Глава 25
Сентябрь 1919 г.
Федот Чугунов вразвалочку, уверенным революционным шагом отмерял улицы Петрограда. День прошел хорошо, урожайно. Пришили парочку контриков, навестили пять квартир, по которым были «сигналы». Потом зашли в кабак и выпили по стакану вынутой из-под полы царской водки.
Настроение у Федота было отличное. Вот что значит власть народа, вот он, народ, хлопал он себя гулко по груди крепко сжатым смуглым обветренным кулаком.
На улице уже стемнело, фонари почти не горели, наполовину разбитые, наполовину вывернутые, но Федот не боялся. Он был хозяином в этом городе, у него за пазухой лежал мандат. Он был членом самой грозной революционной силы! Он был чекистом.
Так он шагал, бодро и радостно, пока впереди и словно откуда-то сбоку не донесся резкий гулкий хлопок выстрела, потом еще один. Федот подхватился. В городе было неспокойно. Стрелять могли и свои, и чужие.
Выстрелы доносились из переулка. Узкий, зажатый приземистыми облупившимися домами переулок был слабо освещен одним фонарем, но его было довольно.
На тротуаре, растянувшись, лежал мужчина в добротном пальто, над ним стояла пьяная бандитская морда в кепке, другая такая же шарила за пазухой у покойника. Возле стены ближайшего дома, прижавшись друг к другу, с белыми от ужаса лицами стояли женщина с мальчишкой. Их держал на прицеле третий бандюга. Небрежно так поигрывая «маузером» и стоя к ним вполоборота.
– Ну, чо, Рыло, нашел чего?
Вот сволочи! – возмущенно выматерился бывший матрос Чугунов. На революционной временной разрухе наживаются! Порядок нарушают! Ну, ничего, сейчас я вас живо в расход пущу. И, набрав в грудь воздуху, наполнившись пролетарским гневом, расправил плечи, вжал в шею подбородок и, вытянув из кобуры револьвер, ступил в переулок.
Двоих уложил сразу. Третий, тот самый развязный, что держал на мушке женщину с пацаненком, юркнул в подворотню. Федот преследовать его не стал. Опасно. Подстрелит еще из-за угла в потемках. Так, пальнул пару раз в темноту для острастки.
Когда он вышел из подворотни, баба уже рыдала на груди у мужа. Мальчонка терся рядом, перепуганный и зареванный. Рядом валялся развязавшийся узел с барахлишком и небольшой чемодан, распотрошенный и поломанный.
Из «бывших». Интеллигенция, сразу понял Федот, взглянув в лицо убитого мужчины. Молодой еще. Эвон как женка убивается. Федоту отчего-то стало жаль и бабу, и мальца. Настроение, наверное, было хорошее, вот и пожалел. Да и куда же они теперича одни, без защитника, без кормильца?
– Вы, гражданочка, куда шли-то? Родные-то есть? Живете где? – наклоняясь над рыдающей дамочкой, спросил Чугунов и потряс ее тихонько за плечо.
Она подняла заплаканные, какие-то ненормально огромные голубые глаза и покачала головой. И были эти голубые глаза такими… такими… В соборе он однажды такие у Богородицы видел.
Федот сглотнул. Потом взял женщину под локоть, поднял, собрал их барахлишко, узел мальцу сунул. Большой уже, лет восемь, пускай матери поможет. Сам взял под мышку неудобный громоздкий чемодан и потянул их за собой по улице.
– Нет-нет. Я не пойду, нет, – заартачилась ни с того ни с сего дамочка. – Нельзя. Нельзя бросать! Роберт! – И снова собралась кинуться на грудь к мужу.
– Глупая, сын у тебя живой, о нем думай. А тут уж теперя чего? – сожалеюще вздохнул Федот. – Теперя уж не поможешь. И то еще повезло, что я проходил. Идем уже, покуда не передумал, – добавил он строго, отчего-то застеснявшись своей мягкотелости.
Федот жил на Большой Подьяческой улице во дворе красивого дома, на втором этаже, в собственной квартире. Раньше в ней обитал какой-то банковский служащий. Так дворник сказал. А теперь обитал он, Федот. Прямо в старых хозяйских мебелях и обитал.
Квартирка была из трех маленьких комнат, но Федоту и одной хватало. Спал он и ел прямо в зале, а дальше и не ходил, чего дрова-то переводить. С дровами в Петрограде туго.
А вообще, квартира удобная, и до службы недалеко. Сюда-то он и привел своих гостей.
