Книга: Великий раскол
Назад: Великий раскол
Дальше: VI Царская невеста

Михаил Филиппов
Патриарх Никон

Том первый

I
Мордовский шаман

В 90 верстах от Нижнего Новгорода, в теперешнем Княгининском уезде, в 1605 году стояло село Вельманово, или Вильдеманово, а по раскольничьим источникам — Курмыши. Местность эта была трущобная, и село раскинулось в сторонке от дорог, в лесу. Все представляло в нем бедность, если не прямо нищету населения — старые избы, ветхая церковь.
Все постройки, потемневшие от времени, как-то теснились друг к другу, как бы из опасения не устоять одним.
Был прекрасный майский полдень. Деревья оделись уже листвой, запахло елью, сосною и березою, а певчие птички заголосили и защелкали на тысячи ладов.
Из одной из самых бедных изб вышел в это время крестьянин. Роста он был большого, мускулистый, плечистый, с светло-русою бородою; но голубые глаза богатыря светились такою добротою, а все лицо таким добродушием, что казалось, будто голова на этом туловище чужая.
Крестьянин с озабоченным и оторопелыми видом, без шапки выйдя из избы, взглянул в ту сторону, где была церковь, и, перекрестясь, направил туда шаги свои.
Он подошел к небольшой, но чистой избушке священника и остановился у ворот; черная мохнатая жучка было облаяла его, но, узнав мужика, стала к нему ласкаться.
На лай собаки вышел сам батюшка — невысокий человек, с редкою бородою и умными глазами.
— А, Минин, это ты, сердечный… что скажешь? Аль жена родила?
— Бог сподобил, — осклабил белые зубы мужичок, целуя руку батюшке, — сына дал и имя ему нареки, отче. Благослови, отец Василий, молитву прочитай над младенцем.
— Сейчас… сейчас, — засуетился отец Василий.
Несколько минут спустя он вышел в эпитрахили, с крестом и молитвенником. По дороге он заговорил, обращаясь к Минину:
— Сегодня память мучеников Исидора и Максима, св. Исидора юродивого; а также преподобных Никиты и Серапиона, — выбирай имена, все Божьи угодники…
Минин призадумался и мысль ему пришла: один Исидор был великомученик, другой юродивый, уж будет ли хорошо назвать так и моего единородного; уж лучше назову его именем одного из подвижников Христовых — аль Никитой, аль Серапионом… И в этих мыслях он отвечал батюшке.
— Женка что скажет… дело женское… она назовет, а батюшка благословит.
— Пущай так.
Пришли они в избу. Внутри чистота, а на полатях сидит молодая женщина, белолицая, с добрыми темно-серыми глазами, да держит младенца в пеленах.
В парадном углу образ Божьей Матери, весь в шитых полотенцах, да лампадка горит, а тут же стол и на нем хлеб-соль да три свечки восковые.
Стал батюшка у образа, а Минин в это время подошел к жене и перешептывался об имени, какое нужно дать новорожденному, и жена его остановилась на Никите.
— Никой буду звать, — пояснила она.
Минин передал батюшке желание жены, чтобы младенца наречь Никитой.
Батюшка совершил благословение и, когда кончил, сказал хозяйке:
— Ну-ка, Марианна, теперь похвались ребенком…
Та раскрыла младенца, он был необыкновенно крупен.
— Экий богатырь, — невольно воскликнул батюшка, — а родить-то каково было!
— Три дня мучилась, — застонала родильница.
— И Бог воскресе в третий день, а в сороковой вознесся в славе одесную Отца, — произнес вдохновенно священник. — Благодать Божья да почиет на младенце, и да будет он подвижником Христа, как святой Никита…
И пока Минин стал готовить угощение батюшке, тот обратился к хозяйке:
— Дед мой. — так рассказывал он, — умер очень стар и помнил многих царей; а отцу моему рассказывал об опричнине, и о казнях лютых. Бысть глад, — присовокупил он, — по всей земле русской, а больше в Заволжье: во время жатвы дожди были великие, а за Волгой мороз хлеб побил, и люди помроша; а зима студена и снега паче меры. Тут игумен спасский, Маркел, Хутынского монастыря, оставя игуменство, жил в Антоновом монастыре, да сотворив житие Никите, епископу новгородскому, и канон, поехал к Москве… А после святой, гляди, и обрели мощи св. Никиты и перевезли их в Москву… И стал св. Никита чудо творить, что и словами не опишешь… Великий чудотворец!
Священник набожно перекрестился, примеру его последовали и хозяева.
Помолчавши немного, батюшка продолжал:
— Был еще св. столпник Никита, игумен переяславский… Великий чудотворец… Жил он в столпе… то было в княжение Всеволода III. Юный князь Михаил, сын Всеволода Чермного, немощен был и, услышав о чудесах столпника, поехал к нему в Переяславль. Принесли недужного к столпу, он пал ниц и рек: «Св. отче, прости мои согрешения и исцели мя недостойного раба Божьего». Поднял тогда свой жезл столпник и рече: «Господь Бог прощает кающихся, и имя его исцеляет недужных», — прикоснулся он жезлом к Михаилу и крикнул: «Христос воскресе, встань и ты». Князь встал, исцеленный и радостный; а бояре срубили крест и надписали на нем 6694 год (1186). Паломники и теперь ходят туда и приносят оттуда по кусочку креста.
Едва отец Василий кончил рассказ, как появился на пороге шаман мордовский из ближайшего мордовского селения. Каждое лето он нанимал на сенокос Минина.
Увидев батюшку и новорожденного, он догадался, в чем дело, и спросил:
— Сына Бог дал?
— Сына, — отвечал хозяин.
Тогда шаман пошептал какую-то молитву и, подойдя к хозяйке, сказал:
— Покажи сына, не сглажу; отплюешь три раза, а я скажу, чем он будет.
Мать неохотно раскрыла младенца. Взглянув на него, шаман затрепетал, упал на колени, стал бормотать какие-то молитвы, потом произнес восторженно по-мордовски:
— Будет он царь не царь, а выше царей, князей и бояр; будет он и богат, и нищ, и знатен, и убог; выстроит он не то города, не то монастыри; будут туда ездить и цари, и бояре, и князья, будут за него молиться и будут проклинать; будут люди злобствовать, что царь и великий дух его взыскал, но он победит всех врагов; блажен он будет, как ни один из живущих здесь, и землю он прославит, на которой он родился и где будет погребен…
С этими словами шаман сорвал с своего ожерелья одну золотую монету и, кладя ему в пеленки, поцеловал его, со словами:
— Пусть это золото умостит тебе дорогу, какую уготовал тебе сам великий дух.
