Эпизод 2
Стрелы Ниобы
Царица Ниоба проснулась затемно. Тело ее было сковано уже привычной неподвижностью. Пот стекал по шее, по бокам, по животу. Придется рабыням вновь растирать царицу драгоценными мазями, чтобы вывести красные пятна, которыми пестрела ее смуглая кожа. Сколь бы ни были дороги средства, сколь бы ни были мудры лекари, их составлявшие, но ни один не сумел спасти Ниобу от такой напасти.
Просто лекари не знали истинных причин.
Пот… страх… ночь и сон – как наказание.
Вот и сейчас – хриплое дыхание с трудом прорывается сквозь стиснутые зубы. Не закричать бы…
Спокоен сон Амфиона, дорогого супруга, который – двадцать лет минуло! – все глядит на нее прежним, влюбленным взором. Надежен Амфион, как камень, из которого возведены Фивы. И любовь его не знает хода времени. Сама Ниоба, глядя в такие родные глаза, становится моложе.
И сил у нее прибавляется…
О боги! Знали бы вы, сколько сил ей требуется, чтобы не закричать!
Кладет Ниоба ладонь – ледяную, непослушную – на грудь Амфиона, слушает сердце его и улыбается – вопреки всему.
Ночь еще. Всегда – ночь. И дремлют рабыни, спеша урвать редкие мгновенья отдыха. Склонила голову кормилица над колыбелью. Дочь – последнее, четырнадцатое дитя – сопит, сунув палец в рот. Год, как родилась, а тело Ниобы все еще пусто.
Сдержала она слово.
Семеро сыновей у Амфиона. Исмен и Сипил – близнецы. Файдим и Тантал… разница всего в год. Альпенор… появился на свет таким слабым, что все наперебой говорили – не жилец. А он выжил. Пронесла Ниоба сына над огнем, разбудила кровь Кадма, и очнулся Альпенор, начал расти так, что поднялся выше прочих. И силен на удивление. Да только норовом тихий. Дамасихтон, напротив, горяч. Чуть тронь его, и пылает он гневом, норовит обидчику отомстить, не глядя, что тот выше, сильней… и юный Илионей.
Семеро дочерей у Амфиона.
Этодайя, родившаяся ночью, и оттого – с черными глазами и волосами, до того похожая на мать, что Ниобе порою делалось страшно. Но главным не одарили боги Этодайю – характером. Была она тиха, скромна и пуглива. Клеодокса – иная. Холодная гордячка, упрямая и порою жестокая, но все равно любимая. Астиоха пришла вместе с Фтией, так с той поры и не расставались они. Пелопия – копия отца, только чуть более нежная, однако все равно, не девичий у нее облик. Астикратия – лучик солнца медвяноглазый.
И кроха Огигия.
Где-то далеко закричала птица. Каждую ночь она плачет о ком-то, и чудится Ниобе, что нет никакой птицы. Это самой царицы голос, тайны ее, проявления сна – жуткого и правдивого.
Стоит сомкнуть веки, и тонет Ниоба в ярких лучах солнца. Катится золотая колесница по небосводу, дарит тепло, и скрывает Гелиос Солнценосный за полою плаща молодого лучника. Гудит тетива, летят стрелы…
Падают сыновья.
Рыдают дочери. И кроха Огигия мертвыми глазами на мать глядит.
Сон, лишь сон – лживый, которому не сбыться, никогда! Многие годы, из ночи в ночь, преследует он Ниобу, выматывая ее, пробуя на прочность. Но не сломить ему царицу!
Гипподамия не выдержала.
На сколько ее хватило? На год? Два? Пять лет? Пришла во дворец седовласой грязной старухой. Кричала, драла лицо когтями и плевалась, проклиная Ниобу.
А разве Ниоба в чем-то виновата?
Она пожалела старуху, велела дать ей вина с маковым молоком. Заснула Гипподамия – и не проснулась больше. Видела ли в тот, последний раз она колесницу, к пропасти летящую? Слышала ли отчаянный крик Хрисиппа? Или, может, звук, с которым скалы разрывали бедное тело его?
Не желает знать Ниоба. У нее – свой бой, и силы ее не иссякнут!
Доживет Ниоба до старости, зная, что мертва Лето, и ребенок ее тоже мертв, и, значит, снам этим никогда не стать явью. Ошибся вещий старец!
Села Ниоба перед зеркалом, не видя отражения, провела ладонью по волосам, утратившим черноту. Ну и что? Амфион не видит ни ее седины, ни морщин… и если так, Ниоба по-прежнему – юна.
Шел по дороге путник. Был он молод и легок на ногу, беспечен, как не надлежит быть страннику, если желает он достичь конечной цели своего пути. Мало ли кто ждет тебя за поворотом? Трещина глубиною с Тартар, человек лихой, или зверь дикий, или же чудовище, одолеть которое под силу лишь герою… и останавливались разумные люди, разводили костры, дожидаясь рассвета.
Но не таков был этот юноша. Он летел по дороге, словно видел ее даже в кромешной тьме – так же ясно, как и днем. За плечом его висел лук, а в руках держал юноша кифару.
Шел он издалека, но горевший внутри него пламень не давал покоя ни душе, ни телу, особенно теперь, когда до цели оставалось всего ничего. Вот и рассвет. Ринулись тени прочь, страшась солнца. Запела земля, отдалились горы. Увидел юноша долину, зеленую, как драгоценный камень, и город, к которому спешил. И только теперь он позволил себе недолгий отдых. Остановившись у ручья, он снял запыленные одежды и умылся. Исчезла дорожная грязь, и коже вернулась утраченная белизна. Волосы юноши были цвета спелой пшеницы, а глаза – как аквамарин. Черты его лица соединяли в себе и мужскую силу, и женскую красоту. Пожалуй, любой согласился бы – прекрасен юноша, как молодой бог!
Взяв в руки кифару, заиграл он. Мелодия полетела к городу, предупреждая жителей. Гроза звучала в ней, и ласковый шепот волн, и пение птиц, и свирепый крик стрел. Долго играл юноша, а доиграв, оделся и продолжил путь. Музыка успокоила его, развеяв все сомнения.
Никогда прежде не видел юноша Писатиды, но не покидало его ощущение, что когда-то бывал он в этом городе. С легкостью нашел он нужный дом и, обратившись к рабыне – она замерла, завороженная красотой незнакомца, – спросил, здесь ли проживает Лай Фиванский.
– Господин дома, – ответила рабыня, когда смогла заговорить.
– Тогда скажи ему, что гость появился в его доме.
Юноша улыбнулся, и улыбка его была странной. Опрометью бросилась рабыня исполнять поручение. Вышел к гостю Лай. Пощадили его годы. Не старца, но зрелого мужа увидал юноша: крепкого телом, бодрого духом.
– Ты ли будешь Лай, родом из Фив, сын Ладбака? – так обратился к нему юноша, говоря весьма вежливо.
– Я. А ты кто?
– Ты ли посылал дары на остров Делос, в святилище нового бога, чтобы открыл он тебе твое будущее и через мудрую пифию дал ответ на твои вопросы?
– Я. Отправил я туда золотой треножник. И еще тельца. Дюжину голубей.
– Что ж, я принес тебе ответы, Лай. Сам решай, готов ли ты услышать их.
Юноша заглянул в глаза Лая – будто отразился в собственном взгляде.
– Будь гостем в доме моем, – сказал Лай и сам повел гостя в покои. Угощал его, подливал хмельное вино, и уже не из страха, что вести тот принес дурные, но из желания угодить.
– Спрашивал ты, суждено ли тебе стать царем Фив? Ответ дан такой: ты станешь царем, когда стрелы солнца поразят сыновей и дочерей твоего брата. В столп соляной обратится его жена. А сам он умрет от тоски. Доволен ли ты таким пророчеством?
– Доволен.
– И еще ты спрашивал, стоит ли тебе жениться на Иокасте. Ответ дан такой: женись, но не входи к жене как муж. Родится дитя, от руки которого примешь ты смерть. Опозорит это дитя весь род твой, вызовет гнев богов небывалый и принесет в Фивы мор. А теперь доволен ли ты пророчеством?
Молча поклонился Лай гостю. Тот не стал ночевать в его доме, неугомонный, спешил он туда, куда вела его серебряная чаша. Скоро, скоро встретят его белокаменные Фивы…
– Стой, – окликнул его Лай. – Скажи хоть имя свое!
Не обернулся юноша, чьи мысли бежали впереди него, ответил через плечо:
– Аполлон.
Долго думал Лай, стоит ли верить незнакомцу, назвавшемуся именем нового бога. Смятенное его сердце не желало смиряться с предсказанием, а разум твердил, что каждое слово – правда.
