Глава 5
Официальное сообщение о разгроме заговора Тигидия Перенниса едва ли заметно взбудоражило Рим. Жертв было мало, казни активных участников заговора, чтобы не будоражить преторианцев, провели тихо. Подробности случившегося таились в секрете. Префекты, получавшие власть над империей и по этой причине мнившие себя выше цезаря, тоже не были новостью в Городе. Тот же Сеян, буйствовавший во времена Тиберия, или Макрин, приведший к власти Калигулу. К тому же в Риме всегда презирали неудачников. Куда больший интерес вызвала расправа над сообщниками Матерна. Это было неслыханно — какой-то разбойник из варваров пытался осуществить покушение на принцепса!
Досужие разговоры скоро сменились тревожным ожиданием — чего теперь ждать от нашего Геркулеса? Куда он глядел, по какой причине проморгал наметившийся союз между вторым по негласной иерархии лицом в государстве и каким-то бродягой? Как, вообще, Переннису пришла в голову мысль замахнуться на империй, почему никто из ближайшего окружения «римского героя» не заметил дерзких поползновений провинциала? Всех очень волновал вопрос, какие подвиги предпримет «наш силач», чтобы сгладить неприятное впечатление от собственной беспомощности и нерешительности, которые он проявил в решающий момент. Все ждали очередных игр, массовых избиений животных, однако ко всеобщему удивлению Коммод вдруг лично занялся государственными делами. Предполагавшееся возвышение Бебия Корнелия Лонга ограничилось возведением его в сенаторское достоинство и обещанием вновь в следующем году вручить ему консульский жезл. Префектом претория был назначен Песценний Нигер. Правда, он был не один, в товарищи ему были приданы еще два сопрефекта. Но и Песценний не долго сидел на этой должности. Точнее, шесть часов. Уже на следующий день, Коммод приказал ему отправляться в Сирию и вступить в наместничество над этой территорией.
Перетряска верхушки продолжалась и всю первую половину следующего года, пока окончательно не оформился новый порядок, связанный с утверждением Коммода в чине бога. В товарищи ему причислили самого Геркулеса, богиню победы Викторию, а также изображавшуюся обычно в виде женщины, возлагающей венок на голову императора, Доблесть (Virtus) и Дисциплину (Disciplina). Прочие, присущие исключительно римскому воинству боги, были объявлены стоявшими рангом ниже. Кое-кто из близких к императору людей предлагал Коммоду приравнять его культ к культу Вечного города (Roma Aeterna), однако император счел такое предложение оскорбительным. В дружеском кругу, на пиру, устроенном в честь главы коллегии, которую вскоре после заговора Перенниса переименовали из Геркулесовой в Коммодову, он заявил — возвеличивать меня в тех же песнопениях, что и груду зданий возведенных на берегах Тибра, преступное недомыслие. Что такое Рим? Не более чем вонючая и ненадежная нора, в которой нашла себе приют многочисленная толпа двуногих тварей. В его, Коммодовой, воле сжечь эту помойку и возвести новую столицу. Так кого же должно считать выше — его или ветхие стены какого-то городишки.
Старые боги умерли! Страна ждет новых, из плоти и крови, чьи деяния потрясающи и неповторимы.
В течение года постепенно сменился акцент и в организации проводившихся в Риме играх. Случалось, правда, что и теперь, после гибели Перенниса, император выходил на бой против зверей, однако это зрелище обставлялось уже не как подвиг, а как торжественная церемония, во время которой восторженные жители Рима имели редкую возможность лицезреть своего бога. В людных местах он теперь практически не появлялся. По Риму носили его палицу и львиную шкуру, их же укладывали на место принцепса во время заседаний сената. Отцам народам, выступая, теперь приходилось обращаться к дубине.
Изменился и общий настрой, существовавший раньше на Палатинском холме. Прежде бьющая через край веселость, лихие сумасбродства выродились в мрачные и отдающие жутью издевательства, которые сплошь и рядом позволял себе Коммод. Тех, кто смеялся над ним, он приказывал бросать зверям. Досталось и человеку, застигнутому за чтением историка Транквилла, в книге которого описывался короткий, но кровавый жизненный путь Калигулы.
Коммод популярно объяснил доставленному к нему любителю истории, что тот должен быть наказан потому, что испытывает нездоровый интерес к лишенной точных сведений и обстоятельных комментариев литературе.
Император пояснил эту мысль — У Транквилла, например, сказано, что Калигула родился в последний день августа. Кто еще родился в тот же день?
Ты, величайший, ты! — воскликнул перепуганный гражданин.
Вот видишь, тебе известен день моего рождения. Теперь задумайся, как же я, император и бог, мог родиться в один день с таким извергом и безумцем как Калигула?
Несчастный растерялся, промямлил что-то вроде — такова воля богов.
