Вместо эпилога
Октябрь дымил кострами. Сероватый, будто пропыленный, воздух был густым и сладким. Плакали журавли, кружили над полями, но не улетали, как будто крепки были цепи, привязавшие их к этой земле и дому, на ней стоящему.
Осенью горгульи мерзли. Их морды скривились, будто готовы были заплакать от огорчения и тоски, скорого одиночества и внутренней пустоты. Горгульи следили за грузчиками, и те, чувствуя взгляды, спешили работать.
Машины шли к дому вереницей, останавливались у парадного входа, принимая мебель, дубовые панели, мраморные плиты, светильники… Отдельно выносили коробки с мелочью, которую там, в доме, упаковывали в хрустящую бумагу и укладывали в соломенные коконы. Гобелены скатывались, картины паковались вместе с рамами и перевязывались бечевкой.
Дом страдал. Саломея ощущала его боль, живую, явную, и, спеша утешить, шептала стенам обещания, что они ненадолго останутся одинокими.
Олег сказал, что покупатель есть и что денег дает немного, но и это хорошо – репутация у места не та. Саломея видела этого самого покупателя – невысокого человечка с желтоватой кожей и привычкой ковыряться в носу. Он приезжал трижды и всякий раз дотошно осматривал свое приобретение. Еще он привез экстрасенса и батюшку, которые косились друг на друга, но не спешили возражать против подобного соседства, предпочитая выполнять работу по-своему.
Запределье спало. И Саломея не стала бы загадывать на то, что сон этот будет долог и крепок. Для всех было бы лучше убить дом, но этот совет Саломеи не приняли.
– Все закончилось, – сказал Олег, и Кира, спрятавшаяся за его плечом, кивнула.
– Все закончилось уже, – прошелестела Тамара, которая, пусть и оправилась от ранения, но была еще очень слаба. – А мне нужны деньги. Очень. Мне с квартирой разбираться и… вообще.
И никто не решился оспорить это ее право.
Запределье в очередной раз изменило людей, связав их друг с другом навечно, пусть даже сейчас эти связи кажутся зыбкими.
Кира. Лешка. Олег. Тамара с ее восковой бледностью, впавшими щеками и по-старчески редкими сухими волосами. Тамара заплетает их в косицу, и становится похожей на престарелую гимназистку. Облик ее вызывает жалость, и Кира спешит помогать. А Олег, пусть и держится в отдалении, но никогда не бросит этих троих. Чувство долга? Извращенная любовь к остаткам чужой семьи?
Саломею не спрашивали. Ей бы уйти, но нечто, чему не было имени, держало ее в этом месте, заставляя смотреть, как разоряют дом грузчики. Легкая осенняя тоска давила на грудь. И зима, отделенная границей ноябрьских дождей, уже протянула руку, стирая веснушки.
Скоро станет темно и плохо.
– Здесь надо посадить розы, – новый владелец дома вынырнул из пожелтевшей сирени. – Только розы! Исключительно! А вы тоже из этих?
Он подмигнул обоими глазами и сунул палец в нос.
– Почистите домик? Я заплачу!
Палец шевелился, ноздря натягивалась, грозя лопнуть, но не лопалась.
– Химер уберите, – посоветовала ему Саломея. – А то замерзнут. И голубятню поставьте.
– Зачем?
– Просто. Раньше тут была голубятня. Тут недалеко парень живет. Он голубей разводит. Красивые. Поговорите с ним… а розы – это хорошо.
Саломея направилась к дому. Листва шелестела под ногами, дымило небо. Хрипло дышал человек в черном пальто с богатым бобровым воротником.
– Нет, – сказал он. – Гадить станут.
Рационально. Наверное, правильно, что рационально.
– Вы ведь уезжаете? Мне бы хотелось, чтобы все поскорее… ну понимаете, да? Мы говорили с Олегом. Он обещал до пятницы!
Мизинец терзал вторую ноздрю, а оттопыренный большой палец елозил по губам, и звуки получались чавкающие, жалкие.
– Я сегодня уезжаю, – пообещала Саломея. – Все уезжают.
И приехали, чтобы попрощаться с домом, пусть никогда себе в том не признаются.
Олег следит за рабочими. За прошедшее время он погрузнел, сделался по-медвежьи неповоротливым. Он то и дело покрикивал, но тут же заходился ломким кашлем, и Кира вздрагивала, поворачивалась к нему и долго смотрела страдающим взглядом. В ней только это и осталось прежним – взгляд, да еще манера вздрагивать при громких звуках.