Много разного говорили люди.
О том, что вдруг возник у берегов Эллады остров, которого прежде там не было. Что этот остров – целиком из камня, и только на самой вершине его бьет родник с водой, столь чистой, что исцеляет она любые недуги. А женщина, увидевшая в нем свое отражение, навеки сохраняет свою красоту. Что родник питает корни чудесных деревьев, вырастающих едва ли не до самых небес. А в тени их роятся пчелы.
Медом их питалась титанида Лето и сын ее – Аполлон.
Новый бог сказал о себе: вот он я, приходите, если желаете узнать свою судьбу. Спрашивайте, коль не боитесь услышать ответ. И многие люди пришли – и уходили, смеясь от счастья, а другие – слезами умываясь, говоря себе, что еще не исполнилось предсказанное. Но исполнялось оно, и год от года крепла слава великого Аполлона.
Пригнал он к острову ладью, и моряки воздвигли храм. Пчелы помогали им, скрепляя камни воском. Избрал он женщину, которая говорила от его имени и его словами. Понесли к ногам пифии богатые дары, золотом пытаясь от судьбы откупиться.
Никому еще это не удалось.
– Гость ли у нас был? – спросила Иокаста.
Вошла она тихо, не желая беспокоить мужа. Была Иокаста юна – только-только исполнилось ей четырнадцать – и прекрасна, как всякая юная женщина. Жизнь, в ней кипевшая, подобно горячему роднику, разбудила сердце Лая. Не желал отец Иокасты подобного союза. Говорил дочери, что иного жениха для нее найдет, такого, у которого будет что дать царевне, помимо скромного домика в чужом городе. Ведь не взойдет Лай на трон фиванский! Четырнадцать детей у брата его. Найдется кому править городом после смерти Амфиона. А ведь он еще могуч, в силе он, так что жить будет долго. К чему связывать жизнь свою с неудачником?
Но не послушала отца Иокаста. Полюбился ей Лай. Отличался от прочих женихов – был молчалив, суров даже, не спешил говорить о подвигах своих, но лишь смотрел на нее с такой невыразимой печалью, что душа Иокасты наполнялась слезами. Слышала она страшную историю про женщину, имя которой было предано забвению, рассорившую Лая с братьями. Жалела Иокаста царевича – и сама не заметила, как полюбила.
– Был гость, – отвечал Лай жене, глядя на нее с нежностью. – Ушел уже.
– И кто же это?
– Помнишь, отправлял я гонца на остров Делос?
Нахмурилась Иокаста, не по нраву ей было то, что собрался Лай богам вопросы задавать. Больно уж высокую цену брали они за ответы.
– И прислали мне ответ, – обнял Лай Иокасту, вдохнул запах ее волос, и льняного масла, и аромат драгоценного сандала, который источала ее кожа. – Сказали, что скоро взойду я на трон. Не станет моего брата. И жены его. И детей…
Страшно стало Иокасте. Неужто мор идет в Фивы?
– И ты, моя царица, получишь то, чего заслуживаешь по праву рождения.
Сдавил ее в объятиях Лай, словно испугался, что покинет его Иокаста. И поняла она, что это – еще не все, предсказанное гонцом. И он представился ей ужасным человеком – кривым стариком или даже женщиной, чью красоту съела страшная болезнь, – кто еще способен был принести вести столь ужасные?
– Что? Что он еще сказал?!
– Прости, драгоценная моя…
– Отвечай!
Глянул Лай в глаза Иокасты – камни драгоценные на белом алебастровом лице.
– Сказал, что наше дитя… наше дитя родится мертвым.
В ужасе замерла Иокаста, накрыла руками живот и хотела убежать, но не позволил ей Лай.
– Сказал, что это – плата моя за то, что увез я тебя от отца. Но будут дети другие… будет у нас множество детей. И выживут они!
Так уверял ее Лай. Иокаста же не знала, плакать ей или кричать от ужаса, молить богов о пощаде, но… кого? Разве способен человек свою судьбу изменить?
– Оттого не желал я ничего говорить тебе, – Лай сделался мрачен, как Аид. – Однако не посмел солгать.
Долго оплакивала Иокаста свое нерожденное дитя. И говорила она ему, что еще, быть может, не сбудется страшное предсказание, что новый бог – бог жестокий – не посылал в ее дом гонца, но то был случайный человек, бессердечный шутник… И, утешившись, расцветала на миг Иокаста, чтобы тут же вновь погаснуть. Разве осмелится какой-либо забавник шутить с богами?
Лай ждал. Он боялся и поверить, и не поверить судьбе. Каждый день выходил он на дорогу, высматривая гонца с новостями из Фив. Но пуста была дорога. И, значит, ошиблась пифия?
Шли дни. Живот Иокасты рос. Она отяжелела, становилась то раздражительной, то слезливой. Словно дитя, сидевшее в ее чреве, высасывало все ее силы. Лай уже ненавидел его, уродовавшего прекрасную жену, а заодно – заставлявшего Лая решать, делать выбор.
Жить или не жить…
Роды начались ночью. Кричала Иокаста, и старая рабыня, единственная, кому позволил Лай остаться в доме, еще не зная, как он поступит с младенцем – и правда, пусть бы мертвым вышел он! – помогала царевне. Была рабыня умела, но слишком уж молодой оказалась Иокаста, слишком узкие были у нее бедра. Долго не шел младенец, измучил мать вконец, и, когда все же покинул он истерзанное болью тело, уснула Иокаста беспробудным сном. Омыв младенца, подала его рабыня царю. Крепок был ребенок. Хорош собой. Глядел он на отца глазами Иокасты, улыбался, будто знал – не причинят ему вреда эти крепкие руки.
– Ложь, – сказал сыну Лай. – Все – ложь, от первого до последнего слова…
Вынес сына из дому, чтобы показать ему мир: небо многозвездное, и тени дерев, молчаливых стражей дома, и дорогу… а вот – бежал по дороге человек. Приближается… И холодело сердце Лая в предчувствии новостей.
Гонец упал у ворот и долго дышал. А когда сумел заговорить, сказал:
– Друг твой, царь, говорит – возрадуйся! Умерли Исмен и Сипил…
Заплакал младенец на руках царя. Заплакал и Лай, поняв, что сбудется предсказание и что надобно решать. Оставить сына жить?
Убить?
Как поднимется рука… нет, не сумеет Лай совершить подобное злодеяние! Не Кронос он ужасный, что пожирал собственных детей, а лишь слабый человек.
Положил он младенца в корзину и отнес в горы, положил на краю глубокого ущелья и, взглянув в последний раз на лицо сына, поспешил прочь.
– Дитя! – закричала Иокаста, очнувшись от тяжелого сна. – Где мое дитя?!
Принялась утешать царевну рабыня, но Иокаста не желала слушать ее.
– Где мое дитя?! Оно живо! Живо! Я знаю, что оно было живо.
И тогда Лай опустился на колени перед ложем жены. Взял ее руки, целовал нежно и говорил так:
– Был жив наш сын, когда родился, но прожил он лишь мгновенье, успел открыть глаза и взглянуть на тебя, дорогая моя.
– Дайте мне его, пусть и мертвого! – умоляла Иокаста.
– Нет, любимая, нет, – Лай знал уже, что скажет. – Я не желал рассказывать тебе, да и хоть бы кому, но родилось дитя ужасным. Было оно наполовину человеком, наполовину рыбиной. Срослись ноги его и руки приросли к телу. А кожа – не кожей, а чешуей была.
Не жалея красок, описал он уродство странного ребенка, сказал – не желал он, чтобы говорили о его жене, будто не способна она родить здорового сына. И тайно отнес новорожденного в горы, где и схоронил, отправив бедную душу его в Аид.
– Вот пепел погребального костра, – развязал Лай ткань, вытряхнул из ее складок серый пепел, который взял на старом кострище пастухов. – И прости меня, что не позволил я тебе проститься с сыном.
Плакал он, и рыдала Иокаста, но слезы приносили ей успокоение. Ведь знала она, что это – предсказание, и долго готовилась к ужасным вестям. И если дитя забрали боги, то так тому и быть. Родит Иокаста других.
Ведь обещал это посланник Аполлона…
Зеленели поля перед стенами Фив. Ярко светило солнце, и в лучах его грелся юноша. Был он путником, пришел издалека, лучшим свидетельством чему были его запыленные одежды. Сейчас же, утомленный, глядел он издали на город, думал о чем-то. Но вот донесся издалека грохот копыт. И ржание лошадей разрушило очарование момента.
