщиков и набатчиков и увеселял царя, а органисты играли на органах разные народные песни.
В селе же Преображенском строились комедийные хоромы, т. е. театр, где должна была быть поставлена 17 февраля 1672 года драма «Есфирь» под руководством режиссера Яна Готфрида Грегора.
Жилось, таким образом, весело при дворе.
Что же делал в это время святейший старец?..
Более трех лет сидел он в полном заточении. Маленькая келья его, в одно окошечко, через которое едва-едва проникал свет, не давала ему возможности ни пройтись, ни достаточно иметь воздуха. Летом в этом застенке было душно и жарко, а зимою из трещин печки выходило столько дыму, что нередко Никон задыхался.
Единственное движение, какое ему разрешалось делать, это ходить в трапезную, где он ел из общего котла со всеми служителями монастыря. Сделался у него скорбут и цинга, да десны опухли так что он ничего есть не мог; ноги от отека распухли, глаза от дыма сильно страдали, так что старец начал плохо видеть, и ему показалось даже, что у него сделались бельма.
Никого к нему не пускали, и он три года никого не видел, ни с кем не говорил; продавать или покупать что-либо ему воспрещено было.
Крест от него отобрали, и на нем не было его уже четвертый год. Одежда и обувь на нем изодрались, и в некоторых местах виднелось голое тело, так что в последний год ему стыдно было посещать трапезную.
Тоскуя в одиночном заключении, не имея ни книг, ни бумаги, ни чернил, чтобы развлечься, изнывая от отсутствия воздуха и движения и от разобщения с целым миром, он и молился, и плакал, но нередко он приходил в ярость, — и тогда гремели проклятия. Но вот однажды он проснулся и почувствовал, что левая рука у него без движения — с ним сделался удар.
С этого времени ему начали являться видения: то ему казалось какая-то черная птица к нему летает, то демоны не давали ему спать и тащили с него одеяло или били его, то бесы, в виде кирилловских монахов, являлись к нему, грозя всякими злобами, — то показывались они в виде чудовищных зверей, то птицами какими-то чудными, гигантскими.
Никон явно шел к полному сумасшествию… Сделалось ли жаль старца тюремщику, или же он получил из Москвы приказание, но к Рождеству 1671 года он дал Никону перья, бумагу и чернила, чтобы тот написал царю письмо.
В письме этом Никон описывал все, что с ним происходило в Ферапонтовом монастыре: потом рассказал о болезнях своих и недостатках и в конце просил дать кого-нибудь ему в услужение: «Ослаби ми мало да почию, преже даже не отьиду, прошу еже жити ми в дому Господне, во вся дни живота моего».
Получив это письмо, государь зашел к Наталье Кирилловне и прочитал ей.
Наталья Кирилловна прослезилась и сказала:
— Если Никон опасен, так окружить монастырь солдатами аль стрельцами, но зачем лишать его воздуха и движения? Три года заточения! — это ужасно… И позор для нас, что он ободран и оборван…
— Что же, по-твоему, Наташа?
— А то, что пошли к нему Родиона Лопухина — это бравый и правдивый человек. Он узнает все на месте и устроит старца. Не знаю, отчего не допускать к нему людей? Покуда Стенька Разин был в поле и воровал — иное дело. Теперь он казнен, восточные области умиротворены и нет никакой опасности. Почто держать старца взаперти? Чтобы проклинал тебя, меня, да…
Она покраснела.
— Будущего младенца, — докончил царь, обнимая и целуя ее.
— Да, я сегодня его почувствовала, — зарделась царица. — Коль родится мальчик, то как наречем?
— Нареку Петром: пущай, как митрополит Петр, будет разумен и управляет царством, как тот паствою.
— Аминь, — произнесла набожно царица.
Перед отъездом в Ферапонтов монастырь она дала Лопухину подробное наставление: как говорить со старцем, как успокоить его, — и поручила ему одеть его и обеспечить его содержание.
Приехал Лопухин, дал ему свободу ходить по монастырю, одел его, распорядился, чтобы Кирилловский соседний монастырь доставляет ему все необходимое по расписанию и уехал, получив от него благословение царю и царице, и будущему младенцу.
На радостях, что у него от Наташи будет, быть может, новый наследник и что с собинным другом он примирился, царь Алексей по возвращении Лопухина из Ферапонтова монастыря устраивал праздник за праздником: и на Москве-реке был бой медведей, и в селе Преображенском, в оконченных Преображенских комедийных хоромах, готовился спектакль.
Наслышались и царь, и царица от Лихачева, видевшего во Флоренции бал и балет, так много, что им хотелось и у себя завести театр или комедийное действие.
Наконец 17 февраля должна была быть поставлена драма «Есфирь».
В этой драме было много намеков на клевету, которую выпустили против Натальи Кирилловны и Матвеева, и на судьбу Нащокина, — тот, по правде, и в действительности имел сходство не только с Аманом, но с его падением.
Да и себя оправдывала Наталья Кирилловна, так как тенденция библейской Есфири та, что первая жена Артаксеркса получила от него развод за то, что не хотела снимать покрывала, и люба ему сделалась Есфирь именно за то, что она ходила без покрывала. Это должно было напомнить царю упрямство в тереме Беляевой и уступчивость ее, Натальи Кирилловны.