Ему помог сам Коммод. Он объяснил — боги недосмотрели. Но ведь и боги способны ошибаться, особенно прежние, одряхлевшие и выжившие из ума, разве не так?
Несчастный охотно подтвердил — так, величайший, так.
Вот видишь, ободрил его Коммод, сам все понимаешь. Значит, ты должен признать, что ошибки богов никак не могут служить оправданием для тех, кто пользуется подобного рода книгами.
Признаю, о лучший, признаю!
Вот и хорошо, следовательно, тебе должно быть понятно, что при чтении подобных клеветнических писулек могут возникнуть неприятные для власти аналогии. Ergo, ты должен быть казнен.
Читателя тоже отправили в клетку с голодным львом.
Какому-то толстяку он из любопытства распорол живот, желая выяснить, что тот прячет в своей утробе. Он называл одноногими и одноглазыми тех, кому выкалывал глаз или ломал ногу. Как-то в один из редких выходов в город он вдруг обнаружил, что в Риме скопилось слишком много инвалидов, увечных и больных людишек, что никак не украшало его столицу. На следующий день префекту города было приказано собрать всех калек, обмотать им ноги так, чтобы теперь их конечности были похожи на змеиные хвосты и нарядить кого титаном, кого драконом. Затем их выпустили на арену, и император всех сразил стрелами.
Благосклонно он встретил предложение своих вольноотпущенников переименовать месяцы: август было предложено именовать коммодом, сентябрь — геркулесом, октябрь — непобедимым, ноябрь — преодолевающим, декабрь — амазонским. Последний месяц года получил свое наименование в честь Марции, которая теперь обладала всеми правами императрицы и при выходах в город ей оказывались царские почести за исключением того, что в ее процессии отсутствовал факелоносец. Коммод заказал ее портрет, где Марция была изображена в качестве девы — воительницы. Чтобы доставить удовольствие «любимой женщине» — так Коммод называл ее в кругу друзей — император сам в наряде амазонки вышел на арену сражаться против гладиаторов.
Чем дальше, тем отчетливее фантазии цезаря приобретали мрачное, отдающее смрадом Аида зловоние. На все возражения, которые порой еще позволял себе Клеандр и крайне редко Тертулл, он давал один и тот же ответ — так хочет народ Рима! Переубедить его стало очень трудно. Собственно он перестал воспринимать возражения, он просто отказывался их слышать. На известие о том, что в казне мало денег, отвечал — продавайте должности. Каждому римскому гражданину хочется побыть членом какой-нибудь коллегии, посидеть на должности эдила, квестора, претора, а то и консула. Многие жаждут вписать свое имя во всадническое или в сенаторское сословия. Вот пусть и платят за удовольствие.
Однажды в хорошем настроении он принялся объяснять Тертуллу.
— Теперь все будет по — другому. Теперь мы все сплотимся в единую общину, где не будет ни бедных, ни богатых. Все будет общее, и каждый сможет пользоваться тем, чего у него нет, позаимствовав желанную вещь у соседа. Мы выстроим новый мир. Рим сожжем и возведем новый город. Он будет назван моим именем — Колония Коммодиана! Звучит?
Тертулл по привычке поклонился.
Император помолчал, потом признался.
— А вообще-то мне скучно, Постумий. Люди — мразь. У всех в утробах одно и тоже. Всех тянет на историческую белиберду. Полагают, что я слеп и не понимаю, какие именно аналогии они пытаются отыскать в так называемых сочинениях Тита Ливия, Тацита и иже с ними. Вся эта свора борзописцев смертной ненавистью ненавидела императоров. Вот по кому клетки с голодными львами плачут. Ты придумал бы что-нибудь?.. Хочешь, я дам тебе разрешение написать комедию. Можешь издеваться и насмехаться над кем угодно, но только чтобы было весело.
Тертулл опустил голову, чтобы скрыть выступившие на глазах слезы.
— Что молчишь? — спросил Коммод.
— У меня не получится, — признался стихотворец.
— То есть? — вскинул брови император.
— У меня не получится весело.
— Почему?
— Не знаю, государь. Но весело не получается.
— А ты пробовал?
— Пробовал.
— Ну, этой беде мы тебе поможем. Ты еще не раздумал жениться на Норбане?
— Нет, господин.
— Вот и не женись. Я сам подберу тебе жену. Обхохочешься!
— Но, господин… — бросился к нему поэт.
— Не приближайся! — резко отстранился от него император. — Не сметь подходить близко!..
Тертулл застыл.
Император успокоился, отер пот со лба.
