Глава 1
Слезы навернулись на глаза, когда за поворотом реки, на бугре блеснула покрытая золотом крыша храма Юпитера Капитолийского. Тертулл ладонями прикрыл лицо. Сердце рвануло из груди, забилось яростно, часто.
Казалось, не было изгнания — так, короткая отлучка в курортные Мизены, куда он частенько сопровождал прежнюю императрицу. Помнится, в те счастливые годы он также по утрам занимал место на передней надстройке возле шеста с императорским штандартом и орлом, и ненасытно, для вдохновения, глядел на разбросанные по холмам, прилегавшим к Тибру, нагромождения крыш, ротонд на крышах, скульптур, колоннад, портиков, аркад, водопроводов, столпов, увенчанных изваяниями полководцев, крепостных башен и ворот, беломраморных лестниц и броских лоскутов садов. Это скопище белевших по берегам реки построек завершалось вознесенной в италийское небо квадригой на коньке крыши храма божественного покровителя Рима.
Тертулл отвернулся, отнял ладони ото лба, бросил взгляд на палубу «Лебедя», на котором добирался из Уттики в столицу. По распоряжению наместника, получившего указ о прощение опального стихоплета, его приписали к грузу зерна, отправляемого в Рим. Стража передала ссыльного с рук на руки бородатому капитану, который слова в простоте выговорить не умел. Только бранился и подгонял матросов пинками.
Стихотворец вновь повернулся к борту, покрепче взялся за бушприт, на котором был собран в скатку передний парус — артемон, уверился — Рим на прежнем месте. За то время, что стоял с закрытыми глазами, глотал слезы, город еще более раздвинулся, начал наползать на небо выплывавшими из-за храма Юпитера башнями и стенами капитолийской цитадели, а ближе — лесом мачт у торговой пристани, мраморным фронтонами, купами деревьев, пустоглазой аркадой Большого цирка. Под одной из арок он, было дело, дожидался Лесбию. Где ты, Лесбия? Где наша любовь? Все схлынуло, как дождевой поток. Слезы полились гуще, слаще. Минуло восемь лет, когда доставивший его на борт посыльного судна и сопровождавший его до Остии центурион прежде, чем запереть ссыльного рифмоплета в каюте, позволил в последний раз насладиться зрелищем родного города. Затем его увели в надстройку, откуда выпустили только после того, как транспорт вышел в открытое море.
Это было тягостное, казавшееся Тертуллу бесконечным путешествие. Путь то и дело прерывался штормами, густыми влажными туманами, долгими стоянками в ближайших портах, где судно пережидало непогоду. Капитан по причине отсутствия человеколюбия запирал его в каморке, здесь ссыльный днями, ночами слушал, как шлепают волны о корпус судна, и не мог сдержать рыданий. Возвращение занял куда меньше времени — ветер был попутный, ровный. Прибыли за месяц, в начале июля. В этом угадывался знак судьбы, вернувшей Тертуллу свое благоволение. Посвист ветра, качкú на волнах напевали — несчастья в прошлом, надейся, надейся! Первым он выскочил на каменный причал, помахал «Лебедю» свободной рукой и, оставляя по правую руку узкие улочки, ведущие к Большому цирку, начал взбираться по мраморной лестнице к Бычьему рынку, и далее, через Велабр к форуму. Вышел на городскую площадь, увидал колонну с вознесенной в поднебесье статуей Гая Юлия, приметил храм Согласия и рядом Карцер, в котором отсидел двое суток перед отправкой в Африку и, наконец, поверил — вернулся! Вот он, родной дом! Теперь воспрянет, найдет помощь. Друзья в силе — помогут. Поспешил в сторону Субуры, где проживала Сабина, приходившаяся ему теткой. Там встретят, обогреют, обмоется в бане.