С трепетом в сердце Наталья Кирилловна явилась в театр, в закрытую ложу, где она с царевнами должна была смотреть комедийное действие сквозь отверстия, которые были между обтянутыми красным сукном досками, закрывавшими ложу со стороны зрителей. Царь поместился в кресле перед сценою, а придворные за ним. Музыка играла, как и теперь, перед сценою.
Царю не было известно содержание драмы, а только рассказ библейской книги Есфири.
С большим вниманием и интересом следил он за ходом драмы и по ее окончании вошел в ложу царицы и, обняв ее, сказал:
— Благодарю тебя и Матвеева, что отгадали мои чувства и мысли. Ты истая Есфирь, а он истый Мардохей… Я же считаю себя счастливым, что мне выпала завидная доля Артаксеркса.
С этого времени он еще горячее привязался к ней. А 30 мая 1672 года после крайне тяжелых родов, так что бабка опасалась за самую жизнь царицы, он сделался счастливым отцом: Бог дал ему сына. Повивальная бабка схватила новорожденного, завернула в пеленку и, опустив в ванночку, побежала к отцу объявить радостную весть. Услышав, что родился сын, царь Алексей перекрестился и побежал поглядеть на младенца. Ему показали толстенького ребенка, темно-красного, с темными волосами на голове.
— Экий молодец! — воскликнул отец. — Будешь ты у меня богатырь… на счастье русского царства.
Этот «богатырь» был Петр Великий.
2 июня произошло торжественное крещение Петра в Золотой палате и потом угощение было предложено всем боярам и святителям.
Во время обеда, еще по старому обычаю, заведенному царем Алексеем Михайловичем, пелись духовные песни, но вместе с тем играл и орган.
Это было как будто предвестием того, что родившийся поведет к чему-то новому.
XLIV
Заточение Никона в Кирилловскую обитель
Получив свободу, Никон воспользовался ею для блага народа: он занялся лечением больных.
Приставленного к нему монаха Мардария посылал он в Москву за лекарствами: за деревянным маслом, ладаном росным, скипидаром; за травами чечуй и зверобой, за нашатырем, квасцами, купоросом, камфорою и за камнем бузуй…
К Никону в келью являлись из разных мест и женщины, и мужчины, и дети, и он давал им лекарства и верующим читал молитвы.
Впоследствии он писал царю, что слышал он глагол: отнято-де у тебя патриаршество, зато дана чаша лекарственная: лечи болящих.
Деятельность эту оклеветали перед царем: будто это делается, чтобы к нему ходил народ с целями политическими…
Вследствие этого в 1674 году в Великий четверток, когда в церкви монастырской собралось много народу и он шел туда приобщиться, явились стрельцы с сотником — два пошли впереди него, а четыре — позади. Никон обиделся:
— Не преступник я, чтобы идти в храм Божий к причастию со стрельцами…
И с этими словами он возвратился обратно в келию и перестал ходить в церковь.
Но все же царь, и в особенности Наталья Кирилловна, поддерживали старца: ему посылались и провизия, и полотна, и меха и даже соболя.
Да вот приходит страшная весть, в зимний мясоед царь заболел, а 30 января 1676 года его не стало.
Смерть Алексей Михайловича поразила все царство и готовила что-то необыкновенное, так как накопилось много горючего материала.
В течение почти тридцатилетнего царствования Алексей Михайлович довел русскую древнюю жизнь до апогея, т. е. учение Домостроя дошло до крайности в домашней и общественной жизни, так что терем и вообще боярские дома были обращены в богадельни и монастыри. Войны же со Швейцией, с Польшею и союз с Малороссией, как равно и иностранцы, наполнившие армию и Москву, внесли новые понятия в общество. Отсюда произошло смещение направлений, нередко друг другу противоречащих.
Раскольники требовали неприкосновенности древляго благочестия, т. е. сохранения старых книг, икон и богослужения и вместе с тем называли никонианцев ханжами. Они же требовали точного исполнения Стоглава, т. е. в религиозном отношении держаться их толка, а в государственном — земских начал.
Никониане разделились на две партии: одна требовала тоже оставления порядков Домостроя, но желала в жизни государственной земских начал и уничтожения местничества; другая партия требовала самодержавия на началах боярства и воеводства и желала уничтожения местничества, — словом, она идеалом своим считала конец правления царя Алексея Михайловича.
Это разделение общества и вызвало при похоронах царя различные чувства: раскольники восхитились и рассказывали, что пророчество одного из монахов Соловков оправдалось. Он говорил, что вместе с падением Соловков, где раскольники заперлись и защищались, умрет и государь. Следовательно, смерть его дала надежды расколоучителям, что боярство и воеводские начала будут уничтожены; одни только почитатели самодержавия приуныли, так как власть ускользала из их рук.
Узнав о смерти царя и о настроении общества, патриарх Никон заплакал и сказал:
— Воля Божья, видно, судиться нам на том свете. Бог его простит — поминать его я буду.
Вступил на престол четырнадцатилетний Федор.
С первых же дней перемены этой юным царем овладел его дядька, князь Федор Федорович Куракин, и Анна Петровна Хитрово, его мамка.
Обе эти личности были враждебны Никону как участники его низложения, и притом они принадлежали к самодержавной боярской партии, во главе которой стоял Матвеев.