— Почему ты решил, что мой выбор окажется хуже, чем эта толстая девка? — чуть обидевшись, спросил цезарь. — Поверь, Постумий, я желаю тебе добра. Хочу, чтобы вновь заиграл твой блистательный комедийный дар, а то Рим заскучал. Все ходят, повесив носы. На улицах не слышно смеха. Погода их не радует, игры их не радуют, недовольны денежными раздачами — мол, маловаты! Пользуются бесплатным угощениям и тут же за столами поносят тех, чью щедрость должны были бы восхвалять. Надо взбодрить римлян, приятель, заставить их улыбнуться.
— А кто не улыбнется? — не удержался Тертулл.
— Как это? — удивился император, потом насупился. — Не будет смеха, будем искать виновных, это будет верное решение.
* * *
Из письма Постумия Тертулла наместнику обеих Панноний Бебию Корнелию Лонгу.
«…был объявлен день моего торжественного бракосочетания. Поверишь ли, Бебий, с какой тяжестью на сердце я прощался с любимой Норбаной. Ей было приказано покинуть мой дом и поселиться отдельно. Последнюю ночь мы провели, не выпуская друг друга из объятий. Оба плакали. Рассуждали о том, что не прочь окончить свои жизни вот так, в тепле и близости. К утру эти сладостные мысли растаяли. Я готов был лишить себя жизни, готов был дерзко отказаться от навязываемой мне невесты. Кто она? Какого рода? Ничего не было известно. Молода ли, красива или невыносимая уродка? Поверишь, Бебий — ничего! От того, чтобы отказаться от насильно навязываемой невесты, меня удержала мысль, что Норбана останется одна в этом страшном, перевернутом мире, где каждый обязан вообразить себя Геркулесом и ежедневно совершать подвиги, где бог живет во дворце, жрет, пьет, справляет естественные надобности, где с непостижимым легкомыслием меняют названия месяцев, где полагают, что на подобное своеволие не найдется божественной управы. А мне чудится, что подобных шутников когда-нибудь и кто-нибудь все-таки сумеет вытащить на суд, скорый и справедливый. Если же такой суд невозможен, тогда действительно становится и скучно и грустно.
Хотя, Бебий, если признаться честно, жить, по — видимому не стоит, ведь это письмо я дописываю уже после моей так называемой свадьбы. Когда, наконец, мне удалось вырваться из лап моей новой поганой, вызывающей отвращение супруги. Далее писать сил нет. Если доведется встретиться, расскажу все подробно. Если нет, умоляю, выполни мою последнюю просьбу — приюти Норбану. Она не станет тебе и Клавдии обузой. Когда все закончится, и ей позволят вернуться в столицу, у нее будет, где и на что жить. Деньги и купчая на собственный дом, расположенный неподалеку от твоей городской усадьбы, ты найдешь у своего прокуратора Юкунда (он внушает мне доверие), так что тебе не придется тратиться на ее содержание. Я прошу тебя не отталкивай Октавию, приюти ее хотя бы на время, не дай возможности задуматься о страшном. Пусть твоя Клавдия присмотрит за ней, пусть утешит Виргула, пусть расскажет, что жил на земле человек, который называл себя божьим сыном. И называл не для того, чтобы убивать, пускать стрелы, метать дротики, шутить, казнить и миловать, вскрывать внутренности, кормить человечиной диких зверей, убивать диких зверей, но для того, чтобы утешить, приласкать, объяснить, кто мы и куда бредем, кто наш истинный поводырь.
Согласись, тот человек был благороден. Может, он и в самом деле божий сын? По крайней мере, хочется в это верить.
Не знаю, к кому обратиться, поэтому пишу тебе.
Прощай.
Постумий».
Свадьба придворного историографа с неизвестной красоткой готовилась в тиши дворца. Только несколько человек были посвящены в дворцовую тайну. На бракосочетании присутствовали Клеандр, Песценний Нигер, Дидий Юлиан, Марция и несколько рабынь. На вопрос, будет ли император, Дидий, взявший на себя роль отца невесты, с важным видом и одновременно давясь от хохота, сказал, что будет непременно, но попозже.
Обряд совершили в сакрарии рода Антонинов, где стояли бюсты Траяна, Адриана, Антонина, Марка. Добирались до священного места долго, какими-то путанными переходами. Тертулл с трудом припомнил, что он уже ходил этим путем. Этим путем цезарь вел его в сокровищницу, где был спрятан доставленный из Богемии янтарь.
Посредине сакрария, на мраморном постаменте, стенки которого были украшены сценами коронации и великих деяний римских государей, все также возвышался округлый кусок янтаря, в котором, вполовину свернувшись, застыла огромная ящерица.
Тертулла подвели к камню. Он невольно глянул на чудище — существо пристально смотрело на него крупными, затянутыми бельмами глазами. За этой внешней, чуть туповатой слепотой вдруг прорезалась безмерная, бездонная, вгоняющая в ужас зоркость. Тертуллу стало не по себе. Его наполнило ожидание смерти или чего-то еще более страшного, чем смерть. Что, спросил себя стихотворец, может быть страшнее, чем разлука с Норбаной?