На хозяев эта восторженность подействовала неприятно, и на лицах их выразилось не то недоумение, не то страх.
— Что ты, что ты, — заметил скромно Минин. — Мы люди простые, а изба наша и ветха и холодна, да и не за что Богу взыскать нас и сына нашего милостью своею.
— Не говори это, Минин, — серьезно и строго произнес батюшка, — коли Бог захочет взыскать своей милостью кого, то и взыщет, хоша ты и крестьянин, и в убожестве. Родился Христос Бог наш в яслях, да на поклонение пришли к нему и волхвы и цари языческие, — и младенцу сему дано знамение — привел к нему Сам Господь на поклонение шамана языческого… Да будет же знамение это и путем Господним. Пью здравицу за новорожденного! — И с этими словами батюшка осушил стоявший на столе сосуд с пенным вином.

II
Мне путь — один лишь монастырь

Когда Ника стал сознавать все окружающее, ему было так хорошо и привольно. Мать так нежно с ним обращалась, да и отец, как возвратился из города, куда он часто ездил по извозу и со своими хлебушком, или пряников, или орехов навезет, а иногда и сапожки, и ситцу на праздничную рубашонку. И выйдет Ника из избы на улицу, и весело ему там щеголем поиграть с детьми: зимою в снежки да в салазки, а летом — в прятки в ближайшей лесной гуще.
Но слегла однажды зимою мать, застонала и более не вставала, даже Нику не узнавала, а к Рождеству перестала она говорить, обмыли ее и положили на стол, потом явился священник, читал что-то, кадил, потом простились все с его матерью и его заставили поцеловать ее. Когда он приложился к ней и почувствовал холодное ее тело, да увидел закрытые ее глаза, — он испуганно зарыдал и обмер.
Когда он очнулся, он увидел возле люльки своей какую-то чужую женщину с заплетенными косами.
— Мама! — стал он кричать.
— Мамы твоей нет…
— Где мама? — неистово заревел Ника.
— Я буду тебе мамой, — сердито закричала на него сидевшая близ него женщина.
Ника испуганно сдержал свой крик и, оглядев крикнувшую на него женщину, узнал в ней соседку, ходившую часто к ним и через которую мама нередко бранилась с отцом.
Ника приподнялся из люльки и увидел сидевшего на скамье у образов отца; он что-то делал.
— Где мама? — отчаянно крикнул Ника.
Отец вздрогнул, подошел к нему и, обняв его, кротко сказал:
— Маму твою Бог принял.
И Ника повис у отца на шее.
— Полно-то баловать парня, — озлобилась сидевшая здесь женщина; вскочила со своего места, насильно оторвала его от отца и, ударив его несколько раз, бросила обратно в люльку.
Больше Ника ничего не помнил; когда же вновь очнулся, то увидел ту же женщину, только с платком на голове.
Ника испуганно на нее взглянул, вспомнил, как она оторвала его руки от шеи отца и как она больно него била.
— А паренек-то очнулся, — послышался ее резкий голос. — Неча сказать — живуч, точно котенок…
На это замечание отец подошел к люльке и нагнулся к Нике; тот боялся его обнять, но поцеловал его горячо. При этом он почувствовал, что горячая слеза отца капнула ему на лицо. Эта капля была чудодейственна — Нике сделалось так легко и так захотелось ему жить; а тут, как нарочно, солнышко-ведрышко заглянуло в окно…
С этого дня Нике становилось все лучше и лучше, и он вскоре встал из своей люльки, а матери все нет как нет, спросить же не смеет, — еще сердитая новая мать прибьет.
Растет Ника не по дням, а по часам, мачеха поэтому и злобствует — то нужно другие сапоги купить, то рубашонку новую шить, а не то Ника много ест, Ника не там сидит, не там стоит.
И все это говорится с бранью и ему, и отцу, а зачастую ни за что вихры натянет, уши нарвет или чем ни на есть отколотит да накажет — отцу-де ни гугу! Иначе со света сживу…
Была осень; отец и мачеха куда-то ушли и дома не ночевали. В избе было холодно, и Ника со страху и с холоду забрался в печь и сладко в самой глубине ее заснул, свернувшись, как котенок. Спит он, и снится ему его мама: в белой она одежде, светлая, ясная такая и как будто свет от нее исходит. Простирает он ей свои худенькие ручки, хочет ее обнять и кричит:
— Мама, возьми меня от злой мачехи… отчего ты ушла?..
Но та глядит только на него любовно, ничего не отвечает, а тут что-то жмет его голову и что-то душит: он вскрикивает и просыпается… Оглядывается он, силится вспомнить, где он, и видит, что он в печи, а тут кто-то наложил в печку дров и подложил уже огонь, дрова чуть-чуть еще тлеют, и дым выносится в трубу, но через несколько минут или дым его задушит, или он сжарится. Он силится выбросить дрова, но дым его потухших головен душит его страшно. Начинает он вопить, и, к счастью, кто-то входит в избу, выбрасывает дрова и вытаскивает его из русской печи.
Ника от страха и удушья падает в обморок: спасительница его обливает ему голову водою и приводит его в чувство; он узнает одну из деревенских вдов Ксенью.
В это время входит мачеха и, узнав в чем дело, бьет его жестоко и вопит: — Вот что вздумал, в печи спать? Да хоша б и сгорело зелье…
Вдову возмутило это, и она начала умолять мачеху отдать ей Нику на воспитанье.
— Возьми, корми и одевай его, да с тем, пущай мне служит.
Согласилась на это вдова и взяла к себе ребенка да стала ходить за ним, как родная мать…
Проходит так время, а он все растет да растет, так что мачеха сначала гусенят заставляла его пасти, потом свиней, а там и скотинку загнать в хлевок и дров аль воды принести.
Той порой и родись у его мачехи девочка; вначале ему весело было видеть живое существо, которое ему улыбалось, но на другой годок мать стала заставлять его носить ее по целым дням. Измается Ника своею ношею и посадит под дерево свою сестренку, а сам глядит, как муравьи тащут разные разности в гнездо свое; и диву он дивится, как такое маленькое существо имеет такую сметку: обойдет и камушек, и лужицу; и думает Ника: как буду большой, все это узнаю, обо всем проведаю, порасспрошу больших; спросил бы маму — прибьет, отца спрошу, а тот — «так Бог дал». Кто же тот Бог? Спроси, говорит, батюшку, тот больше меня знает.