Летели по дороге две колесницы, вровень держались, хоть возницы всячески понукали коней, желая показать свою удаль. Равны были братья во всем. Слились в их облике материнская красота и отцовская сила. Статны. Широкоплечи. Могучи. Веселы норовом и готовы сразиться со всем миром, вот только тот не желал сражений, зная, что не устоит перед сыновьями Амфиона. Вот и оставалось им друг друга вызывать на бой и всякий раз убеждаться – равны они…
– Эй! – воскликнул Исмен, завидев путника. И натянул поводья так, что остановили разгоряченные кони бег. – Здравствуй, гость!
– И тебе здоровья. – Юноша отложил кифару и поднялся.
– Откуда идешь? – спросил Сипил. Встал он рядом с братом, и чудилось – один это человек, на два тела разделенный.
– С острова Делос. Из святилища Аполлона.
– И что несешь?
– Правду несу. – Юноша улыбнулся им радостной, открытой улыбкой. – Только люди почему-то бегут от меня. Видно, не по вкусу им моя правда.
Рассмеялись братья – уж они-то точно не отступят! Да и чего правды бояться? Ложь – вот что точит души.
– Говори нам свою правду, – попросили хором. – Уж мы-то не побежим.
– Что ж, воля ваша. Только правда горькой бывает. На самом ли деле вы услышать ее хотите?
– Да! – Братья никогда не отступали ни перед чем.
– Вас двое. Рождены вы были от одной матери и одного отца, в одну и ту же ночь, с разницей невеликой. Птица не слетела бы на землю с ветки за этот краткий миг, лист бы не коснулся земли. Что – время? Пустота. Только одному повязали на руку красную нить и к материнской груди приложили, а другого – кормилице отдали. Во всем вы росли равными. И порою только мать умела отличить Исмена от Сипила. Но был один царем будущим, а второй – всегда царевичем. Двоим не сесть на один трон. И брат будет вовеки брату служить, хоть бы и равен был ему. Вот моя правда. Берите ее!
Засмеялись братья:
– Уж не рассорить ли ты желаешь нас, надменный путник?
– А разве возможно такое? – удивился Аполлон, трогая струны кифары. – Каждый ведь знает, что крепка дружба Исмена и Сипила, как стены Фив. И слова – не камни, стену эту не разрушат.
– Верно! Верно!
– И если так, то отчего боитесь вы слов?
– Не боимся! – Исмен обнял брата, и брат ответил ему объятием. – Мы покажем тебе, что правда твоя ничего не стоит. Ветру она подобна, который рисует будущее на волнах. Миг один живет рисунок, меньше, чем тень крыла чайки на воинском щите.
Говорил Исмен, и молча стоял Сипил, слушая каждое слово. Билось сердце в груди медленно, отравленное ядом слов незнакомца. А если все – так, как говорит незнакомец? Звенят струны кифары, тревожат сон… Если завидует брат ему – втайне? Не оттого ли и спешит победить его в любом состязании? Чтобы каждый увидел: вот – герой! Вот – достойный правитель!
Мрачнее тучи вернулся домой Сипил. И всю ночь ворочался в постели. Утром покинул он дворец. Нарядившись в простые одежды, шел Сипил по улицам Фив, слушал, что говорят люди.
Восславляли они богов, и Амфиона – мудрого правителя, и царицу его, и всех детей, никого особо не выделяя. Однако впервые похвала подобная была горька Сипилу.
Юношу он нашел на прежнем месте. Тот развел костер и жарил на огне пойманных им перепелок.
– Здравствуй, – сказал он Сипилу приветливо. – Садись к огню. Возьми хлеб и перепелку. Жирные они здесь. Там, где я рос, перепелки были тощими и жесткими.
– А где ты рос?
– Далеко. – Аполлон улыбнулся, и улыбка его была подобна свету солнца. – Но разве за тем ты пришел ко мне, Сипил, чтобы узнать, откуда я родом?
– Нет.
– И тогда – к чему вопросы? Ешь перепелку. Радуйся.
– Чему?
Пожал Аполлон плечами, прищурился:
– Дню новому. Жизни. Солнцу! Что за беда, Сипил, что не быть тебе первым? Или – что быть тебе первым? Царем ли, царевичем… не станешь ведь ты бедняком, который, открывая глаза, думает лишь о том, где бы взять хлеба для себя и семьи. Не будешь ты нищим бродягой. Или одним из тех гордецов, над которыми довлеет проклятье. У тебя есть дом, и семья, и дева, которой ты готов отдать свое сердце. Она его примет, не сомневайся, хотя…
Замолк Аполлон, впившись белыми крепкими зубами в перепелку. Брызнул горячий сок, потек по его подбородку.
– Договаривай, – черное подозрение шевельнулось в душе Сипила.
– …она предпочла бы твоего брата. Для всех вы равны, кроме нее. Но брату твоему быть вторым. А тебе – первым. Так рассудили боги. Так что – возрадуйся, Сипил!
– Ложь! – Сипил вскочил на ноги, отбросив хлеб и птицу, к которым не прикоснулся, готовый обрушиться с кулаками на говорливого наглеца. И уж точно убил бы его за эту клевету.
Но Аполлон спокойно отложил еду и, заглянув в глаза, ответил:
– Ты же сам знаешь, что это – правда. Я никогда не лгу.
– Тогда ответь: зачем ты пришел сюда? Зачем говоришь со мной?
– Затем, что дорога меня сюда привела. А что говорю – это ведь ты пришел за ответами, я лишь даю тебе искомое. Загляни в свое сердце. Для той, которой улыбаетесь вы оба, ты всегда будешь вторым. Возьми ее в жены, и… как знать, будут ли твои дети – действительно твоими.
Едва не обезумел Сипил от гнева, но странная сила удерживала его, не позволяя причинить вреда Аполлону. Тот же вытер пальцы травой и извлек откуда-то серебряный кубок.
– Ты мне не веришь, Сипил. Ну и правильно. На каждого говоруна веры не хватит. Вот чаша Нерея, вещего старца морского. Выпей из нее – и сам все увидишь.
– Отравишь?
– Тебя? Зачем мне это? Возьми чашу. Вот родник. Его воды чисты. Зачерпни сам. Отпей глоток. Этого хватит. Только смотри хорошенько, Сипил!
Вода стала красной. И горька была, горше яда, но – выпил Сипил. Желал он знать, что задумал его брат.
…Солнце сияет. Блестит на спицах колесницы, на конской упряжи, на золотых фибулах и золотых браслетах, которые украшают руки Архелаи. Смотрит она вдаль, хмурится, но вот улыбка озаряет прекрасное лицо ее. И смех радостно звенит.
– Исмен, Исмен! – зовет она. – Я уж испугалась, что ты забыл…
– Как мог бы я забыть тебя, сердце мое!
Он целует пальцы ее и глядит на Архелаю с такой тоской, что сердце рвется пополам.
– Уедем, – шепчет он. – Позволь мне увезти тебя, похитить, как Зевс похитил Европу. Что Фивы? Мир велик! Найдется пристанище для нас!
– Нет, Исмен, не найдется. Не пойду я против отцовской воли, пусть бы и ранила она меня, как ранят стрелы. Желает он, чтобы дочь его стала царицей.
– А ты? Ты желаешь?..
Не услышал Сипил: отбросил чашу, как змею ядовитую. Убежал, проклиная себя за то, что пришел сюда. А смех путника догонял его.
Долго гуляли по рынку дочери Ниобы, придирчиво выбирали они товары – сладкие финики и зрелые фиги, масло оливковое в высоких кувшинах, свежую рыбу и многое другое, что должна уметь выбрать хорошая хозяйка, пусть бы и самых благородных кровей. А исполнив все, заданное им матушкой, гуляли они. Смотрели ткани чудесные, которые свозили в Фивы со всех сторон земли, золотые и серебряные украшения, гребни для волос, драгоценные масла и бронзовые зеркала, все то, от чего быстрее бьется девичье сердце.
Первой заметила юношу Этодайя. Сидел он на пустой бочке и перебирал струны кифары. Музыка тонула в гуле рынка, но сам юноша был прекрасен. И замерла царственная Этодайя.
– Сестра, сестра, – позвали ее. – Идем, сестра, а то поздно уже, матушка заругает.
– Я скоро. – Этодайя вдруг испугалась, что сестры тоже увидят прекрасного музыканта.
Вечно они желали забрать себе то, что принадлежало ей! И пусть бы юноша пока был сам по себе, но Этодайя не сомневалась – предназначен он ей.
– Как звать тебя? – спросила она, сумев преодолеть обычную свою робость.
– Аполлон. А тебя, прекраснейшая?
– Этодайя.