Поэт изящно поклонился неведомому божеству.
В следующее мгновение боковая дверь приоткрылась, и оттуда грациозно, продемонстрировав крупную ступню, скользнула фигура, с головы до ног укутанная в белое покрывало. Первое, что отметил Постумий — это рост невесты. Она была на полголовы выше жениха. К этому открытию Тертулл отнесся с презрительным хладнокровием. Если все дело в росте, это полбеды. Старик — жрец храма Геркулеса торопливо провел церемонию, бормотал себе под нос что-то не совсем понятное. Видимо, пожилой фламин тоже чувствовал себя неуютно.
Наконец гостям было позволено обойти горевшую на постаменте масляную лампу, язычок которой, по — видимому, был приравнен к священному огню, при этом все громко восклицали «талласио! талассио!» После окончания церемонии процессия двинулась в обратный путь. Впереди шел факелоносец, за ним двое красивого вида юношей вели невесту, следом другие молодцы несли украшенные пестрыми лентами прялку и веретено. Последними шли жених и гости.
Даже на пиру Тертуллу так и удалось взглянуть на невесту. По правде говоря, праздничное угощение походило на торопливый перекусон в преддверии какого-то важного, требующего многих физических усилий мероприятия, чем на размашистое, по обычаям, заведенным императором, обильное едой торжество. Вина и закусок было вдоволь, однако горячего не подавали. Тертулл помалкивал, с напряжением ждал, когда же появится новобрачная? Девица всего на несколько минут появилась в триклинии. Присела на ложе рядом с женихом, залпом, чуть приподняв вуаль, сглотнула кубок вина и закусила кусочком фазана. Когда же Тертулл попытался притянуть ее к себе, она кокетливо шлепнула его по руке украшенным жемчугами веером и упорхнула в коридор. В зале возникла ощутимая всеми неловкость. Все сразу заторопились. Гости желали Постумию «не подкачать», показать, на что способен настоящий римлянин, и тут же исчезали. Даже Дидий Юлиан вдруг посерьезнел, торопливо допил фалернское и, не попрощавшись, отталкивая слугу, бросился к выходу. Появившийся молоденький курчавый раб пригласил Тертулла следовать за ним. Скоро они вступили в темный коридор. Шли недолго, миновали два поворота и остановились. Здесь раб распахнул дверь и, поклонившись до земли, указал стихотворцу, что тот может войти.
Тертулл с трудом заставил себя переступить через порог. Он был готов ко всему — к тому, что очутится в темнице, а то и в пыточной или сразу в помещении, где свершаются казни. Не исключал, что, шагнув внутрь, вдруг плюхнется в воду или, наоборот, полетит кувырком с какой-нибудь высокой горы. Или окажется на каменоломнях, а может, его решили залить в бетон и выставить на всеобщее обозрение.
Комната, в которой он оказался, на первый взгляд, напоминала обычную спальню. Освещение слабое, две масляные лампы чадили по обе стороны дверного проема. Обстановка скудная, разве что ложе, укрытое балдахином, просторное и, по — видимому мягкое. Там кто-то завозился. Из-под полога высунулась рука и приглашающе помахала — иди сюда!
Тертулл задумался, уж не рабыню ли ему всучили в жены? Ему приходилось слышать веселые рассказы Лета о кружке некоей Клиобеллы, в честь которой цезарь организовал в Виндобоне дружескую коллегию. При этом при слове «кружок» заливались все, даже император. Дидий Юлиан охотно подхватывал — что и говорить, огромных достоинств была женщина, упаришься. При этом в его голосе проскальзывали нотки сожаления. Кого на этот раз подсунули ему, Тертуллу? Если это шутка, может, лучше поддержать шутку. Глядишь, и дозволят вернуть Норбану. Милость божья, Венера — прародительница, неужели он с какой-то девкой не справится, какого бы роста она не была! Плевое дело для настоящего мужчины. Потом вместе посмеемся, напишем стишки, прославим дары богини — прародительницы, лярвы ее раздери.
Он деловито уселся на край постели, принялся разуваться — развязал ремешки на полусапожках фиолетового цвета, скинул их, при этом принялся насвистывать какую-то разухабистую мелодию. Затем скинул тогу, остался в тунике.
В этот момент кто-то ломанным голоском пропищал.
— Не свисти, денег не будет!