– Вот, значит, – неловко откашлялся, проводя в комнату. – Тама, значит, устраивайтесь. А я здесь. Кухня, ванная, туалет, это по коридору. Чего надо, в шкафах ищите. А я пока чайник поставлю. Меня, значит, Федотом зовут. – Еще раз откашлялся для солидности и прибавил: – Федот Ильич. Чугунов, – потом еще потоптался, посмотрел на прижавшихся друг к дружке гостей и еще раз гостеприимно предложил: – Заселяйтеся.
Первые дни они почти не выходили из своей комнаты. Боялись. Когда хозяина не было дома, Елена Александровна стряпала из продуктов, которые приносил им их благодетель, ели, разговаривали с Андрюшей, но только шепотом. Словно кто-то мог их услышать в пустой квартире. Про отца старались не говорить, но оба плакали по ночам, прижавшись друг к другу. Все время боялись. Боялись грубого, непонятного человека зачем-то взявшего их к себе. Он был большевиком. А, может, эсером или еще кем-то. Ходил с пистолетом. И наверное, где-то служил. В этих их наркоматах, советах, а значит, был чужим, опасным, и что ему от них надо?
Когда он возвращался, Елена Александровна ставила чайник, накрывала на стол и снова уходила к себе. Все это молча, не поднимая глаз. Андрюше из комнаты выходить запрещала.
Сперва она боялась, что он будет приставать к ней, попытается изнасиловать. И больше всего боялась за Андрюшу и готовилась молча все снести, лишь бы спасти сына. Но он ее не трогал. Приносил еду, дрова, не обижал. И как-то незаметно они оттаяли, стали здороваться, разговаривать, обжились.
Теперь по вечерам, если Федот приходил не поздно, он рассказывал Андрюше про революционных матросов, про морские походы, про крейсеры и русско-японскую войну. Андрюша слушал, раскрыв рот, с горящими от восторга глазами. Елена присаживалась на стуле возле самой двери их с сыном комнаты и что-то тихонько вязала или штопала, слушая рассказы Федота.
Вскоре у них появилась традиция совместных чае-питий. Федот Ильич любил пить чай вприкуску, громко прихлебывая из блюдечка, и когда Андрюша, впечатленный рассказами о героизме русских моряков под Цусимой, налил по его примеру чай в блюдечко и старательно подул, Елена Александровна едва не схватила сына в охапку и не съехала с квартиры. Едва справилась с собой. Всю ночь не спала, считала часы до рассвета, молилась, а утром, когда чекист Чугунов отправился на службу, разбудила сына, посадила перед собой на стул и долго и подробно рассказывала ему славную историю дворянского рода Зелинских, напомнила ему о поколениях его предков, с честью и гордостью носивших эту славную фамилию.
– Андрей, ты должен понять, что твое происхождение, память твоих предков, твое воспитание и образование накладывают на тебя определенную ответственность. Федот Ильич, безусловно, храбрый, отважный человек, но он рос в других условиях, его социальный опыт не дает ему таких привилегий, а соответственно, не накладывает и таких обязательств, как на тебя. Твой кругозор, твои знания, прости за эту суровую правду, превосходят знания Федота Ильича. Он умеет писать, считать, но не знаком с вековыми пластами культуры, накопленными человечеством, – строго глядя на сына, объясняла Елена Александровна, пытаясь найти доступные, значимые слова, которые помогли бы мальчику понять суть различия, существующего между ним и малограмотным, простоватым мужиком из рязанской деревни, волей случая ставшим моряком Российского флота, нахватавшимся там вредных революционных идей, не до конца им понимаемых, а оттого слишком примитивно и прямолинейно трактуемых. Слишком просто и жестоко разделяющим понятия добра и зла, делящим мир всего на два оттенка: красный и белый. – Андрюша, никогда не забывай, кто ты. Всегда помни об отце. – Тут Елена Александровна всхлипнула, она всячески старалась обойти в разговоре тему погибшего мужа, чтобы не разреветься, и все же не смогла. – Помни о том, каким добрым, милосердным, справедливым и честным человеком он был. Он был человеком чести, а значит, никакая корысть и никакая выгода не могли заставить его пойти на подлость, низость, предательство и обман, – со слезами на глазах, дрожащим от волнения голосом продолжила Елена Александровна, усилием воли запрещая себе броситься в объятия к плачущему сыну. – Помни о нем всегда, сынок. Именно с него бери пример, с ним советуйся в любой сложной ситуации, у него проси одобрения и совета. А Федот Ильич, хоть человек и неплохой и даже очень отважный, – уже более сдержанным голосом проговорила Елена Александровна, – но все же как личность еще слишком незрел. Он во многом похож на ребенка, который уже научился ходить, говорить, знает самые простые правила поведения, например, что есть нужно ложкой, со всеми здороваться, но еще слишком мало знает, чтобы глубоко судить о мире и принимать сложные самостоятельные решения, – мягко закончила она. – Ты понял меня, Андрюша?