Вот что прежде всего бросилось в глаза — Рим по — прежнему был чрезвычайно многолюден. Не было в мире другого города, где толпа была так подвижна, многочисленна и многолика. На перекрестках сущая давка, на площадях конному не проехать — передвижения верхом и на колесницах были запрещены в городе еще во времена Республики и подтверждены строжайшим распоряжением Марка. Вот что еще умилило — неповторимый уличный шум, перекрывавший всякий оклик, окрик, зов. Это вечное и несминаемое многоголосие, перебиваемое, воплями торговцев, криками ослов, громыханием железа, боем барабанов, щелканьем кастаньет, верещаньем флейт, гудом всевозможных тибий и скрипом дверей, — умилило сердце. В молодости Тертулл, выросший на этих улицах, различавший всякий нужный звук, слышавший каждый окрик, обещавший «неслыханные наслаждения» (других в Риме не держали), замечавший любой косой или наоборот заинтересованный взгляд, чувствовал себя на улицах Рима как рыба в воде. Ни одно событие не обходилось без его присутствия, он умел лавировать в толпе, проскальзывать через всякую толщу. Это было настоящее искусство — протиснуться в первые ряды зевак, увернуться от тучного вольноотпущенника, спихнуть в сточную канаву какого-нибудь раззявившего рот провинциала. На улицах научился зарабатывать на вкусный, по форме напоминавший букву S пирожок, замечать всякое достойное осмеяния непотребство, здесь натер язык на городском просторечье, на котором шутки казались еще солонее, еще едче. Здесь научился смешить римскую толпу. За словом в карман Тертулл никогда не лез.
Вспомнились строки из его первого стихотворения, вызвавшие хохот собравшейся в театре публики. Главный герой в пьеске был точным воспроизведением соседа — кровельщика:
Толстобрюхий, головастый, рыжий, рожа красная,
Острые глазки, толстые икры, шея, как у слона.
Любит обеды — чтоб до обжорства; пение, музыку, пляски,
Долго плещется в банях. Мягкое ложе
Предпочтет сладкоголосой флейтистке. Хотя
По части флейтисток тоже не промах.
Конечно, эти строки являлись перепевом Гомера и Плавта* (сноска: Плавт Тит Макций (середина III в. до н. э. — около 184 г. до н. э.) — знаменитый древнеримский комедиограф), но велика ли в том беда, если публика требовала повторения его комедий, а после представления одной из них его вынесли из театра на руках. С улицы он, сын отстраненного от должности и разорившегося эдила из всадников, и впрыгнул в спальню к императрице. Фаустина заботливо опекала Тертулла, учила уму — разуму, пока стихотворца не одолели благородные побуждения, и он не присоединился к Бебию Лонгу и Квинту Лету, «организовавшим заговор с целью похищения собственности у некоего высокопоставленного римского гражданина». Так, по крайней мере, было записано в императорском указе, в соответствии с которым его сослали в сонную Африку.
Вдохнув жаркий пропитанный множеством запахов римский воздух, прогулявшись по улицам, Тертулл внезапно ощутил — с прошлым покончено навсегда. Больше никаких изгнаний. Здесь его зрители, здесь его герои. Все они, его бывшие и будущие поклонники, по — прежнему тесно заполняли площади и проулки. Он сумеет заставить их скинуться на его, стихотворца, пропитание.
Вот они, убивавшие время «арделионы» — праздные снобы и бездельники, развратники и повесы, разодетые так, что хоть сейчас в императорский дворец. Вот они, вольноотпущенники, плебеи и рабы. По противоположной стороне площади, через толпу, двигалась похоронная процессия хлебопеков, так и не удосужившихся снять запорошенные мукой фартуки. На считанные минуты они оторвались от дел, чтобы проводить в последний путь своего товарища. Вечером всей коллегией соберутся у вдовы, помянут добрым словом Семпрония, чье имя было написано на штандарте, который с важным видом нес впереди процессии мальчишка — раб с измазанным мукой лбом и волосами. Вокруг полным — полно цветочниц, продавщиц овощей и фруктов, весело торгующих всем, чем щедро одарила их италийская природа — от пучков лука и чеснока до крутых бедер и могучих грудей. Здесь же выступали нагие фокусницы, чьи прелести тоже считались ходовым товаром.
Это была самая благодарная аудитория. Тертулл гордился тем, что умел вышибать слезу у женщин, а при более близком знакомстве — чувственные охи и ахи. Что такое восемь лет в подобных делах? За эти годы он соскучился по римлянкам, по их незабвенному выговору и острым и сладостным язычкам, ловким и сильным ручкам, по коготкам, впивающимся в кожу в самый жгучий миг, по их бесстыдной блудливости и умению содрать лишний асс даже с тех прохожих, кто отличался редким скупердяйством. Попробуй только улыбнись им или ответь взглядом на их призывные взоры и, если ты провинциал или добрая душа, — не отвяжешься! Сочинитель мимов был полон уверенности — он еще в силе. Очень шла ему густая черная борода с характерными и для знающих женщин обещающими искорками седины.