И сделался батюшка идолом Ники, потому что о чем бы он ни спросил отца, тот все на батюшку указывает.
И вот Ника зачастую носит сестренку к избе батюшки и ждет по целым часам, чтобы увидеть его, а тот, как, бывало, выйдет из избы, непременно погладит его по головке и замолвит к нему несколько ласковых слов да скажет:
— Расти, расти, богатырь мой, выйдет из тебя человек. А «Отче наш» помнишь?
— Помню, батюшка.
— Так научу тебя «Богородицу».
И сядет батюшка на скамью у избы своей, и учит он терпеливо Нику «Богородицу», и дивится он его смышлености и памяти.
Так за лето батюшка выучил его многим молитвам, кондакам, ирмосам и акафистам, а как настала зима, упросил он вдовушку Ксению и Минина, чтобы они посылали к нему Нику для изучения грамоты.
За одну зиму Ника уже бойко читал и выводил довольно правильно каракульки тогдашней письменности. Между тем жизнь его сделалась невыносима, мачеха давала ему непосильные работы, подымала его с петухами и позволяла ему идти спать к Ксении, когда ей уже самой невмоготу вынести.
И чего Ника не делал? И работу жнеца, и работу швеи. И корову выдой, и лошадь убери; сапоги почини и рубаху аль кафтан заплатай.
Всему этому он не перечил и все делал с улыбкой, и работа у него шла исправно, да мачеха всегда бывала недовольна, и вместо поощрения на него сыпались лишь тумаки куда и чем ни попало.
Злобило это Нику и думал он думу:
«Господь, говорит батюшка, милосерд, всепрощающий, всеблагий, а людей зачем он создал такими злыми, неправедными…»
И заходит однажды Ника к батюшке, чтобы и тот разъяснил ему это: мысль эта мучит и жжет его, она требует ответа.
На вопрос Ники батюшка задумался и, вздохнув, сказал:
— Не создал Бог людей злыми, а люди сами делают себя такими, они не хотят учиться слову Божьему, а оно говорит только о любви. Видишь ли, Ника, одним крещением человек не делается добрее, а нужно еще крещение духовное.
— Что такое крещение духовное? — спросил Ника.
— Крещение духовное — это слушание и усвоение себе слова Божьего; ибо оно одно только ведет к царствию небесному и к богоугодной жизни, ко всякому благу и душе спасению.
— Батюшка, — воскликнул тогда Ника, — дай же и мне услышать это слово Божье, чтобы спастись и попасть в царствие небесное.
— От тебя это зависит, Ника, я уговорю отца твоего, чтобы он отдал тебя ко мне, с тем, что я выучу тебя и священному писанию, и поучениям св. отцов и разным житиям святых угодников и подвижников. Выучу я тебя, как служить обедню, вечерню, заутреню, молебны и другим службам и всяким дьяконским обязанностям. И будешь ты со временем аль дьякон, а может быть, и повыше. А ты это и мне сослужишь службу: я без дьякона, и ты будешь помогать мне в церкви.
— Батька и мама не отпустят меня, — сказал Ника.
— Отпустят, коли скажу, что заработки твои пойдут к ним.
Ника схватил руку батюшки, поцеловал ее и прослезился.
— Да только поскорее, — всхлипывал он.
На другой день батюшка зашел к Минину и представил ему такую блестящую будущность для Ники, что у самой мачехи глаза разбежались, и они отпустили его к священнику.
Отец Василий, как малоросс, воспитывался в Киеве и был для того времени очень просвещенный человек; он не только изучил всю тогдашнюю богословскую литературу, но знал почти наизусть все летописи и греческий язык; притом он обладал светлым природным умом.
На Нику он имел огромное влияние своею добротою — тот терпеливо слушал его и в несколько лет изучил все то, что сам батюшка знал, а церковную службу он изучил всю наизусть.
Кроме батюшки, в доме было еще одно существо: это девочка, дочь священника, тремя годами моложе Ники.
Последний вообще любил детей и в сестренке своей души не слышал и часто носил ей гостинцы, то со свадьбы, то с крестин, на которых он служил с батюшкой. О дочери же священника и говорить нечего: он по целым часам просиживал с нею и рассказывал ей о божьих людях, угодниках, подвижниках, о народах и землях; только один греческий язык был выше ее понятий.
Так они росли вместе и жить не могли друг без друга; горе и радость одного были горем и радостью другого.
Мачеха заметила это, и сделалось ей и больно, и досадно, что Ника отдает предпочтенье пред ее дочерью дочери священника, и вот зашла она однажды к батюшке и наговорила ему с три короба: что он-де не глядит за своею дочерью, а люди смеются, что они с Никой точно жених с невестой. Озлился батюшка и на Минишу и на дурные толки, выругал доносчицу, но с этого времени он удалял Нику от своей Паши. Молодые люди это заметили и им сделалось обидно и больно, но в угождение отцу они начали при других удаляться друг от друга и втихомолку перешептывались.
Таинственность и запрет расшевелили кипучую и нежную натуру Ники, и он однажды поцеловал девушку… Всю ту ночь он не спал, плакал и молился; вспомнил он об угодниках, умерщвлявших плоть свою, и о дьяволе, принимающем различные образы для искушения человека, и сделалось ему страшно и за грех свой, и за свой поступок. Хотел он ночью же разбудить батюшку, броситься к его ногам, исповедаться и просить прощения его согрешениям.
Он уже поднялся со своего ложа, вот уж он у постели старика, но из другой комнаты слышится голос девушки: она бредит во сне: «Ника, — говорит сладкий голосок, — Ника, люблю тебя… Люблю, мой сокол»…
Вне себя Ника идет в другую комнату, не помня себя, обнимает спящую и горячо… горячо целует ее.
Очнувшись, он одним скачком вернулся к своему ложу, бросается на постель и, уткнув лицо в подушку, рыдает и шепчет:
— В монастырь… мне путь — один лишь монастырь…

III
Макарьевская обитель

На другой день Ника избегал встречи и с батюшкой, и с его дочерью, забравшись в гущу леса. Он написал священнику письмо, в котором, изложив свое желание посвятить себя служению Богу, извещал его, что он удаляется в монастырь св. Макария.
Положив письмо это на столик, Ника ночью поднялся тихо со своего ложа, вышел из избы и, взяв на дворе из повозки приготовленный им днем посох и котомку с хлебом, упал на колени, помолился и вышел за ворота.