Его глаза – бездонное синее небо, сокрытое за опахалами ресниц. Лишь раз взглянул, и поняла Этодайя – не жить ей без него. Душу, сердце – все отдаст за второй его взгляд.
– Уж не та ли Этодайя, дочь Амфиона и Ниобы, царевна, о которой говорят, что красота ее достойна Олимпа?
Никогда такого не говорили о ней. О сестрах ее – да. А Этодайя же… она просто была. Одна из многих. И до сегодняшнего дня она даже радовалась, что живет в тени. Солнце – обжигает.
– Это я.
– Ты еще прекраснее, чем о тебе говорят, – сказал Аполлон. – И был бы я героем, немедля схватил бы тебя, увез бы от отца, от матери… на край мира, в страну, где живут безголовые люди. Или к антиподам. Или к огненным островам… туда, где никто не отнял бы у меня твою любовь.
Вспыхнула Этодайя и убежала, не будучи в силах вынести жар, который объял вдруг все ее тело.
– Возвращайся! – крикнул ей вслед Аполлон. – Я буду ждать.
Он и вправду ждал, но вернулась не Этодайя, робкая лань, но Клеодокса.
– О чем беседовал ты с моей сестрой? Она глупа и пуста. – Клеодокса обозлилась, ведь прежде только на ней останавливались мужские взгляды. – А я – красива. Или нет?
– Отчего ж. Ты прекрасна. Как змея, когда солнечный луч падает на ее чешую. Ведь и гидра под рукой мастера становится чудеснейшим творением, которое не оскорбляет, но радует глаз смотрящего.
– Значит, я гидра?! – Клеодокса замахнулась, желая влепить наглецу пощечину, но тот увернулся и сжал ее запястье:
– Осторожней, змея! Ты можешь жалить, но можешь и лишиться своего ядовитого зуба.
– Уж не ты ли выдернешь его?
– Я? О нет… кто я такой?
– А кто ты такой?
– Всего лишь странник. Хожу по городам. Играю людям на кифаре. Рассказываю правду. Вот только слушать они не желают. Говорят, что яд в моих словах.
– Говори, – милостиво разрешила Клеодокса, решив, что не будет беды от слов.
– Ты дочь Амфиона и Ниобы. Ты пошла в мать не обликом, но сердцем. Каменное, не любит оно никого и ничего, пока не найдется тот, кто сумеет камень этот разбить. Ты холодна, прекрасная Клеодокса, как холодна змея. И жалишь так же больно. Но ты долго училась скрывать свой яд ото всех. Мать, отец? О нет, ты их не любишь. И братьев своих. И, конечно же, сестер. Их слишком много, верно? И всегда приходится с ними делиться. Твой дом богат, но Ниоба желает, чтобы дочери ее были равны… ты же думаешь, что лучше прочих. Продолжить ли мне?
– Продолжай.
– Еще ты мечтаешь о невозможном. Зная, что судьба твоя – стать женой царевича ли, просто ли знатного человека, которого пожелает наградить Амфион за верную службу, – ты думаешь, что достойна большего. И видишь себя на троне Фив. Правда, занят он. Есть родители… есть братья… и даже старшие сестры – и те стоят на твоем пути, Клеодокса. Хочешь узнать, как все будет?
– Нет… Да! Скажи мне!
Этот человек, уродливый в совершенной своей красоте, которая возможна лишь, если в ком-то течет божественная кровь, прочел самые потаенные желания Клеодоксы. Она сама не решалась признаться себе, что мечтает о чем-то подобном.
Аполлон склонился к самому уху Клеодоксы.
– Скоро один твой брат, обезумев, убьет другого.
– Нет!
– Тише, – он вновь перехватил ее руку и с упреком произнес. – Не стоит бить меня. Это же твои мысли и твои желания. Себя лучше ударь!
– Ты… ты лжешь…
Он вытащил откуда-то из-за спины серебряную чашу и наполнил ее вином.
– Выпей, – сказал. – И посмотри. Я не умею лгать.
Словно зачарованная, подчинилась Клеодокса его совету. Пригубила она вино и увидела, как дрожит воздух, рассеченный стрелой. И вонзается острый наконечник в тело, пробивая его до самого сердца. Падает в пыль могучий Исмен. Удивление видит Клеодокса в глазах его. И доносится до ушей его безумный крик:
– Не отберешь! Не отберешь!..
Со смехом скачет вокруг упавшего брата Сипил, потрясая оружием. И вдруг смех его переходит в рыдания.
– Брат мой! – словно пелена спадает с глаз Сипила. Он обнимает брата, воя и скуля: – Брат… прости, прости…
Вырвав стрелу, вонзает Сипил ее в собственную грудь, не желая жить дальше. И кровь одного брата смешивается с кровью другого…
Покачнулась Клеодокса, но не позволили ей упасть сильные руки юноши. Забрали у нее чашу.
– Ты… ты остановишь все это? – спросила Клеодокса непослушными губами.
– Мне-то это зачем? Я лишь произношу слова. Иногда – показываю картинки. Если хочешь – сама их останови… У тебя впереди целая ночь.
Ушла Клеодокса, задумчивая и тихая. Всю ночь она думала и почти решилась уже пойти к отцу, но не пошла. Хотела рассказать обо всем матери – не рассказала.
Ждала Клеодокса. И дождалась.
В полдень прибежал во дворец раб, с воем и слезами пал он нищ пред царицей, чтобы произнести страшное слово:
– Мертвы!..
Файдим и Тантал боролись друг с другом. Каждый был силен, и сила эта искала выхода. Смеялись братья, радуясь ей, и молодости своей, и миру, расцветавшему всеми красками. Даже сама смерть, подобравшаяся так к ним близко, дохнувшая в затылок которому холодом, лишь на краткий миг прервала их радость.
Умер Исмен?
Обезумел и убил себя Сипил?
Что ж, такова судьба. От нее разве уйдешь? А Файдим и Тантал – живы. Вновь и вновь сходятся они друг с другом. Вновь и вновь падает Тантал, пусть он и старше брата. Гудит земля, хрустят кости. И юный Илионей, хохоча, хлопает в ладоши:
– Еще! Еще!
Ему тоже весело глядеть на эту игру.
– Хороши, правда? – Золотоволосый юноша появляется словно из ниоткуда. Он присаживается на траву рядом с Илионеем, и тот кивает – хороши.
– Мои братья! – говорит он с гордостью.
– Любишь их?
– Люблю.
– А кого больше?
Возятся в траве Файдим и Тантал, не замечая незнакомца. И хмурится Илионей. Обоих братьев он любит. Но кого больше? Файдим всегда хмур и злится часто. А Тантал – веселый. Он берет Илионея с собой на прогулки и сажает его себе на плечи, отчего Илионей становится выше прочих.
Файдим ворчит и ругается.
Тантал смеется над проказами Илионея. А еще, он сам предложил младшему брату пойти ловить лягух в пруду и, наловив целую корзину, помог ее отнести. Сказал:
– Хочешь, чтобы Клеодокса завизжала? Подкинь ей жабу!
Илионей так и сделал. Весело было! Правда, потом Илионея поймали и выпороть хотели, но тут Тантал сказал, что это он все придумал и подговорил младшего. Выпороть-то Илионея выпороли, но когда брат за тебя, когда вы вдвоем – это не так обидно. Ловил Илионей лукавый взгляд брата, и радостно становилось на сердце.
– Его, – указал он незнакомцу на Тантала, который барахтался, пойманный сетями Файдимовых рук. Бугрились мышцы, звенели, как тетива от натуги, только не вырваться Танталу.
Нет отныне в Фивах борца более могучего, нежели Файдим.
– Слабого любишь… это достойно.
Незнакомец провел по волосам Илионея. Теплой была его ладонь.
– Он не слабый! Он тоже сильный! Сильнее всех… ну, кроме Файдима. Файдим – самый сильный. Но Тантал – старше! И он теперь царем будет!
– Думаешь?
– Знаю!
– А если поборет его Файдим? И прогонит из города? Вдруг он сам захочет царем стать? – так спросил незнакомец и, поднявшись, добавил: – Что тогда ты делать станешь?
Гнев вспыхнул в сердце Илионея. Разве способен Файдим на подобную подлость? Нет!
А если способен?
Вон как он крепко держит Тантала, не спешит отпускать, пусть бы и сдался брат на его милость. Вздулись жилы на его лбу, исказилось лицо, сделавшись страшным. Покрасневшие глаза глядят на мир исподлобья.
– Я… я убью его! – Илионей сжал кулаки. – Вызову на бой – и убью.