Вспомнив о бороде, Тертулл несколько обескуражено обнаружил, что встреченные им прохожие из благородных сословий все поголовны бриты. Мода, вполне отличная от времен Марка, когда растительность на подбородке представлялась чем-то вроде нагрудного знака, свидетельствующего о принадлежности к братству философов. Украшений теперь тоже не стеснялись. Встреченные им гетеры в открытых носилках, переносимых неграми, или красотки, прогуливающиеся в сопровождение державшего зонтик раба, открыто щеголяли шейными золотыми цепями, ожерельями из драгоценных камней, массивными серьгами, тончайшими, наброшенными на плечи вуалями. У каждой пестрые, снабженные золотыми надписями веера, металлические зеркала, в которые они то и дело смотрелись, точнее, оглядывали улицу. Цветные ленты поддерживали грудь.
Сердце запело, когда он, миновав арку Тита, добрался до амфитеатра Флавия (Колизея), где возвышался чудовищный, сто двадцатифутовый Колóсс 9 , некогда поставленный Нероном в вестибюле своего Золотого дворца и сохраненный Веспасианом. Восторг был легкий, обещающий, придающий силы. Отсюда до Субуры рукой подать.
У тети его ожидало первое разочарование. Она проживала в собственном доходном доме, выстроенном на пересечении улицы Патрициев и Тибуртинской дороги. Теперь здесь хозяйничали чужие люди, назвавшиеся родственниками уже пять лет как умершей Сабины. Когда Тертулл поинтересовался — не оставила ли ему тетя что-нибудь на пропитание, новый хозяин по имени Вибиний показал завещание, в котором «лишенному милости богов племяннику» предписывалось примерно вести себя и более не покушаться на устои. Наследство было невелико, однако Вибиний разрешил вернувшемуся из ссылки поэту занять одну из маленьких комнат на верхнем этаже дома. Плату вперед не потребовал, заявил, что пусть и в убыток себе, но у него рука не поднимется выгнать на улицу родственника, пусть даже и дальнего.
Утешение было слабое, но Тертулл, по природе человек веселый, научившийся в ссылке довольствоваться малым, был рад и этому.
К сожалению, очень скоро ему пришлось убедиться что за несколько месяцев, прошедших после смерти «философа», прежний, попечением Марка учившийся добродетели Рим, заметно очерствел, отвернулся от ближнего и с жадностью набросился на всевозможные — чаще непотребные — удовольствия. Как-то сразу городские улицы вновь во множестве запрудили молодые люди, желающие промотать родительские деньги или наоборот заработать их все равно каким способом. Во времена Марка рассчитывать на успех, не послужив в армии, было невозможно. Теперь к солдатскому труду относились презрительно, как к бесполезной трате времени.
Прежние, заметно постаревшие друзья встретили Тертулла без восторга. Многие из тех, кто в прежние дни водил с ним дружбу, теперь как-то не вовремя начали припоминать, что удачливый мимограф не особенно стремился делиться с ними славой. На эти упреки Тертулл возразил, что славой невозможно поделиться. Она как деньги или талант — либо есть, либо нет. Новые кумиры сцены тоже не очень-то обрадовались появлению нежданного соперника. Бывшие патроны забыли о Тертулле и вовсе не жаждали возобновлять знакомство с дерзким, посягнувшим на честь императрицы рифмоплетом. Его прежний покровитель Уммидий Квадрат даже отказался принять его. О том, чтобы включить поэта в число своих клиентов, Уммидий и слышать не хотел. А ведь были времена, когда тот же Уммидий почитал за честь пообщаться с Тертуллом. Теперь, услышав о визите Тертулла, племянник бывшего императора презрительно заявил.
— Не хватало мне принимать в своем доме того, кто посягнул на честь нашей семьи!
Тертулл сразу понял, что это приговор. В отчаянии он посетил префекта города Ауфидия Викторина, прежнего покровителя своего отца, всегда доброжелательно относившегося к их семейству и особенно к «беспутному писаке» — так он называл Тертулла. Ауфидий принял его, однако разговора не получилось. Причина стала понятна позже, когда префект намекнул, что со стороны автора дерзких мимов и героя некой злополучной истории было неразумно и легкомысленно возвращаться в город, где его похождения помнят исключительно с дурной стороны.