Стихотворец насторожился, голосок показался ему знакомым. Он перебрал в памяти наложниц, которые содержались во дворце, попытался вспомнить их голоса. Великие боги, их было столько, что всех не упомнить! Число свезенных во дворец красоток перевалило за две сотни. Чтобы не таскаться по кабакам и лупанариям, не подвергать свою драгоценную жизнь опасности, Коммод, еще в бытность Перенниса, по его же совету, приказал искать по Италии привлекательных женщин. Их свезли на Палатин, здесь был усмотрен просмотр (а при желании ближайших друзей и испытания, в которых довелось участвовать и Тертуллу), после чего в качестве наложниц поселили в доме Нерона. Род их занятий или происхождение роли не играли — в гареме содержались девицы из знатных семейств и шлюхи самого низкого пошиба, добывавшие свой хлеб на кладбищах. Их называли бустуарии, во время похорон они исполняли роль плакальщиц. Таких, правда, было всего несколько штук, но Коммод уважал их за редкие способности по части ругани. Эти дамы могли обложить кого угодно, вплоть до императора, и, занимаясь любовными развлечениями, знать не знали, что такое срам. В список попали даже несколько высокопоставленных матрон, имевших по несколько детей. Этим, по приказу Коммода, скоро разрешили вернуться домой, и даже выдали награду. Две женщины, правда, упросили императора оставить их при своей особе. В число наложниц были включены и две бывшие весталки, которых императорским распоряжением освободили от позорной казни за преступную связь с мужчинами, ведь жрицы богини Весты должны были в течение тридцати лет хранить невинность. Император назвал этот обычай суеверием и отменил прежний порядок набора и содержания весталок. Правда, ненадолго. Застав одну из этих жриц с преторианским центурионом, просмотрев весь сеанс до конца, неожиданно возмутился и приказал вернуть старые правила служения Весте.
— На этом Рим стоит! — назидательно заявил он сенаторам.
Весталка была наказан бичеванием, которое прекратили после того, как центурион признался, что никогда ранее, ни с какой другой женщиной он не испытывал подобного неземного наслаждения. Коммод не поверил, центурион начал настаивать, тогда для разрешения спора цезарь приказал вернуть весталку и лично приступил к испытаниям. Закончив, он, отирая пот со лба, вынужден был признать, что центурион прав, поэтому он прощает «негодницу», а центуриона ссылает в Месопотамию, дабы он больше не зарился на чужих женщин.
В этот момент неожиданная и страшная догадка промелькнула у Тертулла. У императора, кроме двух с лишком сотен женщин было такое же количество молодых людей, с которыми он, случалось, тешился на пирах, в постели, в банях, в садах и возле живописных прудов, устроенных еще Домицианом на Палатинском холме. Был у также него экземпляр мужского пола, по прозвищу Осел, у которого мужской орган превышал всякие разумные пределы — его головастик не влезал в большой императорский кубок. Осла порой подпускали к проштрафившимся придворным. Это наказание считалось одним из самых тяжких.
Поэт приуныл. Шутка оборачивалась нестерпимым и обидным для мужчины мучением. В конце концов, он постарался успокоить себя, в конце концов, это только шутка. Про себя добавил, стерпим ради Норбаны. Если это не подвиг, все равно что-то героическое в этой свадьбе все-таки должно было присутствовать.
Он вздохнул и, покряхтывая, полез под покрывало. Пощупал ткань — материя отменная, такой император пользуется. Невеста лежала, отвернувшись в другую сторону. Разобрать в скопившейся под пологом темноте, кто находился рядом — мужчина или женщина — было невозможно. Тертулл вздохнул еще раз и, понимая, что от судьбы не уйдешь, осторожно просунул руку под мышку суженой.
Та медленно повернулась к нему, обняла, припала с поцелуйчиком.
Тертулл оцепенел. Так и замер, не в силах шелохнуться, подвигать руками, ногами. Не в силах соскочить с этого лобного места и бежать куда глаза глядят.
Невеста укоризненно подтвердила.
— Ну, я это! Я!
Тертулл прочистил голос и слабо выдохнул.
— Император! Помилуй!..
— За что? — удивленно переспросил Коммод. — Ты вел себя честно по отношению к своей молодой женушке. Выгнал из дома эту грязную шлюху Норбану. Я рада и теперь хочу тебя.
Тертулл покорно начал переворачиваться на живот.
— Что с тобой, Постумий! — в голосе императора послышалось откровенное изумление. — Это я твоя жена, а не ты. Возьми меня, любимый, я вся твоя!
Стихотворец не удержался и соскочил с постели. Отбежал в угол. Здесь попытался унять охвативший его озноб.
Коммод сел на постели.
— Что с тобой, Постумий? Почему ты сбежал от своей крошки. Возьми меня, ведь я давно присматривался… присматривалась к тебе. Если бы ты знал, сколько ночей я не спала, мечтала, что ты пощекочешь меня своей бородой.
Тертулл не мог сдвинуться с места.
— Иди сюда, — уже более раздраженно приказал цезарь. Поэт строевым шагом направился к ложу.
— Тебе что, жизнь не дорога? — язвительно спросил Коммод. — Можешь ты, паскуда, хотя бы раз, без капризов и не ломаясь, удовлетворить мою маленькую просьбу? Я хочу тебя, то есть я хочу, чтобы ты меня трахнул. Это приказ. Приступай!
