3
– Опять ты задумался, Рубенс! – Маяковский ткнул окурок папиросы в грязное блюдце и посмотрел на Родченко исподлобья. – Чего молчишь?
– А что тебе сказать? – пожал плечами Родченко.
– Но ведь история-то забавная!
– Забавная. Ума не приложу, откуда этот твой немец узнал про… – Родченко слегка наклонился и договорил, понизив голос до шепота: – про Ильича? И про то, что он это кольцо Инессе Арманд подарил.
Маяковский снисходительно усмехнулся.
– Э, Саша. Ты просто коллекционеров не знаешь. У этого сброда везде свои осведомители. И потом – воробья в рукаве не спрячешь. Тем более когда в деле замешаны женщины. Ты уж мне поверь, я знаю, что говорю. Сам от них настрадался. – Маяковский поднял руки и сладко потянулся, щелкнув суставами. – Эх, Сашка-Сашка, хорошо тебе. У тебя Варвара. Чем не жизнь!
– Тебе тоже пора остепениться. Найди хорошую девушку и женись.
– Где ж я ее найду?
– Да где угодно. Вон их сколько по улицам ходит.
– Жениться, – повторил Маяковский и поморщился. – Рассуждаешь, как мещанин. Любовь должна быть свободной, Саша. Свободной от мерзости быта и от груза обязательств. Только тогда она будет чистой.
– Чего тогда мне и Варваре завидуешь? – обиженно сказал Родченко.
– Ты другое дело. Твоя Варвара особенная. Она тебе не только жена, но и боевая подруга. Береги; где еще такую найдешь.
Мужчины помолчали.
– Так что ты думаешь? – снова заговорил Маяковский.
– Про что?
– Про историю эту. Про кольцо и про все остальное.
Родченко отвел взгляд.
– Думаю, если Лиля решила, она своего добьется.
Маяковский недобро прищурил глаз.
– Думаешь, я ревную?
Родченко ничего не ответил. Маяковский уткнулся взглядом в стол.
– Ревную, конечно, – произнес он упавшим голосом. – Страшно ревную. Прямо на стену готов лезть от ревности. Тут еще кое-что… Я после того разговора здорово с Лилей поскандалил. – Маяковский горько усмехнулся. – Сам себя не узнал – чистый Отелло. Жаль, ваксы под рукой не было, чтобы рожу начернить. Только с Лилей такие номера не проходят. Указала она мне на дверь и велела два месяца на пороге не появляться.
– Два месяца? – ахнул Родченко.
Маяковский кивнул:
– Угу. И повод-то использовала какой дикий. Я тут давеча в Политехническом выступал. Ну и порассказал залу кой-чего о Берлине. Хорошо рассказал, публике понравилось.
– Ну и что?
– А то, милый Саша, что Берлина-то я толком и не видел. Все дни и ночи за карточным столом в «Курфюрстен-отеле» просидел.
– Про что ж ты тогда им рассказывал? – недоумевал Родченко. – Про карточный стол?
– Да в том-то и дело… – Маяковский сдвинул брови. – Мне когда-то про Берлин Оська Брик рассказывал. Ну, я его рассказ и повторил – слово в слово. Ты же знаешь мою память. «Аки Владимирская дорога». Всякий, кто пройдет, башмак оставит. А публике понравилось. Аплодировали даже. Лиля в зале была и все слышала. Стала из зала поправлять, а ее зашукали. Обиделась! Ты, говорит, по бабам да по кабакам прошлялся, а Берлин у Оськи украл. А еще пролетарский поэт. Позор! Топай, говорит, отсюда, и чтоб я тебя два месяца не видела.
Родченко вздохнул:
– Жестоко.
– А что делать – заслужил.
Родченко посмотрел на друга, и сердце его сжалось. Маяковский был похож на запутавшегося в рыболовной сети медведя. Такой же растерянный, обеспокоенный и унылый.
