Глава 2
Игра в прятки
Проснулась Саломея от головной боли. Стальная змея сдавливала череп, и кости трещали. Было жарко. Невыносимо жарко. Майка промокла насквозь. Свитер и тот пропитался потом. Саломея попыталась его стянуть, но поняла, что не в состоянии пошевелить пальцами.
Некоторое время она лежала, разглядывая плотные повязки. В них руки походили на клешни мерзковатого серо-белого цвета. Клешни сгибались и зудели. Ныло горло.
Жизнь определенно не была прекрасна. И Саломея совершенно точно знала, кто во всем виноват.
Она все-таки поднялась, хотя тело активно не желало двигаться, и добралась до двери, а потом от двери и до лестницы. На верхней ступеньке сидел Толик и баюкал камеру.
– Привет. Где все? – разговаривать приходилось шепотом.
– Внизу. Постой, пожалуйста, так. Хотя нет. Лучше иди.
Камера оседлала Толика и пристроилась за Саломеей. Прогнать бы… голоса не хватит.
Спускаться пришлось, держась обеими руками за шаткие перила. И поскрипывающие ступеньки предупреждали: осторожней. Неловкое движение, и вниз покатишься.
А Толик запечатлеет несчастный случай, радуясь удачному эпизоду.
– Ой, а ты уже встала? Ты така-а-ая красная! – Зоя и сама вспыхнула пунцовым румянцем. – А Илька говорит, что тебе надо лежать. И ты совсем-совсем больная…
– Не дождется.
Далматов краснеть не умел. Он подвинул стул к печке и велел:
– Садись.
У печки жарко. Разве он не видит, что Саломея и без того вот-вот вспыхнет? Не видит. Он на Зою смотрит. Синий свитерок из ангорки сидит по фигуре, как и розовые штанишки, отороченные мехом. И фигура-то хороша… слишком хороша.
Ну да, Зоя ведь предупреждала.
– Тебе не следовало вставать.
Рука Далматова легла на лоб. Ледяная. Неприятная. Стряхнуть бы, но Саломея кивает, соглашаясь: не следовало.
– А я вот никогда не болею! Потому что веду здоровый образ жизни. И закаляюсь.
– Пить хочешь? Конечно, хочешь. Не злись, Лисенок. Все будет хорошо.
Все было плохо. Стальная змея на голове. Разодранное подступающей ангиной горло. Мокрая майка.
– Лисенок – это потому что рыжая, да? Классный цвет. Я как-то хотела покраситься в рыжий, а Викуша сказала, что это – пошлость. Ну сейчас все в рыжий красятся…
Далматов подал не стакан – круглую чашку, которую удобно было держать забинтованными руками. Варево источало чудесный аромат мяты, ромашки и еще чего-то, медвяно-сладкого, летнего.
– И веснушки уже не модно. Вот года два тому… – Зоя мечтательно закатила глаза. – Все просто свихнулись на веснушках. Как будто это красиво!
– Красиво, – пробормотал Далматов, поддерживая чашку. – Пей.
Горько. И сладко. И обжигает, но тотчас затягивает раны.
– Хотя на самом деле Тайра Бэнкс говорит, что красота – в индивидуальности.
Надо же, какие умные слова. А взгляд осоловелый, почти влюбленный. Ресницы томно подрагивают, и кружевные тени едва-едва касаются нежнейших Зоиных щечек.
Этот спектакль – не для Саломеи. Третий – лишний.
– Мы тут про Вику разговаривали.
– Я говорила, что Викуша клевая… Жалко будет, если она умерла. – В голосе Зои ни капли сожаления. Вряд ли она вообще осознает смысл слова «умерла». – Я ей страничку в «Одноклассниках» заведу. Траурную. У меня и фотка красивая есть. А рамочку Толик нарисует. Толик, нарисуешь?
Толик привычно промолчал.
– Ты себя чувствуешь как? – шепотом спросил Далматов.
– Отвратно.
– Потерпи.
А какие еще варианты? Терпеть. Слушать Зоину болтовню, стараясь не слишком злиться, потому что злость эта – неправильная. Ведь не в словах дело, не в глупости, которая чересчур нарочита, чтобы в нее поверить, а в Зоином материальном совершенстве.
Ревность?
О нет, ни за что. Самую малость если только… Друзей ведь тоже ревнуют. Но Далматов не друг. А кто тогда?
Лжец. И авантюрист. И еще он кого-то убил, пусть Саломея и не знает, кого именно.
