Книга: Фотограф смерти
Назад: Часть 2 Светотени
Дальше: Часть 4 Проявка

Часть 3
Кадры памяти

Артем ждал у поворота. Увидев его, Дашка не испытала удивления, скорее уж радость: ей нужно было посоветоваться хоть с кем-нибудь, и желательно, чтобы этот «кто-то» сразу Дашку не послал.
Артем сидел на траве в тени мотоцикла и готовился ужинать. Рядом стояли бутылка с квасом, пара пластиковых стаканов и пакет с бутербродами.
– Как вытащить человека из дурдома? – Отобрав бутерброд в промасленной бумаге, Дашка отхватила половину. Заурчала от удовольствия, а по пальцам потекла смесь из кетчупа, майонеза и горчицы.
– Могла бы и попросить, – Артем достал из сумки второй бутерброд. – Я тебя не затем прятал, чтобы ты сбегала.
– Нмгла. Тквнее, – Дашка проглотила пережеванное. – Так вкуснее. Ну и как?
– Что «как»?
– Из дурдома как человека вытащить?
Артем пожал плечами и ответил:
– Наверное, никак.
– А если надо?
В голову лезла нелепица. Ревущие мотоциклы. Банды байкеров с битами и цепями. Взрывы. Вертолеты… какие вертолеты? Обострение, как же… нормально он выглядит. Выглядел. А потом сказал: «Забери меня отсюда, пожалуйста», и у Дашки чуть сердце из горла не выпрыгнуло.
– Дашунь, темнишь, – Артем протянул бумажное полотенце. – И втягиваешь в деяние наказуемое.
Можно подумать… невинное дитя с путей истинных сводит, мешая райского поезда дождаться.
– Забудь.
Она как-нибудь сама. Но… как? Черный костюм и маска Бэтмена? Рывок через забор? Да Дашка на турнике полтора раза подтянуться не в состоянии. На заборе же небось охрана. И внутри тоже. Камеры еще, Дашка сама их видела. Так что тайное проникновение отменяется.
– Эй, – Артем помахал ладонью перед Дашкиными глазами. – Очнись, красавица. И рассказывай. Тынина вызволять лезешь? А ты уверена, что надо?
– Не уверена.
Врачиха может быть права. Про галлюцинации. Про обострение. Про то, что если Адаму в очередной раз взбредет с жизнью расстаться особо изощренным способом, то Дашка не сумеет помешать. Врачиха была профессионалом.
И хозяйкой пусть не Медной горы, но территории в пару гектар.
– Не уверена, но лезешь. Интересно, – Артем вырвал травинку и почесал десну. – Он у тебя там по распоряжению суда?
– Тынин? Нет.
– И не буйный?
Дашка покачала головой.
– И услуги этого заведения ты оплачиваешь? Так?
– Ну так.
– Тогда просто прекращай платить. И требуй расторжения контракта. Если твой Тынин не представляет опасности для окружающих, то, насколько я знаю, законных оснований для его удержания нет. И вообще, из нас двоих ты юрист.
– Была когда-то, – Дашка легла на траву. Небо. Солнце. Облака. Она и в детстве так валяться любила, особенно в деревне. Стог сена, запах сухой травы, и колючие стебли царапают щеки. Закроешь глаза и рисуешь в воображении совершенно иной мир. Принцы. Принцессы. И никакой юриспруденции.
– Она отказывается отпускать. И грозит подать в суд.
– А есть за что? – Артем вытянулся рядом и прикрыл глаза рукой.
– Есть. Я – фиговый опекун, если уж по правде.
– Ты богатый опекун богатого опекаемого…
Всеславе нужны деньги? Не похоже. Она не выглядит нуждающейся. Она выглядит обеспокоенной.
– Но в любом случае, – заметил Артем, щекоча Дашке нос стеблем, – без судебного постановления она никто и ничто.
– Кто был никем, тот станет всем…
Выходило легко. Дашка требует. Дашка получает требуемое.
– Не получится, – Дашка отмахнулась и от стебля, и от жужжащего шмеля, и от Артема. – Меня выставили. И убедительно просили не возвращаться. Предупредили, что на территорию не пустят.
– Интересненько, – Артем перевернулся на бок и подпер подбородок кулаком. – А вот тут уже действительно интересненько. То есть она хочет, чтобы по судам бегала ты? Доказывала, что имеешь право… и ты докажешь. Только времени угробишь пару неделек. Что можно успеть за пару неделек?
Дашка смотрела на солнце. Свет слепил. Перед глазами плыли разноцветные круги, как будто небо превратилось в огромный калейдоскоп.
Адам выглядел иначе.
Нет, он был прежним. Механоид в человеческой шкуре, но… но взгляд другой. Беспомощный. Злой. И ультиматум этот, над которым Дашка не знала, смеяться ей или плакать. Адам Тынин никогда не опускался до шантажа.
И всегда говорил прямо. А в беседе предпочитал смотреть на человека.
– И чем мотивировала? – Артем протянул огурец и спичечный коробок с солью.
– Параноидальная шизофрения.
Остренькое личико докторши хранило печать искреннейшего сочувствия. Голос был тихим, извиняющимся, как будто Всеслава чувствовала за собой вину.
– Я ей не верю, – Дашка разломила огурец пополам. – Не верю, и все. Потому что… а потому что не верю. И если даже она права, а она не права, я знаю, то не имеет никакого права им распоряжаться.
– А ты имеешь?
– Нет. Он попросил о помощи, и я помогу. Понятно?!
– Тогда остается голливудский вариант, – сказал Артем, упаковывая остатки съестного. – Только без стрельбы. Стрелять я не умею.

 

Елена очнулась от порыва ветра. Он толкнул в плечо, разворачивая. Парусами развернулись широкие рукава рубашки, поднялась и опустилась, обвивая ноги, юбка. И мир внизу, такой крохотный, такой забавный, потянулся к Елене.
Взять бы его в руки… согреть… приласкать.
В мире так мало нежности.
– Молодец! – крик Валика перекрыл грохот грома. – Молодец, Ленка. А теперь руки вверх. И покружись!
Каблуки скользят по парапету. Слева – провода и антенны. Справа – пустота. И мир на дне.
Лево и право меняются местами. И голова идет кругом. Елена хохочет. Щелкает камера, и вспышками-отражениями отзывается небо.
Оно так близко.
– Молодец! Осторожнее! – Валика не слышно, но Елена понимает.
Валик боится? Да. Все боятся высоты. Пройтись по краю, посмотреть вниз… не падение страшно, а желание упасть. Это же элементарно!
Раз – два – три… в школе вальсу не учили, самой пришлось, наряду с прочими важными предметами, о которых Елена-Лена-Леночка понятия не имела.
– Ленка, осторожнее! – Валик рванулся к ней и в прыжке ухватил за руку, стянув с парапета. Упали, покатились по каменистой, еще горячей поверхности крыши.
– Ты… ты ненормальная, слышишь? – Валик поднялся на четвереньки, потом на корточки. Руки его были измазаны, а на рубашке расцветали крупные пятна. Дождь начинался.
Дождь рухнул тяжестью пробитого неба.
Платье промокло. Исчезло ощущение полета и веселья, сменившись какой-то неестественной пустотой. Елена знает, как заполнить ее: подойти к краю…
– Но снимки классные, – Валик помогает подняться и подталкивает к люку. – Спускайся, героиня…
Уже в подъезде он помогает переодеться, чего раньше никогда не делал. Елена нехотя стягивает мокрую скрипучую ткань, Валик ее сворачивает и отжимает. Вода течет на ступеньки и резиновые шлепанцы, которые слишком велики.
Это Валиковы шлепанцы, и рубашка, что легла на Ленины плечи, тоже принадлежит Валику.
– Пойдем, чаем напою, – говорит он и толкает Елену в открытую дверь. Она не успевает сказать, что не хочет чая, а хочет домой, как дверь захлопывается.
В коридорчике тесно. Здесь много обуви, целые горы ботинок, туфель, мокасин, шлепанцев и тапочек. У подножия гор собирается пыль.
– У меня тут слегка не прибрано, – извиняется Валик. – Ванная там. Полотенце бери любое. Короче, не тушуйся.
– Я домой хочу.
– Вытрись. Шмотки высуши. И поедешь, – Валик отпускать ее не собирается.
Ванная у него полосатая, как тигр, с белыми потеками моющего средства на ржаво-желтом фоне. Из венчика душа сочится вода. Зеркало, заляпанное зубной пастой, отражает комнатушку с серой плиткой и Елену. Ничего интересного.
Зачем она здесь?
– Затем, – ответила себе же Елена.
Уже не маленькая. Понимает. Такие приглашения «на чай» чаепитие подразумевают изредка, зато грозят карьерным ростом. Только Елене плевать. Если Валик сунется – получит по морде.
Он не совался, сидел в углу кухни, уткнувшись в ноут, листал снимки. Вещи Елены висели над плитой, и синие лепестки огня тянулись к сырой ткани. Похрустывал от жара воздух.
– Я поеду, – сказала Елена, трогая юбку. Влажная. Но какая разница? Елене ведь до дома только, а дома она переоденется.
– У тебя ее типаж, – Валик не повернулся, только плечи вспучились верблюжьими горбами.
– Чей?
– Таськин. Мы болтали иногда. Хорошая девчонка, не гордая.
Прозвучало упреком. А Елена разве гордая? Ничуть.
– Она в прошлом году была… до тебя. Показать?
– Нет.
– Иди сюда, – он не глядя вытащил из-под стола табурет. – Садись.
И совсем не похожа. Таська – Анастасия или Таисия? – невзрачна, как моль после стирки. Она теряется в складках ярко-желтого платья, и даже причудливая прическа – парик? – не спасает.
– Ей нечего было ловить, я так и сказал, – Валик вываливал слова по слогам. – Но она надеялась. Девочка из ниоткуда. И пропала в никуда…
– Может, не пропала.
– Может, – он перелистнул снимок. – Она у меня жила. Просто жила, ничего такого.
Складки кожи на шее Валика краснеют.
– Я ей работу подыскал. Нормальную. А она вдруг в отказку. Ей Мымра, видите ли, пообещала светлое будущее. В Австралии. Ближе не нашлось, да?
Слова сыплются, но Елена не слышит. То есть как бы слышит, но не желает понимать, за ними ведь пустота и зависть. Валик вообще Динку любит, ради нее старается, страшилки сочиняет.
– А может, она и вправду в Австралии? – Глаза у Валика невыразительные, как объективы его камер.
Поэтому и фотографии пустыми выходят. Валик не умеет видеть по-своему.
– Писать не пишет, потому как задолбал я ее?
– Наверное.
Валик хмыкнул.
– Вот что мне в тебе нравится, Ленка, так полный пофигизм. Хотя ты права. Какая разница, где Таська? Кто она мне? Никто. И ты никто. Так что, если хочешь домой валить, вали. Держать не стану. Но если вдруг в Австралию соберешься, пришли открыточку. Ну чисто на добрую память. Лады?
В его просьбе были и насмешка, и заискивание. Елена кивнула: в мыслях ее не осталось места открыткам, там жила необходимость возвращения, и не столько на съемную квартиру, пропахшую Динкиными духами и захламленную Динкиными вещами, сколько в тихую пристань Дмитрия.
Этот адрес она и назвала таксисту, типу на редкость разговорчивому и оттого неприятному. По дороге он рассказывал про жену, детей, гастрит, солнечные бури и глобальное потепление. Елена слушала, желая как можно скорее очутиться в квартире.
Дверь оказалась заперта.
Елена звонила. Стучала. Скреблась.
Устала. Села на коврик и, обняв колени, приготовилась ждать.
А если Дмитрия нет дома? Но проверить просто. Елена набрала знакомый номер.
– Привет, – сказала она, когда установилось соединение. – Я приехала, а тебя нет.
– Меня нет, – отозвалось эхо его голоса.
– И что мне делать?
– Уходить.
Разочарование было столь острым, что Елена не сдержала слез.

 

Гроза пронеслась над городом сарацинской конницей. Небо сыпало водяными стрелами, громыхало и визжало, ветер выкручивал ветки и срывал листву-одежду с нищих городских деревьев. Золотом плескали молнии. Оглушал гром.
Старый «Ленд-Ровер», пригнанный Артемом, пробивался сквозь бурю, вздрагивая вместе с землей и небом. «Дворники» метались по стеклу, стирая потоки воды, а свет фар тонул в безумной ночи.
Дашка сидела очень-очень тихо, вцепившись обеими руками в ремень безопасности, и думала про то, что ее затея в общем-то дурацкая. Но не отступать же?
– Гроза нам на руку, – перекрикивая и шум дождя, и рев мотора, сказал Темка. – В такую погоду охрана шариться не станет.
Дашка на всякий случай кивнула.
Машина в очередной раз подпрыгнула, взревела яростно и заткнулась.
– Приехали, – Артем вытащил ключи из замка зажигания. – Дальше пешочком. Держись рядом.
Снаружи гроза набирала обороты. Толчок ветра прижал Дашку к борту пикапа. Непромокаемая куртка промокла в мгновение ока. Джинсы прилипли к ногам, а ботинки набрали воды.
Черная тень, возникшая перед Дашкой, махнула рукой в черноту.
Туда? Дашка и шагу не сделает!
Сделала. И десять, и двадцать, и потом вовсе потеряла счет шагам, борясь с ветром, дождем и собственной неуклюжестью. И шла, пока не увидела в трех шагах от себя невообразимо высокую гладкую стену.
Артем знаком указал на место у подножия этой стены. Скинув рюкзак, он вытащил веревку с крюком и попытался забросить. Получилось попытки с десятой. Дашка оцепенело смотрела, как Артем карабкается наверх, а потом уже и сама карабкалась, ссаживая ледяные ладони о скользкий, натянутый как струна трос.
И снова сумела. Удержалась. Подтянулась. И Темкины руки, вцепившись в воротник куртки, потащили наверх, на стену, которая оказалась узкой, точно голубиная жердочка. И Дашка сидела на этой жердочке, обняв ее и ногами, и руками, глядя вниз с тоской и страхом.
– Надевай! – проорал Артем, подсовывая влажный черный комок. – Надевай… руки…
Шерстяные перчатки натягивались с трудом и были неудобны, но худо-бедно спасли руки при скольжении вниз. Дашка приземлилась неудачно, на пятки, взвизгнула от боли и покатилась по траве.
Одежду, наверное, проще будет выбросить, чем отстирать.
– Куда? – Артем поднял за шиворот, как котенка. – Идти куда?
– Туда. Наверное.
Крались мимо коттеджей, одинаковых и почти не различимых в темноте. Вспышки молний, все более редкие, уже не ослепляли, но освещали территорию. Скалой над ней поднималась громадина главного здания.
Если Дашка что-то понимала, то Адам находится там. Но оставался вопрос: где именно?

