Часть 3
Ты, я и она
В Кросс-Плейнс я возвратился осенью 1934-го. Это было самое обыденное из всех возвращений, ибо никто не удивился моему отсутствию, как будто бы вовсе его не заметил.
Белый дом Роберта стоял на прежнем месте. Он несколько постарел и уже не виделся таким уж роскошным и огромным, как прежде. Я постоял немного, разглядывая лужайку и раздумывая над тем, не заглянуть ли в гости, но передумал и направился туда, где был человек, который действительно ждал меня.
– Здравствуй, милый, – сказала мне та, что притворялась моей матерью. – Мой руки. Ужин готов.
Я отправился в ванную и долго разглядывал себя в зеркале, гадая, почему из всех возможных слов она выбрала именно эти. Неужели я нисколько не изменился?
Но вот же отражение – и тень способна отражаться. Это я? Молодой человек с тонкими чертами лица, с кожей, излишне смуглой, как будто выдававшей смешанное происхождение, что, конечно, было совершенно немыслимо. Волосы мои выгорели на солнце и обрели специфический пегий оттенок. Глаза постарели, посветлели… или же мне лишь казалось?
Я вернулся и сел за стол, уже накрытый к ужину.
– Ты… ни о чем не хочешь меня спросить? – обратился я к Эстер, вглядываясь в бледное ее лицо с той же жадностью, с которой разглядывал собственное.
Она была все та же. Мила. Улыбчива. Больна.
Кукла китайского фарфора. Драгоценная ваза, которая треснет при малейшем неаккуратном прикосновении. Чахоточный румянец странным образом молодил ее, и лишь в черных пробоинах глаз читался истинный возраст.
– О чем, милый?
– Не знаю… о чем-нибудь.
Например, о том, где пропадал я все эти годы, что видел, что испытал и отчего решился вернуться в дом, покинутый однажды. Но мама – здесь я не мог называть ее иначе – лишь улыбалась, сочувственно, как будто бы знала все наперед.
Или назад?
Со временем всегда сложно.
– Я приготовила тебе подарок, – сказала Эстер и поставила на стол сверток. Кофейного цвета бумага, перевязанная обыкновенной веревкой, которые используют в почтовой службе. С узлом мне пришлось повозиться.
– Я хочу, чтобы тебе понравилось, – она присела рядом и наблюдала, как я сдираю бумажные покровы. – По-моему, чернильница – это подходящий подарок для писателя.
– Да, мама…
Тогда-то я извлек серебряную гору, на которой восседала голубка.
– Тебе нравится? – заботливо поинтересовалась Эстер.
Я с трудом удержался от того, чтобы отшвырнуть ужасную птицу, пробудившую не самые приятные из моих воспоминаний. Уж не потому ли она появилась здесь?
Отставив подарок в сторону, я сказал:
– Да, мама. Очень нравится.
– Вот видишь! Теперь у нас все будет хорошо…
Все было не хорошо, но и не плохо. Обыкновенно. Я встретился с Робертом, чтобы узнать, что за прошедшие годы он сменил с десяток мест, давным-давно позабросив ту первую свою работу в магазине одежды и зарплату, казавшуюся некогда высокой – целых сорок долларов в неделю. Он успел побывать газетным журналистом, почтовым служащим, помощником землемера, продавцом содовой, работал уборщиком хлопка, бакалейщиком, клеймовщиком скота, но нигде не задерживался надолго. Неуемная натура требовала иного.
Следует сказать, что на литературном поприще, которое Роберт полагал истинным своим призванием, если не предназначением, он достиг изрядных успехов. Те три рассказа стали первыми из многих, и ныне Роберта печатали регулярно. Публика принимала его произведения, на мой взгляд, по-прежнему чересчур уж фантастичные, весьма благосклонно, прощая ему и явную невероятность происходящего, и нарочитую мужественность героев, которые были похожи друг на друга как братья. Критика снисходительно не замечала человека, потакающего низменным вкусам обывателей, предпочитая даровать ядовитые стрелы своих измышлений иным авторам. Как по мне, эта снисходительность была Роберту лишь на пользу: вряд ли у него бы вышло устоять в этой войне. Но он с прежним упорством не желал мириться с собственной, как ему казалось, безвестностью и работал так много, как никогда прежде. Порой Роберт днями не выходил из дому, а когда все же фантазии его, ставшие куда более реальными, нежели окружавший его мир, отпускали, Роберт чувствовал себя растерянным. И, скрывая эту растерянность, он тянулся к оружию.
Боб – два пистолета.