– Ты же маленький. Слабый. Он тебя одной рукой поборет…
Незнакомец ушел, оставив Илионея в задумчивости. И чем больше думал он, тем яснее понимал – прав золотоволосый странник. Разве управиться Илионею с могучим Файдимом?
– Отчего ты хмурый такой? – спросил Тантал, обнимая брата. Подбросил его высоко, прямо к яркому полуденному солнцу. – Улыбнись, малыш!
Улыбнулся Илионей, но горько было у него на сердце.
– Хватит уже с ним нянчиться, – Файдим бурчал и глядел исподлобья, словно догадывался о мыслях Илионея. – Он взрослый уже.
– Успеет еще вырасти.
Тантал посадил брата на плечи и понес его к городу. Легко он ступал, словно не было веса в Илионее. И песню еще запел веселую. Илионей почти уже успокоился, но вдруг что-то заставило его обернуться. Увидел он злой, неприязненный взгляд Файдима, устремленный вслед Танталу. Словно нож в спину…
Что же делать?
Этодайя нашла своего нового знакомца там же, где и оставила. Сидел он, перебирая струны кифары, и хоть простенькая мелодия рождалась под пальцами его, но была она прекрасна. И заслушалась Этодайя, не смея подойти. Робость, обычная для нее, вызывавшая насмешки сестер и удивленное легкое презрение со стороны матери, сковала ее ноги. Еще немного, и убежит Этодайя, спеша скрыться под надежной крышей отцовского дома.
Но держит ее музыка.
Обрывается она, и незнакомец поднимает глаза. Он смотрит на нее так, как ни один мужчина прежде не глядел.
– Ты пришла.
– Я пришла.
– Я ждал.
– Меня ли?
Знала Этодайя, что выскользнула из дворца Клеодокса, завистливая младшая сестра. Она была красива, и умна, и свирепа, как молодая волчица. Мать не единожды повторяла, что вот она достойная царица и что Этодайе надо бы пример с нее брать.
– Тебя, конечно, тебя! Твоя сестра здесь была. – Он отложил кифару и протянул ей руку. Нежна она была, словно женская, но сильна, как мужская. И, трепет преодолев, коснулась Этодайя его пальцев. – Желала она знать, кто я… Она злая. В злом сердце нет красоты.
– А во мне?
– В тебе – есть.
– Ложь!
– Правда, – возразил он, касаясь ее пальцев губами. – Я не умею лгать. Но ты печальна. Я слышал о горе, постигшем вашу семью. Мне жаль твоих братьев.
– И мне… они были добрыми. Веселыми. Они никогда меня не обижали.
Печаль была ей к лицу, и Аполлон залюбовался ею, на мгновенье забыв, кто он такой и почему не может позволить себе отдаться любви.
– Я не знаю, какое зло они совершили, чтобы… – Этодайя закрыла лицо руками, и сердце Аполлона, которое он искренне считал сделанным из камня, вдруг пронзила острая боль. – За что их покарали боги?!
– Их ли? – Он решился обнять ее, и Этодайя прильнула к нему, как ветвь плюща к холодной скале.
– А кого?
Он знал ответ и кусал губы, страшась его выдать. Что сделает она, узнав истину? Убежит в гневе? В ужасе? Проклянет его? Но разве виновна стрела в том, что летит в цель? Что рука, отпустившая тетиву, уже решила все и сразу? И теперь, каковы бы ни были желания стрелы, путь-то ее предначертан.
Молча целовал Аполлон волосы своей возлюбленной, руки ее дрожащие, глаза, полные слез. Росла трещина, расширялась, по каменному сердцу проходила.
– Ты останешься здесь? – спросила Этодайя.
– Останусь. Пока не прогонишь…
– Никогда не прогоню.
Она ушла, оглядываясь, словно опасаясь, что исчезнет он, чужак, укравший ее душу. Отчего не желает Аполлон прийти во дворец? Преклонить колени перед Амфионом и Ниобой? Нашлось бы там место для него. Уж, верно, не стали бы противиться отец и мать их браку. У них еще шесть дочерей, помимо Этодайи, будет кому стать женой царя или героя. А Этодайя желала одного – быть с Аполлоном.
Он же, глядя ей вслед, сдерживал крик, готовый исторгнуться из его горла. Клекотала боль в груди, и немели руки. Вытащив чашу, наполнил ее Аполлон водой и выпил до дна, не морщась. Вгляделся он в лицо прадеда, долго смотрел на него, пока не поплыло серебро, становясь зеркалом.
Вот лежит его Этодайя, бледная. И сомкнуты губы ее, неподвижны ресницы. Не бьется синяя жилка на шее, и лишь ослабевшие руки обнимают рукоять ножа. Улыбается Этодайя счастливо, как будто в радость ей – умереть.
– Нет… нет… не надо, – шепчет Аполлон, ощущая, как невыносимая боль сковывает его. Не вдохнуть. Не выдохнуть.
И, преодолевая ее, он протягивает руку. Касается ледяной ладони, прощаясь.
– Нет, – говорит он пустой чаше. – Ты ошибся! Ошибся!
– Кто ошибся? – спрашивает Клеодокса. Давно пришла она и, скрывшись от людских глаз, смотрела, как обнимает Аполлон неудачницу Этодайю, как говорит с ней ласково, целует нежно. А после, выпив из чаши, меняется в лице.
Что увидел он в ней, в этой чаше, золотоволосый чужак, обещавший возвести на трон Клеодоксу?
Предсказал он верно гибель братьев, и все случилось именно так, как видела она. Обезумевший Сипил убил Исмена. А после пронзил себе грудь стрелой, не желая жить без брата.
И чему же суждено случиться дальше?
– О, здравствуй, змея, – Аполлон улыбался – прежней злой улыбкой. – Приползла ко мне пополнить запасы яда?
– Отчего же, у меня и собственного в достатке. Не то что у дорогой моей сестрицы, которая оказалась так глупа, чтобы полюбить проходимца. Но она всех любит, Аполлон.
– Значит, у нее большое сердце.
– Большое – не значит, что крепкое.
– Чего тебе надобно?
– Узнать, что за чудесная у тебя чаша. Уж не та ли это чаша, о которой матушка не велела нам упоминать? Не ее ли украл коварный Лай? И не из нее ли отравила лошадей Хрисиппа ревнивая Лето? Не эта ли чаша показывает грядущее, взамен отбирая разум? Сколько раз пил из нее мой брат?
– Единожды.
– Ему хватило. Слабый он какой… а ты силен… и бесстрашен… или же кровь твоя служит тебе защитой от безумия?
Коснулась Клеодокса руки Аполлона, и холодными были ее пальцы.
– А если и так, то что?
– Мести желаешь, сын Лето? И что помешает мне остановить тебя?
– Быть может, это? – Острый нож прижался к ее белой шее. Но лишь рассмеялась Клеодокса:
– О, неужели сам меня убьешь? Тогда все бросятся искать убийцу. И найдут тебя, не сомневайся. А еще, я могу закричать, и воины отца положат конец твоей бессмысленной жизни.
– Ты и правда змея!
– Мы стоим друг друга. Хочу я предложить тебе сделку. Ты обещал мне, что стану я царицей, что Фивы будут моими, так сдержи слово. Я не стану мешать твоей мести, помогу даже.
Молчал Аполлон, пораженный ее коварством, и решила Клеодокса, что обдумывает он ее предложение.
– Ты не справишься один. А вдвоем мы сумеем. И если захочешь, то сам взойдешь на трон! Ты силен. И бесстрашен, если не побоялся явиться сюда один. Умен. Коварен. Из тебя выйдет хороший царь. А я буду славной царицей.
– Я не люблю тебя, – отстранил Аполлон ее ледяную руку.
– А кого же любишь? Неужто эту глупышку, Этодайю? Хорошо, забирай ее и увози. Пусть она станет твоей наградой, если иной ты не желаешь. Так что, сын Лето, примешь ли ты мою помощь?
На другой день вновь боролись братья, и вновь побеждал Файдим. Но теперь не доставляла их борьба Илионею приятных ощущений. Видел он не схватку на радость богам, когда силой своей человек восславляет их, но злость, сокрытую в могучем теле Файдима. Вот заламывает он руку брату сильнее, чем надо бы. Вот выкручивает ее, так что мышцы стонут и трещат кости. Вот спина борца натягивается, словно древесный ствол под ветром, того и гляди хрустнет.
– Здравствуй, царевич. – Вчерашний незнакомец уселся рядом с Илиопеем: – Как твои братья?
– Я… я поборю его! Вырасту сильным и поборю.
– Так когда это будет… и разве вернет это брата? Месть ничего не меняет, юный Илионей. Месть лишь дает увидеть призрак справедливости.