 

Он слышал грозу. Шум ее пробивался сквозь медикаментозный кокон отчуждения, мешая сну. И Адам очнулся.
Гроза билась о стены, норовя разметать кирпичную кладку и вывернуть содержимое ячеек-палат. Гроза жаждала свободы, и Адаму импонировало ее желание.
Он встал с кровати, обошел комнату по периметру и остановился напротив двери.
Ветер ярился с другой стороны. Но в сложившихся обстоятельствах гроза может являться галлюцинацией. Свидетельств, опровергающих, равно как и подтверждающих данное умозаключение, не имелось, и Адам стал ждать.
Ожидание закончилось, когда дверь открылась, пропустив пятно света. Оно упало на лицо, заставив зажмуриться и заслониться ладонью.
– Адам? – поинтересовались из-за двери шепотом. – Если ты тут, выходи.
– Дарья?
– Выходи, – дверь распахнулась. Дарья стояла на пороге, но за ее спиной виднелся еще кто-то, Адаму не знакомый. Он и держал галогеновый фонарик и рюкзак, с которого текла вода.
– Артем, – представился незнакомец и кинул рюкзак Адаму. – Там куртка. Накинь, на улице мокровато.
В коридорах здания было пусто. Редкие окна, затянутые дождем, не пропускали свет, но Дарья и ее новый знакомый неплохо ориентировались.
– Дарья, могу я узнать, что ты затеяла? – спросил Адам, выбравшись на лестницу.
– Сам просил вытащить, шантажист ненормальный, – шепотом ответила Дарья.
– Твой способ является незаконным.
– Зато быстрым.
Лестница уперлась в дверь. За дверью догорала буря. Хаос пространства завораживал, асимметрия молний ввергала в оцепенение. Адам не сумеет шагнуть за порог.
Хаос разрушителен.
– Если ты передумал, – сказала Дарья, зубами стягивая мокрую перчатку, – возвращайся.
В структурированный покой палаты-коробки? Под присмотр камер?
Гроза – лишь атмосферное явление специфического характера. Молнии – природный электрический искровой разряд в нижних слоях атмосферы. Гром – сопутствующий акустический эффект.
Адам шагнул за порог, подставив лицо и руки дождю.
– Вот и умница. Теперь к забору, – Дарья держалась рядом, вероятно, ввиду закономерной неуверенности в самообладании Адама. Ее спутник уже исчез в круговороте воды и воздуха. Его удалось догнать лишь у забора, с которого свисала веревка.
– Забраться сумеет? – поинтересовался Артем у Дарьи.
– Сумею, – ответил Адам и, почувствовав точку опоры, вскарабкался на забор. И, оказавшись на границе, он осознал, насколько происходящее не вписывается в рамки логики.
Дарья уже оседлала забор.
– Слушай, по-моему, сумасшествие заразно, нет? – спросила она, подав руку Артему. – Я же вроде адекватный человек… была…
– Все проходит. – Перекинув веревку, Артем первым соскользнул в черноту.
В машине – рыжий пикап оказался очередной деталью иррационального мира – Артем вытащил из-под сиденья спортивную сумку. Внутри нашлись полотенца и сухая одежда.
– Спасибо, – сказал Адам.
– Всегда пожалуйста, – отозвалась Дашка. – Надеюсь, я об этом не пожалею.
Адам промолчал. Гарантировать что-либо он не мог.

 

Динка ждала у подъезда. Ярко-желтый купол ее зонта выделялся на фоне серой стены, а белое Динкино пальто делало ее похожей на призрак.
– Ты где шляешься? – закричала она.
– Гуляю.
– С ключами! – Динка сложила зонт. – Совесть имей! Я Валику звоню, а он говорит, что ты домой поперлась. Я сюда, а тебя нету. Стою, как дура…
Чего ей надо? Чего им всем от Елены надо? Пусть бы оставили в покое, признались себе же, что плевать им на всех, кроме себя самих.
– И на звонки не отвечаешь, – продолжала бухтеть Динка. – Свиданка хоть удалась?
– Удалась.
В подъезде с Елены капало. Но пройдет пара минут, и мокрые Еленины следы исчезнут.
– Вижу, что удалась, – нарушила молчание Динка. – Мог бы и на такси отправить.
Не ее дело. Дмитрий занят был… все бывают заняты, даже самые-самые близкие. Ошарашенная этой внезапной мыслью, Елена замерла. Она так бы и стояла, если бы не Динка, вырвавшая сумочку из рук.
– Ну ты и морозишься! – Динка вытряхнула содержимое на коврик и принялась копаться в вещах.
Она не ключи ищет. Вон они блестят, а Динка будто бы не видит.
Что ей нужно?
Телефон!
Она хочет добраться до Дмитрия.
Зачем?
Затем, что желает зла. Она и Валик. Сволочи! Какие же кругом сволочи!
– А! Вот они! – Динка сделала вид, будто заметила ключи. – Уф, не знаю, как ты, а я заманалась. В кроватку, и спать…
Через рассыпанные вещи она просто перешагнула. Елене пришлось задержаться. Ей плевать было на помаду и тушь, на кошелек, в котором осталось полторы сотни, на прокладки в пакетиках и даже на крохотную записную книжку в обложке из натуральной кожи.
Елену интересовал телефон.
Телефон был выключен – села батарея, но Елена поставит на зарядку, и все наладится.

 

Пикап остановился в пригороде у совершенно незнакомого Дашке забора, на котором буйным цветом цвела плесень. За забором стоял сад, а в нем – деревянное строение с неестественно длинной трубой.
Дашка потерла глаза, надеясь, что видение исчезнет. Не исчезло. Труба белела, крыша чернела, Артем возился с навесным замком на воротах.
Зато дождь почти перестал.
– Мы где? – шепотом спросила Дашка, озираясь. К превеликому ее сожалению, рассмотреть что-либо, кроме дома, не удалось. Окрестности купались в серой мути, и редкие силуэты не то деревьев, не то великанов придавали пейзажу вовсе иррациональный вид. – Мы как сюда попали?
Адам, не поворачиваясь, ответил:
– На машине.
Ну до этого Дашка и сама додумалась.
– Твой знакомый предположил, что ваши действия вызовут ненужный резонанс. Наиболее логичным местом для поисков сбежавшего… сумасшедшего будет твой дом. Или «Харон».
– Правильно предположил. Я заснула? Почему не разбудили?
Голос спросонья был хриплым, а в горле неприятненько першило, грозя ангиной.
– Сон – нормальная реакция организма на пережитый физический и нервный стресс. Объективных причин прерывать сон не было.
Объективных, значит, не было… завезли на край света. Хорошо, что не за край.
– Твой знакомый предложил использовать в качестве временного жилья его дом. Это показалось мне разумным.
Черт, а Дашка успела поотвыкнуть от его манеры говорить. И вообще от всего.
Меж тем Артем справился с воротами – просевшие створки прочертили на мокрой земле две полосы – и вернулся в машину.
– Проснулась? Ты как? Нормально? – Он стряхнул с волос воду и торопливо, словно стесняясь этого места и этого дома, сказал: – Ты ж не против?
Машина заползла во двор, долго и нудно разворачивалась, пока наконец не успокоилась под дощатым навесом.
– Значит, ты тут живешь? – Выбираться наружу Дашке совершенно не улыбалось. Снаружи дождливо и зябко, а в доме наверняка сыро и воняет гнилым деревом. Дашка знала такие дома, пребывающие в состоянии вечной старости.
– Тут. Живу. Иногда. Заходите. Чем богаты, тем, как говорится… – Артем рубанул ребром ладони по сиденью, обрывая фразу.
В доме и вправду было сыровато. Упакованные в глазированную плитку стены водянисто поблескивали и отражали Дашку. Да что там одну – тысячу Дашек, каждая – величиной с мизинец. И спрятаться от них можно лишь за китайской ширмой, где рисованные журавли грациозно кланялись цветам сакуры. Правда, за ширмой уже прятались кровати с медными шишечками и низенький столик для чайных церемоний, оседланный массивным электросамоваром.
– Тут две комнаты, – поспешил объяснить Артем, указывая на одинаковые двери без ручек. – И кухня.
Кухонное пространство делили печь, холодильник «Индезит» серебристого цвета и дубовый стол, во главе которого стоял дубовый же стул. У самого порога скромно приткнулось помойное ведро.
Пока Дашка осматривалась, Артемка ходил следом, разве что в затылок не дышал.
– Тебе переодеться надо, – не выдержала она. – Ты ж промок.
– Мы все промокли, – примиряющим тоном сказал Адам. Он устроился на кровати и уже успел отыскать старый альбом с серыми листами и яркими открытками. – Что увеличивает риск возникновения простудных заболеваний.
Артем исчез за дверью, появился он минут через пять, переодетый в черный спортивный костюм с рыжими лампасами. В руках Артем держал сверток, который кинул Дашке.
– Иди переоденься. А то и вправду заболеешь.
В свертке обнаружился еще один костюм, тоже черный и с лампасами. Штаны оказались коротковаты, а футболка – широковата. Дашка хмыкнула, представив, до чего хороша она будет в этом наряде. Сама виновата, могла бы подумать, собрать сумочку с барахлишком, а не подумала и не собрала – так бери, чего дают, и не ной.
Спасательница.
Выйдя, Дашка увидела картину, весьма ей не понравившуюся: Адам и Артем, в чертовых черных костюмах похожие, как братья, склонились над альбомом и что-то живо обсуждали. С Дашкиным же появлением обсуждение прервалось, альбом закрылся и исчез под матрацем.
– Есть два варианта, – с нарочитой бодростью произнес Артем, вытирая руки о штаны. – Первый – все отправляются спать, второй – сначала говорим, а потом спать.
– Спать не хочу, – соврала Дашка, проглотив зевок.
– Разговор представляется более целесообразным вариантом. Мне требуется вся имеющаяся информация по вашей проблеме.
Вашей… как будто его произошедшее в «Хароне» не касается.

 

Поведение Дарьи не укладывалось в прежнюю схему, и Адам не знал, как ему реагировать. Логическое исчисление эмоций снова не давало результата. Дарья должна была злиться, поскольку вынуждена была совершить противозаконный поступок, сопряженный с риском для жизни и здоровья, но выражение ее лица не подтверждало наличия злости.
Радости по поводу встречи она также не выказывала.
Дарьин друг и, как он сам выразился, сообщник, напротив, был чересчур дружелюбен, и, поскольку от его благорасположения зависело Дарьино будущее, как, впрочем, и будущее самого Адама, Адам старался выдать ответную реакцию аналогичного характера.
Проявлять дружелюбие по отношению к малознакомой личности с неидентифицированным стереотипом поведения оказалось сложно.
– Итак, Анна Кривошей. Шестнадцать лет. Самоубийца.
Дарья достала нетбук, но включать не стала. Из чехла же появилась прозрачная водонепроницаемая папка. Сквозь пластик Адам разглядел несколько листов, сложенных пополам.
– Анну привозят к нам, и нанятый мной специалист приводит тело в порядок. Но… – Дарья поежилась, точно испытывала переохлаждение. – Но затем он несет тело в церемониальный зал. Предположительно для фотосессии.
Дарья выудила из папки фотографию, которую передала Адаму.
– Я думаю, что это он устроил. На самом деле не нашли ни камеры, ни снимков. Но есть полицейские, и они точь-в-точь как этот. Поза. Платье. Даже лицо! – все-таки Дарья демонстрировала прежнюю излишнюю эмоциональность.
Это радовало.
– И вот закономерный вопрос: на кой ему это надо было?
– Художественный поиск, – предположил Артем. – Новая концепция творчества.
Адам не был уверен в верной интерпретации мотивов второй жертвы. Иррациональность искусства не позволяла установить точные ориентиры.
– Помолчи. Я пока просто рассказываю…
Дарья же говорила эмоционально, резко, жестикуляцией заменяя пропадающие слова.
Система не выстраивалась. Отдельные события представлялись блоками. Блоки соединялись цепочками логико-причинных связей.
Блок первый. «Харон». Мертвая девушка с измененным лицом. Фотография. И фотограф – все-таки Адам согласился с логичностью вывода – без средства съемки. Украдено?
Проникновение.
Убийство. Кража.
Точка.
Блок второй. Клиника. Номер третий. Самоубийство. Всеслава.
Фотография.
Женщина. Мужчина. Девочка.
Он – кто такой он? – не любил фотографировать.
Стоп. Вероятность совпадения ниже уровня достоверной связи.
– Биография.
– Что? – Дарья, собиравшаяся что-то сказать, замолчала и сердито дернула рукава мастерки. Несоответствие размеров одежды требуемым негативно влияло на Дарьино душевное равновесие.
– Анна Кривошей. Ее биография. И перечень ближайших родственников.
Связь между блоками или есть, или нет. Проверить легко. Адам надеялся, что легко.
Артем сделал пометку в дешевом блокнотике, который достал из-под кровати.
С оценкой этого человека Адам не определился. Явная симпатия, выказываемая Артемом Дарье при отсутствии ответной симпатии, но в присутствии доверия, позволившего совершить совместный акт нарушения закона, дезориентировала.
– Платье, – Адам переключился на более понятные материи. – Если я верно помню снимки, которые ты мне показывала, ее наряд также повторяет старый снимок.
Дарья с готовностью снимок протянула.
– Имеются два варианта. Первый: платье то самое, второй: платье изготовлено по точному описанию. Эскизу. Фотографии. Его аутентичность сузит круг поисков.
– И свяжет Максима с девушкой, – добавила Дарья. – Если узнать, по какой мерке платье шилось… и для кого. Я дура, да? Я сама должна была подумать?
Блок третий. Дарья. Орхидеи. Фотография. Качество ее свидетельствует о высоком уровне профессиональных навыков фотографа. Вместе с тем четкая фокусировка изображения не позволяет оценить задний фон и определить точку съемки.
Символизм черной ленты однозначен.
Адаму не по вкусу данная однозначность, но затрагивать эту тему не стоит: Артем предупредил, что Дарья крайне нервно относится к происшествию.
Дарью не следует нервировать.

 

Дом не любил дождь, и если грозу переносил стоически, то затяжная морось оборачивалась распухшими суставами ставень, судорогой ржавых перил и старческим ворчанием труб.
Жильцы дома, чуя приближение непогоды, раскладывали на подоконниках жгуты из старых простыней, ставили в особые места кастрюли и ведра, вытаскивали из шкафов пуховые шали.
И заветная квартира отзывалась движением. Хозяин ее принимался расхаживать по комнате. Он был бос и полуодет. На белой коже выделялись красные полосы расчесов и даже трещинки с засохшими кровяными каплями.
– Да. Нет. Не знаю.
Человек разговаривал с портретом, глядеть на который он словно бы стеснялся.
– Я ведь тут ни при чем? Я ей обещал? Что я обещал?
Стук дождя в оконное стекло заставил его замереть и прислушаться.
– Ничего я не обещал! – шепотом произнес он. Вздувшиеся с одной стороны мышцы причудливым образом искривляли шею, прижимая ее к острому плечу. Левую руку человека явно свела судорога, и растопыренные пальцы торчали тощей куриной лапой.
– Чего они хотят? Не оставят… раньше не оставляли и теперь… пусть уберутся! Я скажу ей, пусть убирается, пусть…
Звонок в дверь заставил человека упасть на четвереньки. Спина его выгнулась, а кадык задергался, быстро и мелко.
Трели будоражили влажную тишину квартиры. Человек приложил кривоватый палец к губам.
– Тише, – сказал он портрету.
Девушка не стала смеяться над ним. Она никогда не смеялась, лишь смотрела… смотрела – смотрела – смотрела. Она хотела большего. А у него не получалось!
Сейчас получится. Именно сейчас. Он нашел правильный вариант. Да. Определенно. Именно этот вариант единственно верный. У него получится.
Ключ повернулся в замке с оглушающим скрежетом.
– Ты здесь? – женский голос заставил попятиться. Оглядевшись, он нырнул под стол и прижался к ковру, не в силах одолеть страх.
– Я приехала сразу как смогла, – теперь она закрывала дверь изнутри.
Человек знал каждый замок по особому звуку. Знал он и шаги ночной гостьи. Сегодня от нее пахло ванильным мороженым.
– Опоздала? – В голосе женщины не было сожаления. – Хотя… какая разница?
На ее ногах блестели чулки. Потемневшие на носке и пятке, они облегали крохотные ступни, узкие лодыжки и пухлые, мясные голени, уходя куда-то за горизонт клетчатой юбки.
– В следующий раз не приеду. Ты обещал, что завяжешь.
Ноги ступали осторожно и, как показалось человеку, с брезгливостью.
– Вылезай, – жестко сказала женщина. – Мне недосуг с тобой возиться.
Он все-таки выполз, по-крабьи, боком, и, прижавшись к стене, застыл.
– Вот и молодец…
Женская ручка коснулась волос, и человек заскулил.
– Все будет хорошо, – сказала гостья, лицо которой терялось в свете лампы. Человек не помнил, чтобы он ввинчивал настолько яркую лампу. – Ну почему ты такой упрямый?
Она помогла подняться и усадила на низенький детский стул.
– В… д… ш…
Речь пока не давалась. Окостеневший язык ломал звуки, которые стучались о зубы, неудобные, как вишневые косточки.
Его ненавистная спасительница сняла портрет со стойки, положила его на колени и задумчиво воззрилась на лицо.
– Даже так… интересно. Похожа… Где ты ее увидел-то? Ладно, не отвечай…
Он бы и не смог: тело окончательно утратило подвижность. Единственным шансом на спасение оставались чужие – все-таки чужие, несмотря на родство, – руки. К счастью, сегодня она не стала его мучить. Вернув портрет на место, женщина открыла сумочку.
– Знаешь, что удивительно? – спросила она, вытащив железный футляр.
Белая салфетка, накрахмаленная до ломкости, уже лежала на специальном подносе.
Из футляра появились старый стеклянный шприц с полустертой разметкой и блестящим ярким поршнем, ампула с новокаином и вторая, внутри которой жило облегчение.
– То, что я все еще тебя люблю…
И она ушла на кухню.
Человек сидел, слушал, как гремит на кухне посуда. Взгляд его был устремлен на портрет. Эта женщина… не та, которая скрыта, но та, что на поверхности, спасет.