– Мы сейчас посмотрим на твои руки. Потом ты поешь. И поднимешься наверх. Ляжешь и будешь лежать. Тихо-тихо. Ясно?
– Он такой заботливый! Прям как Родька. Хотя мне Родька ну ни капельки не нравился. Я вообще не понимала, зачем он ей. Старый и занудный.
А Далматов, выходит, молодой и веселый. Точно. Обхохотаться просто.
Бинт сходил, слой за слоем, липкий, жирный. Откуда он взялся? Саломея не помнила. Зато помнила набрякшую водянистую кожу, под которой был лед. Теперь лед растаял и пошел пузырями, часть которых лопнула.
– Как они познакомились? – Чтобы не видеть Далматова и собственных рук, Саломея уставилась на камеру. И та, не выдержав пристального взгляда, отвернулась. – Родион и Виктория. Ты ведь знаешь?
– Конечно! Ой, жуть какая у тебя! Я бы прям умерла, если бы так. Нельзя на мороз без перчаток ходить.
– Точно, нельзя. – Далматов легонько надавил на ладонь. – Больно?
– Нет.
Саломея вообще не ощущала прикосновений.
– А там такая история! Просто жесть. Родька кого-то спас. Ну не кого-то, а Викушину подружку. Я ее не знаю. Они там раньше, до меня еще дружили. Давно уже. И та дура поперлась в гаражи с кавалером… ну точно же дура! Зачем такого выбирать, который в гаражи ведет?
– Ты пальцы согнуть можешь?
Попробует во всяком случае.
Отечные пластиковые пальцы. И суставы скрипят. А камера снимает, подбирается слишком уж близко, нависая над Далматовым.
– Ну и там нарвались на гопоту. А Родька всех спас. И домой повел. К Викуше. Ну она там близко жила. И короче, любовь с первого взгляда. Викуша классная…
Зоя примолкла, задумавшись о своем. Лицо ее вдруг утратило прежнее глуповатое выражение. В уголках глаз прорезались морщинки, а губы сжались, точно Зоя опасалась сказать лишнего.
– Отек большей частью сошел. Пузыри – это не слишком хорошо. Но главное, чтобы сепсис не начался. Если не начнется, то заживет быстро. И шрамов не останется.
Наверное. Но лучше бы выбраться с острова. Далматов обещал ведь. С другой стороны, его обещания немногого стоят.
– Выходит, что вы теперь оба раненые? – поинтересовалась Зоя, постукивая мизинцем по подбородку. – Как в кино? Только взаправду.
– Правдивое кино – самое лучшее. – Толик сказал это очень тихо и тут же сменил тему: – Давай, Зай, расскажи, как вы с Викушей познакомились. Для истории.
О том, что в городе будут снимать кино, Зоя знала. Она вообще много всего знала. Собственная голова порой казалась ей естественным продолжением сумочки, где царил вечный беспорядок. Зоя боролась с беспорядком, как правило, раз в квартал, заранее осознавая бессилие свое перед всеми этими вещами, которые скапливались в сумочке как-то так, без Зоиного участия.
И с головой то же самое.
В общем, про кино она знала, как и про выставку орхидей, флешмобы, грядущие распродажи и прочие мелкие, в общем-то, события. Знание оставалось абстрактным до тех пор, пока на глаза Зое не попалось объявление: «Для киносъемок требуются молодые люди от 23–35 лет, девушки от 21–35 лет приятной внешности. Опыт работы в кадре не обязателен!»
И телефон.
Конечно же, Зоя позвонила. Во-первых, внешностью она обладала очень даже приятной, если не сказать больше. Во-вторых, опыт работы в театре имела. И пусть сводился он к роли Снегурочки на городской елке, но главное же начать.
К Зоиному удивлению, звонить пришлось долго. Еще и встречу назначили.
Зоя к встрече готовилась тщательно. И шла, уверенная, что ее всенепременно возьмут.
В фойе городского Дома культуры толпился народ. Девчушки, девушки, женщины… Парней – меньше. Эти держались обособленно, с легким презрением.
У стойки регистраторши Зое выдали номерок.
Двести сорок пятая?
Так не честно!
– Трындец просто, – сказала темноволосая девица в льняном сарафане. Она не обращалась к кому-то конкретно, но Зоя подхватила:
– Полный.
– Ну, мы ждали три часа. Жуть просто жуткая! Я думала, что все, свихнусь… А народ пер и пер. Ну почему всем непременно в кино надо? Они же… обычные. Ну как ты, Мелли. Кино ведь для красивых, правда?