Милославские, а потому весь терем, составляли земских никониан.
Во главе с Матвеевым стоял в самодержавной партии и патриарх Иоаким, преемник Иоасафа.
Иоаким был человек дюжинный, без всякого образования, и все его заслуги перед церковью и государством заключались в том, что он был беспрекословным исполнителем воли Нащокина, а потом Матвеева, потому что он был личный враг Никона; притом, подобно знаменитому Торквемаде, с особенным усердием жег расколоучителей, еретиков и колдуний… Не обладая ни талантом, ни умом, ни знанием, ни влиянием в обществе, он страшился бывшего патриарха Никона и ему было страшно приблизить даже к Москве святейшего из боязни, что он сам в подобном случае может потерять свое патриаршее значение. Сам Никон давал ему повод на эти опасения: он еще в 1672 году велел и царю передать, что он не признает для себя обязательным постановление восточных патриархов. Да и константинопольский патриарх писал до собора о возвращении Никона; притом, два года перед тем, Никон писался к епископу вологодскому: «Божиею милостию, мы, патриарх Никон…»
Партия же Милославских, стоявшая за Никона с первых же дней нового царствования, начала действовать, чтобы освободить и приблизить старца к Москве.
Царевна Татьяна Михайловна, господствуя в тереме, имела уж в это время сильную помощницу в царевне Софии Алексеевне: той исполнилось двадцать лет и она была энергична, умна, мужественна и учена.
Послала поэтому царевна Татьяна несколько дней спустя после смерти брата племянницу к новому государю, чтобы его убедить в необходимости приближения Никона к Москве и переезда его в «Новый Иерусалим».
София Алексеевна отправилась к брату. Красноречиво и горячо она говорила с ним и довела его до слез. Он обещался сделать все, что можно.
На другой день он повидался с Иоакимом. Выслушав мальчика-царя, патриарх молвил:
— Никону и так хорошо в Ферапонтовом монастыре, но ему можно еще больше сделать: я переведу его поближе, в Кириллов монастырь… В «Новом Иерусалиме» будет ему хуже: со времени ссылки Никона там ничего не поправляли, и в кельях обители и холодно, и сыро; притом братия там и сама не имеет чего есть, а Кирилловский монастырь богат. А потому не соизволит ли великий государь дать указ о переводе Никона в Кирилловский монастырь?
— Коли ему будет там лучше, так пущай, — ответил государь.
Не прошло и месяца, как получился царский указ в Ферапонтовом монастыре о переводе патриарха в Кирилловскую обитель.
Монастырь этот был крайне ему враждебен. Покойный государь велел ему по разрешению отпускать Никону содержание, что и вызвало с обеих сторон неудовольствие и враждебность: Никон жаловался царю на монастырь, а тот на Никона.
— Кушает ваш батька нас, — говорили Кирилловны ферапонтовским монахам.
— Я, благодатию Божиею, не человекоядец, — жаловался царю на это Никон.
Притом в Кирилловском монастыре находился Флавиан, поддерживавший Хитрово на суде, когда Никон доносил на Богдана Матвеевича «о чародействе его с литовкою и монахом Иоилем».
Патриарх Иоаким поэтому, как говорится, выдал Кирилловскому монастырю Никона головою.
Повезли патриарха в обитель эту и, когда его ввели в келию, его тотчас же замкнули, и сделался он снова затворником.
Осмотрел патриарх келию — она была еще хуже той, какую он занимал во время заточения в Ферапонтовом монастыре.
Это была узенькая комнатка в одно крошечное окошечко на такой вышине, что Никон не мог его достать, наставив даже всю мебель свою друг на друга. В углу висела икона без лампады. Деревянная кровать без настилки, стул о четырех ножках и поломанный столик — вот убранство келии. Это была монастырская темница для преступных монахов.
Пищу приносил ему служка: щи да каша, кусок хлеба и кружка воды.
Представлялись узнику в этой смрадной темнице, в этой духоте, и родительница его — Мариамна, и родимый лес его в Вельяминове или Курмышах, и его жизнь, когда он помогал своим крестьянам в поле, и жизнь его в Макарьевском монастыре, его женитьба и семейное счастье, его знакомство с Нефедом Миничем, смерть Хлоповой, переезд его в Москву, кончина патриарха Филарета, казнь Шеина, жизнь его в Соловках, его бегство оттуда, Кожеозерский монастырь, приезд его в Москву, назначение игуменом Новоспасского монастыря, московская гиль, сближение с царем, возведение его в митрополиты новгородские, мятеж новгородский, вызов его в Москву, поездка за мощами св. Филиппа в Соловки, возвращение его и избрание в патриархи, собинная дружба царя, его могущество, управление им государством, война с Польшею, прекращение им чумы, падение Смоленска, присоединение Малороссии, исправление церковных книг…
Во всех подробностях проходит все это перед его глазами, и каждое из этих воспоминаний вызывает его вздохи и нередко слезы из глаз.
— Боже, за что меня наказуешь так, — говорит он, кладя поклоны перед иконою, — уж лучше прекратил бы мои дни, а то живешь для вечных мук. Хоша б Ты память пришиб — забыть бы все прошедшее, не чувствовать, не мыслить.