— Н — не могу, — признался поэт.
Император сокрушенно вздохнул.
— Я так и знал, что ты окончательно свихнулся, обрюзг, наел жир на моих хлебах, и самого элементарного, что может потребовать повелитель от верного, преданного ему душой и телом подданного — учти, Постумий, телом! — не можешь выполнить. Этакую кроху, — Коммод показал Тертуллу кончик мизинца. — Тебе жалко? Ну, как знаешь.
Император начал подниматься с постели. Еще немного, и он отодвинется далеко, не достать, и известный стихотворец не выдержал, схватил его за руку.
— Или сюда, моя милашка, — с трудом выговорил поэт и притянул к себе крупного, заметно оплывшего жиром мужчину.
* * *
Уже овладев цезарем, Тертул перевернулся на спину и долго, бездумно смотрел в потолок. Рядом зашевелился Коммод, повернулся к стихотворцу, признался.
— М — да, ничего особенного. Я думал, будет интереснее.
Он ткнул Тертулла в бок.
— Проси чего хочешь, муженек, — он захихикал. — Не откажу.
Тертул не раздумывая ответил.
— Верни мне Норбану.
Император сел, с досады ударил кулаком по ладони.
— Так и знал. Даже ты, натура тонкая, одухотворенная, все о том же. Вроде грамотный человек, повертелся во дворце, разобрался что к чему, так нет, дайте ему двуногую самку, о которой он вообразил, что лучше ее нет никого на свете. Хочешь, ее доставят во дворец, и уже через две недели она будет трахаться со всеми, с кем ей прикажу, да еще и кричать от удовольствия.
— Только не это! — испугался Тертулл и проклял себя за наивность. Зачем он упомянул ее имя?
— Да не бойся ты, мразь! — откликнулся Коммод. — Не трону я твою сучку. Пока.
Он засмеялся, потом посуровел.
— Но и вернуть не верну. А вдруг мне опять захочется, а ты где-то там, в семейном кругу. Будешь при мне. Я полагал, что ты сможешь понять меня, посочувствовать. Куда там! У тебя одна Норбана на уме. Такая же тварь, как и все остальные сучки и кобели.
Пауза. Император подергал пальцы и уже другим тоном продолжил.
— Скучно мне, Постумий, до боли в животе скучно. Зачем меня спустили на землю? Зачем приставили пасти эту то ли свору, то ли стадо? Думаешь, приятно взирать на ваши перепуганные лица? Вот вы все где у меня! — он похлопал себя по загривку. — И рад бы уйти, но вынужден исполнять долг. Неужели за все мои труды мне нельзя немного — хотя бы вот столько — повеселиться? Почему люди так жестоки? Почему не желают понять меня? Почему грабят, убивают, воруют? Почему посягают, оскверняют, насмехаются, злобствуют, завидуют, тешатся гордыней, низкопоклонничают, лижут задницу, продают и предают? Почему прелюбодействуют — ну, это, впрочем, понятно почему. Потому что хочется, но по какой причине им так хочется грешить? Я пытался отучить их всех, тебя пытался отучить, а ты все о том же. Норбану тебе подавай! Я тебя насквозь вижу, ты сплетен из страха, подобострастия и жадности. Почему я должен с тобой нянчиться? Почему должен сопли вытирать, задницу подтирать?
С нестерпимой досадой слушал эту исповедь Тертулл. Сидевший рядом человек каждой своей жилкой, каждым мускулом был противен ему. Каждое его слова отзывалось зубной ноющей болью. Но еще большее отвращение стихотворец испытывал к самому себе. Пока слушал излияния Коммода, всерьез прикидывал, нельзя раздобыть кинжал? Нашел бы, не задумываясь, всадил бы в этого верзилу.
Неужели в это спальне нет нигде кинжала?
Вымахал же на горе роду человеческому!
Интересно, может, в самом деле этот заметно обрюзгший, наевший живот верзила из породы небожителей? Неужели никакое человеческое оружие его не возьмет?
Поэт скептически глянул на обнаженного императора.
Вряд ли. Та же плоть, та же лысина на темечке, кудри поредели. Сколько не посыпай их золотой крошкой, все равно прежнего блеска не вернешь. В паху обозначилась грыжа. Значит, и кровь должна быть такой же жидкой и красной, как у всех прочих смертных.
Всего один точный удар и одним коммодом на земле станет меньше. Многие вздохнут с облегчением и тут же начнут кричать — никакой он не величайший! Никакой не лучший! Лишить его звания «божественный»! Лишить звания «парфянский», «германский», «британский»! Больше не считать «Отцом народа». Разбить статуи, сорвать с поганого тела одежду, тащить по городу, сбросить в Клоаку. Насладившись местью и отдохнув, многие вновь примутся за прежние коммодовы делишки. Кто в открытую, кто притаившись во тьме, кто провозглашая гражданские истины, кто — философские, требуя от другого того, чего ему самому не хочется делать. При этом каждый будет обвинять соседа. Он — мразь, дерьмо, ослиное ошметье и так далее.