 

Букет доставили утром. Дашка не спала, смотрела, как линяет ночь, зевала на стекло и писала собственное имя на нем. Имя таяло, небо прояснялось, окрестный мир оживал. Птичье пение мешало сосредоточиться, и Дашка сосредотачиваться бросила. Слушала. Мечтала ни о чем. И вполглаза наблюдала за Адамом.
Он ни словом не обмолвился о больнице.
И по виду не скажешь, что его там мучили. В прошлый раз он вышел одичалым, вздрагивающим от малейшего звука. А глаза так и вовсе мертвыми были.
Теперь глаза живые и где-то непривычно наглые, но сам Адам – другой.
А если он и вправду шизофреник?
От этой крайне неприятной мысли Дашку отвлекло тарахтение мотора. Оно же заставило выползти на улицу как раз для того, чтобы ворота открыть.
– Дарья Белова? – поинтересовался рыжий паренек на скутере. – Распишитесь, пожалуйста.
Дашка расписалась и получила коробку. Внутри что-то гремело и перекатывалось, хорошо хоть не тикало.
– От кого подарочек?
Курьер пожал плечами и исчез. Только тарахтение скутера еще долго перебивало птичьи трели.
Дашка еще раз встряхнула коробку и подумала, что возвращаться в дом все же не стоит. В конце концов, она имеет право на личное пространство. И подарочек, если уж на то пошло, прислали ей.
Воровато оглядевшись, Дашка направилась в сарай. Дверь она оставила приоткрытой, чтобы внутрь проникало хоть сколько-то света. Поставив посылку на капот, Дашка внимательно осмотрела упаковку.
Коробка обыкновенная, картонная, из-под вафель «Витюша» производства Семеновской кондитерской фабрики города Зарайска. Где этот город находится, Дашка представляла слабо, но пометочку в памяти сделала, так, на всякий случай. Скотч, которым была аккуратно – даже чересчур аккуратно – обмотана коробка, Дашка вспорола ключом.
Открывала она с опаской, готовясь отпрыгнуть и спрятаться, хотя прятаться в сарае было негде. Впрочем, содержимое посылки оказалось на редкость мирным.
Белая орхидея, черно-белая фотография в рамочке и черные туфли. В чем подвох, Дашка не сразу сообразила. Она выложила орхидею и фотографию – ракурс новый, но Дашка по-прежнему хороша, и взяла в руки туфли. Ее размер. Не ее модель – чопорные лодочки без каблуков. И подошва тонкая, картонная. В таких если и ходить, то по паркетам.
Вот тут-то Дашка и сообразила: не принято ходить в подобных туфельках. В них лежат, спокойно, чинно, с закрытыми глазами.
– Ну и сволочь же ты, – сказала она, хотя вряд ли неизвестный имел возможность слышать Дашку. – Придумал бы что-нибудь новенькое?
Собрав подарки в коробку, Дашка вернулась в дом.
– Вот, – сказала она, вытряхнув содержимое на стол. – Правда, прелесть?
Артем сонно мотнул головой, то ли соглашаясь, то ли, наоборот, не соглашаясь. Адам же, отодвинув и несчастный цветок, и снимок, взял туфельку. Он поставил ее на ладонь и поднес к глазам, принюхался и разве что не лизнул.
– Он настырный, да? – Дашка спрашивала, потому как всеобщее преисполненное трагизма молчание действовало ей на нервы.
– Это очень дорогая обувь, – выдал заключение Адам.
– Спасибо. Мне приятно.
– Натуральная кожа. Внутренняя часть – шелк. Если не ошибаюсь, также естественного происхождения. Обрати внимание на шов по подошве.
Дашка обратила. Шов как шов. Гладенький. И ниточки черненькие с черным же сливаются. Адам же, перехватив туфлю, согнул ее.
– Промежутки ровные. Но не идеально ровные. И степень натяжения нити различается. Ручная работа.
Надо же. Кто-то сидел и шил туфли, возможно, торопился, думая, что шьет для мертвеца.
– Примерь, – велел Адам.
– Ни за что!
– Примерь. Артем, помоги ей.
Снова этот упрямый взгляд, от которого холодок по коже бежит и в желудке неприятственно урчит. Подчиняясь взгляду, Дашка плюхается на табурет и позволяет Артему – предатель! – надеть туфельку.
– Идеально, – говорит Темка, отворачиваясь.
Прелестно. Дарья, конечно, мечтала себя Золушкой ощутить, но не при таких же обстоятельствах!
– Просто с размером угадал.
Вторую туфельку надела сама сугубо из чувства противоречия, а еще из желания заткнуть тонкий голосок здравого смысла, подсказывавшего сорваться и бежать. Не важно куда, главное, подальше. В нору, в дыру, в Африку!
– Знаешь, а они ничего… симпатичненькие, – Дашка прошлась по комнате и попыталась встать на носочки. Не будет она бояться! И убегать не станет.
– У тебя есть тональный крем? Или пудра? – поинтересовался Адам.
Зачем ему?
– Зачем тебе? – спросила Дашка, плюхаясь в кресло.
– Не мне. Тебе.
Крем он нанес на ступни ровным слоем, затем снова надел туфли и попросил:
– Пройдись до окна и назад.
Темка наблюдал за манипуляциями, вмешиваться не пытался, вопросов не задавал.
А если это все-таки он? Разыграл спасителя, втерся в доверие… прошлый портрет чересчур большой? А цветочная конструкция сложна? Незаметно не пронесешь… тогда это показалось аргументом. А если изготовить заранее и спрятать? А когда Дашенька заснет крепко-крепко, принести. Заметила бы она Артемово отсутствие?
– Все? – Догадка выводила ее из себя, потому что если так, то друг, который не совсем и друг, – враг. – Или еще гулять?
– Хватит.
Туфли Адам снимал сам, стараясь избегать прикосновений к Дашкиным ногам. Ну хоть что-то от него, прежнего, осталось.
– Смотри, – он протянул туфли. – Видишь?
Видит. Желтые пятна тонального крема на темном шелке.
Натуральный, китайский… и работа ручная.
– Идеальное совпадение. Обрати внимание на наружную часть стопы.
Дашка обратила, хотя все равно ничегошеньки не поняла. След как след. На песке такие же остаются.
– Подошва идеально соответствует отпечатку. Следовательно, и рисунку твоей ноги. Причем как на правой, так и на левой туфле, – Адам поставил испачканную обувь на стол. – Сделана поправка на факт естественной асимметрии стоп.
– Он шил туфли для тебя, – подвел черту Артем. – Не угадал размер, а… не знаю. Слепок сделал! Отпечаток получил! Еще как-то выпендрился, но эти туфельки – твои.
– Спасибо, я поняла.
И прочувствовала до мурашек под кожей.
– В нашем городе я знаю лишь одного человека, работающего с обувью, – Адам прикрыл веки. – Я поговорю с ним.
Вряд ли разговор что-то даст. Поклонничек Дашки не настолько туп, чтобы оставлять горячий след.
– Наличие повторяющегося элемента во всех эпизодах свидетельствует о важности данного элемента в системе координат субъекта. Следовательно, именно элемент является ключом к пониманию мотивов и прогнозированию его действий.
Это он о чем? На невысказанный вопрос Артем ответил по-своему: взял фотографию и повернул к Дашке.
– Не знаю, как там с координатами, но найти этого урода надо.
Тут Дашка согласилась с Артемом. И подумала, что, возможно, искать не придется, что урод рядышком стоит, наблюдает за реакцией. Он ведь не просто так, по доброте душевной, подарочки дарит, ему любопытненько на Дашкины мучения посмотреть, но вот она, назло всем, мучиться не станет.
– Найдем, – Дашка улыбнулась широко, как могла. – Обязательно найдем.
Прямо сейчас поисками и займется.
Откуда Адам начать просил? С девочки? С биографии?

 

Двумя часами позже Дашка стояла во дворе и, запрокинув голову, смотрела на крышу. Та терялась в ярком солнечном свете, и в глазах скакали сине-красные круги. Они долго не отпускали Дашку, расплываясь уже по асфальту.
Дашка терла глаза и сквозь разноцветное марево пыталась разглядеть следы недавней трагедии. Асфальт как асфальт, с трещинами и сухой желто-зеленой травой.
Кроме дома, крыши и травы во дворе имелось еще множество объектов, к примеру крупнотелая женщина с выжженными до белизны волосами. У ног ее стоял пластиковый таз с бельем, на шее виднелось ожерелье из прищепок. Женщина действовала неторопливо. Она наклонялась – короткий халатик ее задирался, обнажая белые бедра, – извлекала жгут белья и встряхивала. Жгут расправлялся в тряпицу – наволочку, простыню или же растянутую майку, которая повисала на веревке. Пара прищепок завершали действо. И женщина тянулась за следующим жгутом.
– Здравствуйте, – сказала Дашка. – Скажите, вы ведь здесь живете?
– Ну?
Дашка решила, что ответ утвердительный.
– Тогда вы, наверное, знакомы с Анной Кривошей.
– Анютку? Анютку знаю. – Женщина глянула на Дарью с явным интересом и, пересадив последнюю прищепку на разноцветное платье, предложила: – Прогуляемся?
Гуляла она, как была, в красном халате и домашних тапочках. На тапочках сияли пайетки, а шею дамы змеей обвивала золотая цепь с дешевым пластиковым кулоном.
– И Тоньку знаю… – сказала она, выбравшись из двора. – Они пару лет как переехали. Я аккурат под ними живу. В первый вечер затопили…
Из кармана халатика появилась сигарета, длинная, тонкая, соответствующая образу.
– Ну так и познакомились. Тонька мне сразу деньги совать стала, хотя ж ее вины и не было, если разобраться. Трубу прорвало. А кто виноват, что трубу прорывает? Кто виноват?
И спустя годы этот вопрос продолжал волновать даму.
– Лолка я, Лолита, – с достоинством произнесла дамочка и, оскалив белые керамические зубы, кинула: – Мамочкой работаю. И чтоб ясно было, говорю с тобой только из-за Тоньки.
– Спасибо.
Лолита повернулась и пошла по натоптанной тропе, пересекавшей жиденький газон. Трава росла клочьями, то тут, то там блестели фантики и осколки стекла. А под кустом жимолости Дашка приметила выводок бутылок.
– Он ее в дурку упер. Сказал, что так лучше. Хрена. Она его боялась.
– Кого?
– Муженька бывшего.
Кусты расступились, явив крохотную лавочку: широкая доска на двух пеньках.
– Это еще батя мой сделал, – с гордостью в голосе произнесла Лолита. Места на лавочке для двоих было маловато, и Дашка осталась на ногах. Лола же, вытянув полные, но не утратившие красоты ноги, заговорила:
– Сначала мы так… ну, привет-пока. А потом я приболела… да нет, не то чтоб приболела. Наши терки. Попало мне. Избили так, что дышала еле-еле. А к врачу не пойдешь. И девки, твари, разбежались. А Тонька пришла… выходила… и ничего. Другие-то брезгуют с такой, как я… честные больно. А Тонька – никогда ни словечком. Понимала. Как-то я сама разговор завела, не хотела непоняток. Она меня послушала и говорит: не судите, мол, и судить вас не станут.
– Не судимы будете, – поправила Дашка.
– Точно. Сечешь. Так вот… про что я хотела?
Глаза Лолиты, обведенные лиловыми и желтыми тенями, были пусты.
– Про мужа хотела… видела его раз. Случайно. Он на площадке под квартирой терся. Я шикнула. Ну мало ли… чужой-то. А он ничего, спустился этажом ниже. Вечером Тонька появилась. Белая. Трясется. Несет чушь какую-то, что теперь все. Про какую-то Анькину фотографию. Хрень, правда?
Когтистые пальцы царапали ткань, оставляя на шелке призрачные светлые следы.
– Я ей налила стопочку. Вообще-то она не пьет, а тут выпила. Ну и понесло ее. Наслушалась… да… он ее сумасшедшей делал. Сдать хотел, а не вышло. Ну а как не вышло, то иначе решил.
Лолита, зашвырнув очередную недокуренную сигарету в кусты, сказала:
– Хочешь ее квартиру глянуть? Не думай, мне она после того вечера ключи оставила. На всякий случай. Я думала, что случай-то случаем, но чтоб такой – нет. И Анька нормальная девка… чего с ней вдруг? А этот, который приходил разбираться, нес фигню. Били ее… Ну Тонька пару раз приложила, но по-матерински, без злобы… Тонька не виноватая.
По лестнице Лолита поднималась тяжело, прихрамывая на левую ногу. Остановившись перед дверью с порезанной обивкой, велела:
– Поднимайся выше. Жди. Принесу.
Обещание она сдержала, появилась с ключом, к которому крепился брелок-сердечко.
– А когда вы Антонину в последний раз видели? – Дашка взвесила на ладони ключ.
– Ну… тогда, когда Анька с крыши сиганула.
Дверь оказалась хитрой. Под кожицей дешевого дерматина скрывалась сталь. И замок не такой простой: с массивными штырями и глубокими пазами.
– Она ее в первую же неделю заказала, – пояснила Лола, протискиваясь в прихожую. – Вместе с этим…
В прихожей под зеркалом стоял сейф. Старый железный ящик болотного цвета. Сейф был открыт, а содержимое его – несколько папок, стопка бумажных носовых платков и крем для обуви – доступно к обозрению. Дашка и обозревала. Тщательно прощупывала платки, просматривала папки – счета за квартиру, квитанции и гарантийные талоны на обувь.
Коридор поворачивал, открываясь дверными проемами.
Гостиная. Мягкий уголок советских кровей. Высокий стол и плазменный телевизор. Занавески белые, словно марлевые, покачиваются, хотя окна плотно закрыты.
Спальня. Две кровати. Шкаф. Тумбочки. Плоский черный ящик.
– Там Анькины картинки, – пояснила Лолита.
Дашка ящик все равно открыла, не потому, что Лолите не верила, просто желая познакомиться с рисунками. Светлые акварели. Нежные вуали красок, где лазурь перетекает в малахит, а его то тут, то там прорезают золотые всполохи.
– Красиво? – Лолита заглядывала через плечо. – Вот умела же ж. Вроде ничего такого, но…
Дядя Витя оценил бы. И нашел бы для девчонки место в коллекции человеческих талантов, а рисунок пристроил бы на стену. В бункере множество стен… на тысячу таких рисунков хватит.
И горько оттого, что не будет этой тысячи.
– Она и мне дарила. Нарисует, принесет. Возьмите, тетя Лола, если нравится. Я брала. Красивые. И с душой. Редко так, чтоб ко мне и с душой…
Рисунки все разные и вместе с тем похожие, в них есть то, что принято называть авторским стилем, – незримое присутствие. Дашка почти видит девочку, акварельно-хрупкую, нежную. Она любила свет. Тогда почему умерла? Прыжок с крыши?
Убийство?
При другом раскладе Вась-Вася поделился бы и официальным заключением, и, при удаче, отчетом о вскрытии, но сейчас ему звонить нельзя.
Так что же здесь произошло?
На самом дне коробки между двумя жесткими листами затесалась фотография. Простая, черно-белая, но вместе с тем удивительно яркая. Девочка на снимке смотрела не в камеру и улыбалась кому-то, но сдержанно, словно стесняясь и себя, и улыбки.
– Ой, а я такой не видела. Тонька фотографироваться не любила. Ну я говорила, да? Боялась она. И Аньке запрещала.
Круглый подбородок, щеки с ямочками и легкая тень локона над ушком.
– А она, значит… и хорошо вышла-то! Если по правде, то лучше, чем в жизни…
Дашка вздрогнула при этих словах. Конечно! Эта фотография родом из той же коллекции, что и Дашкины. А вот орхидей нет.
– Она не говорила про цветы? Или, может, кто-то подарки дарил? – спросила Дашка, пряча фотографию в сумку. Лолита не стала возражать, а на вопрос лишь руками развела – не знает.
Жаль.