Тихою поступью направился он из села. Ночь была лунная, летняя, и вся окрестность живописно рисовалась в его глазах. Ему сделалось жаль того места, где так много он страдал и где вместе с тем он был так счастлив. Сделалось ему жаль даже ветхой их церкви, развалившихся заборов, деревенских собак и всей неприглядной здешней обстановки.
Сердце у него сжалось, слезы полились из глаз, и он хотел было уж вернуться в село, но что-то как будто шепнуло ему: «Это плоть говорит в тебе — не станешь подвижником, коли не будешь умерщвлять плоти своей».
При одной этой мысли Ника стал читать «Помилуй мя Боже» и, перекрестясь три раза, пустился в дальнейший путь к Унже.
Чтобы рассеять свои грустные мысли, стал Ника вспоминать, что рассказывал ему батюшка о св. Макарье, которого называли Желтоводским.
Этот великий подвижник основал монастырь на берегу Унжи, вблизи черемисов, мордвы и казанских татар, чтобы внести туда свет Христов. У этого-то монастыря раскинулся маленький городок Макарий. Во времена княжения Василия Темного монастырь был сожжен казанскими татарами, а монахи или перерезаны, или полонены; горожане же разбежались, но потом место это немного населилось, так как торговый путь чрез него шел в Казань.
Но Бог судил этому месту иное; при отце Ивана Грозного казанский царь перерезал у себя без причины всех московских купцов и посла государева Василья Юрьева (одного из предков ныне царствующего дома). Великий князь Василий Васильевич пришел в великий гнев и, отправившись в Нижний Новгород, послал царя Шиг-Алея, князя Василия Шуйского — с судовою, а князя Бориса Горбатого с конною ратью.
Военачальники резали и истребляли все на пути, а при устье Суры основали крепость; оставив здесь гарнизон, Алей и Шуйский возвратились в Нижний.
Весною полки, гораздо многочисленнейшие, выступили в Казань, чтобы завоевать это царство.
Войско простиралось до ста пятидесяти тысяч человек, в числе их были наемники из литовцев и немцев.
Войсками командовали Шиг-Алей, князь Иван Бельский и Горбатый, Захарьин (тоже один из предков царствующего ныне дома), Симеон Курбский и Иван Лятцкий. Царь казанский Саип Гирей, узнав об этом, бежал в Крым, оставив в Казани 13-летнего племянника своего Сафа Гирея.
Татары, черемисы и мордва присягнули мальчику и готовились к обороне.
Главный воевода Иван Бельский 7 июля высадил за Казанью пред Гостиным островом судовую рать и, расположив войска на берегу реки, двадцать дней бездействовал.
Между тем казанцы вышли из крепости, расположились тоже лагерем и не только беспокоили, но истребляли и травы, и хлеба, чтобы оставить нас без припасов.
Воеводы наши почему-то глядели на это хладнокровно, и когда в Казани сгорела крепостная деревянная стена, то на глазах наших войск казанцы построили новую.
Вдруг разнеслась весть, что наша конница перерезана; войсками нашими овладел такой страх, что они чуть-чуть не разбежались; но оказалось, что только один отряд уничтожен черемисами; другой же, напротив, на берегу Свияги одержал над черемисами и казанцами победу.
Войска ждали, между прочим, из Нижнего подвоза пушек и припасов, которые князь Иван Палецкий должен был доставить на судах.
Но с ним случилось несчастье: в том месте Волги, где имеются острова, черемисы запрудили ее каменьями и деревьями. Когда суда князя Палецкого подошли к этому месту, они, вследствие сильного течения реки, разбились о камни, а черемисы с высокого берега бросали в русских бревна и каменья.
Несколько тысяч людей были убиты или утонули, и князь, оставив в реке большую часть военных снарядов, лишь с немногими судами достиг стана. Отсюда и пошла в народе поговорка:
С одной стороны черемисы,
А с другой — берегися.

Медлить дальше нельзя было, и Иван Бельский наступил на Казань. Казанцы, черемисы и мордва заперлись в крепости.
Началась осада, и Казань едва бы выдержала ее, тем более что немцы и литвины жаждали штурмовать крепость, но воеводы предпочли взять с Казани подарки и под предлогом, что казанцы пошлют в Москву послов с повинною, — отступили. Но их ожидала Божья кара — они заразились в Казанской области какою-то болезнью, и более половины рати, т. е. около ста тысяч воинов, умерла на пути отступления.
После этого бесславного похода было заключено с казанцами пятилетнее перемирие; но государь запретил русским купцам ездить для торговли в Казань, а для этого назначил город Макарьев.
Так возникла знаменитая ярмарка Макарьевская, впоследствии перенесенная в Нижний Новгород, монастырь же св. Макария усердием купцов вновь отстроен.
В эту-то св. обитель Ника устремился, чтобы сподобиться подвижничества на пути просветления татар, черемис и мордвы.
Шел он в таких думах три дня, и на четвертый, голодный, весь в пыли, он приблизился к монастырю.
Было послеобеденное время, и колокола монастыря звали к вечерне. Не встречая никого на дворе монастырском, Ника подошел к колокольне, чтобы послушать музыкальный перезвон и дождаться, когда звонарь, окончив его, сойдет вниз.
— Единогласие, — подумал Ника, — производит такое успокоение, и у своего батюшки я ввел это при богослужении, а то в других приходах: иерей читает одно, дьяк другое, клир третье, а народ бормочет на разные лады, кто «Отче наш», кто «Богородицу».
Мысль эту перебил сошедший с колокольни низенький подслеповатый иеромонах. Он был в одном подряснике и в шапочке. Увидев высокого, почти трехаршинного статного крестьянина, с палкою и котомкою на плечах, он принял его за паломника.
— Откелева? — осклабил он желтые свои зубы.
— Издалека.
— Паломничаешь?.. Богоугодное дело… богоугодное…
— Не паломничаю, а поклониться пришел св. мощам Макария, поклониться и молить его заступничества у игумена сей святой обители, и да причислит он меня в виде послушника к святой вашей братии.
Иеромонах поднял вверх голову, взглянул на Нику и произнес полушутя:
— Да тебе в княжескую рать, а не в послушки; здесь тоже солоно хлебать — день-деньской в работе, а ночью на страже. И коли не грамотен, то век промаешься в послушках.
— Грамоте обучен и службу всякую церковную знаю; евангелие, писание святых отец и правила и греческую мудрость изучал…
Иеромонах прищурил глазки и сказал:
— Всякая ложь и гордость — бесовское наваждение… Откуда ты, паренек, мог у отца своего научиться так, да в такие годы… чай и двадцати нет.