Тертулл поднял глаза и коротко спросил.
— Анния Луцилла?..
Ауфидий Викторин неопределенно развел руками, потом добавил, что сестра молодого цезаря как-то поделилась с ним, что ей было бы неприятно узнать, что в городе появился живой злоумышленник, посягнувший на честь ее матушки.
Тертулл понял, сейчас или никогда. Ауфидий не выгнал его, пригласил отобедать. Префект города всегда отличался великим умом и умением выслушивать обе противоборствующие стороны, ведь мудрый человек знает, что если сегодня побеждает одна партия, завтра верх может взять другая. Понятна была и храбрость крайне осторожного в выборе друзей префекта, пригласившего на обед опального поэта — он всегда сможет оправдаться тем, что пытался выведать мысли возвращенного злоумышленника.
Тертулл задумался — в подобной хитрости нет беды, все мы люди, все человеки. Соль в том, что Ауфидию не изменило его природное человеколюбие и привязанность к философии. По крайней мере, он способен выслушать собеседника, разговаривает, а не цедит сквозь зубы обидные слова и наставления, не учит жить и не советует, как самому накинуть петлю на шею и покрепче затянуть ее.
— Что же ты посоветуешь, Ауфидий, ведь я в твоей власти?
— Полагаю, тебе лучше бы поселиться в провинции. Не мозоль глаза Аннии Луцилле.
— Неужели она забрала столько силы, что даже в таком большом городе как Рим не найдется скромного уголка для прощенного изгнанника?
Префект не ответил, развел руками. На прощание как бы мимоходом поделился, что со дня на день в городе ждут прибытия личного секретаря молодого цезаря Публия Витразина, сынка того самого Витразина — ну, мол, ты в курсе дела, его папаша был казнен по приказу божественного Марка за участие в заговоре Авидия Кассия.
— Как я могу быть в курсе, если меня в те дни не было в Риме!
Ауфидий опять же развел руками.
Тертулл вышел от Викторина обескураженный. Женская любовь непредсказуема. Как, впрочем, и ненависть. Было время, когда Анния сама затащила его в постель — прямо из спальни матушки; теперь же в ней возобладала гордыня и жажда добродетели. Обратиться к ней напрямую, как рассчитывал Тертулл, теперь после разговора с Ауфидием не имело смысла.
Прозрачные намеки префекта о могуществе Аннии Луцилы сбылись уже на следующий день, когда он попытался продать несколько готовых мимов хозяевам театральных трупп. Владельцы предложили такие гроши, на которые не то, чтобы прожить, просуществовать было невозможно. Тертулл попытался вызвать на откровенность одного из тех, кто некогда числился его приятелем.
Виталис, грек из сицилийских Сиракуз, был вполне откровенен.
— Твою пьесу не читал и читать не буду. Пустая трата времени. Поставлю ее, а она вдруг не понравится сестренкам, братишкам, дядькам, тетькам, дедкам, бабкам сам знаешь кого. Со мной чикаться не будут, как, впрочем, с тобой тоже. Своя рубашка, Тертулл, ближе к телу. Крутись, дружок. Рим слезам не верит. Будешь тонуть, никто руки не протянет.
— Ты же протянул, — ответил стихотворец.
— С какой стати? — удивился и даже немного испугался Виталис.
— Поделился советом.
— Ах, советом!.. Ну, этого добра в Риме навалом. На всякого бродягу хватит, с ног до головы осыплют.
— Совет совету рознь. Слыхал что-нибудь о Витразине? — поинтересовался Тертулл.
— А — а, ты вот о чем, — друг сразу посерьезнел. — Только между нами. Сестренка очень не любит братишку, это у них, впрочем, взаимно. Не знаю какие — такие подвиги наш гладиатор совершил на севере, но добычу он взял знатную. А это, — он хлопнул Тертулла по плечу, — сам понимаешь важнее всего. Насчет Витразина могу сказать, нынче он в фаворе. Прислан в Рим для устройства триумфа, с которым молодой цезарь спешит в Рим.