А тут, как нарочно, еще в более пленительном виде начинают являться перед ним и картины природы, и люди, им любимые: и жена его, и царевна Татьяна, и Марья Ильинична, и родственники его, — и все это как будто манит к себе, зовет и говорит:
«Ведь ты-то настоящий патриарх и плачет об тебе Россия… и Малороссия, и все Поволжье ведь волновалось из-за тебя… Приди вновь на свет — и будешь вновь ты на престоле патриаршем. Гляди, все враги твои сходят в могилу: умер патриарх Иоасаф и сам царь… Трубецкой и другие… расколоучители в заточении…»
Вдохновляет это надежду в сердце Никона, и он чувствует, что у него имеются друзья в Москве, что не дадут они ему погибнуть в застенке и что рано или поздно он выползет отсюда с величием и славою, как заслуживает он.
«Коль, — думает он, — царевич Алексей жив был бы, ино было бы: он ослобонил бы меня… он знал меня, я носил его на руках, он драл меня за бороду, играл моими панагиями… А этот Федор — не знает он меня, а враги мои у него в силе… Но придет время, сделается он муж, тогда и сжалится он над старцем… поймет, что в его царстве все дело моих рук… и благолепие в церкви, и новые книги… и сильное войско, и Малороссия, и Белоруссия… Даже дворцы царские — все это делали мои мастера…»
Подкрепляют его силы эти думы, но после трехлетнего одиночества начинает заедать его тоска, мысли мутятся, и овладевает им злоба:
«Почто он держит меня в затворе?.. Кому я что сделал?.. Этот поганый, коростявый Иоаким, страшится тени моей, точно бес ладана… А царь-мальчишка не спросит даже, где и что Никон. Да и царевна Татьяна хороша… а мама Натя? Все покинули меня, как тряпку старую, негодную. Да и взаправду я тряпка — ноги опухли, рука левая разбита, зубы все выпали, а тут грызи черствый хлеб и корку, а коли корки не съесть, не дают другого хлеба… Пил бы квас, да мышь попалась надысь, ну и противно. Да вот вчера показался снова черный вран в окне… потом чудища… бесы… демоны… рвут последнюю мою одежонку… а вот теперь… точно бесы лютые: Боборыкин, Сытин, Стрешневы, Хитрово… Чего вам, злодеи… не отдам одежи… Глядите… и так вся изодрана, вся в дырьях, не греет меня… вишь, и зуб на зуб не попадает…
Стучат у него зубы, и он весь синеет.
— Мама Натя, царевна Татьяна, где вы? Спасите, спасите… снова бесы, — кричит он однажды неистово, прячась в угол…
Но что это? Отворяется дверь темницы, и появляется монашка.
Никон глядит на нее с недоумением.
— Не узнаешь меня, святейший? — спрашивает она.
— Нет… нет… не узнаю и ты пришла меня мучить, как те.
— Не мучить я пришла тебя, с доброю вестью… Вспомни игуменью девичьего Воскресенского монастыря, Марфу… я та самая… Помнишь, я ходила к тебе в Ферапонтов… под твое благословение.
— Помню, помню… но нет уж во мне больше благодати, бесы мною овладели… и умру я здесь в этом смраде, сырости и холоде… Уйди отсюда, и ты окоростовеешь, как я… уйди, мать игуменья…
— Благослови меня, святейший, и выслушай…
Она пала ниц и, поднявшись, подошла к его благословению.
— Благословит тебя Господь Бог… Садись и поведай, какую весть принесла?
— Весть радостная. Была у меня в монастыре на богомолье паломница, боярыня Огарева, и сказывала: «Пущай-де святейший напишет грамоту в «Новый Иерусалим», а братия и попросит царя отпустить тебя к ним». Грамоту твою я повезу к ним — вот бумага, чернильница и перья.
Игуменья вынула весь этот запас из кармана и положила на стол.
— Да я-то и писать разучился, да и года и дни забыл… да и глаза плохо видят.
Никон сел к столу и кое-как нацарапал к братии грамотку.
Инокиня простилась, взяв его благословение царю, царице и царевнам.
Грамота Никона к братии «Нового Иерусалима» произвела свое действие: они отправили с челобитною к молодому царю своего игумена.
Федор Алексеевич, выслушав милостиво игумена, послал за патриархом.
Прибыв к царю, патриарх Иоаким вознегодовал, что, помимо него, осмелились говорить об Никоне с государем. В продолжение четырех лет он при каждом свидании и с ним, и с царевнами уведомлял их, что Никон живет в Кирилловском монастыре во всяком удовольствии и что, если он не показывается на свет, так это оттого, что у него ноги слабы. Для вящего же убеждения всех в блаженной жизни святейшего он каждый раз от имени его отдавал благословение царю, царице и царевичам. Тут же неожиданно хотят снова вызвать его на свет и он разоблачит, что его в Кирилловском держат в заточении. Нужно, таким образом, во что бы то ни стало воспрепятствовать этому возвращению.
— Я, — сказал он с видом смирения, — день и ночь думаю о святейшем старце, забочусь о нем… и… скорблю сердцем… Хотел бы его любовно видеть… да нельзя… есть причина… Да я не дерзал докладывать великому государю… нельзя его возвратить… Будет великий соблазн и грех в церкви.
— Да что такое случилось? — встревожился государь.