 

В доме было не так, как должно. Ощущение неправильности пространства с уходом Дарьи и Артема усугубилось. Адам честно пытался дистанцироваться от ощущения, но логика вновь оказывалась бессильна перед эмоциями. Страх накатывал. Отуплял. Мешал.
Адаму следует успокоиться.
У него нет сил успокаиваться. Ему необходима помощь.
Помощь будет означать возвращение. Возвращение – признание бегства. Неприятности для Дарьи. У нее все равно неприятности. Нет. Нельзя. Он сам справится. Он – человек разумный. Разум – доминанта его личности. Modus vivendi. Альфа и омега.
Возвращение – гибель разума.
Точка.
Адам заставил себя подняться и пройтись по комнате. Он останавливался рядом с каждым предметом в ней, брал в руки или прикасался, знакомясь с вещами.
Неровная занозистая поверхность дерева. Сухость старого лака. Скользкий бок самовара с крапинами ожогов. Пепельница – стекло. Она пуста. Половицы хрустят. Под кроватями – серые клубки пыли.
Кухня. Шершавая печь, от прикосновения к которой на пальцах остается белый след. Мел забивает папиллярные линии, стирая отпечатки.
Разве здесь твое место, Адам?
Возвращайся.
Нет.
Осмотр продолжается. Кастрюля. В ней вторая. Комплекты разные. Крышки сидят неплотно. Сталь тонкая, китайского проката. На днище – следы копоти. Котелок. И черный шлем с трещиной. В отличие от кастрюль шлем в пыли, но сквозь нее видны характерные потеки на внутренней поверхности.
Шлем Адам вернул. И сам же вернулся в комнату. Занавесив окно – сквозь тонкие шторы просвечивал непривычный мир, – Адам взял трубку.
Чужой телефон. Неудобные кнопки. Слишком крупный дисплей. Но это не имеет значения для исполнения основной функции.
Номер Адам помнил наизусть.
– Геннадий Юрьевич? – спросил он, когда связь установилась.
Не связь – невидимый поводок между двумя людьми, с помощью которого один способен воздействовать на другого.
– Это Адам. Тынин.
В трубке раздалось урчание, и раздраженный – этот человек всегда пребывал в какой-то крайней степени раздражения – голос произнес:
– Выпустили уже?
– Выпустили, – Адам коснулся стены.
Скользкая плитка, отлитая из молочно-белой керамики.
– И чего?
– Черные туфли-лодочки. Верх – телячья кожа. Внутренняя отделка – шелк. Размер тридцать девятый. Легкая асимметрия стоп с доминирующей правой. Ваша работа?
Стена щелкнула и подалась под пальцами.
– И что?
– Я нуждаюсь в подтверждении или опровержении. А также в информации о заказчике…
– На хрена? – поинтересовался Геннадий Юрьевич и срыгнул. – Или ты там совсем свинтился?
Плитка стала под острым углом к стене. За ней имелась дыра как раз такого размера, чтобы просунуть руку. Адам просунул и уперся во что-то жесткое и мерзостно-липкое.
Следовало бы надеть перчатки.
– Возможно, ваш клиент…
– Псих он, а не клиент. С кровати поднял. Денег кинул. И ботинки ношеные приволок. Типа, по ним делай. А я чего? Я и сделал. Денег-то неплохо кинул… неплохо…
В трубке захрустело, и звук этот неприятно резанул по нервам.
– Имени не знаю, фамилии тоже, – продолжал отчитываться Геннадий Юрьевич. – Харя средней паршивости. И возраст средний. Вообще невзрачненький типчик. Сильно накосячил?
– Сильно, – признался Адам, которому все-таки удалось подцепить неизвестный предмет.
– Пон-я-я-ятненько… Заказ вообще-то бабень забирала. Вот она – ничего. И на копытах у нее не хрень китайская, а Raffiaswoon от Stuart Weitzman. Причем оригинальненький… Тряпье соответствует. И морда шлифованная, но без фанатизму.
Если бы вещи обладали волей, Адам сказал бы, что предмет не желает покидать убежище. Он то и дело застревал, вынуждая раскачивать его, как осколок в ране.
– Я сказал бы, что дамочка из модельной тусовки. Не сама, конечно, рожей торгует, но рядом держится.
– Рост? Типаж? Особые приметы?
Чем сильнее сопротивлялся предмет, тем крепче становилось желание выковырнуть его.
– Ну… загнул, – Геннадий Юрьевич всхрапнул в трубку. – У тебя, Тынин, совсем мозг выморозился. На кой мне ее особые приметы? Размер ноги тридцать пятый. Сойдет?
– А рост? Цвет волос? Типаж?
– Господи… да ты прилипчивый, как скотина. Пиши. Рост средний. Волосья рыжие, но может статься, что и парик. Глазья зеленые. Белая. Ну в смысле не китайка там.
– Кожа?
– Кожистая кожа! – рявкнул Геннадий Юрьевич. – Пудреная.
– Светлая или смуглая?
– Загорелая.
Женщина среднего возраста среднего роста европейской внешности. Волосы рыжие, крашеные. Естественный оттенок неизвестен. Глаза предположительно, зеленые. Размер ноги – тридцать пятый. Финансово обеспечена. Предположительно связана с модельным бизнесом. И совершенно точно имеет отношение к человеку, который отправил Дарье туфли.
Дарья расстроилась, хотя и пыталась скрыть эмоциональные переживания.
В трубке раздались гудки. Геннадий Юрьевич предпочел закончить разговор, доставлявший неприятные ощущения, и следовало радоваться, что он хотя бы на вопросы ответил.
Адам вернул телефон на стол и все-таки вытащил предмет из тайника.
Шкатулка. Высота пять сантиметров. Длина – пятнадцать. Ширина – семь. Изготовлена из дерева, покрыта лаком. Вследствие неправильного хранения лак потускнел.
Бумажной салфеткой Адам очистил шкатулку от пыли. На боковинах и крышке проступил узор – белые и голубые розы. Крышка откинулась легко, продемонстрировав винно-красную обивку. Однако Адама заинтересовала не она – фотографии на дне шкатулки. Их было несколько, перетянутых крест-накрест узкой лентой.
Снимки Адам разложил крестом, и в центре оказалась фотография темноволосой коротко стриженной девушки. Острые черты лица и манера смотреть словно бы искоса кого-то напоминали, но Адам не сразу понял, что напоминали они Дарью, но очень молодую, шестнадцатилетнюю, с которой он сам, Адам Тынин, не был знаком. Но только Дарья умела улыбаться вот так широко и не стеснялась этой улыбки. И вот эта поза ее – характерная, в три четверти оборота. Голова поднята, руки скрещены на груди, а левая нога выставлена и полусогнута в колене.
Но при всем внешнем сходстве девушка не была Дарьей.
Вопрос: что в данном случае имеет определяющее значение – сходство или различие?
Адам сложил фотографии и, перевязав лентой, спрятал в шкатулку. А шкатулку убрал в тайник. Новые обстоятельства требовали оценки.

 

На крышу Елена поднялась сама. Ей было тесно в доме. Комнаты вдруг стали маленькими, захламленными. Елена открыла все окна, но легче не стало.
Наверх!
Она выбежала на лестницу, взлетела на последний этаж и с восторгом увидела приоткрытый люк.
Черная крыша с ободком-парапетом. Лес антенн и проводов. Битое стекло и куски кирпича. Чья-то тетрадь, придавленная камнем. Лежит, верно, с прошлого года, промокала не единожды, высыхала не единожды. Листы стали ломкими, а буквы стерлись.
Елена убрала камень и взяла тетрадь в руки.
– Я отпущу тебя, – пообещала она, проводя мизинцем по грязной обложке.
Елена села на парапет и, вырвав из тетради лист, принялась складывать самолетик. Закончив, она столкнула его вниз и смотрела, как он падает, кувыркается, пытаясь зацепиться куцыми крыльями за воздух.
Листов в тетради оставалось еще много.
Когда-то точно так же облетали листья. Клен, совсем как человек, лысел с вершины. Темно-бурые листья отламывались тяжело, падали вниз и кувыркались на ветру. Лишь у самой земли кувырки переходили в скольжение, и листья прятались под днище старенького «ЗИЛа».
Елена – Леночка – собирала их, выискивая те, которые без червоточин, но с выпуклыми, восковатыми жилками. Сушила в газетах, придавливая сверху энциклопедиями, а потом, уже сухие, складывала.
У матери листья вызывали раздражение. Бабка просто терпела Леночкины чудачества.
Как-то давно все… ушло все… и Леночка ушла. Скоро наступит время Елены. Ветер тронет ее, пробуя на крепость, потом ударит со всей силы, обрывая тонкие жилы между настоящим и прошлым. Он толкнет ее в будущее, непрочное, как осенний воздух, и спрячет в складках времени.
Навеки.
Это же так просто. Очевидно.
Елена держала на ладони последний самолетик.
– Лети, – приказала она шепотом, стряхивая самолет в пропасть.
Смотреть, как он падает, Елена не стала. Она поднялась, прошлась по краю крыши и, добравшись до угла, остановилась.
Еще не время: ветер только набирает силу.
Еще не время. Но время – рядом.

 

Совет устроили в саду. Старые яблони сплетались ветвями в узорчатый полог. В прорехи листвы лился свет, и клеенчатая скатерть пестрела белыми горячими пятнами. Гудели шмели. Пахло свежестью и землей. И запахи были столь сильны, что пробивались сквозь кордоны насморка: здравствуйте, последствия предыдущей ночи. Вот она, расплата за ковбойство и прогулки под дождем.
И ведь что обидно: никто больше не болеет. Адам мрачен, как сыч, но вроде здоров. Артем, наоборот, неестественно весел, но тоже здоров. А у Дашки насморк.
– Итак, что мы имеем? – задал риторический вопрос Артем, открывая заседание хлопком по шее. – Во-первых, Анна Кривошей и ее самоубийство, в котором появились новые обстоятельства.
На скатерть легла добытая Дашкой фотография.
– Во-вторых, Антонина Кривошей, в девичестве Малышевская, и еще одно самоубийство.
Адам устроился под низкой веткой, и листья касались его макушки. Когда Адам шевелился, листья тоже шевелились. Сейчас он подался вперед, водрузил локти на стол, а руки сцепил замком:
– У нас нет материальных свидетельств данного происшествия, равно как и связи его с фотографией.
Тонкий намек на то, что Адаму могло привидеться. Дашка намек поняла, а вот Артемка мимо ушей пропустил, уж больно нравилась ему руководящая позиция.
– В-третьих, Дашка, твои фотографии…
Выразительный взгляд, в котором читается предупреждение.
– Я самоубиваться не собираюсь, – буркнула Дашка. – И вообще… высоты боюсь.
Это было ложью. Не боялась она никогда. Подходила к краю крыши безбоязненно. Когда? Когда-то наверняка подходила. И смотрела вниз, видя черное асфальтовое поле с разноцветными машинками.
Дашка моргнула. Это не ее воспоминание!
А чье?
– Теперь по тому, что Адам накопал. Ищем усредненную женщину с маленькой ножкой и любовью к дорогим нарядам. Предположительно наш объект связан с модельным бизнесом. Так?
Ему нравится играть в сыщика, кажется, что это – не по-настоящему, что имеются только факты, которые необходимо сопоставить, и логические загадки. А люди, которые где-то между фактами и загадками, не важны. Дашка понимала этот азарт и жалела Темку: когда-нибудь он не успеет разгадать загадку и получит труп, а с ним – и чувство вины за нерасторопность.
Дашка накрыла солнечное пятно рукой. Свет согревал, он проникал сквозь кожу, окрашивая ее нежно-розовым. Красиво, как небо на закате.
С крыши закаты видны лучше.
– Ну и я… вот, – Артем достал блокнот и вырвал страницу. – Адреса. Все, которые раздобыть получилось. Его и вправду Максимом звали. Макс Негодин. Макс Нег. Это псевдоним.
На бумажке полтора десятка пунктов. Все перечеркнуты.
– Я проверил. С одной квартиры он в феврале съехал, а с этой – месяц назад. Полгода назад. Пять месяцев…
Максим. Надо бы Вась-Васе сообщить про имя и про другое. Это будет правильным и в рамках законодательства, но Дашка уже нарушила законодательство, так стоит ли дергаться?
– У него была своя квартира, но он ее продал, – Артем делает паузы между фразами. Ждет похвалы, и Дашка хвалит:
– Молодец. Хорошо поработал.
Вряд ли сам. Что говорил? Знакомая есть? Какая-нибудь дамочка бальзаковского возраста, безнадежная в своем стремлении обрести личное счастье. Совсем как Дашка.
– Частая смена мест жительства при отсутствии явной мотивировки в виде патологической страсти к переменам свидетельствует о наличии мотивов иного порядка, – Адам нарушил молчание.
– Страх, – Дашка подвинула бумагу к себе.
А почерк у Артема аккуратный, женский почти. Особенно завитушки в буквах «щ» и «б» смешными получаются.
– Если он от кого-то бегал, то почему оставлял адреса Людочке?
Значит, ее Людочкой звать. Людмила. Или Людмила Ивановна с толстой косой, в которой набралось уже седины. А может, у нее стильная стрижка и очки в квадратной оправе, говорящие о свободе взглядов и исключительности мировоззрения.
Дашка, ты ревнуешь?
Ничуть.
– Кто такая Людочка?
Спасибо, Адам, за вопрос. Дашке самой интересно было бы узнать, кто же такая эта Людочка.
– Замдиректора галереи «Пегас», – ответил Артем. – Выставками занимается. Иногда выступает как агент. Она говорит, что Макс ее достал.
Бедняжка.
– То есть профессиональная заинтересованность в данном контакте? – уточнил Адам.
– Ага. Он о выставке грезил. Только Людочка говорит, что у него уровень средненький. Не без способностей, но…
А это у нас что? Самодовольство? Неужели Темке Людочка говорила другое? Например, что Темка талантливый и себя на пустяки растрачивает? Что, возьмись он за ум, мог бы добиться многого? Естественно, с Людочкиной помощью. А помочь она была бы рада.
Берегись, мальчик Темка, альфонс с принципами, не то придется принципами поступиться.
– Итак, имеем конфликт мотивов: страха и желания профессиональной самореализации. Я могу предположить, что данный субъект доверял вашей знакомой и надеялся на ее помощь в будущем. Вследствие чего предоставлял ей актуальные контактные данные. Таким образом, нам необходим последний адрес из списка.
Логично. Но Дашка чует подвох.
– Съехал. Месяц назад, – повторил Артем, улыбаясь во всю ширь. – А куда, Людочка не знает.
Какая жалость.
– Поэтому лучше сосредоточиться на женщине, которая забрала заказ.
И через нее выйти на Дашкиного поклонника-извращенца. Дашка не против. Конечно, с крыши прыгать она не собирается – да и крыша у Темки не та, чтобы самоубиваться, – но, если урода найдут, Дашке будет спокойнее.
– Еще кое-что, – Адам смотрел на Дашку. – Необходимо провести эксгумацию останков Анны Кривошей.
Вот уж правда: Тынин вернулся.
– Зачем? – Дашка дала себе слово, что в жизни не позволит подбить себя на эту авантюру. Но ответил почему-то не Тынин, а Артем:
– Чтобы понять, сама ли она прыгнула.
Дашка все равно попробовала оказать сопротивление:
– Есть заключение. Официальное. И…
– Высока вероятность неверной интерпретации данных.
– А ты, значит, интерпретируешь верно? Ах да, ты гений… как я забыть могла?
Тынин не улыбался, смотрел серьезно и с упреком: действительно, Дашенька, как это ты забыть могла?
– Нет, – сказала Дашка, выбираясь из-за стола. – Нет и еще раз нет!