О да, конечно! Людям, красотою обделенным, следует держаться подальше, не создавать пробок на пути в Голливуд, где для Зои уже приготовлена именная красная дорожка.
Далматов затянул узел и обрезал остатки бинта. Старые повязки отправились в печь.
– Мы и говорили… про всякое. А потом оказалось, что мы не подходим. Типаж яркий! – Зоя произнесла это с непритворным возмущением. – Ну я же знаю, что я – яркая. И Викуша ничего так. Только старая уже. Ей поздно было начинать, а она хотела… и тоже не взяли. Мы расстроились. И Викуша предложила выпить.
– И вы выпили.
– Ага. Я вообще не пью. Только мохито если… или чтобы от нервов. Ну и с компанией когда.
– Викуша оскорбилась, что ее не взяли? – Саломея вытянулась вдоль печи. Внутренний жар унялся, сменившись слабостью и ознобом. Хотелось закрыть глаза и погрузиться в сон.
Чтобы как раньше… как дома…
Дома тишина. И елка осталась. Мандарины в холодильнике. Испортились уже, скорее всего.
– Вику-у-ша… она обидчивая была. Прям вообще! – Зоин голосок зудел. – Я ей как-то фотку не плюсанула. Она неделю дулась. А я же не специально! Я пропустила! Ну потом я ей для жежешечки елочку прислала. Клевую! На нее еще игрушки вешать можно. И мы помирились. Тогда же… не знаю. Наверное, злилась. А затем еще сказала, что, если захочет, ей Родька любую роль купит. Хорошо ей…
Это вряд ли. Но вслух говорить Саломея не стала. Она приняла тарелку и ела, не разбирая, что именно ест – серое, комковатое, со вкусом мяса и специй, заставляя себя жевать, глотать и не спать.
Викуша хотела сниматься в кино и познакомилась с Зоей.
Таська искала сокровища. Связалась с Далматовым.
Толик опознал парня, оставленного на маяке.
Неслучайные случайности?
Были еще Родион и тот, четвертый, про которого Саломее не известно ничего, кроме имени.
– А вообще Родька – он странный, – Зоя вздохнула и сгорбилась. – Тихий-тихий. Молчит. Улыбается. И так гаденько, как будто думает про тебя плохо. Я ему не понравилась.
С чего бы это? Впрочем, безотносительно причины Саломея прониклась к Родиону уважением.
– Но Викушу любит… или правильно говорить, любил? Толик, ты знаешь! И вообще, какого хрена ты снимаешь ее, а не меня? Про кого кино будет, а?!
– Пойдем наверх, Лисенок. Сможешь?
Сможет. Куда ей деваться-то?
Раз ступенька. Два ступенька. Они помнят многих людей, эти ступеньки. И скрипят, приветствуя Саломею. Им было так одиноко. Холодно зимой и жарко летом. А осенью вообще дожди. И доски разбухли, треснули и рассохлись. Но Саломею выдержат.
Других тоже.
Зоя ступает очень тихо. Крадется? Или привычка? А Толик всегда становится на полную стопу. Далматов и вовсе старый друг. Он изучил и трещины, и расколы, обходит их. Он способен подняться и спуститься, не потревожив дом.
Правда, интересно?
С чего ты вообще взяла, Саломея, что он тут ни при чем?
Такой внимательный… приехал… за тобой. Веришь в это? Ни капельки. Вот и умница. Ему ведь никогда не нужна была ты. Клад – совсем другое дело.
За него и убить можно.
Подумай, Саломея. Хорошенько подумай. Не друг. И не враг. А так… тик-так. Часы идут. Как громко, правда? Эти часы, старые, с круглым циферблатом, на котором лишь одна стрелка осталась, их ведь не было в комнате.
– Ты принес? – Саломея шагнула в комнату.
Все как прежде. Окно. Синеватый лед, сквозь который льется свет. И ложится на пол. Белые пятна на белом дереве. Тонкие прожилки древесины. Аккуратный сверток спального мешка. Шкаф открыт.
Часы на полу.
Тик-так.
Время – без пяти двенадцать.
– Это ведь ты принес, Илья? И убрал… все здесь убрал?
Далматов качает головой. Он был внизу. Хорошее алиби. Все вместе, все друг у друга на глазах. И выходит, что все – невиновны.
– Кто тогда?
Бесполезный вопрос. Далматов или не знает, или не скажет. Такая вот игра.
– Помнишь задачку про козу, капусту и волка? Про то, что их надо перевезти на другой берег, а место в лодке одно?
– Помню.
Илья открывает шкаф и хмыкает:
– Надо же, о тебе решили позаботиться. Это Таськино шмотье.