Ему стало легче, захотелось подыскать достойную рифму с слову «ошметья».
— Не веришь? — удивился Коммод, — Ты сомневаешься в том, что люди — это ослиное дерьмо?! Хочешь докажу?
Император вскочил, принялся расхаживать по комнате, схватился за пальцы. Какая-то пришедшая ему на ум фантазия очень заинтересовала его. Взгляд его остановился, чуть обессмыслился.
Тертулл содрогнулся от ужаса. С трудом уняв дрожь, нарочито зевнул врастяжку и выговорил.
— Спать хочу. Ложись-ка, Луция, завтра рано вставать. Будем принимать поздравления.
— К лярвам поздравления. Мне с тобой не понравилось.
— А с кем понравилось? — не вдумываясь в смысл того, о чем он спрашивает, поинтересовался Тертулл.
— С Переннисом. Этот был крут. С Летом.
— А с Бебием?
— Этот отказался. Встал столбом, говорит, не могу, величайший, режь на куски, не могу. Такой гордый.
Коммод затеребил поэта.
— Ты послушай. В десятый день марта в Риме празднуют праздник Венеры. Давай устроим пир, и ты вполне убедишься, что людишки — ничтожества. Что им не подсунь, всему рады. Я прикажу подмешать в подаваемые в зал блюда свежайшее дерьмо. Вот посмотришь, сожрут и еще нахваливать будут.
Тертулл резко сел на постели.
— Зачем? — громко спросил он.
— Что зачем?
— Зачем в пищу говно подмешивать?
— Так я и говорю, чтобы у тебя сомнений не оставалось.
— А если останутся, прикажешь бросить в клетку ко льву?
— Даю слово, что в ближайшие полгода не трону. И все-таки дерьмо я им подмешаю. Но смотри, если проговоришься, я тебе такую казнь выдумаю, что мало не покажется.
— Как же амнистия на полгода.
— Это само собой. Я издам указ, и все будут считать, что ты находишься под сенью моей милости. Но если проговоришься, лев полакомится твоими внутренностями без всякой амнистии. Если потребуешь соблюдения всех формальностей — соблюдем! Глашатай зачитает хищнику указ, что ты находишься под высочайшей защитой и тебя нельзя трогать.
— А если тронет? — заинтересовался Тертулл
— Его самого убьют.
— Кого?
— Льва!
— А — а, я думал глашатая.
— Глашатая-то за что? Но если ты настаиваешь, — согласился Коммод, — можно и глашатая.
— Не надо.
— Что не надо?
— Глашатая.
— Но ты же сам сказал.
— Что я сказал? Это ты, Луций, сказал, что я могу попросить у тебя какую хочу награду. Норбану ты вернуть не разрешил, поэтому я хочу, чтобы глашатаю сохранили жизнь.
— А ты не выдашь мой секрет?
— Ни за что! — с расстановкой и огромным чувством выговорил Тертулл. — Мне бесконечно дорога жизнь глашатая.
— Согласен.
— И льва тоже помилуй.
— А зверюгу за что миловать?
— Ты же пообещал, что выполнишь мою просьбу.
— Ну ладно. Льва не тронут, но ты смотри, не проговорись.
Пир удался на славу. На него был приглашен «весь Рим». Золотари весь день свозили в дом Тиберия самое свежее месиво, добытое из выгребных ям. Самые искусные повара мазали им всевозможные кушанья.
Гастрономической фантазии поваров не было предела. Из закуски были представлены морской еж, сырые устрицы, ракушки двух сортов, дрозд со спаржей, холодное мясо откормленной курицы, рагу из устриц и мидий, черные и белые каштаны, бекасы, лопатки косули и дикого кабана, домашняя птица, жареная в тесте, съедобные пурпурные улитки, жареные садовые сони в меду с маслом, черные и светлые маслины. На горячее были поданы свиное вымя, голова дикого кабана, рагу из рыбы, утка домашняя, утка дикая фрикасе, зайчатина жареная, вымоченная в вине, ватрушки и сухарики. На рашпере были нанизаны горячие колбаски, а под ними лежали горячие же сирийские сливы.
Вино подавали «Столетнее опимианское фалернское».
Наконец внесли украшение стола — знаменитое «четвертное лекарство». Это блюдо — изобретение утонченного гурмана Элия Вера, соправителя Адриана, готовилось из свиного вымени и окорока с добавлением фазаньего мяса и тонкого печенья.
От всех блюд шел густой и ароматный дух свежего дерьма.