— Без малого.
— Видишь, а наговорил с три короба; да вот мне с полвека, а дальше псалтыри не пошел… Иди со мною в братскую трапезу, там повечеряешь, а я схожу к отцу игумену, порасскажу о сказке твой. Вишь, и двадцати нет, а греческую мудрость изучил.
С этими словами иеромонах поплелся вперед. Ника последовал за ним. Вечерня, между тем, отошла, и в обширную трапезную собралась вся братия.
Братия дали гостю почетное место и накормили его.
После трапезы иеромонах повел Нику к игумену.
Последний принял его в своей келье. Это был добродушный, ласковый старичок.
Игумен расспросил подробно, откуда он, где и чему учился. Старика удивила обширность его знаний и его природный ум. Красноречие же Ники привело его в восторг.
Побеседовав с ним более часу, он вдохновенно сказал:
— Да будет благословен приход твой в сию обитель, стезя твоя — стезя св. Макария, и да почиет на тебе, сын мой, благодать Божия и мое благословение. Аминь. Ступай с миром — тебе я назначил келью, отдохни с пути, а завтра, после заутрени, зайди ко мне для беседы.
Так водворился Ника в монастыре св. Макария.

IV
Сын Козьмы Минина Сухорукого

Ника сделался вскоре в монастыре Никитой Миничем — все стали его уважать и любить.
Удаляясь от всех дрязг и сплетен и занимаясь или делом монастырским, или же изучением богослужебных книг, чтением святых отцов и греческих писателей, Никита Минич образовал свой ум, и многое из тогдашних порядков и в монастыре, и в церковной иерархии стало ему не нравиться.
Восстал он против непорядков и, к его счастию, нашел сочувствие в просвещенном игумене — в монастырскую службу введено единогласие и стройный порядок.
Дошло об этом в город Нижний, и оттуда стекались богомольцы в монастырь, в особенности в дни праздничные.
Однажды вечером, пред каким-то праздником, соборная церковь монастыря была особенно полна.
Монахи на клиросе пели, а громовый голос Никиты Минина раскатами разносился по сводам храма и производил неизъяснимое религиозное впечатление, — вдруг к клиросу подошел высокий, плечистый боярин.
Остановись у клироса, он благоговейно молился, а когда кончилась вечерня, он, приложившись ко кресту и иконам, подошел к Никите Минину.
— Пожил я много на веку своем, много слышал, но такого благолепия не видел, и все говорят, дело то твоих рук; исполать тебе и слава и честь, батюшка, соколик, уж не побрезгай, приезжай ко мне в Нижний хлеба-соли откушать.
Никита Минин стал отказываться. Боярин настаивал.
Старик разобиделся и сказал:
— Ну, коли не хочешь, Бог тебя прости, а я, многогрешный раб Божий, думный дворянин Нефед Козьмич Сухорукий, — подавно.
Едва послышал дорогое тогда для каждого русского и в особенности для нижегородца имя, как Никита Минин схватил руку боярина, поцеловал ее и восторженно произнес:
— Не заслужил я еще чести великой сидеть за столом именитейшего думного боярина, прости меня, непременно приду когда-нибудь, и накорми хоть с челядью.
— Скромен ты, и тебе за это и честь, и слава, но св. евангелие гласит: последние да будут первыми. Будешь ты как мой гость сидеть на самом почетном месте. Простой был человек отец мой, по кличке Минин… мясник… прасол, а видишь, как взыскал меня своею милостью царь, ясный сокол мой, красное солнышко, — в думные дворяне пожаловал отца моего и меня. Теперь не побрезгай хлебом-солью; бывают у меня люди торговые, гости из Москвы, а ты человек молодой, почет и знакомство тебе не повредят.
С этими словами Козьма Минич простился с Никитою Миничем и вышел из монастыря — последний проводил его до Макария.
Спустя неделю из монастыря послали Никиту в Нижний. С трепещущим сердцем приближался он к терему Сухорукого, где временно остановился сын Минина, так как бывший терем его уступлен им был для невесты царя Хлоповой. У ворот стояло много троек, с бубенчиками, — лошади все кровные и охотницкие. Кучера в поярковых шляпах с павлиньими перьями да в армяках суконных с серебряными казанскими пуговицами. Все это были приезжие гости.
Когда скромный послушник, оставив лошадку у ворот, приблизился к сеням, навстречу вышел к нему Нефед Козьмич с хозяйкою дома, Марьею Ивановною Хлоповою; Нефед поцеловался с ним, взял от него просфору и ввел его в трапезную. По дороге Нефед скороговоркой сказал:
— Вот уже девятый годок, как схоронил я в Спасопреображенском соборе отца моего Минина, а теперь в поминальный день я там панихиду служил… Теперь у меня поминальная трапеза. Зайди… милости просим…
Они вошли в столовую.
Гости сидели уж чинно за столом. Сухорукий ввел туда Никиту Минича, и когда тот помолился пред иконой, он указал ему место под образами.
Послушник оробел, сконфузился и не хотел идти.
— Ступай, — сказал ему Нефед, — тебе, быть может, и повыше придется сидеть. Гляди, уж теперь благодать Божия на тебе. Коли б у отца моего таких молодцов была хоша бы только сотня, то весь мир был бы в полону у батюшки царя. Вот и я хоть недостойный раб, а сидел с батюшкою царем да именитыми боярами за одним столом… Теперь за молитву и трапезу.
Настоятель собора, присутствовавший здесь как единственный представитель духовенства на обеде, прочитал своим ясным и громким голосом молитву, и все взялись за трапезу.
— А расскажи-ка, Нефед Козьмич, — сказал вдруг один из гостей, — как сподобился ты сидеть с батюшкою царем да с именитыми боярами за одним столом?
— Длинно и долго рассказывать…
— Рассказывай, и трапеза слаще будет, коли услышим разумное твое слово, Нефед Козьмич, — заметил один гость.