Стопка маек. Брюки. Два свитера. Толстая куртка с надписью «Север». Пакет с бельем. Саломея не наденет чужое белье, но… варианты?
– Сама справишься? – Далматов закрывает шкаф. Слишком он спокоен, не шкаф – Илья. Как будто ничего не произошло. А с другой стороны, и вправду, подумаешь, вещи подбросили. Вещи – это не труп.
– Я не стану это надевать.
– Станешь. У тебя выбора нет. – Илья вышел и прикрыл дверь.
Майка оказалась широка. Штаны – коротки. Только свитер пришелся более-менее впору. Теплый. Мягкий. Замечательный свитер, который принадлежал другой женщине. Скорее всего, она мертва. И брать ее вещи – нехорошо. Мародерством попахивает.
Это вынужденная мера.
Саломея же не виновата, что все так получилось.
– Ты все? – поинтересовался Далматов из-за двери. – Разговор есть. Про волка, козу и капусту.
Он пытался улыбаться и выглядеть бодро, но получалось не очень.
– Тело на маяке. Мне нужно взглянуть на него. Понять, отчего умер. Если получится, конечно, понять. Ты до маяка не дойдешь. Оставлять тебя с кем-то из этой парочки я не хочу. Оставлять тебя одну я тоже не хочу. А сидеть с тобой…
– Ты не нянька.
– И это тоже. Но, сидя на месте, ситуацию не изменишь. Выбор невелик. Или ты остаешься с ними. Или ты остаешься одна.
В этом доме? Наедине с часами, чужой одеждой, к которой еще надо привыкнуть. С собственным желанием заснуть.
– Окна я проверил. Стены тоже. Тайных ходов здесь нет.
– А вещи?
Не услышал.
– Дом я проверю. Дверь запру. И ты тоже.
Далматов снял очки и потер переносицу. А глаза-то красные, кровью налитые.
– Устал?
– А? Есть немного. На том свете отдохнем.
Заезженная шутка и не к месту, но Саломея улыбнулась.
– Я тебе пистолет оставлю. На всякий случай. Все будет хорошо, Лисенок. Мы вернемся. Ты только не спи. Слушай. И вот еще, – он вытащил из кармана блокнот. – Здесь кое-что по нынешнему делу. Пролистай. Вдруг что-то на ум придет?
Саломея заперла дверь. Проверила окно. И дверь тоже проверила. А потом снова окно. Она слышала голоса, доносившиеся сквозь пол. Веселое Зоино щебетание прерывали реплики Толика, короткие, сухие. Далматов молчал.
Потом голоса стихли. Люди вышли во двор, и Саломея, приникнув к заиндевевшему стеклу, пыталась разглядеть, что происходит.
Красное пятно. Синее пятно. И зеленое. Пятна исчезают. Наступает тишина. Не спать.
Сон – это почти смерть. А смерть – окончательна и обжалованию не подлежит. Если Саломее хочется – а ей ведь хочется? – вернуться домой, то она должна держаться яви.
Забравшись в спальник, Саломея перевернулась на живот и положила перед собой блокнот. Обложка из кожзаменителя. Страницы в крупную клетку. Пожелтели. Загнулись с одной стороны. А на первой – темное пятно ожога.
Далматов нашел блокнот в доме. Когда? Когда Саломея спала.
Почерк у Далматова неровный, нервный даже. Буквы то вырастают, занимая всю строку, то вдруг становятся мелкими, что букашки.
И читать неудобно. Лиловые чернила теряются на желтизне страниц.
Так даже лучше. Меньше шансов уснуть.
Калма. Финны. Карелы. Мифологическое воплощение смерти. Светловолосая женщина с серпом.
Жизнь – нити – трава – жатва.
Урожай.
Лето – для жизни. Смерть – зима. Антагонизм понятий. Логика мифа. Тогда понятно, почему ей нужен серп. Он должен быть среди остального.
Вопрос: в сорок первом разрыли захоронение? Или храм? Нет полного перечня. Серп нигде не упоминается. Украшения? Они принадлежали жрице? Были ли вообще у Калмы жрицы? Информации почти нет.
О чем я вообще думал?
– Вот уж точно хотелось бы знать, – пробормотала Саломея, переворачивая страницу.
Герой Илмайллине выковал волшебную мельницу Сампо – образ жизни, благоденствия? – и ледяной серп Калмы. Мельница утонула. А серп? Что стало с ним? Илмайллине заточил смерть на острове, и три сотни лет люди жили. Но потом?