Добраться до приехавшего в Рим Публия Витразина Тертуллу помог ушедший на покой помощник прежнего императора Александр Платоник. Ныне он тихо проживал на Целии в собственном особняке. Встретились они в городе случайно. Тертулл, пытавшийся пристроить свои пьесы, в ту пору дошел до того, что был готов сам поступить в труппу и выделывать на сцене самые дешевые и непотребные действа — подставлять спину под удары палкой, верещать по — птичьи, орать по ослиному, показывать фокусы, а то по ходу представления обнажать зад или изображать тупого и гнусного развратника, которого в конце мима обычно подвергают порке.
Первым окликнул поэта Александр. Тертулл подошел к носилкам, склонился.
— Гляжу, ты остался верен бороде, — удовлетворенно кивнул старик. — Это радует. Давно в Риме?
— Второй месяц.
— Чем живешь?
— Прежними запасами, надеждой и верой в себя.
— Не унываешь?
— На это нет ни времени, ни денег.
— Своим освобождением ты обязан Бебию. Он заплатил Витразину десять золотых за то, чтобы тот не тянул с оформлением и высылкой указа.
— Разбогатею, отдам.
— Отдашь больше, потому что Бебий настоял, чтобы Витразин отыскал тебя в Риме и поручил написать отчет о триумфе Коммода.
— Но меня не пускают в Палантин.
— Приди через три дня.
— Я благодарен тебе, Александр. Но в отличие от других поэтов не люблю тратить слова на доказательства. Докажу делом.
— Верю, Тертулл. Ты всегда был мне по душе, особенно мне понравилось описание твоего садика в Тамугади, где негде поставить ведро. Что-нибудь пишешь?
— Стараюсь, Александр.
— Прочти, если здесь посреди улицы, в толпе, не сочтешь мою просьбу унизительной.
— Не сочту. Твоя оценка всегда была справедлива, и в мусоре ты всегда умел отыскивать жемчужины. Послушай:
Ты, Луна, ночных грехов единственный зритель.
Будь твое имя Кретея или будь твое имя Диктина,
Смоет его лунный свет и желание страсти.
Будешь ты безымянна, как и дружок твой нагой.
Так любовь лишает речь смысла, объятья вражды и желанья корысти.
Александр некоторое время молчал, потом выговорил.
— Еще.
— Жив, резвишься и рад, любим и любишь…* (сноска: Вот как невыразимо сладостно звучит эта строка на латинском — vivis, ludis, haves, amas, amaris…)
— Еще.
— Бани, вино и любовь разрушают вконец наше тело, но и жизнь создают бани, вино и любовь…
Старик удивленно посмотрел на него, пожевал, подергал губами и выговорил.
— Это же эпитафия с могильного памятника. Подобных сентенций полным — полно в Риме. Ты хочешь сказать, что эта, самая известная, тоже принадлежит тебе?
— Да, Александр.
— Выходит, совсем дошел до ручки?
— Да, Александр
— Не забудь, третьего дня. В Палатинский дворец. Назовешь себя страже.
* * *
В начале августа, получив от секретаря императора Витразина известие о скором прибытии принцепса, сенат единодушно принял постановление в честь заслуг, добытых Отцом Отечества, Двукратным консулом, Пятикратным трибуном, Цезарем, победителем Величайшим, Сарматским наградить его титулом покорителя Германского, а также встречать государя Цезаря Луция Коммода в полном составе. Придворные, а также чиновники из вольноотпущенников, тоже решили не отставать. Скоро возбуждение, охватившее власти и придворную челядь, перекинулось в город. Взволновалась знать, начала спешно возвращаться в Рим. Зашевелилась толпа на улицах Рима — забегали вольноотпущенники, без отдыха заработали расположенные возле форумов и в Тусском квартале швейные, ювелирные, скорняжные, сапожные мастерские. Рабыни сутками трудились над вышивками, конюхи и ездовые украшали экипажи. Нарядные повозки и породистых лошадей заранее вывозили за город поближе к Фламиниевой дороге, так как частным лицам в Риме запрещалось ездить верхом и на колесницах. В магазинах в мгновение ока раскупили тирский пурпур, египетский биссос, удивительную ткань, доставляемую из Индии и называемую синдон.