— Вот уже четвертый год… прости мне Господи мои согрешения… Никон ежечасно мертвецки пьян… ругается святым иконам… в церковь не ходит… разные ругательства произносит на тебя, великий государь, да на меня, на церковь святую… Говорит с бесами, демонами… Бредит видениями… Ругает свои исправленные книги и называет их еретическими… Как же его привести в подмосковную обитель?.. Себе и церкви на срамоту. Одежи и обуви не хочет носить, босой да полуголый ходит.
— Пошли ему, святейший, от меня и обувь, и одежу — он и носить будет… Сказать, что то воля моя… Да бают, что некому там и приглядеть за ним, так послать к нему Ивана Шушеру да Ольшевского: благо они челом бьют послать их к святейшему старцу.
Закусил губы патриарх Иоаким и вынужден был исполнить приказ царя.
Весною 1681 года прибыли в Кириллов монастырь Шушера и Ольшевский.
Первое свидание их было трогательно: это были бесконечные лобзания, объятия и беседы. Служки привезли ему от царя гостинцы, одежду и обувь. Перевели святейшего в другую, более просторную келию и разрешили гулять по монастырскому саду. Но ноги отказывались ему служить, притом воздух действовал на него одуряющим образом, и голова у него кружилась и болела. Да и постарел он, волосы на голове и в бороде его совсем поседели, исхудал он и сделался скелетом, а на лице кожа даже потемнела.
Вид он имел еще более величественный, чем прежде, да силы его оставили: многолетние страдания сломили его могучую природу.
Начали Никона вновь посещать в Кирилловом монастыре жители городов, монахи и монахини.
Никон принимал всех любовно, лечил, благословлял, ко всем был добр, но Кирилловскому монастырю не мог простить причиненных ему обид и мучений. Душа его рвалась отсюда в «Новый Иерусалим», в его рай, о котором он так давно плачет и горюет.
— Альбо то можно, — говорил часто Ольшевский, — так да с патриархом поступать… Джелебы то можно, я бы всех монахов утопил… Надея на Бога, нас домой в «Новый Иерусалим» отпустят… Ты, святейший, только отпиши туда, а мы Шушеру туда пошлем… Будем мы с тобою, патриарх, еще там архиерейску службу править…
И вот под таким впечатлением пишет Никон вновь в «Новый Иерусалим»:
«Попросите, братия, еще обо мне царя. Умираю я, не попомните моей прежней грубости, пожалейте старика».
Грамоту эту отвозит Шушера в «Новый Иерусалим», и оттуда отправляется вновь посол, но уже не к царю, а к царевне Татьяне Михайловне.
Посол рассказывает всю подноготную царевне.
Татьяна Михайловна приходит в страшное негодование и бежит к царевне Софье.
— Соня, нас бесчестно обманывал патриарх Иоаким, — говорит она, едва переводя дыхание от волнения. — Ведь патриарха Никона он держал четыре года в заточении на одних щах да каше и ржаном хлебе, никого к нему не допускал, в церковь Божью не пущал, без одежды и обуви содержал в келье… Это безбожно, бесчеловечно… Идем к царю.
— Как? Да мне патриарх всегда сказывал, что Никон во всяком удовольствии живет… Пойдем к брату, пущай сыск учинит… Пущай не верит патриарху.
Обе побежали к царю.
Федор Алексеевич сильно встревожился, увидев тетушку и сестрицу гневными и взволнованными: нервный и впечатлительный, он почувствовал даже сильное сердцебиение.
— Что случилось? — спросил он испуганно, воображая, что не приключилась ли какая-нибудь беда и со второю его женою, на которой он недавно лишь женился.
Царевны рассказали ему о бывшем заточении Никона.
— Теперь понимаю, — вздохнул царь, — зачем патриарху Иоакиму понадобилось перевести его в Кирилловский монастырь… Да и пьянство Никона, вижу я, — поклеп.
— Так ты, племянничек, и вели перевести его в «Новый Иерусалим», — обрадовалась царевна Татьяна Михайловна.
— Да как же без патриаршего благословения?.. — недоумевал юный государь.
— Так, братец, покличь его и поговори с ним — обняв и поцеловав его, проговорила царевна Софья.
— Уж вы, тетушка и сестрица, лучше сами позовите его, да и уговорите… А я велю царских лошадей и кареты отослать за святейшим в Ярославль.
Царевны поцеловали его и ушли в терем. Они послали за патриархом Иоакимом. Иоаким явился в терем, воображая, что они желают духовной беседы с ним.
Когда он вошел в приемную царевны Татьяны Михайловны, он застал там царевну Софью.
Царевны подошли к его благословению и посадили его на почетное место на диване, под образа.
— Прости, святейший, — начала царевна Софья, — что мы с тетушкой Татьяною потребовали тебя… У нас великая к тебе челобитня.
— Повеление царевен для меня указ, — опустив скромно глаза и положив руки на животик, произнес патриарх.
— Бьем мы челом: монастырь «Новый Иерусалим» и Воскресенская церковь приходит в запустение.
— Приходит он в запустение, — поднял набожно глаза к небу Иоаким, — ибо восточные патриархи, на соборе 1666 года, осудили и название «Новый Иерусалим», и строителей его: Никона и Аарона. Где нет благословения святителей, там и благодати нет.
— Где два или три соберутся во имя Мое, там и Я пребываю, — возразила царевна Софья. — Не лишена, поэтому, св. благодати и обитель «Новый Иерусалим».