Он назвал мне это прозвище с гордостью, и продемонстрировал те самые револьверы, вселявшие уверенность в его истерзанную душу. Знаю, что помимо них он постоянно держал при себе нож, а порой прятал в кармане и кастет. Подобное поведение выглядело странным, ведь вряд ли кому-то, находящемуся в здравом уме, пришло бы в голову нападать на Роберта – к своим годам он имел изрядный рост, а вес и вовсе достигал трехсот фунтов. И я скажу, что из них ни одной унции не приходилось на жир.
Роберт не бросил наши с ним тренировки. И когда я спросил его, зачем он мучит себя, Роберт ответил:
– Я должен быть готов.
Правда, мне так и не удалось выяснить, к чему именно готовился и чего так опасался полупрофессиональный боксер, неплохо владеющий оружием. Верно, ее, читающей эти строки.
Она теряет терпение, она касается моей шеи с той нежностью, с которой Роберт касался своих револьверов. И я чувствую холод оружейной стали на собственном затылке. Я слышу, как проворачивается барабан и боек готов высечь искру на пятке гильзы, но… я спешу.
Время уходит.
– Еще немного, – умоляю я, кидая сигару на пол. – Еще немного.
И она соглашается. Отступает. А я возвращаюсь в год тридцать пятый, последний год нашей жизни. И теперь мне кажется, что мы оба предчувствовали грядущее, оттого спешили жить.
Роберт творил, торопясь отпустить на страницы журналов Конана-варвара, царя Кулла, беснующегося протестанта Кейна, тайна появления которого была известна лишь мне, и еще многих иных, обитавших где-то там, в голове Роберта.
Я же занял утраченное некогда место советника. Я читал и перечитывал написанное, комментируя, порой, боюсь, излишне едко, а Роберт слушал мои советы.
Потом мы расставались, и я возвращался в дом, который заполнялся голубями. Их влекла серебряная голубка, прочно обосновавшаяся на моем столе. И Эстер поддалась ее чарам. Она вышивала голубей, рисовала, покупала в городе фарфоровые статуэтки и вырезала из бумаги фигурки, расставляя их везде, где только можно.
Пространство вокруг меня постепенно заполоняли голуби, в том числе и живые, облюбовавшие чердак нашего дома. Стаи слетались сюда со всей округи, и днем, и ночью кружась над крышей, наполняя воздух хлопаньем крыльев, курлыканьем и прочими, весьма мерзкими, на мой взгляд, звуками.
Эстер голуби нравились.
Она выходила во двор и сыпала им овес. Швыряла горсть за горстью, и птицы хватали зерно на лету, сшибались, давили друг друга. Кружились перья, порой лилась и кровь, а однажды я и вовсе обнаружил затоптанную, почти раздавленную голубку.
– Это случается, – сказала Эстер.
И я не нашелся, что ей ответить, как не смог и обратиться с просьбой не прикармливать птиц. В конце концов, когда я исчезал, голуби оставались единственными ее собеседниками.
К слову, другая Эстер все так же продолжала умирать.
С этим процессом, затянувшимся на годы, Роберт свыкся, во всяком случае, именно так мне казалось тогда. То ли он понимал неизбежность смерти, то ли привык, что матушка с ее стальным характером и силой воли научилась отодвигать эту границу неизбежного. Но как бы то ни было, жизнь шла своим чередом. И однажды я узнал, что в жизни Роберта появилась другая женщина.
Нет, я не желаю сказать, что до сего момента у него вообще не было женщин. Отнюдь. Он был хорош собой, остроумен, да и просто умен, а в его глазах жила та печаль, которая влечет слабый пол, пробуждая в нем единственное желание – утешить.
И Роберт охотно поддавался этим утешениям, позволяя себе заводить короткие романы, которые он всячески скрывал от Эстер. О да, эта женщина была ревнива, как гарпия. Она желала владеть сыном единолично и всячески укрепляла эту противоестественную власть.
Редкие несчастливицы, которым довелось дожить до знакомства с Эстер, вскоре после оного навсегда исчезали с горизонта жизни Роберта. Уж не знаю, какие недостатки в них находила миссис Говард, но не сомневаюсь, что находила и с превеликим удовольствием раскрывала их перед сыном.
Она умела бить прицельно, раскалывая ту броню лжи, которую обычно возводят люди, скрывая собственное не слишком красивое нутро. Естественно, разломы не оставляли Роберта равнодушным, да и сами женщины, оскорбленные подобной встречей, немало способствовали разрыву. Надо сказать, что Роберт плохо переносил скандалы. Он уходил от них туда, куда уходил от всех прочих проблем. Вымышленные миры, где царили сила клыка и когтя, варварская свобода принимали автора.