Когда публика прослышала, что среди захваченных трофеев есть изображение божества, запечатанное в изумительном, насквозь — при такой величине! — прозрачном камне, цены на янтарь в Риме подпрыгнули до небывалых высот. Янтарь мгновенно вошел в моду, люди шли на любые траты, чтобы украсить пальцы перстнями с аполлоновым камнем. Женщины все как одна надели янтарные бусы и торквесы. Кое-кто отважился на золотые диадемы, однако сестра цезаря и супруга проконсула Тиберия Клавдия Помпеяна Анния Луцилла добилась от префекта города Ауфидия Викторина строжайшего запрета на ношение подобных знаков царской власти.
— Пора пресечь это недопустимое своеволие! — решительно потребовала Анния Луцилла у явившегося к ней на дом Ауфидия Викторина. — Короны, венки, пурпурные тоги, жезлы, напоминающие императорские… Почему всякие встречные поперечные смеют осенять себя символами высшей власти? Почему какие-то мошенники и проходимцы вовсю торгуют местами на Фламиниевой дороге, по которой должен проехать кортеж моего брата? Куда смотрят власти?!
Она сурово оглядела стареющего префекта, а также явившегося вместе с ним молодого хлыща, который назвал себя Публий Витразин. Его никто не приглашал, однако Ауфидий, всегда отличавшийся излишней уступчивостью и слабохарактерностью, счел уместным притащить с собой внезапно набравшего силу сынка вольноотпущенника. Он всегда предпочитал худой мир доброй ссоре. Этот так называемый секретарь так называемого цезаря вел себя на удивление вольно, даже дерзко. Позволял себе вмешиваться в разговор, бесцеремонно высматривал, что где лежит, и, не скрывая восхищения, пялился на хозяйку дома. Если бы не эта приятная любой женщине развязность, Анния Луцилла давно бы закончила разговор и выпроводила вон и префекта города, и молокососа, посмевшего бросать оценивающие взгляды на сестру государя. С другой стороны, пусть пялится, может, удастся привлечь его на свою сторону. Все-таки секретарь. И хорошенький!..
Анния Луцила отличалась редкой привлекательностью, вполне уживавшейся с несносным характером. Личиком очень походила на мать, в тридцать лет была также свежа, как и Фаустина. Маленькая головка с мелкими чертами придавала ей обманчиво — наивное обаяние. Она была невелика ростом, но и худенькой ее не назовешь. В любом случае Витразин сразу оценил прелести этой известной всему Риму спесью женщины.
На голове у Аннии красовалась тончайшей работы корона, украшенная резными вставками из янтаря, в ушах янтарные, массивные, оправленные в золото серьги. Префект, в отличие от Витразина, явно испытывал робость в присутствии супруги бывшего соправителя Марка Аврелия Луция Вера. Помог ему Витразин, смело возразившей хозяйке.
— Так называемые мошенники все мои проверенные люди. Продавая места вдоль дороги, по которой проследует кортеж императора, они берут на себя ответственность за исключение всяких инцидентов во время прохождения праздничной церемонии. Что же касается проходимцев, здесь я с вами, госпожа, согласен. Эти люди, позволяющие себе исподтишка продавать места вдоль дороги, выглядят очень подозрительно, и я лично дал указания, чтобы их гнали взашей.
— Но эти проходимцы мои доверенные вольноотпущенники! — возмутилась бывшая императрица.
— Неужели! — неуклюже удивился Витразин, а Ауфидий Викторин по старой привычке отвел глаза в сторону. — Выходит, мы с вами соперники. А не стать ли нам друзьями? Более того, компаньонами!
— Меня больше устраивает соперничество. Императрице не пристало делиться… — она не договорила и искоса глянула на Публия.
Тот, ни мало не смутившись, договорил.
— С сынком гладиатора? Как раз такие союзы наиболее прибыльны, госпожа. В такой компании каждый партнер знает свое место, и если не ущемлять компаньона по причине пустой гордыни или теша себя воспоминаниями прежних лет, вполне можно сварганить отличное дельце.
— А ты нахал, Публий! — улыбнулась Анния.
— Да, я не скромен, но, госпожа, это веяние времени. К тому же от моего нахальства больше пользы, чем вреда. Ведь в том случае, если мы договоримся, выиграет Рим, великий цезарь, народ, который спокойно, согласно купленным билетам, будет занимать места, и, конечно, мы с вами. Наше согласие — залог будущей дружбы.