 

Тиха кладбищенская ночь, только комары приветственно звенят да мечутся в поднебесье тени летучих мышей. Одна вспорола воздух перед самым Дашкиным носом. Дашка взвизгнула.
– Тише, – буркнул Артем, перекладывая лопату на левое плечо.
Шли по дорожке, почти неразличимой в темноте. Проплывали тени крестов и кривоватые силуэты надгробий. Дашка старательно гнала из головы недобрые мысли, связанные сразу и с Уголовным кодексом, и с суевериями, а заодно столь же старательно не замечала некоторых, чересчур подвижных теней.
Звук, похожий на рокот мотора, заставил ее замереть и перекреститься.
– Это козодой, – спокойно прокомментировал Адам. – Птица. Из отряда козодоеобразных.
– Сам ты… козодой.
Легче не стало. Какого лешего они тут делают? В полночь. На кладбище. С лопатами.
Могилу вскрыть собираются. Вот как раз к ней и вышли. Деревянный крест выделяется среди гранитных глыбин. Пятно света выхватило снимок: молоденькая девушка в бирюзовом платье.
– Венки отодвинь, – шепотом скомандовал Артем, убирая фонарь в карман.
Что ж, луна давала достаточно света.
Венки Дашка оттаскивала к скамеечке, врытой неподалеку. Укладывала аккуратно, уговаривая себя, что все это – необходимость, а после, когда эксгумация завершится, Дашка вернет веночки на место.
Клинки лопат вошли в землю, как в масло, выворачивая ее – свежую, сырую – на траву. Работали молча, слаженно. И Дашка смотрела, как высятся земляные горбы по обе стороны могилы, и не вздрогнула, когда лопата скрежетнула о крышку гроба.
Расчищали.
– Поднимаем? – Артем отложил лопату и вытер пот.
А ему ведь тоже не по себе. Он смерти боится и не готов увидеть, что происходит с телом после похорон. Дашка и сама не готова.
– Дарья, принеси сумку, – попросил Адам.
Принесла. Подала и приняла марлевую повязку, от которой исходил резкий химический запах.
– Спустись.
Ну уж нет. В могилу – в чужую разрытую могилу! – она не полезет.
– Я не справлюсь без твоей помощи, – Адам надел маску и натянул перчатки. – Одного фонаря будет мало.
Дашка съехала по склону, и комочки земли громко застучали по крышке гроба. Края ямы показались невообразимо высокими, и Дашка оцепенела: а если они не смогут выбраться? Застрянут? До утра? А то и навечно?
– Спокойно, – Артем коснулся ладони. – Просто стой и держи фонарь.
Она не справится. Ей бы в машине пересидеть, думая о вечном.
Фонарь оказался увесистым и широким, держать его пришлось обеими руками.
– Дышать лучше ртом, – запоздало предупредил Адам и дернул крышку.
Ну конечно, та поддалась сразу, и Дашка прижалась к сырой земляной стене, закрыла глаза и дышала, пропуская сквозь легкие сладкий смрад разложения. Артем был рядом.
Чертов мальчишка был рядом и тоже держал фонарь. И Дашку поддерживал под локоть. Дескать, я здесь, не волнуйся, все нормально… Какое нормально? Разве это нормально?
Ртом дышать надо. Сквозь мелкое сито марли. И не смотреть.
– Даша, посмотри.
Ни за что!
– Дарья, пожалуйста, посмотри, – повторил просьбу Адам.
Нет, он точно псих. И из Дашки психа сделает. Параноика шизоидного. Или шизоида параноидального, не суть важно.
– Дарья, это всего-навсего тело. Белково-углеводная оболочка на ранней стадии разложения. Оно не обладает волей и не способно причинить вреда. Естественное отвращение преодолимо. – Голос Адама оставался спокоен и сух. – И тебе прежде случалось видеть мертвецов в гораздо худшем состоянии.
Раньше. Как правило, при свете дня и в окружении, которое не способствует возникновению нерабочих мыслей.
Артем отпустил Дашкин локоть, подвинулся к гробу и присвистнул:
– Ни черта себе! Это же…
…Не то тело.
В гробу лежала женщина лет сорока – сорока пяти с виду, обряженная в белую некогда ночную рубашку и прикрытая одеялом. Голова ее была повернута набок, глаза закрыты.
– И… и кто это? – сглотнув слюну, спросила Дашка.
– Номер третий, – ответил Адам, и в голосе его звучало удовлетворение. – У меня не было галлюцинации. Она действительно умерла.
Адам вытащил из гроба жухлый лист сирени и сказал:
– Я должен провести вскрытие.
– Здесь?!
– Лучше, если в «Хароне».
В «Хароне» ему показываться не стоит, а в Артемовой берлоге только посторонних трупов и не хватало. Адам все понял правильно:
– В таком случае вам придется ассистировать…
То, что происходило дальше, Дашка хотела бы забыть, но подозревала, что получится вряд ли. С кладбища выбрались ближе к утру, Дашку трясло, знобило и тошнило. Прямо за оградой вывернуло в кусты, и Артем, до того момента державшийся почти нормально, последовал ее примеру
– Теперь мы с тобой по-настоящему близки, – сказал он, сплевывая вязкую слюну. – Под один куст…
– Заткнись, – попросила Дашка.
В машине она легла на заднее сиденье и закрыла глаза. Разноцветные комья земли катились в яму, стучали по крышке гроба.
– Мы кому-нибудь сообщим? – поинтересовался Артем.
– Нет.
Дашка отвечала, не открывая глаз.
– Почему? Ее ведь живой считают, так? И девушка исчезла. А если так, то…
– То мы совершили незаконное проникновение на территорию. Эксгумировали останки. Провели вскрытие. И тем самым обесценили все возможные улики.
Вась-Вася посадит. Сначала наорет, а потом посадит. Адама – в дурку, Дашку и Артема – в КПЗ. И будет прав во всем. Молодец, Дашутка, чем дальше, тем легче ты с законом обращаешься.
– И что дальше?
Закономерный вопрос. А и вправду, что дальше?
– От чего она умерла? – Артем у кого спрашивает? У Дашки? Так она понятия не имеет, отчего умерла похороненная в чужой могиле дамочка.
– От падения, – Адам раскрыл сумку и достал бутыль со спиртом. Он смачивал ватку и аккуратно, скрупулезно протирал каждый квадратный сантиметр кожи. – Предположительно. Но…
Ох и не понравилось Дашке вот это его «но».
– Деформация головы вследствие множественных переломов костей затылочной части черепа, – Адам загнул мизинец. – Переломы шейных и грудных позвонков. Непрямые переломы ребер.
Пальцы загибались.
– Суммарный характер ран свидетельствует о некоординированном падении на горизонтальную плоскость.
Пальцы распрямились, и Адам уставился на пятерню.
– Я видел, как она упала. Эти травмы в целом соответствуют, но… они слишком выражены.
– В смысле? – Артем все-таки удосужился завести машину.
– Как если бы она упала с большей высоты.
И после секундной паузы добавил:
– Или упала дважды.

 

Фото пришло по почте, и Динка с ее страстью лезть в чужие дела, конечно, сунула нос в конверт. Она не удосужилась спрятать следы своего любопытства, оставив разодранный конверт на столе.
Елена брала фотографию с трепетом. Острые углы – бумага очень плотная, металлическая – уперлись в подушечки пальцев, и квадрат выгнулся, словно выталкивая изображение.
Девушка стоит, отвернувшись от фотографа. Длинное платье обтекает фигуру, подчеркивая болезненную худобу. Девушка больна? И несчастна? Она вот-вот обернется и…
Не Елена – Леночка.
Та самая, сбежавшая из дому глупая девчонка, от которой Елена старательно избавлялась. Эта девчонка принадлежала прошлому с его потерянными надеждами и зряшными мечтами. Она умерла и… жила. На снимке. Дразнилась.
Неудачное фото, которое следовало бы уничтожить. Сжечь. Разрезать на тысячу и один кусок. Скомкать. Выбросить. Закопать.
Леночки больше не существует. Она исчезла на той квартире, которую делила с первой и последней любовью. Она умирала, впитывая боль чужой ломки, избавляясь от эмоций и привязанностей, как бабочка избавляется от кокона.
Никто не имеет права напоминать о прошлом!
Елена включила газ и поднесла фотографию к огню. Синие язычки коснулись бумаги и соскользнули, оставив желтоватые потеки.
– Гори, – велела Елена.
И снимок вспыхнул, обжигая пальцы. Но Елена лишь закусила губу. Она выдержит. Она исправит чужую ошибку, она…
– Что ты делаешь! – Динка оттолкнула Елену от плиты.
Горящие ошметки сорвались и посыпались на пол. Елена смотрела, как они тлеют и как скачет Динка, давя пламя ногами.
– Ты чокнутая! – от возбуждения Динка дышала ртом. – Чокнутая, слышишь!
Елена посмотрела на руку. На белой коже проступали и наливались сукровицей волдыри.
– Дай сюда! – Динка перехватила запястье и потянула к крану.
Струя холодной воды разбилась о Еленину ладонь и ударом вернула чувствительность. Елена завизжала от боли, но Динка не позволила отдернуть руку.
– Терпи. Ну чего тебя переклинило? Чего, а? Ты ж нормальной была… Ширяешься? Нет. Ты ж у нас слишком правильная… Тогда просто шиза, да?
Динка лопотала и лепетала, глядя снизу вверх, а боль проходила. И даже волдыри как будто бы меньше становились.
– У меня спрей есть классный, – наконец Динка разжала пальцы. – Сейчас смажем, и к утру все пройдет. Ленка… ты сказала бы хоть что-нибудь!
– Спасибо.
– Пожалуйста. Только не делай так больше, ладно?
– Не буду. Обещаю.
Елена собиралась сдержать слово. Она не прикоснется к огню. У нее своя дорога, которая начинается с одного-единственного шага. Просто нужно выбрать место, с которого стоит шагнуть.

 