— Не буду, — начал Сухорукий, — рассказывать то, что вам ведомо, а лишь то, как Бог сподобил узреть нам на царском пресветлом престоле красное солнышко Михаила Федоровича. Было то постом: собор в Москве избрал на царство отрока Михаила Федоровича, но не знал, где он пребывает; люди же сказывали, что он аль в Ярославле, аль в Ипатьевской обители с матерью-монахиней. Вот и избраны в челобитчики к нему Феодорит, архиепископ рязанский, три архимандрита, три протопопа, да бояре Федор Иванович Шереметьев (родич царский) и князь ростовский, да окольничий Головин, со стольниками, стряпчими, приказными людьми, жильцами и выборными людьми из городов. В день св. угодников тверских Саввы и Варсонофия, Савватия и Ефросина от собора все эти челобитчики с соборною грамотою уехали после молебна из Москвы. На десятый день они прибыли в Кострому по вечерне и послали от себя в Ипатьевскую обитель просить отрока Михаила Федоровича назначить день, когда они смогут представиться пред его светлые очи. Ответ был: на другой день. После оповестили об этом костромского воеводу и всех горожан, а на другой день, поднявши иконы, пошли все крестным ходом в Ипатьевский монастырь. Инокиня Марфа и отрок встретили за монастырем послов, приложились ко кресту и к святым иконам, но когда архиепископ вручил царю соборную грамоту и провозгласил об его избрании собором на царство, отрок заплакал и сказал: «Не хочу быть царем!» — «И я не благословляю его на царство!» — возопияла инокиня-мать. И оба не восхотели идти в церковь. Тогда епископ упросил их войти хотя в храм и принять грамоту. Тогда инокиня-матерь стала говорить послам: «У сына-де ее и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем, он-де не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди по грехам измалодушествовались, дав свои души прежним государям, не прямо служили…» Инокиня-мать заплакала и укоряла послов и в измене Годунову, и в убийстве лже-Дмитрия, в сведении с престола и выдаче ляхам Шуйского… Послы же со слезами молили и били челом Михаилу, но тот не соглашался. Тогда послы пригрозили ему, что Бог изыщет на нем конечное разорение государства. Инокиня-мать тогда лишь стала благословлять сына, приговаривая со слезами: «Надо положиться на праведные и непостижимые судьбы Божии». После того Михаил, крестясь, плача и прижимаясь к матери, взял из рук архиепископа царский посох.
Но юный царь медлил с выездом в Москву, и костромские воровские казаки (а не поляки) хотели его полонить в обители; Сусанин из села Домнино дал знать о том царю, и тот удалился в Кострому, а потом выехал спустя несколько дней… Поднялись в Москве всяких чинов люди и вышли навстречу царю, плакали, целовались друг с другом, как в праздник Христов, и отвели царя в Успенский собор. Здесь все духовенство с казанским митрополитом Ефремом отслужили молебен, и когда царь приложился к кресту, то все подходили и целовали у него руки. Из собора царь уехал в Грановитую палату, а инокиня-мать в Вознесенский монастырь. Хоромы же, которые желал иметь царь, золотую палату царицы Ирины с мастерскими палатами и сенями, а для матери деревянные хоромы жены царя Василия Шуйского, были без кровель, мостов, лавок, дверей и окошек, а в казне денег не было, да и плотников достать негде было. В день св.
Ольги было свершено св. венчание царя митрополитом Ефремом. При венчании Гаврила Пушкин бил челом, что князь Пожарский пожалован царем в бояре, а он, Пушкин только думный дворянин, что ему неуместно. Князь же Трубецкой бил челом на дядю царя, Ивана Никитича Романова, что тот-де будет при венчании шапку держать, а он, Трубецкой, только скипетр. Тогда царь велел записать в разряд, что для царского венчания во всяких чинах быть без места. На другой день праздновались царские именины. Зашел отец мой к князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому до обедни, поздравил его с царскою милостью и поднес ему хлеб-соль на блюде; а он, сердечный, обняв, расцеловал отца и заплакал: «Не тебе поздравлять бы меня с боярством, а мне тебя, и не Ивану Никитичу Романову поднести было нужно шапку царю, а тебе, Козьме Миничу: коли б не ты, не быть бы и царю в Москве. Иду я теперь к обедне, и коли после службы царь пройдет мимо меня, — уж пущай не взыщут ни князь Трубецкой, ни Пушкин, сослужу им службу». — «Полно бога-то гневить, — возговорил отец мой, — из-за меня ссоры не подымай, пойду восвояси и поклонюсь св. Макарию, да сподобит меня сыном Божьим наречься, ведь сказано в св. писании, блажени миротворцы»… А князь Дмитрий поклонился отцу моему и вышел. Остался отец мой у него; а князь подождал, когда после обедни стал царь принимать поздравления и допускать всех к руке своей, да и подойди к нему и стал на колени. «Я к тебе с челобитною, великий государь», — молвил он. «На кого, — нахмурил брови ясное солнышко наше, — да еще в церкви и в праздник наш». — «На твоего вновь пожалованного боярина князя Дмитрия Андреевича Пожарского, — молвил князь. — Не местно ему быть боярином, коли Козьма Минич Сухорукий простой купецкий сын, не местно ему, князю, сидеть за царской трапезой, коли Козьма Минич будет сидеть с челядью». — «Прав и не прав ты, князь Дмитрий, — молвил тогда царь. — Мы из-за венчанья забыли свои обязанности, но поправить можно: с тобою местничал Гаврила Пушкин, а он думный дворянин; вот мы и по царской нашей милости жалуем Козьму Минича Сухорукова в дворяне думные, и будет он сегодня же с сыном за трапезою сидеть наряду с Гаврилою, а как он считает себя выше тебя, вот и Козьма твой Минич будет с ним сидеть выше тебя; а посему челобитную твою на меня и на князя Дмитрия возьми назад, а указ мой вели занести в разряд»… И сел отец мой и я за трапезой по указу государеву выше князя Пожарского… и… и… ясный соколик так любовно глядел на меня и напоминал романеей не обносить.
Нефед Козьмич заплакал.
Никто так внимательно не слушал этот рассказ, как Никита Минин: он, казалось, обратился весь в слух, и когда тот кончил, он поднялся с места и вдохновенно сказал:
— Вознес отца твоего, Козьму Минина, государь наш батюшка, светлейший царь, высоко, но сам он вознес себя еще выше: вся русская земля знает его имя, и перейдет оно во веки веков во все уста и будет имя его славнее имен царей и князей земных, и прославится он как Маккавеи, погибшие за свою святую землю, и поставят ему праправнуки памятники, как некогда ставили их своим героям греки и римляне, и будет гордиться им не только Нижний. Новгород, но и вся русская земля. Аминь.
Речь эта произвела сильное впечатление на всех присутствующих, и все как бы оцепенели; но Нефед Козьмич, привыкший говорить в народе, не остался в долгу.
— Спасибо за честь, — сказал он тоже восторженно. — Но коль имя наше превознесется за то только, что мы уничтожили воров, то твое имя еще выше превознесется, ты будущий устроитель нашей церкви. Благодать Божья снизошла, и дух Божий почиет на тя.