— А в Воскресенской церкви, кроме частиц Святого гроба, покоятся еще мощи св. Татьяны, — вставила царевна Татьяна Михайловна.
— Не ведал… не ведал, — вздохнул Иоаким и, набожно перекрестясь, произнес: — Господи, прости мне согрешение.
— Вот, — продолжала царевна Софья, — мы с тетушкой желаем увеличить благолепие монастыря, я дала обет соорудить там храм Богоявления, а царевна все достояние отдаст на святую обитель.
— Богоугодное дело… богоугодное, я благословляю… Вы внесите деньги в патриаршую казну. А там, что соборная дума скажет…
— Мы пожертвуем всем, но братия просит возвратить ей отца и благодетеля ее, — возразила царевна Софья.
— Тому не можно быти, — как ужаленный вскочил Иоаким.
— Садись и выслушай, святейший… Никон хил, стар и годы его сочтены… Пущай умрет в своей обители, не проклиная царя и нас за бессердечие, — произнесла скороговоркою Софья.
— Тому не может быть, — упорствовал патриарх, — да ты царевна, не ведаешь, что он и одежи, и обуви не носит, да день-деньской от вина пьян бывает, сквернословит, богохульствует…
— Неправду говоришь, святейший, и это поклеп на святейшего старца, — вышла из себя царевна Татьяна Михайловна. — Держишь ты его в темнице пятый год без одежи и обуви; а от квасу твоего с мышами не опьянеешь. Господь Бог милосердный накажет тебя… Покайся и разреши Никону переехать в «Новый Иерусалим».
— Тому не можно быти, — упорствовал Иоаким и собирался выйти.
— Коли так, — затопала ногами Татьяна Михайловна, — так я сама поеду за святейшим; да не в «Новый Иерусалим» я его свезу, а в Успенский собор… Ударим в царь-колокол, созовем народ, и он поведет его на патриарший престол, а тебя, лицемера, ханжу, пустосвята, мы упрячем в ту келью, где ты томил безбожно больного, хилого, слабого старца столько лет…
У Иоакима опустились руки и затряслись ноги.
— По мне что, — заикаясь произнес он, — пущай Никон едет в «Новый Иерусалим»… Как великий государь соизволит.
— Так пиши грамоту! — повелительно произнесла царевна Татьяна.
Софья подала перо, бумагу и чернильницу.
— Мне нужно с царем переговорить, — молвил патриарх и торопливо вышел из терема.
XLV
Кончина Никона
— Альбо то можно, Иван, — накинулся Ольшевский на Шушеру, — поехал в «Новый Иерусалим» к братии и возвратился ни с чем. Джелебы то я поехал, так давно бы приехали за патриархом.
— Хвастай, хвастай… Да и так я насилу-то упросил братию, чтобы помимо патриарха Иоакима послали в Москву… Ну и послали… А там, что Бог даст.
— Я бы и учинил: поехал бы в Москву с ними да с царским посланцем вернулся… Надея на Бога, мне не первина: мы с патриархом Никоном…
— Толкуй ты. Попробуй-ка ты сунься в Москву, там таперь черт ногу сломит: не знаешь, кто первый, кто последний.
— Теперь, Иван, погляди: патриарх точно из гроба встал, бледный да слабый… Ждет не дождется присылки из Москвы: у меня у самого душа переболела… а иной раз, глядючи на него, так и плакать хочется.
Слезы показались у него на глазах, он вытер их со щеки и высморкал нос в полу.
— Иван!.. Ольшевский! — раздался голос Никона.
Оба бросились в его келью.
Никон был одет: на нем была архиерейская мантия, на голове клобук и в руках посох.
— Что же не собираетесь… Что мешкаете… ждать не буду.
— Куда, святейший? — удивился Ольшевский.
— Куда, куда? Домой… в «Новый Иерусалим»… Проворней, живей, укладывайтесь, собирайтесь…
Шушера переглянулся с Ольшевским: они полагали, что он бредит.
— Святейший, да из Москвы еще не прислали, — возразил Ольшевский. — Джелебы из Москвы приехали, иное дело… А допреж нечего укладываться.
— Говорю, укладывайтесь… Подъехал струг… а на нем посланные от царя… они вышли на пристань… Вот, вот идут… спешите — ждать не буду, — торопливо произнес Никон.
— Ярославский воевода, да епископ и архимандрит приехали за святейшим и идут сюда, — крикнул Шушера.
У Никона задрожали руки и ноги, и он в сильном волнении сел на стул.
— Господи, услышал ты мои молитвы, не дал умереть здесь, как злодею, — прошептал он. — Укладывайтесь, да торопитесь, — скорей, скорей отсюда… Здесь столько слез я пролил.
Ольшевский начал укладываться и увязывать вещи свои и патриарха.
Появились в келии царские посланцы, они подошли под благословение патриарха. Никон перецеловался с ними.
— По указу великого государя, святейший старец, мы приехали за тобою: в Ярославле ждут тебя царские лошади, колымага и рыдваны. Отвезут тебя в «Новый Иерусалим», где будешь жить по собственной воле, на покое.