Некогда на месте парка было кладбище. Сначала небольшое, деревенское, оно постепенно разрасталось, тесня окрестный лес. Добравшись до речушки, кладбище раздалось в стороны, сделавшись похожим на кляксу. В центре его деревянная церквушка обрела каменные стены и своды, подперев небеса новым, золоченым крестом. По вечерам кружевная тень его ложилась на могилы, придавая им загадочности и особой, печальной, красоты.
В самом центре кладбища находились склепы и памятники из рыжего гранита и белого мрамора. Ближе к краю могилки становились попроще, а кусты садовых роз и гортензий сменялись живучим дерзким ивняком, что норовил затянуть все и вся. Два раза в год смотритель вырубал ивовые плети, зная, что те все одно прорастут, используя жирную землю.
Он и сам в нее лег в двадцать втором, разменяв упрямство на пулю. Выбор этот избавил смотрителя от необходимости видеть, как разлетаются под ударами кувалд гранит и мрамор, как кренится, летит в землю кованое кружево, как горит церковь…
На кладбище продолжили хоронить, меняя кресты на звезды. Город же разросся, обуздал реку, упрятав в трубы, и осушил болота. Но кладбище он обходил стороной. Двухэтажные при колоннах дома не смели преступить черту, воплощенную в новой мостовой.
А потом случилась война, и бережно хранимый кладбищенский покой был разрушен снарядами. Сгорели дома. Исчезла мостовая. И само место превратилось в мешанину щебня, земли и крошеных костей. Победу оно встретило щеткой зеленой травы, и городские власти, поддавшись порыву, решили, что новым кладбищам место за городской чертой, а в центре же не хватает парка.
Наблюдатель, устроившийся на лавке, вспоминал старые чертежи и старые же фотографии. Он видел не то, что было, но то, чему следовало бы быть, и получал удовольствие от собственного знания.
Женщину он заметил издалека и поморщился: ее алый сарафан нарушал торжественность места.
– Привет, – сказал он, протягивая букет. – Я уже испугался, что ты не появишься.
– Извини. Это мне? – Она приняла розы с притворной осторожностью. – Ты меня балуешь.
Ее щека пахла пудрой и лекарствами.
– Ты расстроена? – Он давно научился читать ее маски, вытягивая эмоции, за этими масками прячущиеся. – Что-то случилось?
Вздох. Виноватый взгляд и шепот:
– Тынин сбежал. Это безумие какое-то! Я заявила. И понимаю, что он бредит, но… что мне делать?!
– Успокоиться, – Наблюдатель взял подругу за руку. – Все будет хорошо.
Поверила. Расслабилась. Позволила повести себя по дорожке. Изредка поглядывала на небо и набрякшие тучи. В сумочке ее наверняка лежал зонт, но Всеслава все равно опасалась промокнуть.
– Честно говоря, меня не столько Тынин беспокоит, сколько его опекунша. По-моему, она не совсем адекватна… – Всеслава думала вслух. Наблюдатель же слушал ее мысли, проникаясь убеждением, что решение его верно. – Она устроила побег и, значит, поверила Тынину.
Или не поверила Всеславе. Женщины чуют фальшь, в этом Наблюдатель неоднократно убеждался.
– Она начнет копать.
Не успеет. Но Всеславе знать ни к чему.
– Она ведь ничего не найдет, да? Ты же не делал ничего такого? И я… я ведь не совершила ошибки, когда…
Наблюдатель не собирался заполнять паузы в ее фразах и ее мыслях, которые виделись ему паутиной разноцветных ниток. Всеслава старательно затягивала в эту паутину и его, но Наблюдатель сопротивлялся.
– Не обижайся. – Она нашла в его молчании собственный смысл, как делала это с самого первого дня их знакомства. – Я просто волнуюсь за тебя.
– Не нужно.
Он наклонился и коснулся губами волос, от которых исходил слабый запах краски.
– Если они начнут копать… дергать тебя… мучить вопросами…
– Ты снова спрячешь меня среди пациентов. – Он улыбнулся и, взяв Всеславу за руку, сказал: – Ты и я… мы вместе преодолеем все. Веришь?
– Верю.
Ложь. Она сомневается, стараясь эти сомнения спрятать. Гадает сейчас, не безумен ли он на самом деле, убеждает себя, что поступила правильно, и будет убеждать до самого финала.
Наверное.
Ему жаль Всеславу – когда-то она помогла ему выжить, – но рисковать нельзя.
– Хочешь, – слова он произносит на ухо, касаясь мочки губами, – я покажу тебе свое место?
Она кивает. Она идет, держа розы на сгибе локтя и опираясь на его руку. Красная ткань ее платья хорошо смотрится на фоне тяжелой зелени. Когда-то давным-давно он непременно сделал бы снимок, захватив осколок ярко-алого шелка, листья и белые венчики сныти. Теперь же просто сжимает шею женщины и держит. Всеслава бьется в его руках, рассыпаются розы, разлетаются шпильки… потом она затихает.
Наблюдатель укладывает тело в характерную позу и, скрестив руки на груди, оставляет в них цветок.
– Прости, – говорит он, убирая локон с мертвого лица. – Я не могу рисковать.
Первые капли дождя накрыли его на выходе из парка, и Наблюдатель остановился, прислушиваясь к собственным ощущениям и шелесту. Дождь смоет следы. Кроме тех, которые должны были остаться.
Интерлюдия 3. Изобретение
Дневник Эвелины Фицжеральд
25 января 1852 года
Сколь давно я не брала в руки перо, и теперь онемевшие пальцы с трудом удерживают его. Буквы выводятся крупными, некрасивыми, что премного меня смущает.
Я скоро умру. Я осознаю это столь же явно, как осознаю собственное имя и место, в котором имею честь пребывать. И ощущая близость смерти, я жалею лишь о том, что невозможно исправить прошлое. Когда я сплю, я вижу себя, будто бы стоящую у мольберта. Мой лист весь изрисован. Порой краски невыносимо яркие, резкие, порой они удручающе темны. В центре же листа – дыра, которую я снова и снова пытаюсь перерисовать. Но дыра поглощает мазки.
Она – моя перегоревшая душа. И черные нити, расползающиеся во все стороны от нее, – яд, который отравил всех, кому довелось оказаться поблизости.
Мой милый Джордж… я любила его, но опасливо, держась в отдалении.
Он прислал мне письмо, всего одно, но вежливое, и от вежливости его слов мне стало горько как никогда. Осведомляясь о здоровье, он писал, что в этом году Брианне лучше остаться в поместье, пропустить сезон, поскольку у него нет возможности представить сестру так, как она того заслуживает.
Испытала ли я огорчение? О нет, я была рада этой отсрочке, хотя и понимала, что Брианна уже достаточно взрослая, чтобы ее вывести в свет. Но не сделает ли свет с ней то же, что и с Джорджем?
Брианна, конечно, огорчилась, но скорее тому, что не свидится с давней своей подругой, и это огорчение исчезло, стоило мне упомянуть, что я буду рада видеть Летицию и ее сестер в нашем поместье.
Ко всему я полагаю, что одна из девочек может приглянуться Патрику.
Мне сложно писать об этом мальчике, потому как я не в состоянии подобрать слова, выражающие истинные мои к нему чувства. Люблю ли я его как собственного сына? Несомненно. И он же платит мне любовью, которую должен был бы отдать родной своей матери. Но Патрик упомянул, что почти не помнит ее, но знает, что она происходила из рода знатного, но обнищавшего. Бедность и надежда, вечные спутники, и привели эту неизвестную мне женщину за океан. Они же погубили ее.
Нынешняя болезнь такова, что сердце, которое чувствуется в груди неуклюжим мясным комом, остро воспринимает чужие беды и несправедливости, хотя Патрик изо всех своих сил старается оградить меня от любых волнений.
Он сильно повзрослел или, правильнее было бы сказать, всегда был взрослым, но я не замечала того. Ныне же, став хозяином дома – и все до единого слуги согласились с тем, что именно он хозяин, – Патрик управляет им жесткой рукой, но не чиня никому обид. Напротив, по некоторым оговоркам, случайным, но послужившим поводом к нашему разговору – а щадя меня, Патрик отвечает на все вопросы с предельнейшей честностью, – я заключаю, что Господь одарил этого мальчика светлой душой и обостренным чувством справедливости. С горечью понимаю я и то, что именно это чувство не единожды навлекало на голову Патрика гнев его отца.
О Джордж! Как мог ты быть столь жесток к сыну?! Отчего не видел, каким светлым человеком он растет? И не благодаря твоим усилиям, но вопреки им? Ах если бы мне случилось встретиться с тобой, то поверь, ты многое бы услышал из того, чего, верно, слышать не захотел бы.
Но я не буду о том писать, потому как мысли эти причиняют мне боль, а она способствует болезни. И пусть я со смирением жду часа своего, но это не значит, что я желаю умереть, тем паче что выглядело бы это весьма неизящно – смерть за столом.
Мне становится весело, стоит представить себя застывшей над недописанным дневником. Воображение рисует ужасную историю, достойную мистического романа, которые ныне публикуют в преогромнейшем количестве. На страницах его мой неприкаянный дух бродил бы по дому, пугая всех и вся томными стонами. Конечно, дому нашему несколько недостает зловещности, да и страшных событий, каковые стали бы причиной подобного несвойственного мне поведения, в моей памяти не всплывает… разве что то, давнее письмо Джорджа.
Я должна отдать его Патрику.
Я хранила это письмо, как и все прочие письма, и дагерротип, присланный мне в качестве свидетельства совершенного открытия. Я ждала, когда Патрик спросит о нем, ибо, если Джордж желал восстановить справедливость, он нуждался бы в доказательствах. Но Патрик не спрашивал, а сама я не решалась заговаривать, поскольку опасалась толкнуть мальчика к поступкам необдуманным.
Сколько раз я сама задумывалась о том, чем грозило бы Джорджу возвращение и судебное разбирательство? И приходила к выводам о невозможности его победы. Что есть у него? Слова против слов? Бегство из чужого дома? Из чужой страны? Один-единственный дагерротип, который мог быть сделан уже после открытия Дагера?
Нет, все это было слишком зыбко, чтобы опереться, и я предпочла оставить давние распри прошлому, в чем нисколько не раскаиваюсь.
Дневник Патрика
Дагер умер. Я узнал недавно. Он умер еще до того, как я прибыл в Англию. Это хорошо. Я свободен. И могу попробовать то, что придумал. Я спешу. Миссис Эвелина болеет. Она говорит, что ей лучше, но я вижу, что она болеет.
Я говорю, чтобы она не вставала с постели, но она не слушает. Тогда я помогаю ей. Вчера мы выходили в сад. И мисс Брианна была с нами. Мы гуляли по снегу, который здесь пахнет иначе, чем дома. Меня стали спрашивать про то, какие у нас зимы. Я рассказал. Я не знаю, правильно ли я сделал. По-моему, они огорчились. Но я рассказывал правду. Как я могу лгать им?
У нас просто очень холодно. Иногда так холодно, что птицы замерзают. И звери тоже. Волки подходят ближе и воют ночами напролет. Я помню, как стая разорвала лисицу, а лисица была бешеная. И стая тоже взбесилась.
Я тогда был маленький. Я сидел дома и слушал, как они воют. А дядя чистил ружье. Отец сказал, что это безумие – выходить на волков. А дядя ответил, что сидеть дома – трусость. Я попросил отца отпустить меня с дядей. Но дядя сказал, что я пойду в другой раз.
Он принес мне волчью шкуру и сам сшил куртку. Отец злился. Но дядя не боялся, когда отец злился.
Странно, что я почти не помню дядиного лица, только колючую бороду и узкие руки с длинными пальцами, потому что у меня такие же руки. Дядя еще часто повторял, что если кто и сумеет лучше его управляться с ножом, то только я.
Мне жаль, что дядя умер.
Я взял один его нож, а второй спрятал в гроб. Я думаю, что дяде понравилось бы. Может, он и вправду сидит на небе и смотрит на меня. Так сказала миссис Эвелина. Она хотела меня утешить, и я сказал, что думаю, что она права. И еще, что хорошо, что тут не так холодно, как у нас. Ей нельзя долго быть на холоде.
Тогда мы вернулись в дом. Мисс Брианна читала стихи и еще из книги. Мисс Брианна очень красивая. И голос у нее приятный.
В салуне пела певичка Мими, и все говорили, что она поет, как ангел. Но у мисс Брианны голос лучше. Я бы слушал его всегда. Я даже не помню, про что была книга. Наверное, про что-то хорошее, ведь миссис Эвелина улыбалась и мисс Брианна тоже улыбалась.
Потом мы пили чай, и миссис Эвелина попросила почитать меня. У меня голос плохой, но она сказала, что ей все равно. Я читал. Я плохо читаю, но они слушали. И потом мисс Брианна сказала, что я должен читать ей каждый день, а миссис Эвелина сказала, что так действительно будет правильно.
Они нисколько не смеялись. Они хотят, чтобы я научился читать, как благородный джентльмен. Я решил, что сделаю, как они хотят. Только я сначала буду читать вечером у себя, а потом уже – мисс Брианне, тогда мне будет не так стыдно за мое чтение.
Еще миссис Эвелина сказала, что скоро к нам приедут гости и что я должен научиться красиво говорить и другим вещам. И я постараюсь.
Пока же я спешу доделать мою работу. Я разобрал камеру, сделанную отцом. Я думаю, что он бы крепко меня побил, если бы узнал. Но он не узнает. А если он тоже сидит на небе, то дядя ему не позволит ругаться.
Я думаю, что я сумею все переделать.
И я стараюсь не думать о том, что будет, когда я все закончу. Мне ведь придется кого-то убить, чтобы миссис Эвелина жила. Но я думаю, что в мире найдутся плохие люди.
Миссис Эвелина хорошая. Она заслуживает жизни больше, чем кто-либо другой. И даже я сам.
Моя милая Летти!
С превеликим нетерпением жду встречи с тобой!
Конечно, это весьма огорчительно, что весь сезон мне доведется провести дома, однако я понимаю матушкины опасения. Ко всему ее болезнь, пусть и отступившая, не позволяет ей выезжать из дому. А ты сама понимаешь, что ни одной компаньонке матушка не доверит мою репутацию и благополучие.
Признаться, огорчение мое не столь и сильно, поскольку я опасаюсь Лондона.
Твои рассказы вдохновляли меня, как и обстоятельные описания города в книгах Диккенса, однако они же привносили немалые тревоги и огорчения. Я боюсь разочароваться, увидев этот город иным, нежели представляю себе. И боюсь, что он будет в точности таким, как я вижу, включая весь ужас, весь мрак его зловонных трущоб, темных закоулков, в которых обитают ужаснейшие личности, каковым место разве что на страницах романов…
Ты смеешься надо мной, Летти. Ты не раз упрекала меня за мое мещанское стремление спрятаться в собственном поместье подобно тому, как улитка прячется в раковине, не желая видеть мир таковым, каков он есть. Однако мой мир прекрасен всецело, пусть и простоват на твой вкус. Вскоре ты увидишь его своими собственными глазами. А я в твоих рассказах – верю, что мы будем говорить подолгу, – загляну в твой, яркий и чудесный, но вместе с тем преисполненный разных опасностей, Лондон.
Я жажду встречи с тобой, как странник в пустыне жаждет глотка воды, как заплутавший во тьме бури корабль жаждет узреть луч маяка, как человек, обреченный на одиночество, жаждет встретить кого-то, кто бы разделил это одиночество.
Нет, милая Летти, я нисколько не жалуюсь, я и вправду люблю свой дом и матушку, но порой мне кажется, что я обречена провести в этих стенах всю оставшуюся жизнь, что я только и делаю, что слежу за тем, убраны ли камины, начищены ли решетки, натерты ли полы и мебель… и лишь с наступлением вечера – а к счастью моему, зимние дни коротки – благословенный сумрак возвращает мне свободу.
По вечерам мы собираемся в гостиной.
Это часы настоящего счастья. Иногда я играю, а матушка и Патрик слушают. Он – с особым вниманием, застывая в привычной своей неподвижности, которая больше не пугает меня. И взгляд его лишь придает мне уверенности.
Затем мы пьем чай и разговариваем. Матушка задает вопросы, а Патрик отвечает. Я же говорила, что мы сумеем его разговорить! О, его рассказы удивительны! Он будто бы пришел из совершенно иного мира, где зимой стоит ужаснейший холод, а летом – нестерпимая жара. Где реки полны золотого песка, а города порочны. Где люди и дикари обитают бок о бок, а звери приходят в поселения и бродят по улицам, грозя смертью.
Я нисколечко не приукрашиваю, милая Летти! Ты сама услышишь эти истории. Встреча с Патриком изменит твое о нем мнение, как и мнение о подлеце Бигсби, которого я полагаю виновным в болезни моей дорогой матушки!
Но о Бигсби я не желаю ни слышать, ни писать. Что же касается Патрика, то он весьма ловко управляется с ножом, что однажды и показал нам по матушкиной просьбе – а ей он решительно не способен отказать ни в одной малости. Ты бы видела, как мелькает клинок в его руках, будто бы и не клинок, а бабочка с наичудеснейшими серыми крыльями.
Столь же ловко он и стреляет, потому как, по его словам, в местах, где Патрику довелось расти, тот, кто не умеет стрелять, погибает весьма и весьма скоро.
В тринадцать лет он ходил охотиться на медведя и до сих пор хранит самое настоящее индейское ожерелье из зубов зверя! Оно ничуть не более отвратительно, чем чучела несчастных животных, которые наши охотники имеют привычку собирать и выставлять в особняках (какое счастье, что ни Джордж, ни наш дорогой отец не увлекались этим мерзким, на мой взгляд, занятием).
Кроме ожерелья, у Патрика имеются браслет из бусин, расшитая удивительными узорами куртка и индейский нож, сделанный из камня и кости, но с таким умением, что по остроте он не уступает железным.
Мы спрашивали о дикарях и о том, правдивы ли слухи об обращении их в истинную веру. Также любопытно нам было узнать об их обычаях и жизни, но Патрик рассказывал скупо, неохотно, то и дело отговариваясь тем, что эти рассказы могут расстроить матушку и меня. На деле же мне кажется, что воспоминания эти по какой-то причине, пока мне неясной, весьма болезненны для Патрика, потому как лицо его, обычно ясное и открытое, делалось вдруг жестким, как в день нашего неудавшегося Рождества.
И тогда матушка обращалась к Патрику с просьбой почитать ей, на которую он отзывался охотно, хотя сам как-то обмолвился, что знает, сколь ужасно его чтение. Его обучали грамоте, но не любви к печатному слову, которое прежде казалось ему чем-то излишним и даже роскошным. Помню, в тот первый раз, когда он читал нам, я едва-едва сдерживала смех. Патрик то и дело запинался, порой произносил слова по слогам, как будто бы они были незнакомы ему, а некоторые так и вовсе опускал. Но улыбка моя истаяла, встретившись со взглядом матушки. В тот миг я поняла весь ужас происходящего: мой кузен, человек благородного происхождения и чистой души, с трудом умеет читать! Представь, сколь ужасной была прежняя его жизнь, если и нынешняя ничего не исправила? Конечно же, я всецело поддержала матушкину просьбу о ежевечерних чтениях, и, к радости моей, Патрик не стал спорить, хотя я видела, что ему это весьма и весьма не по нраву.
Но по прошествии трех недель я могу сказать, что он читает много лучше, чище, а порой, позабыв о стеснении, останавливается и просит истолковать места, каковые видятся ему недостаточно ясными.
Читаем мы «Оливера Твиста», уж не знаю, нарочно ли эта история была выбрана матушкой либо получилось все случайно, однако она увлекла Патрика. Его благородное сердце не осталось равнодушным к страданиям несчастного сироты. Видела бы ты, с какой неподдельной эмоциональностью читал он отрывок о работном доме! С каким гневным пылом отзывался о мерзавце Феджине! А про жестокого Сайкса и вовсе сказал, что убить такого человека – не грех.
Милая Летти, ты, верно, думаешь, что я слишком уж привязалась к этому человеку, но я вижу в нем того брата, которого была лишена в детстве, ведь Джордж был уже слишком взрослым, чтобы возиться с такой малюткой, как я.
И раз уж я упомянула Джорджа, то не можешь ли ты, милая Летти, оказать мне небольшую любезность? Дело в том, что мы уже весьма давно не получали никаких известий от него, и это обстоятельство сильно печалит мою матушку, а печалиться ей никак невозможно. Напиши пару слов, довелось ли тебе видеть его? И если довелось, то здоров ли он? Пусть мы и сердимся на него, но он – мой брат, и оттого немало беспокоюсь, как бы неуемная его натура не привела к беде.
Что же касается иных новостей, то в поместье приключилась престранная штука. Куда-то подевались все собаки, что жили при нашей конюшне, остался лишь престарый волкодав, про которого думали, будто он вот-вот издохнет. А он взял и ожил, представляешь? Я сама вчера видела, как он носится, резвый, будто бы ему всего лишь несколько месяцев от роду. Исчезли белые пятна на глазах, а шерсть заблестела, стала пышной. Наш конюх говорит, что будто бы это – от дьявола. Он хотел даже пристрелить несчастного пса, но я запретила. По-моему, если уж случилось чудо, то глупо будет от этого чуда отказываться?
Приезжай, милая Летти, поскорее, и сама увидишь все, как оно есть.
Твоя Брианна.
Кэвин, сегодня я получил письмо от нашего агента, в котором он подробнейшим образом излагает о своих планах и том, каким образом потратит наши деньги.
Он пишет, что слоновая кость весьма упала в цене, а потому разумнее будет скупить ее в больших количествах. Также он собирается нанять рабочих из числа местных дикарей, которые будут дешевы и вместе с тем умелы в резьбе, чтобы они изготовили шкатулки, веера, гребни и прочие штучки. Так мы заработаем много больше, чем если бы просто перепродали кость.
Я не буду утомлять тебя, перечисляя все его рекомендации, скажу лишь, что мне они представляются разумными.
Надеюсь, что теперь-то ты видишь, что дело наше имеет все шансы стать успешным?
Также я исполнил твою просьбу относительно Брианны, хотя до сих пор не могу понять, чем она была вызвана. Я не требую от тебя объяснений, скажу более, что я и сам подумывал о том, чтобы отложить ее дебют на следующий год, когда мои финансовые дела придут в порядок.
За сим откланиваюсь.
Поцелуй от меня ручку драгоценнейшей М.
Твой верный друг и партнер Джордж.
Здравствуй, Патрик!
Как ты живешь? Ты еще помнишь Сэмми? Я думаю, что помнишь, если не ты, то твоя задница, которую мне пороть случалось.
Мы с Гринджером бросили землю ковырять, потому как прошлою зимою сели на жилу. Копали хорошо. Гринджер три пальца отморозил. Я же кровью кашлять начал. И подумали мы, что ну его, это старательное дело. А золотишко, нами отмытое – не сказать, чтоб сильно много, но приличненько, – в дело пустили, зафрахтовали местечко на корабле.
Груз хороший, отменный даже груз, тут я тебе поклясться всем, чем захочешь, поклянусь. Но имеется у меня опасеньице, что не захотят его по нормальной цене взять, потому как наш люд у вас там не уважают. А ты уж, верно, джентльменом стал, как твой папашка был, когда к нам приехал. Только верю, что подловатости в тебе как не было, так и нету, а потому предложеньице имею. Сподмогни там разобраться, чтоб с выгодой сдать-то, и сам в обиде не останешься.
Прибываем мы в Портсмут, в марте-то, но когда – не скажу, потому как хрен тут поймешь, сколько идти, и капитан только щурится, зараза.
Гринджер говорит, что он будет радый тебя повстречать. И что, если ты не захочешь с нами свидется, то ничего страшного. А я думаю, что если не захочешь, то слабо я тебя порол.
Писано Тайлером О’Коннели со слов Сэмюэля Брауна, в прошлом старателя, а ныне уважаемого торговца и совладельца компании «Сэм и Грин».
Дневник Патрика
20 марта 1852 года
Я давно не писал, на что имелись причины.
Я перечитал предыдущие записи. По-моему, они уродливы. Мне стыдно за безграмотность и манеру письма. Радует, что дневник никогда и никем прочтен не будет. Мне следовало раньше заняться собственным образованием.
Чтение, поначалу казавшееся мне повинностью, которую я отбывал из любви к миссис Эвелине и мисс Брианне, изменило меня. Я прочел с десяток книг, глотая слова, как мой отец глотал дешевый портвейн, но впервые увлекся я историей несчастного сироты. Я знал, что она не правдива. Меня поразило то, что другой человек, используя те же слова, которыми я говорю, рассказал о чьей-то жизни. Я знал, что все – вымысел. Не существует мальчика Оливера, как не существует и злодея Сайкса, и продажного еврея Феджина. Но я знаю, что в Лондоне есть тысячи бродячих мальчишек и тысячи злодеев. Их жизнь – тьма. Она и порождает тьму.
А чем будет смерть?