Калма нашла воплощение?
У смерти есть дети.
Образное выражение. Возможно, имеется в виду некто, исполняющий функции Калмы. А серп – символ принадлежности к кругу избранных. Жрецов? Слуг? Детей?
Переворот. Новая страница. И строки плывут. Закрыть бы глаза. Всего на минуту. На полминуты. Разве это много? Да и вообще сон – только на пользу.
Серп как символ.
Повторяет форму полумесяца. Лунный знак. Две стороны – плодородие и смерть. Колосья умирают. Зерно дает жизнь. Питает.
Люди умирают. Питают? Кого?
Человеческие жертвоприношения? Пошлость какая.
Кроатону отдавали воинов. Одного в год. И отдали чужаков? Предоплата божественной мощи? А здесь что? Культ Калмы? Тайное место? И снова жертвы? В письмах нет упоминаний. Напротив, она сомневается в том, что место – храм. Плохо, что нет отчета экспедиции. Было ли что-то, кроме сокровищ… уже мутит от этого слова. А кости? Жертвенные камни? Святилище?
Очередной вопрос.
Итак, серп. Многие носили. Аккадский Син, малоазийский Приап, греческий Кронос, Эзус из галлов… Кроатон. Калма. Морана. Обычаи жатвы. Фараон срезает первый сноп золотым серпом. Кельтские друиды и обряд с омелой. Славяне с последним снопом, которого нельзя касаться… пшеница, рожь. Поле. Человечество? Одни колосья с другими мешаются. Зерна и плевлы. Прямая ассоциация.
Серп режет все. Не попасть бы под взмах.
Саломея все-таки задремала. Буквы ускользнули, тепло убаюкало. А глаза сами закрылись. Ненадолго. И не спит она. Думает. О серпах и людях. Колосья… колосья… поле играет.
Желтая пшеница шелестит. Ветер рисует узоры. Его кисть легка, мазки – небрежны. И поле меняет окрас. Тяжелые колосья касаются ног, рук, живота, точно пытаясь задержать Саломею. Бабушка говорила, что в пшенице прячутся волки.
У них желтые глаза, как полуденное солнце. И шерсть цвета старой соломы.
Волки боятся людей.
Играют.
Бегут. До края поля, но не дальше. Ведь за краем нет зерна. А на поле ступают жнецы. Ровным строем. Взмах. Взмах. Падают срезанные колосья. Ширится рана. Песня несется ввысь. Мечется волк. Кружит. Жмется к сухой земле. И слепящее солнце укрывает его.
Воздух звенит.
И уже не волк – Саломея убегает. Но серпы сплетаются серебряной сетью. Остается лишь пятиться, отступать.
Прятаться.
…раз-два-три-четыре-пять. Выхожу тебя искать.
Кто не спрятался, я не виновата.
Хлопнула дверь. Внизу, а потом совсем рядом. И лестница отозвалась скрипом. Кто-кто идет? За кем?
За Саломеей. Прячься, пока есть время. В шкаф. Под кровать. Куда-нибудь. И сиди тихо-тихо. Тогда, возможно, тебя не найдут.
Дыши осторожно. Мягко.
Это уже не сон – явь. Нет солнечного поля и серпов, но есть жесткий пол, печь и блокнот. Руки ноющие. Пистолет. Иррациональный страх.
Шаги ближе. И кто-то останавливается у двери.
Он замирает. Тишина. Абсолютная. Сердце и то прекращает стучать. Но Саломея ощущает того, который прячется за дверью, остро, как если бы он находился в комнате.
Шевельнулась ручка. Щелкнул язычок замка, но не открылся.
Импровизированная задвижка – толстая ножка стула, просунутая в скобу ручки, – держится. Только выдержит ли, если тот, кто пришел в дом, вздумает высадить дверь? У Саломеи пистолет есть. В нем всего одна пуля, но этого хватит, если прицелиться.
Пистолет Лепажа не знает промаха.
Руки дрожат. Препаскудно, когда руки дрожат. И бинты мешают. Пистолет приходится держать обеими руками. А спусковой крючок тугой.
Тук-тук. Как вежливо со стороны демона стучать. Но Саломея не ответит. И уж точно не пригласит войти.
Тук-тук-тук. И нежное царапанье. Саломею предупреждают: не следует упрямиться. Но, видно, она уродилась несговорчивой.
Гость мнется на пороге, вздыхает и уходит.
Притворяется, что ушел? Хочет, чтобы Саломея поверила. Выглянула в коридор, убедилась. Нет. Она же не дура, во всяком случае, не настолько.