— Аминь, — произнесли единогласно все присутствующие.

V
Суженого конем не объедешь

В Древней Руси монастыри наши, в особенности на бойких местах, были очень богаты и по составу своему имели настолько же духовный, как и мирской элемент. Источником их богатства было то, что и князья, и бояре дарили их своими вотчинами, что и они, и крестьяне их пользовались различными льготами. Притом в смутные времена в монастыри, имевшие крепкие стены и большие хлебные и иные запасы, стекались со своею движимостью знатные и богатые люди. Самый состав братии обновлялся и пополнялся знатными и богатыми: совершая в продолжение всей жизни своей разные неправды, те приходили к концу дней своих отмаливать грехи свои. Поминовение усопших было тоже одною из причин обогащения церквей и монастырей — богатые грешники их поминали или поминали тех, кого они погубили.
Народная былина о Василии Буслаеве говорит, что Василий, пережив первую молодость в удальстве, вспоминает прокаченную буйную жизнь, много грехов у него на душе, надобно отмолить, и вот:
Приходит Василий Буслаевич
Ко своей государыне матушке:
Как вьюн около нее увивается,
Просит благословеньице велико:
Идти мне, Василью, в Ерусалим-град,
Со своею дружиною храброю
Мне ко Господу помолитися,
Святой Святыни приложитися,
Во Ердане реке искупатися…

Такими Буслаевичами были переполнены монастыри, а потому в них нельзя было искать ни знания, ни учености, ни подвижничества, и последнее было исключением из общего правила. В некоторых монастырях поэтому этот сброд вносил непорядок и даже разврат, в других же они вели себя благообразно и исполняли монастырский устав.
Монастырь св. Макария принадлежал к последним, и Никита Минич, резко отличавшийся от остальной братии, не мог не повлиять на них сильно, тем более что юный послушник не проповедовал в то время аскетизм, а требовал только благолепия в церковном служении и восставал против разных суеверий, предрассудков и языческих обычаев. Подобная проповедь, очевидно, должна была иметь успех в монастыре, куда удалялись лишь или для безопасности, или же для проведения в мире старости; вот почему монастырь принял охотно его новшества, так как они разгоняли их скуку и однообразную жизнь.
Но настала Макарьевская ярмарка, и она разнесла весть об единогласии и согласии в пении и в церковном служении по целой русской земле. Услышал об этом и старец, митрополит казанский Ефрем, венчавший царя Михаила Федоровича на царство, и почтенный иерарх, проездом в Москву, остановился в монастыре, чтобы самому убедиться в новых монастырских порядках.
Выслушал митрополит вечерню, на другой день заутреню и обедню и по окончании церковного служения вышел из царских ворот и сказал со слезами умиления слово, сущность которого была следующая: он-де считает себя счастливым, что на закате дней своих он наконец услышал истинное боголепное церковное служение; затем он обратился к Никите Миничу и сказал: «Когда ты, юноша, богом посланный и Богом избранный, читал, то, казалось, ангелы с небес восхваляют Божью славу».
После же того, как митрополита разоблачили, и он удалился в келью, где он поселился, он призвал к себе Никиту Минича и долго с ним разговаривал, удивляясь его мудрости и знаниям.
На прощанье митрополит сказал:
— Сын мой, ты достоин быть служителем алтаря, выбирай, что хочешь: или быть иереем, или принять ангельский лик. Ты молод и, быть может, захочешь вкусить брачную жизнь; я не мешаю тебе, делай как знаешь и как тебе сердце и дух твой говорят… Я еще неделю здесь пробуду, ты сходи домой и поговори с отцом твоим. Помнишь заповедь: чти отца твоего и матерь твою и благо ти будет на земле. Без благословения родителя несть спасения.
Никита Минич, бросившись к ногам митрополита, произнес растроганным и взволнованным голосом:
— Твое веленье, владыка, веленье Божье… Я сегодня попрощаюсь с братией, а там с Мининым и пойду просить благословения отца.
Братия, услышав о милости митрополита, советовала послушнику принять монашество. «Скоро будешь игуменом», — пророчили они.
Не так взглянул на это Нефед Козьмич, когда Никита Минич, придя к нему пешком из Макария, сообщил ему о решении митрополита. Он задумался и сказал:
— Митрополит прав, твори, что сердце тебе говорит. Но помни одно: ты молод и не должен зарывать в землю, что Бог тебе дал для его прославления. Погляди на себя, ты богатырь, каких мало; от работы не отказываешься, схимничаешь, а кровь так и бьет ключом в твоих щеках. Жениться нужно, народу нужны и богатыри, а в монахи постричься всегда успеешь. Время не уйдет, и ты отдашь земле земное, а Богу — Божье. Христос простил у кладезя грешницу и открыл ей царствие небесное… Вот мой сказ тебе, а там твори, что сердце и собственный разум скажут, — ведь он твой царь в твоей голове.
После того Нефед Козьмич дал ему на дорогу всякие запасы и предложил ему любого коня из своей конюшни. Последнее было для Никиты Минича истинным благодеянием, он оседлал лошадь, набрал на несколько дней овса с собой, простился с покровителем и уехал к отцу своему, в село Курмыши.
Село это с уходом Никиты Минича как будто еще более обеднело, как будто оно лишилось души своей.
На самом деле это было так: Никита Минин своей нервною натурою, своею энергиею, своею неутомимостью был образцом для всех; притом он безразлично помогал всем соседям, кому в поле, кому около дома — то забор поставит, то кровлю залатает, то подпоры поставит, где уж очень ветхо. И работа спорилась у всех, и весело было так, в особенности парням да девицам.
И в доме священника за его уходом было точно после покойника; батюшка ни с кем слова не молвил, да в церкви с причетником точно после тяжкой болезни едва слышным голосом читает.
Дочь батюшки, Паша, бледная и худая, точно тень ходит, и все из рук у нее валится, так что в доме по хозяйству запустение. Подумал-подумал отец Василий да съездил в Княгинин и привез оттуда вдову — тетку свою, чтобы хоть хозяйство приглядела, да и стряпней занялась.
По приезде бабушка допытывала Пашу, уж не зазнобушка ли у нее на сердце, что красавица измаялась. Но Паша молчит, только иной раз расплачется и уйдет под образа, пригорюнится и думу думает.
Вот сидят они однажды вдвоем, и бабушка болтает без умолку о разных разностях, чтобы рассеять Пашу; и чего-чего нет у нее: и о самозванце, и о колдунах, и о ведьмах, и об оборотнях, и невольно увлекается Паша этими сказками и начинает вслушиваться в болтовню бабушки.