Так вот, тем более поразительным показалось мне известие, что Роберт влюбился. И несколько обидным, что это чувство он скрывал и от меня.
Он стеснялся говорить о ней и в то же время не мог молчать. Как и прежде, ему требовалось выплеснуть на кого-то свои мысли, надежды, желания, правда, теперь он не облекал их в лживые наряды фантастических историй.
Женщину звали Новалин Прайс – это имя показалось мне жестким и сухим, как старая галета – и работала она школьной учительницей. В Кросс-Плейнс она прибыла по приглашению, и в школе были довольны ею, как и она, в свою очередь, была довольна школой.
Я не могу сказать, где и когда состоялась их с Робертом встреча, однако предположу, что к этому приложил руку один из приятелей Говарда, которых за годы моего отсутствия появилось, пожалуй, слишком уж много. Все эти люди отнимали время и те крохи славы, что еще перепадали Роберту, взамен же требовали внимания к собственным ничтожным проблемам.
Где они теперь? Где они были, когда действительно оказались нужны ему? И почему не сумели остановить? Мой гнев диктуется и болью, и пониманием, что их бездействие обрекает на гибель и меня.
Итак, Новалин…
Что мне сказать об этой женщине, кроме того, что Роберт совершенно терял разум, стоило упомянуть о ней. Взгляд его становился туманным, на губах блуждала улыбка, а подбородок мелко подрагивал, как у ребенка, из последних сил старающегося сдержать слезы.
Случалось, что он злился, и тогда губы сжимались, а тот же подбородок, позабыв о дрожи, выдавался вперед, словно гранитный уступ. Ноздри раздувались, а рука привычно тянулась к револьверам.
– Я так больше не могу! – сказал он мне, когда я осмелился спросить, что же такое с ним происходит. – Она меня изводит!
– Кто? – спросил я. Признаться, первой моей мыслью было, что говорит он об Эстер, ведь именно она, как никто иной, обладала умением вытягивать душу.
– Новалин!
Так я впервые услышал это имя. Встретились мы гораздо позже. Роберт всячески откладывал эту встречу, должно быть, опасаясь, что я специально или же ненароком выдам некие его тайны. Он изобретал предлог за предлогом, которые день ото дня становились все более фантастичны.
Однажды он пришел ко мне и, заняв обычное свое место у камина, швырнул шляпу на пол.
– Она требует невозможного! – воскликнул Роберт. – Почему они все требуют от меня невозможного?
– Новалин?
Признаться, еще и не будучи знаком с этой женщиной, я ненавидел ее со всем пылом ревнивой стареющей супруги.
– Новалин. Мама. Папа… я не могу! Мне кажется, что голова моя треснет! – пожаловался Роберт и всхлипнул. – Я только и слышу, что должен то или это…
– Ты ничего и никому не должен.
Где-то наверху заскрипела дверь, вздрогнули доски, и сквозь тонкие стены донеслось курлыканье голубиной стаи.
– Новалин желает, чтобы я бросил маму! Ну как я могу ее бросить, если она больна?! – Его удивление было понятно мне. Сама мысль о расставании с матерью представлялась Роберту совершенно невозможной, а требование новой подруги – и вовсе немыслимым.
– Она больна. Она нуждается во мне!
А он нуждался в Эстер. Пуповина, которая связывает при рождении дитя и мать, в их с Робертом случае оказалась неразорванной и с годами лишь окрепла.
– Новалин не желает ничего слушать! И мама… она говорит, что Новалин мне не подходит…
Это меня тоже ничуть не удивило. Пожалуй, в мире не отыскалось бы женщины, которая, по мнению Эстер, подошла бы Роберту.
– Я не знаю, что мне делать!
– Ничего не делай, – это был единственный совет, который я мог дать в подобной ситуации. Роберт не расстался бы с Эстер, как не сумел бы разорвать связь с Новалин.
– Тогда она уйдет. Они обе уйдут, – Роберт поднял на меня взгляд. В кои-то веки глаза его были свободны от тумана призрачных миров. – И мне останется лишь умереть.
Конечно, я принялся уверять его, что он говорит полную ерунду, что нет у него оснований расставаться с жизнью и что жизнь эта, если подумать, очень даже хороша. Его публикуют. Его любят и читатели, и издатели. Его обходит стороной огненной копье критики, в каковой, на мой взгляд, всегда было больше язвительности, нежели здравого смысла. Он сам здоров, силен и крепок духом…
Пожалуй, эта пламенная речь была бы достойна Цицерона. Вот только Роберт не услышал ни слова. Он сидел, уставившись в камин, на решетке которого сплелись в полете-танце два кованых голубя.