— Как дорого ты оцениваешь этот залог?
— Ну, госпожа, если исходить из того, что я вправе получить сто процентов доходов с этого предприятия, полагаю, будет справедливо, если семьдесят пять процентов мне, двадцать вам, остальное — на помощь сироткам, которых обогрела теплом ваша знаменитая матушка. Они были названы в ее честь фаустинками. Распределять эту помощь можно поручить нашему уважаемому Ауфидию.
Анния Луцилла резко сложила веер и ударила им по ладони.
— Вы оказывается еще больший нахал, чем я ожидала. Такое предложение оскорбляет честь императорской семьи.
— Какое же распределение доходов не ущемит чести императорской семьи? — поинтересовался Публий.
— Я полагаю, что за усердие и предприимчивость тебе можно выделить четверть. Это очень хорошие деньги.
— В таком случае я попрошу нашего уважаемого Ауфидия считать мошенников честными людьми, а проходимцев — преступниками, пытающимися нажиться на триумфе самого великого из цезарей, добившегося победы исключительно силой убеждения и своего присутствия на границе.
Он задумался, потом, обращаясь к самому себе, добавил.
— Это хорошая мысль. Нужно будет поделиться ею с Тертуллом…
— С каким Тертуллом? — воскликнула Анния Луцилла и подалась вперед. — С этим негодником, посмевшим публично оскорбить царственную особу?!
— Ага, — кивнул Публий. — С нашим юмористом, а ныне приближенным ко двору писакой.
— Когда же он успел?.. — изумилась Анния. — Ну, прощелыга, ну стихоплет, ну, любитель запускать руки куда не просят. Ауфидий, что я слышу? Когда наш дерзкий мимограф успел произвести впечатление на моего брата?
— Это случилось восемь лет назад, когда стихоплета сослали в Африку.
— Я просто поражаюсь Коммоду! — воскликнула Анния. — Он ухитряется подбирать на улице всякую падаль. Надо же, Тертулл!.. Что и говорить, достойный летописец нового царствования. Я ведь просила, что ты постарался убрать его из города. Я не вынесу, если он вновь начнет тискать свои грязные комедии и пошучивать со сцены.
— Госпожа, — покорно наклонил голову Ауфидий Викторин, исключительно представительный старик, на лице которого победно алел полученный им в сражении с парфянами шрам. — В этом я не властен.
Он развел руками.
Анния вопросительно глянула на Витразина. Тот повторил жест префекта и добавил.
— Я тоже. Детские впечатления самые крепкие. К тому же приказ ясен и недвусмыслен — Тертулла во дворцовые писаки. Могу утешить вас, прекрасная Анния, он там долго не засидится. Помнится, он имел наглость проехаться и по моему отцу. Я не стыжусь повторять эти строки: «Витразин, сколько денежек выманил ты у богатых вдовиц? Столько же, сколько бесчестно срезал голов». Я стыжусь, что человек, написавший такое дерьмо, до сих пор носит голову на плечах. Но не будем спешить и вернемся к нашим баранам. Итак, я повторяю, меня вполне устроит шестьдесят процентов, тридцать пять проходимцам и пять Ауфидию на содержание фаустинок. Я соглашаюсь на такой грабительский процент только потому, что наши литературные вкусы оказались весьма схожи. Надеюсь, в остальном мы тоже найдем общий язык.
Анния Луцилла очаровательно улыбнулась, встала, приблизилась к Публию, провела сложенным веером по волосам молодого человека.
— Не знаю как насчет остального, но что-то подсказывает мне, что в организации торжественного шествия, которым мой братец решил осчастливить Рим, мы сойдемся из пополам.
— Согласен. Как будем делить Фламиниеву дорогу? В длину или по обочинам?
— Тебе правую сторону, — улыбнулась Анния, — а мне, слабой женщине, левую.
Скоро гости начали прощаться. Когда Публий, пропустивший вперед старика Ауфидия был у выхода из таблиния, Анния Луцилла окликнула его.
— Публий, надеюсь видеть тебя в своем доме
— Благодарю, царственная Анния.
— Можешь навестить меня в любой час.
— У меня много дел, так что вечер, ближе к ночи, меня вполне бы устроил.
— Меня тоже, — многозначительно ответила бывшая императрица.