— И Гришка, — бормочет старушка, — поженился на проклятой на литвинке, на еретнице, безбожнице; сыграна была свадьба в Николин день в пятницу; когда Гришка пошел в баню с женой — бояре пошли к заутрени. После бани Гришка вышел на красное крыльцо и закричал: «Гой еси ключники мои, приспешники! Приспевайте кушанье разное, и постное и скоромное; завтра будет ко мне гость дорогой, Юрья пан с паньею!». А в те поры стрельцы догадалися, за то-то слово спохватилися. Стрельцы бросились к царице-матери, та отреклася от лже-Димитрия, и рать христианская взбунтовалася. Маринка-безбожница сорокою обернулася, из палат вон она вылетела, а Гришка-засстрига в те поры догадлив был, с чердаков да на копья острые к тем стрельцам — удалым молодцам, и тут ему такова смерть и случилася…
Но, видя, что это не берет и кручину девичью не разгоняет, старушка продолжала шамкать:
— И пса слушают, и кошки мявкают, аль гусь гогочет, аль утица крякнет, и петел поет, и курица поет — худо будет; конь ржет, вол ревет, и мышь нарты грызет, и хорь нарты портит, и тараканов много — богату быти и сверьщков такожде; кости болят и подколенки скорбят — путь будет; и длани свербят — пенязи имать; очи свербят — плаката будешь…
— У меня день-деньской, бабушка, очи свербят. Ах! не дождусь, — невольно проговорилась Паша.
— Дождешься, дождешься, кот Васька моется, да, слышишь, и конь ржет… Чуют гостей…
В это время петух пропел; старушка набожно перекрестилась и стала шептать:
— Когда же двинут ангелы Господни одежду и венец от престола Господня, тогда пробуждается петел, поднимает глас свой и плещет крылами своими…
— Бабушка, бабушка, поворожи… погадай… уж больно соскучилась…
Старуха ушла в сени, принесли оттуда ведро с водой, прошептала над ним какую-то молитву и, осветив воду лучиной, сказала:
— Гляди, Паша, теперь в воду: что увидишь, то и сбудется.
— Вижу его на коне, он скачет! — воскликнула Паша.
— Видишь, суженого и конем не объедешь, — торжествовала старушка.
В это время послышался топот копыт, у Паши замерло сердце, она бросилась из избы на двор: это приехал из Нижнего Никита Минич.
Увидя на нем одежду послушника, Паша остановилась и побледнела.
Привязав лошадь к крыльцу, Никита Минич подошел к ней, обнял ее и поцеловал несколько раз.
— Видишь, ни к отцу, ни к матери, а к тебе заехал я… Отец Василий дома?
— Сейчас будет, он на крестинах. Зайди, Ника… что я!.. Никита Минич…
— Называй меня Никой, так называла меня и покойная мать… Но как ты похудела?..
— Тосковала по тебе, противный, а ты, чай, нагляделся на красавиц и в церкви, и на ярманке?
— Молился Богу, — серьезно возразил Никита Минич, — да о тебе, грешный, думал… Думал, думал и вот приехал… Где батюшка, пущай решает судьбу нашу…
В это время показался и батюшка, ему кто-то сообщил о приезде гостя.
Отец Василий, увидя Никиту Минича, бросился к нему на шею и не знал на радостях, что говорить.
Он ввел его в избу, посадил в углу под образа, любовался им и только приговаривал:
— Ну, спасибо… не ожидал… потешил старика… Паша… тетушка… что в печи, на стол мечи… чай, голоден… на коне приехал… где взял…
Между тем Паша и бабушка засуетились, накрыли на стол и действительно подали все, что у них имелось.
Когда старик немного успокоился, Никита Минич стал рассказывать ему о том, какие порядки он ввел в Макарьевском монастыре и как митрополит Ефрем взыскал его; в конце же своего рассказа он присовокупил:
— Теперь, батюшка, от тебя зависит: аль принять мне лик ангельский, аль быть иереем…
— Как от меня? — спросил отец Василий удивленно.
— Так, коли отдашь мне Пашу, тогда я иерей; коли нет — я чернец.
— А я тут при чем? — бормотал несвязно старик. — Погляди на голубицу, измаялась… Ты уж с нею поговори… а мне что?.. Ведь тебе жить с нею, а я на старости полюбуюсь вами… будьте счастливы, дети…
Старик заплакал. Паша не выдержала и бросилась к нему на шею; Никита Минич стала на колени, а догадливая бабушка сняла со стены благословенный образ матери Паши и подала его батюшке. Паша стала тоже на колени.
Отец Василий благословил детей, поцеловался с ними и велел им тоже поцеловаться.
Радостная семья после уселась за стол, и за чаркой пенного пошли расспросы и рассказы.
Никита Минич объявил, что митрополит долго не может оставаться в Нижнем и что желает рукоположить его у Макарья во дьяконы, а на другой день, после обедни, в старой церкви рукоположить в иереи. Нужно поэтому торопиться и назавтра обвенчаться, а на послезавтра ехать в Нижний одному; потом он приедет за женой.
Как ни была грустна такая торопливость, однако ж семейство отца Василия согласилось на это, и долго за полночь они толковали о том, как что устроить.
На другой день рано утром Никита Минич взял с собою Пашу и они отправились к отцу своему, чтобы попросить благословения.
Отец обрадовался его приезду и, когда узнал о милости к нему митрополита, пришел в восторг и тут же благословил его и Пашу. Сестренка Никиты Минича была тоже довольна его счастьем; одна только мачеха надулась, и когда они ушли, свирепо сказала, как-то злобно искривив рот: «Ведь дуракам всегда счастье».
Минин озлился в первый раз в жизни и возразил:
— Уж неча сказать — ты умница; погляди-ка на свое-то рыло, коли б умнее была, то не была бы Минишна… голь одна непрокатная… А он, гляди, — точно боярский сын: и зипунишка и порты суконные; да на лошади охотницкой, да на седле стремянном, да уздечка наборная… И помянешь ты мое слово, будет он не иереем, а архиереем, и подойдешь ты тогда сама к нему к ручке… значит, под благословение… вот-те тогда ты будешь дура.
— Уж и дура, — захныкала и заголосила баба, — из-за щенка.
— Ну, уж завела, — и с этими словами Минин махнул рукой и вышел из избы.
Назад: Великий раскол
Дальше: VI Царская невеста