Убийство – зло. Но если и добро тоже?
Я возьму то, к чему эти люди относятся с пренебрежением, и отдам моей дорогой миссис Эвелине. Я уже решил, что сделаю это, и не отступлю от своего решения.
Я уже попробовал аппарат на собаках. Старый кобель, которого давно пора было избавить от мучений, ожил. Он вновь стал сильным и злым. Я каждый день навещаю пса. Я боюсь увидеть признаки умирания, но пока он жив. Это хорошо.
Но миссис Эвелина – не собака. Сработает ли мой метод с нею? Мне необходимо испытание, но в поместье у меня связаны руки.
Сегодня я сказал, что еду в Лондон. Там я найду подходящий для эксперимента материал. Мне пригодилось послание от дядюшки Сэма. По нему я ничуть не скучал, но понял, что рад буду повидаться.
Я запомнил Сэма громилой, сплошь заросшим волосами. Его огромная борода поднималась до самых глаз, а над бровями начиналась криво обрезанная челка цвета лисьей шкуры. Рыжий косматый волос покрывал и руки, только ладони оставляя голыми, гладкими.
Его вечный компаньон Гринджер запомнился мне бледным и худым. Он терялся в просторных одеждах, которые носил, напяливая одну поверх другой. Гринджер постоянно жевал табак. По безволосому подбородку его то и дело стекала коричневая слюна.
Я попробовал представить этих людей здесь и понял, что прав был Сэм: их не примут в Лондоне. А если и примут, то лишь как животных, чья единственная роль состоит в том, чтобы развлекать джентльменов.
Что ж, если я сумею им помочь, то буду рад.
Миссис Эвелина, конечно, обеспокоилась – сейчас она волнуется по любому поводу – и написала рекомендательное письмо к знакомому ей барристеру. Он, по ее словам, человек достойный и знающий. Если это так, то я буду рад.
Надеюсь лишь, что корабль уже прибыл или прибудет в ближайший срок, потому как я опасаюсь надолго оставлять поместье.
Дневник Эвелины Фицжеральд
5 апреля 1852 года
Патрик отбыл. Не могу не признать, что без него в доме стало тоскливо. Ни днем, ни ночью я не могу избавиться от ощущения, будто бы вот-вот случится нечто непоправимое, чему я буду виной. Доктор приписывает мою тревожность болезни и рекомендует снимать ее лауданумом, и я не имею сил противиться. Но всякий раз, растворяя капли в теплом вине, я вспоминаю Джорджа, а потом всю свою жизнь, такую долгую и такую пустую.
Могла ли я хоть что-то изменить в ней?
Я не желала отпускать его тогда, но отпустила. Я не желала выходить замуж за Ната, но вышла. Я и Патрика не желала видеть, но…
Мысли с каждым днем все более странные. Порой я перестаю различать реальность и сны, тем паче что они, вызванные опиумным молочком, прекрасны и ярки. Или ужасны, но тогда все равно ярки.
Я всячески стараюсь скрывать от Брианны свое душевное нездоровье. Надо сказать, что за время моей болезни мы с дочерью стали близки как никогда ранее. Мне остается лишь удивляться прежнему своему равнодушию. Брианна – чудесное дитя, светлое, искреннее. Ее душа легка, как пушинка. Ее взгляд ясен, и в нем я вижу себя прежнюю, отчего сердце сильнее щемит. Неужели и она, моя милая Брианна, некогда будет жалеть о прожитых годах?
Не знаю. Я бы все отдала, чтоб сделать ее счастливой, но правда в том, что отдавать мне нечего.
Однако чем дальше, тем большее беспокойство снедает меня. И причиной ему – Патрик. Имя его не сходит с Брианниных губ. И с каким восторгом она произносит его!
Нет, конечно же, я все придумала, ее привязанность естественна, ведь Брианна столь же одинока, как и я. Если она и любит Патрика, то нежной сестринской любовью, которую не в силах подарить собственному брату.
Я придумываю себе страхи.
Я больна.
Но я не могу не признать, что Патрик сильно изменился. Ему пошли на пользу наши с Брианной уроки. Он стал правильно разговаривать, приохотился к чтению, весьма полюбив рыцарские сочинения Скотта. И я усматриваю некоторое сходство Патрика с преисполненными урожденного благородства персонажами сэра Вальтера.
Следует признать, что он силен и умен, но я продолжаю испытывать беспокойство. Дело, которое затеял Патрик, несомненно, благое, однако справится ли он? И я уповаю на Господа, который не оставит это дитя без присмотра.
Здравствуй, Кэвин!
Смею полагать, что весенний Париж куда приятнее весеннего Лондона. Здешняя сырость вызывает тоску, и не только у меня. Разговоры скучны, собеседники тоже. Мне изрядно не хватает твоего общества. Уж ты бы сыскал способ встряхнуть здешнее унылое болото.
Но пишу я тебе не только чтобы жаловаться на жизнь, хотя печаль моя безгранична, и порой я начинаю чувствовать себя полным мизантропом и отчаянным меланхоликом. И даже новости, полученные от нашего агента, не в состоянии унять эту печаль. А новости превосходные. Ему удалось прямо на месте перепродать часть товара и получить прибыль, которую он вновь вложил в слоновую кость. Он клянется, что по нынешнему времени это – наивыгоднейшее вложение капитала. Я ему верю.
Он пишет, что не пройдет и двух недель, как первая партия товара отправится в Лондон, и поручает мне найти человека, который бы взялся устроить наши финансовые дела тут.
Возможно, у тебя, Кэвин, имеется на примете подходящая личность?
На том завершаю.
Желаю тебе здоровья и всяческих радостей.
Сам остаюсь в сем унылом городе, который чем дальше, тем больше воняет, в черной меланхолии.
Твой Джордж.
P. S. Не так давно имел несчастье лицезреть нашего старого недруга, который вдруг объявился в Лондоне в компании двух американцев. Торговцы ищут бедолагу, готового прикупить их груз. Но я не представляю того, кто бы вдруг решил связаться с этими ужасными людьми. Один из них огромен, космат и рыж. Другой – субтилен и имеет привычку постоянно жевать табак.
Вежливости ради я поприветствовал родственника – гореть бы ему в аду! – и выразил надежду, что его предприятие увенчается успехом.
Дневник Патрика
15 апреля 1852 года
Мы уже провели неделю в Лондоне. Как я и предполагал, помощь моя оказалась бесполезна в отличие от помощи мистера Н., барристера. Он – человек разумный и терпеливый. Это ему пригодилось в общении с Сэмом. Характер у Сэма испортился. Он по-прежнему волосат и отказывается идти к цирюльнику. Говорит, что это – пустая трата денег. Но он охотно тратится на виски, правда, выбирает напиток самый дешевый и, на мой взгляд, подозрительный.
С подозрением он смотрел и на меня.
– А ты жентльменом стал, – сказал он при встрече. – Совсем жентльменом.
И прозвучало это не похвалой.
Но меня волнует не его отношение, а кашель, который сжирает Сэма. Сэм смеется, говорит, что проживет сотню лет, а я вижу, как сгибается он в приступах. И кровь на губах, на бороде и на клетчатом платке, который Сэм купил как свидетельство нового своего положения. Он считает, что только джентльмены носят платки, и чем платок больше, тем больше достаток.
Его собственный платок огромен. Его хватило бы на рубашку для Гринджера, тем паче что тот неимоверно худ. На левой руке его остался лишь один палец, и тот сведенный судорогой. Он торчит кривым крюком, внушая отвращение всем, кому случается увидеть это уродство.
Я отдал Гринджеру свои перчатки, но Сэм обиделся:
– Что, не так хороши для этого местечка?
– Если вы хотите вести серьезные дела, то вам следует и выглядеть серьезно, – ответил я тогда.
Разговор перешел в спор, а спор закончился решением, которое показалось Сэму логичным. Он и Гринджер останавливаются в гостинице – Сэм выбрал самую дешевую из более или менее приличных – и ждут. Я же вместе с мистером Н. занимаюсь их делами.
Подобное доверие льстит и внушает опасения. Я не хочу подвести людей, которых знаю с детства.
Дневник Эвелины Фицжеральд
17 апреля 1852 года
Сегодня мне стало легче. Приезжали доктор и с ним человек удивительного вида: высокий, в котелке и черном сюртуке с золотыми пуговицами.
Доктор сказал, что сколь его лекарства не приносят мне облегчения, то имеет смысл прибегнуть к иному средству. Он уверял меня, что его гость – его зовут Ганс, и он немец, почти не говорящий на английском, – обладает изрядным месмерическим талантом. Он прежде работал в Бонне и Вене, а ныне прибыл в Лондон, чтобы прочесть публичные лекции. Сколь я поняла, доктор наш, будучи весьма впечатлен, изъявил желание выучиться месмерическим пассам, которые способствуют облегчению многих страданий и даже излечению безнадежных больных.
Конечно, он уверял, что вовсе не считает меня безнадежной, а я простила эту маленькую ложь.
Я не верю в чудотворную магнетическую силу, но Гансу моя вера без надобности.
Он устроил сеанс, при котором присутствовали и доктор, и Брианна, и, конечно, я. Надо сказать, что помню лишь жар, исходивший от рук Ганса. Этот жар объял меня, как пламя – купину неопалимую. И, как она же, я горела, не в силах вырваться.
Когда же жар иссяк, то я увидела, что уже ночь и что нахожусь я в собственной постели.
– Матушка! – крикнула Брианна, которая, оказывается, все это время провела рядом со мною. – Матушка очнулась!
Тотчас появился доктор, весьма серьезный с виду. Он осматривал меня и, видно, остался недоволен осмотром.
– Простите, миссис Эвелина, – сказал он мне. – Однако вы относитесь к людям сильно магнетическим, а они не чувствительны к месмерическому воздействию.
Наутро он и Ганс, так и не произнесший ни слова, уехали.
Я же подумала, что все это – глупость. И мне премного жаль, что столь достойный человек, как наш доктор, верит ей.
Дневник Патрика
19 апреля 1852 года
Все складывается наилучшим образом во многом благодаря стараниям мистера Н. Моя помощь ему не нужна, и я занялся другим вопросом.
Вчера получил письмо от мисс Брианны. Она говорит, что миссис Эвелина стала совсем слаба, она или спит, или дремлет, успокаивая сильнейшую боль опиумным настоем. Мне не нравится, что она использует опиум. Мой отец все время пил его. А в последние годы и курил, но не только опиум, а еще индейскую траву. От нее отец много спал и просыпался злым. Мне крепко доставалось от него. Не знаю, почему я это терпел?
Отца я не стал бы спасать. Он был злым человеком. Миссис Эвелина – добрая. Ей нужна моя помощь. И я должен решиться. Я давно мог решиться, но оттягивал неизбежное.
Но сначала – последнее испытание. Если выйдет все правильно, то я помогу не одному, а двум хорошим людям.
Сегодня я отправлюсь в трущобы. Там уж найдется кто-либо, кто недостоин жизни.
Дневник Патрика
20 апреля 1852 года
Я вернулся. Мне плохо.
Однажды я заболел. Сильно. Мне было жарко, и я раздирал ногтями кожу, пытаясь добраться до костей. Я видел, что именно в них и живет жар, и, если доберусь, сумею погасить.
Тогда дядя привел Седого Медведя. Отец хотел прогнать. Помню, как он сказал:
– Мальчишка все равно не жилец.
Дядя ничего не ответил, но в руках его появились ножи. Они были такими яркими, просто ослепляющими. И я ослеп. Я лежал, сгорая от жара, и слушал чье-то бормотание. Я вдыхал дым и выплевывал его вместе с кровью.
Я выжил. Чудом ли, стараниями ли Седого Медведя, который был совсем не седым. Однако дело не в прошлом, а в настоящем. Сейчас жар, спрятавшийся внутри меня, вновь вспыхнул.
Я пишу, и пот стекает с моих рук на бумагу.
Надеюсь лишь, что лихорадка эта – не признак подхваченной в трущобах болезни.
Этот город отвратителен. Куда более отвратителен, чем это описано в книгах. Мне даже захотелось сжечь эти книги за ложь. Я шел по улицам, которые становились все грязнее и грязнее. Я видел жирных крыс и худых детей, чьи лица были мертвы, хотя сами дети еще дышали. Они сбивались в стаи, куда более опасные, чем крысиные, и выслеживали слабых.
Я видел шлюх, столь отвратительных, что лишь безумец способен позариться на эти лица, изуродованные оспой, изгрызенные сифилисом. Они были беззубы, безносы и разрисованы, словно индейские маски.
Но боги Седого Медведя не внушали мне подобного отвращения, как эти люди.
Воры. Мошенники. Пьяные матросы. Убийцы. Ласкары. Китайцы с белыми от опиума глазами. Беспризорники. Собаки. Крысы. Кипящий котел чужеродной жизни, в который мне довелось окунуться. Над ним, словно пар, поднимались миазмы испражнений, гнилья и трупной слизи, разбавленных весенними дождями. Туман здесь был густым, словно сотканным из старых паутин.
Тот человек сам выскочил на меня, норовя огреть по голове палкой. Но я слышал его шаги и ждал удара и оттого сумел ускользнуть.
– Фсе рвно не уйдешь, – прошипел он, перехватывая дубинку.
Мне пришлось поставить аппарат – я опасался, что местная грязь проест чехол и повредит тонкие настройки, – и достать дядин нож. Я уже забыл, до чего он удобен.
– Смшной млчишка.
Мой противник был высок и грузен, но притом быстр и ловок. Он напомнил мне медведя, особенно лицом и неподвижными глазенками, которые смотрели будто бы сквозь меня. Он и пошел на меня, как медведь, неторопливо. Руки со вспученными узловатыми мышцами повисли вдоль тела, как будто он не имел сил управиться с неимоверным их весом. И лишь оказавшись на расстоянии шага, человек ударил.
Я ждал этого, нырнул навстречу и сам ударил, вгоняя острый клинок в печень. Каменные мышцы его раскололись, а когда я вытащил нож, чтобы ударить снова, на руку брызнуло горячим.
Он не сразу упал. Слишком огромен, силен и живуч, чтобы просто сдаться. Он стоял, держась рукой за продырявленный бок, и кровь сочилась сквозь пальцы. Он смотрел на меня, а я – на него. Я поступил правильно. Он – убийца.
Но и я теперь тоже.
Он все-таки сдался, сполз по стене и сел, на нее опираясь. Тогда я убрал нож в ножны и занялся делом. Я быстро распаковал аппарат и установил его так, чтобы в зеркале отражался раненный мною человек.
У него не было сил сопротивляться. Он позволил усадить себя в позу, которая скрывала рану и была расслабленной. В тот момент мне показалось правильным убрать малейший намек на смерть.
Столь же тщательно расставил я свечи, хотя, признаться, не уверен, что их робкого огня хватит для моей задумки. Если так, то мне придется вновь навестить трущобы, но уже днем.
Я спешил. В любой миг в переулке могли появиться сообщники умирающего.
В миг, когда я снял колпачок, закрывавший объектив камеры, я стал молиться. Я шептал слова, обращаясь и к Господу, и к Седому Медведю, и ко всем святым сразу. Хронометр в моей руке отсчитывал время – вместо положенных полутора минут я увеличил экспозицию до трех. И каждая секунда из них тянулась для меня вечность.
Когда же стрелка пересекла заветный рубеж и я закрыл объектив, закупорив пластину в темноте, человек, чьего имени я не знал, испустил дух.
И вот теперь мне предстоит узнать, напрасной ли была эта смерть. Я немедленно приступаю к процессу.
(Дописано позже.)
Я повторяю все этапы процесса, зная их наизусть, как знаю собственное имя. Однако беспокойство снедает меня. Ищу занятие, пока пары ртути выявляют скрытое на пластине изображение.
Этот процесс медлителен. Мое терпение почти иссякает.
(Дописано позже.)
У меня получилось! Дагерротип вышел четким, как если бы экспозиция проводилась ясным днем.
Пластина, лежащая в растворе гершелевой соли, знаменует мою удачу. Человек, изображенный на ней, по-своему красив. Его лицо на пороге смерти обрело задумчивое выражение. Его поза выражает расслабленность и смирение. Я сомневаюсь, что он при жизни знал, что есть смирение.
Надеюсь, я буду прощен за то, что собираюсь сделать. Я убил убийцу и тем спас многие жизни. И собственными руками спасу еще одну.
Мне остается малость – покрыть пластину тонким слоем йодистого серебра и уговорить Сэма на портрет.
Дневник Патрика
29 апреля 1852 года
Дело сделано. И дело сделано успешно.
Кашель Сэма исчез. Он прошел не сразу, но с каждым днем Сэм чувствовал себя все лучше и лучше. Он уверился, будто бы лондонские доктора куда как лучше американских. Пускай. Меня радует успешность моего опыта.
Оправившись от недуга, Сэм изменился. Он стал добрее, мягче. Он охотно говорит со мной, особенно о прошлом. Он неустанно повторяет, что я – истинный сын своей матери, а она – достойная женщина. Правда, отца моего Сэм по-прежнему считает засранцем, но это не важно.
Гринджер рад, что Сэм поправился, но что-то подозревает. Я замечаю его косые взгляды, но не вижу в них осуждения. Сегодня Гринджер поблагодарил меня за помощь. Я не думаю, что он имел в виду помощь с продажей товара. Тут успешно справился мистер Н., и он согласился оказывать подобные услуги и в дальнейшем. По его же совету «Сэм и Грин» заимели на островах представителя в моем лице. Не знаю, чем это обернется, но сейчас я получил за помощь сто фунтов. Это весьма кстати: дело мое требует покупки некоторых химикатов, а они не дешевы.
Но даже если бы у меня не было ни копейки, я все равно отыскал бы способ. Я спас Сэма. Я спасу миссис Эвелину. Но рисковать я не стану. Зачем идти в трущобы, если есть заведение, где собирается вся гниль человеческая, – Ньюгейт.
Я стану одним из тех джентльменов, которые жаждут острых ощущений и добровольно ныряют в грязь. Моя просьба, подкрепленная деньгами, не покажется необычной, как и желание сделать дагерротип какой-нибудь особо опасной преступницы – убийцы или отравительницы.
Я выберу ту, которая уже приговорена к смерти или же будет приговорена в самом скором времени, ту, чья вина несомненна, а жизнь – растрачена впустую.
Но мне становится дурно, когда я вспоминаю грязный переулок и человека, кровь которого осталась на моем ноже и моих руках. Он умер не зря, но убийство по-прежнему претит мне.
Хорошо, что отцовская камера позволяет забирать жизнь, не проливая крови.
Дневник Эвелины Фицжеральд
11 мая 1852 года
Патрик вернулся. Мне стыдно, что я не смогла спуститься и встретить его, как стыдно, что я вообще позволила себе дойти до подобного состояния. Сегодня я попросила горничную поднести мне зеркало и ужаснулась увиденному. Неужели вот эта седовласая желтокожая старуха – это я? Я помнила себя совершенно иной и почему-то была уверена, что болезнь ничуть меня не изменила.
Не стоит думать об утраченном. Скоро сердечная боль остановит земные мои мучения, позволив перейти в лучший из миров. Но пока я здесь, мне следует вспомнить о своих обязанностях.
Мы пили чай. Патрик рассказывал о поездке. О своих друзьях он говорил охотно и описывал их столь живо и талантливо, что я почти воочию видела этих нелепых американцев. Я рада, что Патрику удалось оказать им помощь, и его желание участвовать в торговом деле вызывает у меня и радость, и беспокойство. Я радуюсь тому, что Патрик не склонен к праздному образу жизни, каковой избрал мой несчастный сын, и беспокоюсь, поскольку Патрик юн и его легко обмануть.
Брианна, весьма обрадованная возвращением кузена, засыпала его вопросами. Ее живое любопытство было укором моим подозрениям. Девочка выросла. Ей хочется окунуться во взрослую жизнь, выйти в свет, побывать на балу – я в ее возрасте мечтала о том же. И совестно мне, что я согласилась с просьбой Джорджа, оставив Брианну на этот год дома.
Доживу ли я до следующего?
Я обязана. Я отыщу ей хорошего мужа и только тогда отойду в мир иной. И пусть сама смерть уберется с моего пути.
(Дописано позже.)
Я быстро устаю. Силы вытекают, как молоко из треснувшего кувшина.
Я уснула и проснулась. Не знаю, день ли, ночь ли. В моей комнате пусто. Хотела позвать горничную, но передумала. Она вновь станет пенять, что я утомляю себя писанием. А мне важно писать. Я словами привязываюсь к жизни, и дышать становится легче.
В груди жмет и жмет.
Неудобно.
Сердце кажется непомерно большим и медлительным. Ничего. Я справлюсь. Я должна жить и найти для Брианны мужа. Это сложно. Мы не столь богаты, чтобы дать хорошее приданое. Мы не столь и знатны. Чем больше думаю, тем сильнее осознаю, сколь далеко оторвалась я от света.
Патрик просил дозволения сделать мой дагерротип. Подозреваю, что мальчик понимает, что мои дни сочтены. Дагерротип стал бы памятью для него и для Брианны, но я не желаю, чтобы они запомнили меня такой – слабой и уродливой.
Мои возражения он отмел с легкостью и был настойчив как никогда. Все повторял и повторял… я ответила согласием.
Только пусть меня приведут в порядок.
Пусть…
Завтра. Мне нужен отдых…
Дневник Патрика
12 мая 1852 года
Я едва не опоздал.
Миссис Эвелина совсем слаба. Я вдруг вспомнил маму. Я думал, что не помню ее, но, взглянув на это лицо, ставшее вдруг чужим, понял – помню. Желтая кожа. Темные глаза. Белый чепец и пряди волос, из-под него выбивающиеся.
Но хуже – ужас в глазах мисс Брианны.
Как я мог бросить их? Я должен был. Мое лекарство требует особой готовки. Но оно со мной, и я ничуть не жалею о цене, за него уплаченной. Та женщина была чудовищем. На ее руках кровь супруга, новорожденной дочери и ее нянечки, которой едва-едва исполнилось четырнадцать.
В ее глазах я не увидел ни раскаяния, ни сожаления, лишь глухую ненависть.
Зачем такой жить? Суд согласен. Приговор был вынесен. До исполнения его оставалось несколько дней. Я взял лишь эти дни, но взамен подарил смерть тихую, во сне.
Сегодня я подарю жизнь. Я счастлив.
(Дописано позже.)
Я устал, но сделал то, что должен был сделать. Пластина (двойной слой серебра, отравленный химикалиями и магией Седого Медведя) – свидетельство удачи. Миссис Эвелина будет жить.
Ее изображение накрывает другое и срастается с ним. К утру они станут неразличимы, черты сольются, как сливаются жизненные потоки. Я слышал, что есть люди, которые изучают эти потоки. Наверное, им интересно было бы услышать Седого Медведя.
Он бы сильно огорчился, узнав, что я сделал, но он сам отдал знание. В ту зиму, когда его народ умирал от голода, потому что правительство в очередной раз обмануло индейцев, он пришел к отцу, не имея на продажу ничего, кроме знания, и отец купил его за два мешка муки и дюжину луковиц.
Этого было мало, как мало было и того лося, подстреленного мной. Но может, я спас хоть кого-то. Я не просил ничего взамен, а получил то, что получил.
– Твой отец и прежде приходил ко мне. – Седой Медведь дожил до весны, хотя исхудал до того, что едва-едва ходил. – Тогда я сказал «нет». Но вышло так, что я пришел к твоему отцу. И уже сказал «да». И тебе скажу «да». Мне больше некому. Я умру. Все умрут. Знание тоже. Мне жаль, если так.
Тогда я уверял, что худшее позади, но Медведь лишь улыбался. А потом велел сесть и начал рассказывать.
Он меня хорошо учил. А отец злился, что я в резервацию сбегаю. Я все равно сбегал. Я должен был узнать все. Смешно, когда индейцев называют дикарями. Я думаю, что люди, которые не могут понять других людей, называют их дикарями, чтобы не называть себя глупыми.
Почерк плохой. Это виски. Я украл бутылку из буфета. Надеюсь, миссис Эвелина не сильно расстроится. Но я заплачу, у меня остались еще деньги.
Я вот думаю, что могу заработать много денег. Ведь есть люди, которые не хотят умирать. Никто не хочет умирать. И Медведь говорил о том же. Он предупреждал, что нельзя брать жизнь у одних, а отдавать другим. Нет, он говорил иначе, но я уже не помню, до того все спуталось.
Я могу брать и отдавать. Я могу сделать так, чтобы любой человек жил очень-очень долго. И чтобы не болел. Я могу спасать… ведь есть же дети, которые уходят в могилу, едва-едва открыв глаза. Есть девушки вроде мисс Брианны. Они начинают жить и умирают, отравленные гнилым воздухом Лондона. Есть сильные мужчины вроде моего дяди… я бы спас его, если б мог.
Теперь могу. Может, в этом мое настоящее предназначение? Не убивать, а спасать? Отделять зерна от плевел?
Я так думаю, потому что пьян уже.
Нельзя. Я дважды нарушил слово. Медведь предупреждал… но собака-то жива. И Сэм жив. Кому плохо? А тот, из переулка, все равно погиб бы. И женщину бы повесили.
Не могу перестать думать. Я не спасу мир, но сделаю его лучше. Люди хорошие живут, люди плохие – уходят.
И зачем знание, которым нельзя воспользоваться?
Нет. Все. Я остановлюсь. Я разберу аппарат и стану жить, как прежде. Мистер Н. предлагает мне учиться. Я буду учиться… это знание можно использовать… это правильно, когда знание можно использовать.