— Да благословит Господь Бог царя, царицу и всю государеву семью за многие их милости ко мне, — прослезился Никон. — Снова сподобит меня Божья Матерь узреть и Голгофу и Иордань, и храм «Воскресения», где я на плечах своих таскал камни и бревна… и заживу я снова с детьми моими — деревьями, и деда Мамврийского дуба снова обниму… Боже милостивый! одна уж эта радость искупит мое пятнадцатилетнее заточение в монастырях…
И твердыми шагами патриарх вышел из кельи, в сопровождении послов спустился во двор и здесь остановился, поглядел на монастырь, на храм, перекрестился и сказал:
— Не хочу я видеть братию, но я прощаю их и благословляю… Передать им, что одною верою да молитвою не спасешься, а нужны и добрые дела: пущай сердца свои смягчат — вера без дел мертва есть.
Он направился к пристани; придя туда, он пошел прямо на струг и, перекрестясь, прошептал:
— Господи, помилуй и спаси люди твоя.
Час спустя струг, несомый течением Шексны и парусом, потянулся к Волге.
Весть о том, что Никон возвращен и поедет водою до Ярославля, быстро разнеслась по городам и селам, и тысячи народа в лодках и на берегу ожидали его с женами и детьми для получения его благословения. Духовенство же с хоругвями, крестами и иконами выходило тоже на берег и пело: «исполлаэти деспота», «достойно» и «многая лета».
В местах, где они останавливались, народ падал ниц, плакал, целовал его руки, платье и след его ног.
Любовь народная сильно тронула его, и он понял тогда, почему Стенька Разин именем его поднял все Поволжье.
По Волге было тоже, что по Шексне: шел струг вверх волоком, и это дало возможность народу еще больше выказать свою любовь.
Огромные толпы встречали и провожали его, а для смены волока явились люди с лошадьми.
Так тянулись они почти до самого Ярославля, где Никон должен был пересесть в царские экипажи и ехать на Владимир.
Но в шести верстах от Ярославля он почувствовал сильное утомление и слабость.
Пришлось послать в находившийся вблизи монастырь за лошадьми и экипажем.
В обители игумен со всей братией встретил его с крестом и образами у ворот.
Когда Никон прикладывался к кресту и к иконам, один из монахов отделился от братии и бросился к нему, к ногам.
— Кто ты? — спросил его Никон.
— Я бывший архимандрит Сергий, который не дал тебе говорить к народу при отвозе тебя из Чудова монастыря в земскую избу… Бог меня покарал — я в ссылке уж многие годы в этом монастыре… и горько оплакивал я мой грех перед тобою.
Да простит тебя Господь Бог, как я прощаю, — кротко произнес Никон.
Отдохнув здесь недолго, святейший велел себя везти в Ярославль.
Все ярославское духовенство, все горожане от мала до велика и множество народа с окрестностей явились поклониться святейшему. Духовенство встретило его с крестами и хоругвями, и когда со струга он начал благословлять народ, все пали ниц и пели «многая лета».
Народ плакал, целовал его руки и одежду.
Здесь он сел в колымагу, и народ поволок его за город, но недалеко от Ярославля, на небольшой речонке, патриарх возжелал, чтобы запрягли лошадей из боязни утомить народ.
Колымагу остановили, он просил высадить его на берег речки.
Разостлали там ковер и на руках снесли его туда из экипажа.
Он сел на ковер, вдохнул в себя свежий летний воздух и обратился к сопуствовавшим его.
— Как хорош, — произнес он восторженно, — Божий мир… и жить бы людям в любви и согласии, а они грызут, заедают друг друга, как будто нет места для всех на земле… Льется кровь братская и в войнах, и на плахах, и в застенках… Льется она не ручьями, а реками… Отчего, Боже, такое проклятие на людей?.. Пути твои неисповедимы…
Он умолк, набожно глядел на небо и шептал какую-то молитву.
Но вот лошадей запрягли, взяли под руки святейшего, чтобы повести его в колымагу. Раздался вдали благовест к вечерне из Ярославля.
Никон остановился и перекрестился.
— Поскорей… поскорей… там меня ждут…
При последнем слове он начал поправлять платье, благословил народ, потом сложил руки на груди и… отошел в вечность!
Народ пал на колени, молясь, крестясь и громко рыдая.
Свершилось это 17 августа 1681 года, на 76 году его славной и многострадальной жизни.
Вечная ему память!
XLVI
Похороны Никона
Пять дней спустя в Москве разнеслась весть о смерти Никона, и дьякон Успенского собора, детей которого благословил тот в последнее его посещение этой церкви, услышав об этом на патриаршем дворе, побежал к царь-колоколу, висевшему тогда в особой колокольне у собора, и ударил в него с погребальным перезвоном.
По обычаю, это совершалось только во время смерти царя и патриарха.
Все московские сорок сороков подхватили печальный перезвон, и белокаменная столица поднялась на ноги.
Узнав о смерти Никона, столица облеклась в черную одежду, и народ устремился в церкви ставить свечи и служить панихиду. В народе и в частных домах слышались рыдания, а царский двор облекся в печальные одежды — в придворной церкви царь с семьею своею слушали тоже панихиды.
Возник вопрос, где и как хоронить его.
По обычаю, патриархи хоронились в Успенском соборе. Но похоронить его здесь — значило признать собор, низложивший его, недействительным, а его — патриархом; патриарха же Иоакима — похитителем патриаршего престола.