– Ненавижу голубей, – признался он мне. – Мерзкие птицы. Ты знаешь, что они убивают своих птенцов? И что падалью не брезгуют? Я слышал, что в Огайо голубиная стая насмерть заклевала человека. Он остановился в заброшенном доме…
И Роберт принялся рассказывать мне очередную историю, которой, несомненно, суждено было превратиться в рассказ.
– …а Эстер их приваживает. Говорит, что на голубиных крыльях – дорога в рай. Ненавижу… ты говорил, что хотел бы повстречаться с Новалин.
Переход был столь резок, что я не сразу осознал суть вопроса.
– Завтра. В полдень. Если, конечно, это не нарушит твоих планов.
И я сказал, что у меня нет планов.
Той ночью я почти не спал, охваченный странным волнением, которое объяснял себе беспокойством за Роберта. В редкие моменты, когда сознание мое все же покидало тело, я возвращался в пустыню. Я шел по ней, и следы таяли на песке, а цель – какая, я так и не сумел вспомнить по пробуждении – оставалась у горизонта. Потом она и вовсе исчезла.
Проснулся я под рокот голубиной стаи. Птицы заполонили двор. Сверху казалось, что его накрыло живым сизо-бело-бурым покрывалом. Оно шевелилось, но всегда оставалось плотным, неразрывным. И даже когда я вышел, голуби не спешили взлетать. Птицы повернулись ко мне, уставились красными бусинами глаз. И я ощутил себя тем самым человеком из Огайо, которого сожрала стая.
– Кыш! – крикнул я, и голуби поднялись-таки в воздух. Их крылья били меня по лицу, по плечам, по рукам. Коготки рассекали кожу, оставляя глубокие раны, и я пятился к двери, готовый спасаться бегством…
На встречу я опоздал. Признаться, у меня появилась мысль вовсе не пойти, оставить все на откуп судьбы, но молчание дома и бледное, встревоженное лицо моей Эстер гнали меня навстречу грядущему.
Кафе, в котором Роберт и Новалин ждали меня, стояло на углу. Несмотря на обилие красок, смешанных порой в чудовищных сочетаниях, оно было невыразительно и походило на все американские кафе сразу. Внутри витали запахи кофе, табачного дыма и свежих яблочных пирогов. Заметив меня, Роберт вскочил и замахал руками, точно сомневался, найду ли я его среди всех этих людей. Волноваться ему не стоило: вряд ли он при всем желании сумел бы затеряться. Но тогда и вправду я глядел не на него – на Новалин.
Но-ва-лин.
Три слога. Темный волос. Округлое лицо, несколько пухлое, на мой взгляд. Прическа ей не идет, как и этот мягкий подбородок с ямочкой. Когда Новалин улыбается, то ямочки проступают и на щеках. Но я не верю ее улыбке.
И, преодолевая себя, внезапную сухость во рту, неловкость, я говорю:
– Доброго дня. Простите за опоздание.
Она прощает, легко и с улыбкой, и предлагает мне присесть. Я падаю на стул. Принимаю кофе. Диктую заказ. Мы разговариваем, оживленно, может показаться, что по-дружески, но это – иллюзия.
– Рада была с вами встретиться, – говорит она на прощанье. – Вы кажетесь мне знакомым. Скажите, мы с вами нигде не встречались?
– Нет, – довольно резко отвечаю я.
– Странно. Я готова была поклясться, что мы встречались.
Ее палец касается губ, скользит по нижней, пухленькой. Останавливается в уголке рта, пряча улыбку.
– Или вы просто похожи на одного моего знакомого?
Роберт пыхтит. Он ревнив и нетерпелив и уже сожалеет, что свел нас вместе. Домой я вернулся лишь к вечеру. И моя Эстер ждала меня с горячим ужином.
– Ты уже вернулся? – произнесла она фразу, которую произносила день ото дня все тем же ласковым тоном, не изменявшимся ни на йоту. И добавила: – Мой руки.
Потом она сидела и смотрела, как я ем. Неподвижная, белолицая, она походила на один из тех чересчур уж красивых манекенов, которыми полны витрины.
– Она похожа на тебя! – Я не выдержал и закричал, обвиняя ее.
– Кто, милый?
– Новалин!
– Она? Милый, поверь, в этой девушке нет ничего от меня. Она совершенно лишена вкуса, дурно воспитана и груба. – Эстер перечисляла недостатки суженой Роберта с нарочитым равнодушием, но в темных глазах ее гремела гроза.