Светлые волосы спрятаны под шляпку, кокетливая вуаль отбрасывает тень на лицо. Алый плащ и алые же сапожки на твердых каблучках делают Киру заметной издали, слишком уж заметной, чтобы ей было уютно. Но она старается соответствовать.
Лешка сидит на лавочке, царапает дерево гвоздем. Лицо его выражает предельную серьезность, но стоило подойти Саломее, как Лешка выронил гвоздь и сунул руки в карманы.
– Они поженятся, – сказал он. – Это хорошо или плохо?
– Не знаю.
– А еще тетя Тома с нами живет. Ей одной нельзя. Она больная. У нее дырка в животе плохо заживает. Но я думаю, что она теперь совсем с нами. И мама тоже так думает. А Олег ничего не говорит.
Саломея присела на лавку и подняла гвоздь.
– Твое?
– Ничье. Зря они дом продали. Я говорил, чтобы не продавали… теперь ему будет одиноко, – Лешка вытащил из кармана нечто, завернутое в не слишком чистую тряпку. – Вот. Мама выкинула. А я вытащил. Это же неправильно, выкидывать чужие вещи?
– Неправильно.
В тряпке лежала фарфоровая солонка в виде голубя.
– И чего злиться, если она умерла? Если бы живая была, тогда ладно… А ты что делать будешь?
– Не знаю. – Саломея завернула голубка в ткань и спрятала в карман.
– Мама и на тебя злится. Она говорит, что если бы ты раньше обо всем сказала, то я бы не напугался. А я и не напугался совсем. Только потом, когда тетя Тома почти умерла. Но она же не умерла, и получается, что все не в счет. Но мама все равно злится… а тетя Тома письмо написала… ну туда. В тюрьму. Длинное. Она думала, что никто не знает. Я вот знаю. Но скажу только тебе.
Тамара сидит на другой лавке, обнимает обеими руками трость и, вывернув шею, разглядывает узкий карниз старого дома, на котором зябнут горгульи.
– Она чувствует себя несчастливо.
– Несчастной, – поправила Саломея. – Но пройдет время, и она успокоится.
Возможно, забудет о том, что в нее стреляли, и что она едва-едва не умерла, и что когда не умерла, то оказалась на улице, ведь квартиру уже продали. И что человек, ее предавший, жив, пусть и ранен. Папин пистолет не подвел, и пуля перебила локтевую кость. А пламя погрызло лицо. Василий давит на присяжных жалостью и охотно рассказывает о своей неземной любви…
Ему не видать снисхождения, но даже там, за решеткой, он продолжает мучить бывшую супругу совестью. И Тамара будет писать письма, надеясь, что боль утихнет и все образуется.
– Хочешь, я покажу тебе голубей? Настоящих? – Саломея протянула руку, и Лешка вцепился в нее, ответив:
– Хочу.
Их отпустили.
Октябрь наполнял лес дрожащими тенями облетающей листвы, маревом танцующих паутинок и особым, влажным духом скорой осени, настоящей, темной, той самой, за которой дремлет зима.
Гришаня ждал, и самовар его пыхтел, выдыхая клубы пара. Кипятком наполнялись фарфоровые чайники и кружки, ждали часа сушки, баранки и кренделя, поллитровые банки с вареньем и миска крупной брусники. Голуби ворковали на крыше.
И Саломея подумала, что с этим местом ей тоже будет жаль расставаться.
– А то возвращайся, – предложил Гришаня, подливая чай. – Когда-нибудь.
– Когда-нибудь – обязательно.
Но в этом обещании не было смысла. И все, даже Лешка, увлеченно кормивший голубиную стаю с ладони, это понимали. Да только стоило ли портить хороший день подобным пониманием?
Определенно нет.
Многоуважаемая Саломея.
Я давно имею честь наблюдать за Вами и, признаться, с немалым восхищением. Желая выразить его лично, я приглашаю Вас на ужин. Смею заверить, что совместная трапеза ни к чему Вас не обяжет, но даст ответы на некоторые Ваши вопросы, существование которых предопределено некой вещью, доставшейся Вам в наследство.
Я буду премного благодарен, если Вы сочтете возможным взять упомянутую вещь с собой.
Гарантией Вашей безопасности, неприкосновенности Вашего имущества и чести послужит мое слово, а также любые иные действия, которые Вам захочется предпринять.
За сим откланиваюсь, преисполнен надежды лицезреть Вас 17 ноября нынешнего года в ресторане гостиницы «Астория» в девять часов пополудни или же в любое удобное вам время после указанного.
Навеки Ваш преданный поклонник.
И.Д.
1 сентября – 1 декабря 2011
notes