При печали же, скорби и возбуждении народа, если бы его привезли в Москву, могло бы тоже случиться нечто печальное для патриарха Иоакима.
Судили, рядили и решили похоронить его в «Новом Иерусалиме», как строителя монастыря, тем более что на это была его воля.
Но кому хоронить и как?
Если хоронить его как патриарха, то обряд погребения не приходится совершать Иоакиму, так как этим он признает недействительность соборного постановления.
Решили поэтому, чтобы хоронил усопшего Рязанский архиепископ.
Когда же этот спросил: как же хоронить святейшего старца, как монаха или патриарха, Иоаким ответил: «Как соизволит великий государь».
Никона между тем отвезли в Ярославль, сделали гроб и на руках понесли в «Новый Иерусалим».
Ко дню его прибытия огромная масса народа собралась в «Новый Иерусалим», и туда прибыл государь, все бояре и высшее духовенство, а также все московское белое духовенство. По всему пути следования тела Никона народ с благоговением и слезами встречал и провожал его прах. Многие следовали за ним от самого Ярославля.
Навстречу усопшему двинулось из «Нового Иерусалима» все духовенство с иконами, крестами и хоругвями и пело: «Христос Воскресе!» Приблизившись ко гробу, они приняли его и на головах своих понесли в церковь.
После соборне отслуженной обедни, причем, по установленному Никоном правилу, соблюдающемуся поныне, пелось «Христос Воскресе!» — Никона облекли в патриаршую одежду и переложили в каменный гроб. Перенесение в другой гроб совершал сам царь; отпевали его как патриарха, причем царь читал сам апостол и кафизму.
После погребальной службы, когда нужно было проститься с усопшим, государь подошел к нему и, целуя ему руку, громко рыдал и просил у него прощения, почему раньше не возвратил его.
В церкви все рыдали, прощаясь с Никоном.
Несмотря на теплое сентябрьское время, он лежал в гробу, не издавая никакого запаха; а патриаршая одежда, при седой огромной его бороде, давала ему особенно величественный вид и напоминала св. митрополита Филиппа.
Когда все простились с ним и хотели уж закрыть гроб, появилась сгорбленная старушка черница и, протолкавшись, взошла на подмостки и припала к руке покойника.
Долго она стояла в таком положении, но вот пошатнулась, упала с подмостков.
Придворные боярыни и царевны, стоявшие по левой стороне церкви, за занавесом, бросились подымать ее — она была мертва.
Царевна Татьяна, подымавшая ее, вглядевшись в ее лицо, вскрикнула.
— Мама Натя…
Погребли Никона на Голгофе же, на южной стороне, внизу, на том месте придела, где в Иерусалимском храме указывают прах Малхиседека.
После похорон государь снесся с восточными патриархами, и они признали низложение его неправильным и в грамотах писали: «Патриарх Никон столп благочестия, непоколебимый, и божественных и священных канонов сберегатель присноискуснейший, и отческих догматов, и повелений, и преданий неизреченный ревнитель и заступник достойнейший».
XLVII
Эпилог
Прошло с небольшим полгода со дня смерти Никона, как царь Федор Алексеевич в Светлое Воскресенье (16 апреля 1682 г.), бывши веселым и совсем здоровым, вдруг захворал, и 27 апреля вечером его не стало.
Остались его наследниками слабый душою брат его Иван и малолетний Петр.
Правление государством приняла энергичная, мужественная и умная царевна София.
Получив власть, она исполнила обет свой: она соорудила церковь Богоявления.
В ските, в келии Никона, висит современный ему портрет его, с надписью посетившего эту келию, в Бозе почившего Царя-освободителя. Надпись собственноручная и гласит: «Александр, 30 мая 1837 года».
Что думал едва двадцатилетний наследник престола в этом священном месте: думал ли он о печальной участи великого человека, или тогда уже явилась у него мысль быть последователем Никона и освободить крестьян, или же он сетовал о многострадальной его жизни, или он предчувствовал тогда, что и он будет тоже великомучеником людской злобы и неблагодарности?.. Надпись его над портретом свидетельствует о сочувствии его к Никону, а жизнь его и деяния святителя были ему вполне известны, так как он был отличный знаток истории своего народа.
Над могилою Никона ныне повешены двухпудовые железные вериги, состоящие из цепи с железными крестами, которые возлагал на себя Никон во время его пребывания в монастыре.
У гроба патриарха служатся обыкновенно все совершаемые в храме панихиды, причем на каждой из них поминается его имя во главе прочих.
Храм докончен еще царем Федором Алексеевичем и царевною Софиею и торжественно освящен в 1685 г. патриархом Иоакимом, причем тот служил панихиду Никону как патриарху. Потом переделывался храм несколько раз и теперь, по грандиозности своей это одно из лучших зданий в России.
Но бессмертнейший памятник поставил себе Никон присоединением Малороссии и Белоруссии к России и тем благолепием и великими началами братолюбия, веротерпимости и милосердия, которыми обязана ему всецело наша православная церковь.
Но, спросите вы, как же появилась на свете вновь мама Натя, когда ее сожгли в Темникове в срубе?
Запорожцы, находившиеся в этом городе с Долгоруким, узнав ее, спасли из темницы, а на ее месте сожжен труп умершей в тот день женщины.