Сначала император, усмехаясь, с удовлетворением поглядывал на многочисленных пирующих гостей. Указывал на них устроившемуся рядом с ним Тертуллу. Несколько раз император поднимал фиал за своего придворного поэта — все дружно начинали восхвалять Тертулла. Тот, прижавшийся к боку императора, слабо улыбался в ответ, кивал знакомым, которые жадно ловили его взгляд, и с тоской размышлял, как изменчивы люди. Стоило ему на одну ночь стать мужем императора, как на следующий день возле его дома собралась многочисленная толпа. Все известнейшие люди Рима считали своим долгом нанести визит угодившему в фавор стихоплету. Самая высокопоставленная знать спорила за место в очереди. Счастливчиком считался тот, кто сумел пробраться во второй десяток стремившихся засвидетельствовать свое почтение посетителей. Несколько дней Тертулл только тем и занимался, что принимал гостей.
Во множестве хлынули и его прежние литературные друзья, внезапно обнаружившие в ранних поделках Тертулла бездну юмора и море мысли. Все наперебой просили — нет, требовали! — разрешения на постановку его мимов. Тертулл пытался возразить, что запрет на комедии исходит от самого… и тыкал пальцем в потолок. Ему объясняли, что это не его забота. Это трудность, с которой вполне можно справиться, надо только уметь хлопотать перед… тычок в потолок.
Нашествие визитеров продолжалось и в день праздника Венеры. Уже с утра гости шли и шли, так что Тертулл не имел возможности не то что пообедать, но и позавтракать. За весь день едва успел перехватить по крохам, поэтому на пиру, не взирая на смердящий припах, он не удержался и приказал рабу положить на тарелку фазанью грудку.
Император с некоторым недоумением глянул на него. Тертулл почувствовал, что допустил бестактность, замер и сделал вид, что его вовсе не интересует поданный ему кусок. Наблюдая за публикой, он заметил, как тот или иной гость пытался вытереть поданные яства о края тог или о покрывала, которыми были покрыты их ложа.
Тертулл, изобразив неловкость, уронил бочок — вытереть открыто, испачкать покрывало или край своей одежды побоялся. Будет беда, если и одежды цезаря окажутся замаранными. То ли дело поднять кусок с пола. Никто не увидит. Он отогнал поспешившего на помощь раба, и, прячась за спину императора, пальцами нащупал фазанью грудку, обтер ее об пол и, преодолевая отвращение, отправил в рот. Пожевав, решил, что мясо вполне съедобно, запах дерьма почти не слышен.
Между тем Коммод с брезгливой усмешкой продолжал обозревать приглашенных на пир. Поймав его взгляд, тот или иной гость тут же вскакивал со своего места, поднимал в честь «величайшего», «лучшего», «божественного» фиал с вином. Радость хлестала через край! Все активно прожевывали и глотали пищу.
Заметив жест Тертула, приказывающего слуге положить ему на тарелку «четвертного лекарства», император на три четверти повернулся к поэту. Надменное выражение на его лице сменилось откровенным изумлением. Он резко толкнул Тертулла.
— Постумий, что с тобой?! Ты жрешь с таким удовольствием, что я не знаю, что и подумать?
— Разве только я, Луций. Ты взгляни, с каким удовольствием пожирают угощение твои гости.
— Они потеряли рассудок?
— Отчего же. Все очень вкусно, — поделился с императором придворный поэт. — Просто пальчики оближешь.
Коммод оторопело посмотрел на него, потом на расставленные возле него блюда, понюхал воздух, затем вновь взглянул на Тертулла.
Тот утвердительно кивнул и подтвердил.
— Вкус нежнейший. И аромат… — Тертулл вскинул брови и восхищенно покачал головой. — В это есть что-то, — он пощелкал пальцами, — дурманящее и привлекательное.
Коммод, глядя на него с тем же откровенным изумлением на лице. Он покрутил пальцем и указал рабу на фаршированное яйцо.
Отведав, он тут же скривился.
— Тертулл, это же самое настоящее дерьмо!
— Неужели, Луций? А ты урони яйцо на пол, поваляй его, а еще лучше оботри о покрывало — тебе можно, не стесняйся, — потом ешь. На запах можешь не обращать внимание.
Император так и поступил и с откровенной робостью сунул кусочек мяса в рот.
— Послушай, — признался Коммод, — все равно пахнет дерьмом!
— Не может быть! — сделал наивные глаза Тертулл. — Ты все шутишь. Какой же ты шутник, женушка.
Цезарь долго рассматривал ошметки яйца, затем императора густо бросило в краску. Жилы на шее напряглись, лицо внезапно исказилось. Он вскочил на ложе и, потрясая кулаками, во всю силу закричал.
— Во — о-о — н!
У гостей из разинутых ртов начали выпадать куски.
— Во — о-о — н!!