– Плюнь, Володя, не бери в голову. Ты же знаешь Лилю. Перемайся как-нибудь эти два месяца, а потом все пойдет как прежде. Снова заживете душа в душу.
– Угу. Дружной троицей под одной крышей, как Бог-отец, Бог-сын и Святой Дух с голубиными крылышками, – с мертвящей усмешкой произнес Маяковский. – Только какой я голубок. Я скорее цапля. А с цаплей не уживешься, слишком большая и клювом все время – щелк-пощелк.
Маяковский думал о чем-то своем, мрачно перетирая между пальцев край грязной скатерти.
И снова Родченко увидел всю картину их объяснения как наяву. Маленькая, гибкая Лиля сидит за столом, быть может, помешивая ложечкой чай. Неповоротливый Маяковский вышагивает по комнате, сунув руки в карманы брюк и угрюмо глядя в пол. Лиля внимательно следит за его марафоном.
Наконец Маяковский останавливается перед ней.
– Ты разговариваешь со мной, как с мальчишкой, который тебе до смерти надоел! – с горечью произносит он. – Не нужен – так и скажи! Плакать не стану. А вола вертеть нечего!
Лиля поджимает губы.
– Володя, не думаю, чтобы такие скандалы соответствовали правилам коммунистической морали, – спокойно парирует она. – Ты слишком обуржуазился, стал настоящим мещанином. Поэту это вредно.
– Что вредно поэту? – спрашивает Маяк. – Любить вредно поэту?
– Быт, – сухо отвечает Лиля. – Быт вреден поэту, Володя. Слишком благоустроенно живешь, жирком обрастаешь. Что ж делать, я и сама не святая. Мне тоже стала нравиться такая жизнь, нравится пить чай с вареньем…
Глаза Лили – темные, таинственные, завораживающие – мягко мерцают.
Круглые
да карие,
горячие
до гари.
– Что же ты предлагаешь, детик? – недоумевает Маяк. – Выбросить варенье к черту в окно? Ходить в рубище и питаться сухарями?
Лицо Лили становится холодным.
– Володя, я предлагаю временно прервать нашу связь. Надеюсь, ты не станешь возражать.
Лицо Маяка вытягивается.
– К-как это? – ошарашенно спрашивает он. – Лилечка, как прервать?
– Не навсегда, – с улыбкой отвечает Лиля. – Всего на пару месяцев. Это даже ты можешь вынести.
Лицо Маяка багровеет, глаза наливаются кровью, он хочет разразиться гневной тирадой, но вместо этого вдруг садится на кровать, и плечи его безвольно обвисают. Он не может противостоять Лиле, этой маленькой, изящной женщине, которую любит безумно.
– Значит, ты сейчас снова в Лубянском? – спросил Родченко, чтобы прервать затянувшуюся паузу.
Маяковский качнул головой, словно выходя из забытья, и поднял глаза.
– Угу, – просипел он. – Снова в своей келье. В гости не приглашаю – не хочу. Да там и развернуться негде.
Родченко пожал плечами:
– Я и не напрашиваюсь. Ты ко мне приходи. Эклеров не обещаю, но Варвара по выходным стряпает лепешки из кукурузной сечки. Придешь?
– Не знаю. Может быть.
Маяковский взял со стола кепку и встряхнул ее.
– Когда помиритесь, приходите вместе с Лилей, – сказал Родченко. – И не ссорьтесь. Вы мне оба дороги. Как Данте и Беатриче.
Маяковский поднялся из-за стола и сумрачно пробасил:
Дорогой и дорогая,
дорогие оба.
Дорогая дорогого
довела до гроба.
Он нахлобучил кепку на свою огромную, красивую голову и как-то странно улыбнулся.
– А знаешь, что мне Оська вчера заявил? Не будь, говорит, Пушкина, «Евгений Онегин» все равно был бы написан. А Америку открыли бы и без Колумба. Так-то, брат. А я маюсь, пишу. Какого черта, если другой это может? Зачем живу? Ладно, бывай.