– Да, мамочка. Я всегда буду помнить папу. Он был самым лучшим, самым умным и добрым, и я буду стараться стать таким же, как он, – торжественно проговорил Андрюша. – Обещаю. – И бросился в объятия матери.
Больше Елене Александровне волноваться за сына не приходилось. Он по-прежнему с увлечением слушал рассказы матроса о его боевых подвигах, но теперь подчеркнуто внимательно следил за собой, а иногда бросал на мать вопросительные взгляды, словно ища одобрения, так ли он поступил.
А Елена Александровна в ближайшее время имела многочисленные поводы поздравить себя с вовремя проведенной беседой.
Возвращаясь со службы, Федот Ильич постоянно приносил какие-то продукты. Чай, сахар, селедку, хлеб, сушеные яблоки, иногда шоколад, картошку. Где он доставал их в голодающем городе, Елена Александровна не знала, но, вероятно, Чека хорошо снабжала своих сотрудников. Но иногда бывший матрос приносил домой вещи. Часы, портсигары, вазы, письменные приборы, вышитые скатерти, серебряные вилки, меха. Однажды принес ей шубу. Наступил ноябрь, и она стала мерзнуть в своем пальтишке, даже толстая шерстяная кофта не помогала. И однажды, увидев, как она дрожащая возвращается домой после короткой прогулки с Андрюшей во дворе возле дома, принес ей шубу.
Елена Александровна не знала, как быть. Ей страшно было подумать, откуда и как попала к Чугунову эта самая шубу. Но обидеть его отказом она тоже боялась. Ужасно мучаясь совестью, она все же приняла подарок, повесила в прихожей, но носить не смогла. Чугунов, к счастью, дома бывал нечасто и этого не заметил.
Однажды Федот Ильич принес с собой большой завернутый в холстину сверток. А когда развернул, в нем оказалась картина. Картин он еще не приносил, и Елена Александровна, накрывая на стол, с любопытством взглянула на полотно. Потом присмотрелась внимательнее и даже перестала расставлять чашки.
– Да ведь это же… Репин! – воскликнула она. – Вот и подпись! Откуда у вас эта картина?
Чугунов отчего-то смутился, завозился возле окна, раскладывая что-то на подоконнике.
– Так, это… Ну в общем, на службе… Премировали, короче, вот, – нашелся он с неловким объяснением. – А чего, хорошая картина?
– Ну, что вы! Илья Ефимович Репин – величайший российский художник! – всплеснула руками Елена Александровна, жадно рассматривая картину. Что-то неуловимо знакомое было в лице мужчины, изображенного на портрете. Полные печали глаза, смотрящие в сторону от зрителя, тонкое, смуглое, одухотворенное лицо.
Прежде, до революции, они с Робертом часто бывали на вернисажах. Муж любил живопись, хорошо разбирался в ней и увлек Елену Александровну. Однажды они даже ездили в Москву, чтобы взглянуть на выставленную в галерее купца Третьякова картину Репина «Иван Грозный…». Потрясающее полотно, такое сильное, яркое, живое, столько муки, страдания в героях.
Точно. Вот что знакомое! Ну конечно! Как же она сразу не узнала.
– Это портрет Всеволода Михайловича Гаршина! – воскликнула она с радостным узнаванием. – Известного литератора. Я однажды встречала его на литературном вечере! – обернулась с улыбкой Елена Александровна к сыну и Федоту Ильичу. Но наткнулась на его угрюмый, какой-то недружелюбный взгляд и смущенно закончила: – Он там свои произведения читал.
Действительно, еще совсем юной девушкой Елена Александровна была на скромном литературном вечере у знакомой своей кузины и слышала там выступление Всеволода Михайловича. Помнится, он произвел на нее сильное впечатление. Красивый, высокий, с загадочным, невероятно одухотворенным лицом, мягкими, словно беззащитными манерами, глубоким, словно завораживающим голосом. Он произвел на юную Леночку сильнейшее впечатление. Она даже подойти познакомиться с ним отказалась, такое робкое восхищение охватило ее впечатлительную натуру.
А потом Елена Александровна читала, что моделью для царевича Ивана стал известный литератор Гаршин. Елена была очень взволнована и с особым интересом рассматривала не Ивана Грозного, а царевича, силясь разглядеть в нем именно Всеволода Гаршина. Они потом даже спорили с мужем, насколько образ царевича вышел собирательным, а насколько в нем было от самого Гаршина. Ведь для этого образа Репину еще и художник Менк позировал. Но Елене Александровне в царевиче Иване виделся только Гаршин.