Милая Летиция!
Я впервые пишу тебе с легким сердцем. На душе моей радостно, как будто бы весна наступила! Моя матушка поправится! С возвращением Патрика она словно бы ожила. И с каждым днем оживала все больше и больше. Я радовалась, конечно, но и боялась, что это вдруг остановится. Ты же знаешь, как легко спугнуть чудо?
Но оно свершилось! Вчера доктор снова нас навестил и долго-долго осматривал матушку. Кажется, он удивлен и обрадован.
Представляешь?
Он приписал все месмерическому таланту того немца и все повторял, что только урожденный магнетизм моей матушки не позволял эффекту проявиться раньше. А как матушка ослабела, то и воздействие Ганса сказалось, исправив поврежденное тело.
Не знаю, правда ли это, но я счастлива!
А еще счастлива получить письмо от Джорджа.
Представляешь? Он и Бигсби – кто бы мог подумать, что этот ужасный человек способен на что-то дельное, – открыли контору и занялись торговлей. Джордж прислал мне шкатулку удивительно тонкой работы, а матушке – веер. Но ее куда больше порадовало письмо и то, что Джордж извиняется за ту отвратительную сцену на Рождество. А еще он пообещал, что на следующий сезон устроит мне самый блистательный дебют, какой только возможен! И чтобы подготовить меня, направил миссис Гринвич, даму очень достойную и сведущую в манерах.
Господи, Летти! Если бы я могла написать, до чего счастлива!
Матушка вновь здорова. Джордж и Патрик помирились – ну или вот-вот помирятся! И ты в самое ближайшее время навестишь нас.
Знаешь, мне кажется, что матушка приглашает тебя и твоих сестер с некоторым умыслом, но я не стану говорить, с каким.
Приезжай же скорее!
Я так по тебе соскучилась.
Твоя подруга Брианна.
Назад: Часть 2 Светотени
Дальше: Часть 4 Проявка