– Тогда что мне делать?
– Помочь.
– Как?
– Хочешь, чтобы завтра Тантал поборол Файдима?
– Хочу.
– Он сильный, но очень добрый. Надо, чтобы Тантал стал злым, ненадолго, этого хватит. Когда поймет Файдим, что способен брат его одолеть, тогда и перестанет метить на его место. Вот, возьми.
Незнакомец протянул ему стеклянный фиал, в которых матери обычно хранят драгоценные масла для своих чад.
– Добавь в воду одну каплю. Всего лишь каплю! Смотри, не ошибись! И дай Танталу выпить. Достаточно будет, даже если просто пригубит он. Сила войдет в его тело. Вот, гляди.
Из сумки возникли серебряная чаша и обыкновенная фляга. Налил незнакомец в чашу воды, капнул каплю из фиала, всего одну. И – выпил воду. Ничего с ним не случилось.
Поднялся незнакомец, подхватил на руки Илионея и подбросил его, так высоко, как ни один из братьев не подбрасывал.
– Видишь, каким сильным я стал? – спросил он. – Сам решай, помогать ли брату. Но, чур – не рассказывать ему об этом! Он у тебя очень честный. Не захочет побеждать такой ценой. А не победит – погибнет.
И этим же вечером вновь обнимал Аполлон возлюбленную, пел ей, лишь только ей, улыбался, хотя страшная боль разъедала его душу. Он бы отдал ей и сердце, и саму жизнь, лишь бы переменить все. И слушала его пение Этодайя, прижималась к нему нежно, готовая идти за милым хоть на край света, хоть за край его.
Кусала губы ревнивая Клеодокса: впервые обошла ее сестра!
Но она заплатит за это. И этот золотоволосый, тоже считающий, что он – почти бог. Пусть поможет он исполнить Клеодоксе ее желание, а там уже получит то, что заслужил.
Утро наступило.
Всю ночь проворочался без сна Илионей. И так он думал, и иначе. Вдруг яд дал ему незнакомец? Но нет: испил он из чаши и остался жив, силен только сделался… и не желает Илионей дурного. Только брату хочет он помочь. Каплю, всего-навсего каплю… одна победа Тантала – и перестанет Файдим брата мучить.
Рано-рано побежал Илионей к роднику, принес воды холодной и, наполнив чашу – самую обыкновенную, не такую красивую, как у незнакомца, – влил в нее одну каплю снадобья.
Но хватит ли одной? Файдим силен… и Тантал выше и крепче того незнакомца.
И дрогнула его рука, выпуская из фиал еще одну каплю. Две…
– Вот, – поднес Илионей чашу брату, зная, что не откажется Тантал выпить. – Я для тебя к роднику бегал. Кто выпьет это, сильным становится! Люди так говорят.
– Ну, если люди говорят, надо их слушать.
Принял чашу Тантал, выпил половину содержимого, а вторую часть – Файдиму отдал:
– Возьми, брат. Если уж сильными быть, то вдвоем.
Хотел закричать Илионей, предупредить Тантала, но не успел. Глотком одним осушил Файдим чашу и отбросил ее в сторону за ненадобностью. Вновь сошлись в бою братья. Содрогнулась земля. Затрещали кости, как корни деревьев, из земли выворачиваемых. Согнулись спины, и вздулись мышцы на руках Файдима. И на руках Тантала. И руки их переплелись в борьбе – как змеи огромные.
– Прекратите! – закричал Илионей.
Но кто его слышал? Ломали братья друг друга. Сила невиданная бурлила в их крови. Туманила она разум, и уже не знали братья, где они и кто они.
– Прекратите!..
Видели лишь один другого и желали смерти друг другу. Закричал Тантал, ломая спину Файдиму. И захрипел Файдим, сжимая руки на горле брата. Рухнули оба на землю.
– Видишь, что ты наделал? – Незнакомец возник, как и в прошлый раз, из ниоткуда. – Зачем ты две капли добавил? Лекарство и яд – две стороны одного клинка. В умелой руке он ранит. Неумелую – кусает.
– Я не хотел…
Дышал еще Тантал, пена кровавая лилась с губ его.
– Брату скажи, – велел незнакомец.
И подошел Илионей к Танталу на непослушных ногах, обнял брата.
– Прости, прости меня…
Только не узнал Тантал младшего брата: по-прежнему видел он перед собою врага. И рука его сомкнулась на детском горле. Быстро умер Илионей. А незнакомец ушел.
Нет, не шел он – бежал, бежал прочь от белокаменных Фив, желая лишь одного: очутиться там, где нет людей. Обессиленный, упал он на дорогу, закричал, и лишь солнце слышало этот крик:
– Пожалуйста! Я не хочу больше!
Дополз Аполлон до края дороги, свернулся в клубок в пыли. Плакал, и пыль поглощала его слезы. Уснул он нервным зыбким сном, и пронеслись перед внутренним взором его все иные дороги, пройденные им. И моря безбрежная равнина. И остров, подобный зеленому драгоценному камню. Услышал он знакомые с детства голоса. Волны разбивались об острый каменистый берег. Кружились чайки. Ветер напевал колыбельную, но нет, это не ветер – мамин ласковый голос.
– Расти, расти, мой сын, – шептала Лето, склоняясь над колыбелью. – Сильным расти. Смелым расти. Пусть твое сердце станет камнем… таким же камнем, как и сердце Лая. Пусть душа твоя будет черна, как душа Ниобы. Пусть не знаешь ты радости иной, чем горе врагов своих… расти, мой сын. Болью ответь на боль, которую мне причинили… я знаю, что будет так. Я видела. Видела!
С серебряной чашей играл Аполлон – не было иных игрушек на острове. И не рисунки на волнах видел он, но людей, далеких, которым предстояло умереть. Там, дома, все это казалось забавой.
Люди сделали больно маме?
Аполлон отомстит им. Он ведь для этого только и рожден.
В нем кровь моря, и кровь бога, и сам он, наверное, бог, ведь люди в это верят. Они нашли путь к острову и желают знать, что будет с ними. Они слушают мать, называя ее пророчицей. Лето же говорит, что она – лишь голос нового бога. Всегда исполнялось то, что видела Лето. И тем мать укрепляла славу Аполлона. Но отдал бы он все, лишь бы переменить свою судьбу.
– Не хочу, – молил он, обращаясь к небесам. – Не хочу! Избавьте меня от этого, боги!
Не избавят. И старец Нерей глядит на правнука строго: как смеет он бежать от судьбы?
Утром вернется Аполлон в Фивы.
Горе пришло в дом Амфиона. Погибли сыновья его. Семеро их было, и вот лишь двое остались. И – нема Ниоба. Словно орлица вьется она над детьми, желая защитить их. Руки-крылья норовят обнять каждого, и страх точит ее сердце.
Сон, проклятый сон видеться ей перестал. Неужто оттого, что сбываться начал? Нет! Не допустит Ниоба этого! Отошлет она прочь последних сыновей, укроет, спрячет их… И Амфион согласен.
Покидают Альпенор и Дамасихтон отцовский кров. Одеты они просто, и велено им никому не открывать имен своих. Жрецы же приносят богам жертвы. Ничего не жалеет Амфион, желая сохранить сыновей. И кровь льется на камни. Падают под ножами жрецов быки, овцы и прекрасный белый конь царя.
Но судьба уже вышла им всем навстречу…
…Юноша сидел в пыли на дороге и горько рыдал.
– Эй, ты! Поднимись! – велел ему Дамасихтон. Недоволен он был, что предстоит ему жить вдали от дворца, притворяясь простым человеком, хоть и был он царской крови и наследником трона.
Юноша не шелохнулся.
– Встань!
– Замолчала моя кифара, – ответил он, поднимая на царевичей полные тоски глаза. – И сердце разбито. Как склеить его? Возвращайтесь! И спасены будете.
– Да как смеет он говорить с нами так?! – Дамасихтон возмутился, поскольку показались ему эти речи неучтивыми.
– Смерть ждет вас. Возвращайтесь – и избегнете ее.
– Не ты ли – та самая смерть?
Не выглядел юноша бойцом, напротив, слабым он казался, изможденным, словно источенным страшной болезнью.
– Я, – ответил он. – Я – та самая смерть, которая принесла безумие твоему брату и его рукой убила брата другого. Я – та самая смерть, что забрала еще троих ваших братьев. И я заберу вас, если вы не вернетесь…
Закричал Дамасихтон от гнева и ярости. Вот он, враг! Не бог! Не герой! Но – всего лишь человек. Кинулся он на незнакомца, желая поразить его мечом, и, верно, поразил бы, поскольку не шелохнулся Аполлон. Но земля подставила корень под ноги царевичу. Споткнувшись, рухнул он на дорогу – на собственный меч.