Да, они вообще много спорили об этой картине и даже целый вечер не разговаривали, разойдясь во мнении, насколько оправдан в искусстве столь жестокий, кровавый реализм. Правда, вечером Роберт не выдержал и пришел к жене мириться с цветами и извинениями. Елена Александровна грустно улыбнулась этим теплым, далеким воспоминаниям. Какими наивными, глупыми детьми они были. Ссорились из-за картин, спорили из-за прочитанных книг и не знали, какой ужас реальный, не выдуманный надвигается на них всех. Ужас, который раздавит, разрушит, перемелет всю их жизнь. Убьет их самих. Она быстро отвернулась от картины и, смахнув незаметно слезу, отвернулась к столу, продолжив суетливо накрывать к чаю.
С появлением в доме картины от нее стало словно теплее. Теперь, оставаясь целыми днями вдвоем с сыном, Елена Александровна чувствовала незримое присутствие в квартире Гаршина. Она даже перестала, как прежде, бояться случайных выстрелов на улице и громкого топота на лестнице. Эти страхи у нее появились после гибели Роберта. Тогда она хватала Андрюшу и, прижав его к себе, пряталась в дальней комнате. Теперь ей стало спокойнее. Они с Андрюшей занимались письмом и математикой, раньше это делал отец, читали книги, их иногда приносил откуда-то Чугунов. Иногда, когда Андрюша занимал себя сам, Елена Александровна потихоньку беседовала с портретом, как с живым, добрым другом. Временами она чувствовала себя одинокой и потерянной в новой жизни. И хотя их хозяин был человеком неплохим и, возможно, даже добрым, они были слишком разными и чужими друг другу, хотя Елена Александровна и была ему безмерно благодарна за спасение.
К тому же с недавних пор Федот Ильич как-то переменился. Он стал беспокойно спать, вскрикивая по ночам, даже несколько раз будил Елену Александровну. Стал хмурым, раздражительным, поздно возвращался со службы, почти перестал разговаривать с Андрюшей. Несколько раз приходил пьяным, а один раз даже напился дома. Елена Александровна и Андрюша сидели у себя и со страхом слушали какие-то незнакомые, разухабистые песни, временами прерываемые хриплыми всхлипами.
Елена Александровна не понимала, в чем дело, а спросить боялась. Но теперь они стали все больше и больше отдаляться от их еще недавно радушного хозяина. Однажды придя домой выпивши, Федот Ильич стянул с себя сапоги, портянки и, швырнув их на пол, зло крикнул Елене Александровне:
– Ну, чего стоишь, морда буржуйская? Простирни! Чай, мой хлеб жрать задарма довольно уже!
Андрюша вспыхнул и выступил вперед, желая заступиться за мать, но Елена Александровна успела схватить его за руку и спрятала себе за спину.
Портянки она выстирала. Во-первых, они действительно сидели на чужой шее, во-вторых, из страха за сына. С тех пор так и повелось, и Елена Александровна не успела заметить, как быстро превратилась в оскорбляемую, бесправную прислугу. Чугунов наглел с каждым днем. Он стал безобразно развязан, груб и агрессивен. При этом как-то затравленно озирался по сторонам, плохо спал и ужасно выглядел.
Елена Александровна терялась в догадках, видя подобные перемены, и даже неоднократно советовалась с Всеволодом Михайловичем по поводу подобных перемен. Так длилось долго, почти до конца зимы, пока однажды вечером в припадке неконтролируемого гнева Чугунов не ударил Андрюшу.
Елена Александровна схватила перепуганного сына и заперлась у себя. А когда Чугунов уснул тяжелым беспокойным сном, взяла сына, чемодан с вещами, узелок, надела подаренную Чугуновым шубу и, прихватив портрет Гаршина, покинула квартиру чекиста навсегда. Оставить ему портрет она просто не могла, это было равносильно предательству близкого человека. Она ни секунды не думала о стоимости картины, только о своей привязанности к ней.
Очутившись на темной, пустой, морозной улице, вдвоем без всякой защиты, Елена Александровна с Андрюшей, подбадривая друг друга, отправились пешком в Коломну.
Там в невысоком желтом доме, с заросшим сиренью палисадом, на втором этаже жила ее двоюродная сестра с семейством, Вера Александровна. Именно к ней они пробирались в тот страшный вечер гибели Роберта. Им повезло. Они дошли. Уставшие, замерзшие, запорошенные мокрым липким снегом, они постучали в двери знакомой квартиры, молясь горячо и истово, чтобы им открыли, чтобы хозяева были живы, были дома, приютили, не выгнали.
Открыл им муж Веры, Сергей Васильевич, исхудавший, осунувшийся, заросший рано поседевшей бородой, закутанный в старый стеганый халат и душегрейку. Увидел, вгляделся, узнал, охнул. Из темноты квартиры появилась Вера. Обнялись, заплакали. Свои, дома.