– Говорил же я – возвращайтесь!
Поднялся тогда юноша, и решил Альпенор, что и за ним смерть идет, и с криком бросился он прочь. Бежал быстро, не разбирая дороги. И вывернулась дорога из-под его ног. В пропасть рухнул царевич.
Семеро сыновей было у Ниобы. Ни одного не осталось.
Семеро дочерей есть у Амфиона.
Горе истончило черты лица Этодайи. И смотрится в него Аполлон, как в собственное отражение. Желал бы он убрать ранние морщинки с высокого лба, вернуть ее глазам утраченное сияние, прикосновением стереть мертвенную белизну с ее губ.
Пусть бы улыбались они, как прежде.
Но разве смел он?
Обнял, ее прижал к себе крепко, запоминая этот миг. Сколько еще им осталось? Чаша не говорит о ходе времени и сроках, но лишь о том, чему суждено случиться.
Умрет Этодайя. И с нею – сердце Аполлона.
– Убежим, – шепчет он ей на ухо. – Давай убежим! На край света, туда, где солнце ныряет в кипящее море. Или туда, где оно из моря выныривает. Где свет поднимается из земли до самого неба.
– Не могу, – отвечает Этодайя. – Хотела бы бежать с тобой, но как оставить мать? Отца? Сестер? Боги прогневались на нас. И стоит ли искать иную судьбу?
– А если боги уже взяли то, что должны были взять? Пойдешь тогда со мной?
– Пойду…
Обещала она, желая всем сердцем своим – рядом с ним быть. И слышала эти слова Клеодокса, не отходившая от сестры. Притворялась, что волнуется за нее.
Нет больше у нее братьев, но сестры – остались.
Кто – старше. Кто красивее, нежели Клеодокса. Кто – больше любим отцом. Или же матерью… нет, не должно остаться у Ниобы и Амфиона иных детей! Ждет вечера Клеодокса и выскальзывает из дома. Спешит к условленному месту, и душа ее полна справедливого гнева.
– Думаешь ты, что позволю я тебе отступить?
– И как же ты мне помешаешь? – Аполлон увернулся от пощечины. – Змея… только где твой яд? Или только и способна ты мои руки использовать? Желаешь трона – сама его и добывай. С меня хватит!
– Яд, говоришь, слаб? Нет, сын Лето, крепок мой яд. Не станешь помогать мне – расскажу я матери, кто – убийца их детей. И отцу! И твоей прекрасной возлюбленной. Выдержит ли ее сердце эту боль? Хватит ли сил любовь сохранить?
– Не посмеешь!
– Что? – увернулась Клеодокса, не позволив ему схватить себя. – Убьешь меня? Да ты слишком слаб, чтобы убить своей рукой. Судьба… от нее ведь не уйти, верно?
– Молчи, проклятая!
– Молчать? А с чего мне молчать? Эй, боги, слушайте!..
– Молчи! Молю! Я сделаю… я помогу тебе… желаешь избавиться от сестер? Есть у меня средство. – Аполлон вытащил из сумки сверток. – Это платок из солнечного желтого шелка. Нет платка прекраснее. Любая, кто хоть единожды взглянет на него, захочет его примерить.
Держал он сверток бережно, как держат опасный предмет.
– Носила его царица, которой вздумалось сказать, что нет женщины, прекраснее ее, даже среди богов. И наслала тогда оскорбленная Гера на ее тело немочь. Афина лишила ее разума. Афродита же изуродовала лицо несчастной царицы. Стало оно черным-черно, все распухло и покрылось язвами. Но по-прежнему считала она себя прекрасной и спешила к людям с вопросом – правда ли она красивее всех?.. Возьми платок.
Задрожала Клеодокса от ужаса, захотела отказаться от страшного подарка, но руки сами протянулись к нему.
– Повесь его в саду, куда вы ходите гулять с сестрами. И каждая захочет его примерить. Никому не мешай, и сама прикоснись к нему, но прежде – выпей вот это. – Аполлон протянул ей склянку: – И Этодайю напои. Это защитит тебя и ее от проклятья. Но не обмани меня!
– Не обману.
– Смотри, – Аполлон схватил-таки ее за руку. – Обещала ты! Если не сдержишь слово, то и для тебя в моем колчане стрела найдется. Не убью, но сделаю так, что сама смерти своей пожелаешь!
Страшен он был, как эринния, и поняла Клеодокса, что лучше ей сдержать слово.
Раскрыла она сверток, и ветер подхватил шелк, понес по воздуху и набросил его на ветви мирта. Золотым стягом затрепетал на ветру. И так ярки были переливы ткани, что залюбовалась платком Клеодокса, протянула руку, ведомая одним лишь желанием – снять платок, примерить его. Но – опомнилась.
Хороша была ловушка!
И сестры, глупые ее сестры, попались в нее.
О, как бережно снимали они с ветки злосчастную ткань, как накидывали ее на свои волосы, позволяли ей скользить по своим рукам; как передавали ее друг другу и ревниво глядели, чтобы ни одна не владела платком дольше, нежели прочие! Ткань была легка и тепла. И звезды, вплетенные меж ее нитей, сияли, делая каждую девушку прекрасной.
Жаль было расставаться с этим чудом, и замирало у Клеодоксы сердце – а ну, как обманул ее сын Лето? И нет для нее спасения от чар платка в темном горьковатом напитке? Но тогда и Этодайя умрет. Ее первую и напоила Клеодокса, уверяя, будто чудесное зелье полезно для кожи и волос.
– Смотри, мама! – воскликнула Клеодокса, увидев мать, которая вышла в сад с младшей дочерью. Засмеялась Огигия, протянула ручонки к золотому платку, желая ухватить это ожившее солнце. И со смехом укутали сестры ее чудесной тканью.
Улыбалась Ниоба. И горе разжимало тиски на сердце ее. Нет сыновей, но дочери, дочери живы…
Только сон все равно больше не снится. И судьба – совсем рядом.
Страх вдруг острой стрелой пронзил Ниобу. Откуда взялся тут платок? Кто подбросил его?
Враг!
Враг рядом. Надо спасать дочерей. Глупые, глупые, что же натворили они!
– Отдайте! – выхватила Ниоба у них ткань и бросила в огонь. Вспыхнул тонкий платок, пламени не коснувшись, рассыпался золой.
– Мама! Что ты делаешь?
Ушла Ниоба, ничего не ответив дочерям. Надеялась она, что еще не поздно, что…
К вечеру слегла Астиоха. Смеялась она громко, громче всех, и даже когда смех ее стал хриплым, не смолкла. И, звеня браслетами, пустилась в пляс Фтия. Танцевала до упаду, и, упав на пол, обессилевшая изгибалась и извивалась всем телом, желая продолжить танец. Страшные язвы раскрылись на ее ладонях, поползли вверх по рукам и ногам…
Лекари, все, кого только сумел найти Амфион, лишь печально качали головами: не знали они средства, которое спасло бы царевен. Умирала Пелопия, кричала Астикратия…
Голоса жрецов заглушали их крики. Всем богам велел Амфион принести богатые жертвы. Обещал и дворец свой в жертву отдать, но уходили дочери к Аиду – одна за другой.
Завыла, прижав к груди мертвую Огигию, Ниоба.
– Проклятая! Проклятая Лето! – кричала она в небеса. – Пусть и твой сын, если сумела ты его родить, пусть никогда не знает он радости! Пусть сердце его будет мертво, как мертвы мои дети… – И тут же падала, простиралась ниц. – О Зевс, могучий Зевс! Молю о защите! И тебя, Гера! Ты сама мать, ты и только ты способна понять глубину моего горя… защити!
Ворочались тучи, заслоняя солнце. Громыхал гром отголоском божественного гнева. И умирали дочери. Лишь двое осталось у Ниобы. Кроткая Этодайя и яркая, словно огонь, Клеодокса. Неужели в этом – милосердие богов? Пусть так, готова была Ниоба славить всех и каждого из их сомна, но боялась слова произнести, которые могли бы спугнуть удачу.
Тихо стало в огромном дворце. Сделался тенью некогда могучий Амфион, иссушило его горе. И красота Ниобы поблекла. Разом превратилась она в старуху, и лишь при виде оставшихся дочерей вспыхивали глаза ее безумной радостью.
Но недолго дано было этой радости длиться.
– Матушка, я хочу поговорить с тобой. – Клеодокса вошла к матери и остановилась у колыбели. Опустевшая, была она свидетельницей страшной беды, постигшей их. И лишь ветер качал ее колыбель. – Матушка… не знаю я, что делать. Боюсь я за сестру. Переменилась она сильно.
– Горе к нам пришло. – Ниоба обняла дочь. – Горе людей меняет.
– Верно. Твоя красота поблекла. И отец ослабел. Она же поет, словно птичка. Посмотри, как сияют ее глаза. И улыбка, то и дело улыбка играет на губах. Что такое уж радостное знает она?
– Тебе кажется, милая.
– Нет! Я… я пошла вчера за ней. Она уходит из дому, ночью, когда все спят.
– Куда?
Холод змеей пополз по ногам Ниобы.
– У нее есть любовник. Я видела его, и… он прекрасен, матушка! Волосы у него словно из золота. Кожа – белая. А на плече его – лук и стрелы. Она желает привести его в наш дом и сделать царем. И поэтому умерли мои братья! Поэтому погибли сестры!
Зарыдала Клеодокса горько, и Ниоба, застыв, пыталась уговорить себя, что привиделось все дочери. Не могла Этодайя, нежная, слабая Этодайя сотворить подобное зло!
– Не веришь мне, матушка? Сегодня ночью не ложись спать, но пойди за нею. Увидишь, что говорю я правду! Любила я сестру, но как могла она?..
С трудом дождалась ночи Ниоба. Выскользнула она из покоев своих – тень от тени. И, увидев робкий огонек лампы в руках Этодайи, замерла. Уже поняла Ниоба – правду сказала младшая дочь, но все еще не желала верить.
Пошла Ниоба, видя лишь этот робкий свет во тьме.
Двое стояли под старым деревом. И любовалась ими луна. Ветер играл на струнах ветвей, и листья падали к их ногам. Обнимал юноша девушку, и она так и льнула к возлюбленному.
Само время остановилось для этих двоих.
И лишь на краткий миг озарило пламя лицо юноши. Узнала его Ниоба. Как не узнать, хоть и видела она его лишь единожды – в страшном видении, чашей ей навеянном. А после каждую ночь – во сне.
Лето, проклятая Лето…
Ушла Ниоба.
Плакала она, хоть оставались сухими ее глаза. Гнев душил, теснил ее сердце. Убить! Обоих! Немедля! Кликнуть стражу, рассказать все Амфиону… нельзя, слабым стало сердце его после многих этих ударов. Не вынесет он такого предательства. Тогда… пусть уходят!
Нет больше у Ниобы сил, чтобы сражаться с призраками.
Ждала она рассвета и дочери своей у ворот дома.
– Матушка? – вспыхнули огнем щеки Этодайи. – Что делаешь ты, матушка?
– Тебя жду.
Подошла Ниоба к дочери и, заглянув в глаза, ударила ее. По щеке пунцовой, по губам, которые еще хранили след прикосновения других губ.
– Уходи, – сказала она. – Нет у меня больше дочери. Будь проклят тот миг, когда вышла ты из моего чрева! Пусть бы сожрали тебя бродячие псы! Пусть бы змеи удушили тебя в колыбели!
– За что, матушка?!
– Тогда бы остались живы мои сыновья! И мои дочери…
– Матушка, ты безумна…
– Как зовут того, кто стал тебе дороже братьев и сестер? Как его имя?!
– Аполлон… но, матушка, ты…
– Молчи! Молчи, проклятая! Пусть душу твою берут себе эриннии. Он, сын Лето и Лая, который запятнал себя пролитой им кровью брата, пришел, чтобы забрать себе трон. Он убивал, а ты… ты желала царицей стать? Не бывать такому! Проклинаю тебя! Слышите, боги?! Я проклинаю ее!
– Неправда…
Покачнулась Этодайя, словно само небо рухнуло на плечи ее, раздавив, но оставив живой.
– Неправда… – отвернулась она от матери, обезумевшей так внезапно. Бросилась туда, где ждал ее Аполлон, желая одного – спросить! Узнала! Глаза его не врут, и губы тоже. Они дарили ей поцелуи, руки нежность давали. И разве эти руки могли… ложь, ложь!
Правда.
Она по взгляду его поняла. По тому, как побледнело его лицо. По рукам, что протянулись, желая обнять ее, но – не смея сделать это.
– Это ты? – отступала Этодайя. – Ты убил моих братьев?!
– Я, – тише шелеста волн был голос Аполлона.
– И сестер?
– Я дал им способ.
– А меня? Меня почему ты пощадил?
– Ты знаешь ответ.
И лучше бы правда была таковой, как сказала ей мать. Трон? Что ему этот трон, что город этот? Меньше значит он, чем песчинка на ладони Этодайи. И летит она, мешаясь с другими песчинками.
– Я люблю тебя, – сказал Аполлон, обнимая ее, дрожащую, слабую. – Я лишь стрела, которая…
– Стрела… и нож… нож…
Она со всхлипом прижалась к Аполлону, обвила за шею, коснувшись волос, так нежно – прощаясь. И прежде, чем успел Аполлон остановить ее, выхватила нож и вонзила себе в сердце.
– Прости, – сказала она.
Аполлон позволил бы ей убить себя. Он и ждал этого удара, готовясь уйти в страну теней, где не будет ничего, даже боли. Но, словно мягкий лист, опустилась Этодайя к его ногам.
Она была прекрасна. Бледна. И драгоценный наряд ее украшали алые капли крови. Упал на колени Аполлон, не находя в себе сил, чтобы закричать. То касался он рукояти ножа, то убирал руки, не смея вырвать эту занозу из ее груди. Остановилось ее сердце.
И пусть умелым был лекарем Аполлон, но мертвое оставалось мертвым.
Поднял он тогда возлюбленную на руки. Легкой показалась она ему, легче пушинки. Понес он ее к отцовскому дому, уже не боясь ни стрел, ни копий, ни даже молнии Зевса, случись ей поразить Аполлона. В радость ему было бы умереть. Но никто не осмелился заступить путь чужаку.
– Здравствуй, Амфион, – сказал он, обращаясь к царю. – И ты, жестокая царица.
– Кто ты?! – Амфион глядел лишь на мертвую дочь. – За что убил ты моих детей?!
– Не твоих – ее! Молчишь, царица? Сбылось твое проклятье. Нет у меня больше сердца. Она украла его. Унесла с собой в Аид. И если вспыхнет в этом сердце хоть искра света, то… я буду рад…
– За что?! – прошептала Ниоба.
– За что? Не знаю. Я был рожден на безымянном острове, который до моего рождения служил пристанищем лишь чайкам. Я слышал с детства птичьи голоса и еще – историю о том, что должен отомстить. Тебе, царица! Ты убила моего деда. И гнала мою мать, как охотник гонит лань, желая, чтобы упала она без сил. За что? Не знаю. Ответь, царица. Молчишь?
Слезы текли по щекам Ниобы. И Аполлон, лаская волосы мертвой Этодайи, продолжил:
– Я ненавидел тебя, тебя не зная. И месть готовил. Славной вышла она, правда?
– Мои дети… – Амфион схватился за грудь.
– Твои дети сами убили себя. Такова их судьба. Я лишь шел ее дорогой. И только однажды попытался свернуть с нее. Твои сыновья… не желал я смерти последних. И думал оставить Фивы, не тронув твоих дочерей, лишь ее забрав с собою. – Он поцеловал холодный лоб возлюбленной. – Только – не позволили мне сделать это. Правильно ты прокляла свою дочь, царица! Вот только дочерью… ошиблась. Оглянись! Видишь – себя? Видишь! Она завистлива и ревнива, прямо как ты. И у нее холодное сердце. Это она потребовала у меня средство, чтобы извести всех сестер своих, обещая, что потом отпустит нас. Я дал ей это средство. Кто я такой, чтобы судить тебя? А вот она – судила. Но только нарушила слово.
Бережно положил Аполлон Этодайю к ногам ее отца.
– Ты лжешь! Он лжет, матушка! Лжет!
– Нет. Я не умею лгать. Узнаешь эту стрелу, Амфион?
Золоченая, легла она на тетиву.
– Скажи хоть слово, царь! И отступлюсь я. Будет жить твоя дочь. Станет царицей. Родит тебе внуков…
Молчал Амфион, схватившись за грудь. Не выдержало боли его сердце. Молчала Ниоба, глядя на мертвую дочь. И не оставалось у нее слез, чтобы оплакать ее.
– Тогда – пусть будет так.
Стрела впилась в горло Клеодоксы.
– Прости, змея, но о тебе печалиться я не стану…
И вновь не нашлось никого, кто осмелился бы заступить путь золотоволосому юноше. Уходил он из Фив и нес на плече лук, а в руках – кифару с одной оборванной струной.