– Конечно, она привлекательна, но… есть ведь иные, куда более миловидные девицы.
– Я – не Роберт.
– Что ты такое говоришь, милый? Ты заболел? – она поднялась и подошла ко мне.
– Ты же знаешь, что я – не Роберт!
– А кто же тогда?
Не знаю. Не помню. Мальчишка, пожелавший украсть чужую жизнь и чужую мать. Вымышленный персонаж по некоему странному стечению обстоятельств обретший жизнь. Или же Роберт Говард, придумавший себе призрачного приятеля и теперь пользующийся его маской.
– Ты – это ты, – сказала Эстер, касаясь моих волос. – И эта девица – тебе не пара.
Ночью, очередной бессонной ночью, которых, как я понимаю теперь, в моей жизни набралось слишком много, я сидел на подоконнике, курил и воскрешал в памяти лицо Новалин.
Я рисовал его на холсте воображения, придирчиво выверяя каждую черту с памятью.
Брови. Нос. Губы. Глаза. Черные дыры, два ствола, два чертовых револьверных ствола, которые глядят в самое сердце. Я уже видел подобные глаза и слышал этот голос. Я ничего не забыл, пусть бы и желал потерять память.
Я узнал ее в этом обличье.
Но что меняло мое знание? Ничего.
На следующий день я попытался увидеться с Робертом, еще не зная, стоит ли рассказывать ему историю моих приключений, о которых он спрашивал редко, предпочитая выдумывать собственные. Однако встреча не состоялась: Роберт был занят.
Как и на следующий день.
И все дни этого месяца… двух месяцев… трех…
Я приходил к его дому, как к храму, и смиренно ждал приглашения. Я видел, как сбегает из дому вечноголодный издерганный отец Роберта, спеша найти приют и мир в жилищах своих пациентов, и как бродит, подобна призраку, Эстер. Я высматривал знакомую фигуру, умоляя провидение позволить мне остановить грядущую катастрофу.
День ото дня становилось тяжелее.
Я терял силы. Это стояние у черты изматывало меня сильнее, чем переходы по раскаленной пустыне, чем африканские джунгли, полные ядовитых миазмов, чем шторма и штили. Уж не знаю, почему я позволял так поступать с собой и почему не попытался прорваться силой, если не к нему, то хотя бы к Новалин. Я же знал, что в случившемся виновата лишь она.
Та, что стережет меня, говорит, что Роберт был счастлив и потому не нуждался во мне.
Верить ей? Не знаю.
Однажды я все-таки столкнулся с Новалин. Случилось это почти спустя полгода после той знаковой встречи. Она выходила из магазина готового платья с пакетом в руках. Я же просто шел по улице.
– Здравствуйте! – сказал я ей, заступая дорогу. – Как ваши дела? Вы помните меня?
– Прекрати, – серьезно ответила Новалин. – Уже не смешно. Эти твои шутки утомили меня. И кажется, мы обо всем уже поговорили.
– Интересно, о чем?
Она развернулась и зашагала прочь, заставляя меня бежать следом, словно собачонку. И я побежал, поскольку не мог позволить себе быть гордым.
– Погоди… ты же знаешь сама! Ты за мной пришла!
– Я?
– Ты. Не надо играть удивление. Ты пришла за мной. И я готов… забирай.
– Куда? – Она все-таки остановилась и смерила меня взглядом, в котором были лишь холод и презрение.
– В ад. В бездну. В небытие. Туда, откуда ты явилась. Только его оставь в покое!
Новалин вглядывалась в меня, как будто бы я был зеркалом, в котором она искала собственное отражение. Она молчала так долго, что моя надежда успела родиться и умереть.
– Хорошо, – ответила она наконец. – Но ты сам желал этого. Помни.
Не буду говорить, что Новалин исчезла, растворившись в воздухе, как это пристало привидениям и духам. Она избрала обычный человеческий путь, покинув Кросс-Плейнс на поезде. И Роберт пришел провожать ее, пусть бы и пребывал в этот миг в ссоре, в обиде, ощущая себя преданным.
Он стоял, скрываясь среди людей, не понимая, что само его телосложение не дает ему оставаться незамеченным, и глядел вслед поезду. Наверное, было в этом нечто романтическое, тонкое, более подходящее какому-нибудь романчику о высокой любви. Я же знал, что в миг, когда Новалин Прайс убралась из города и нашей жизни, Говард получил свободу.
Вот только ничуть не обрадовался.
Он вернулся в мой дом, просто, как если бы не было между нами ни многомесячного молчания, ни ревнивой подозрительности, и это возвращение я принял так же, как он некогда принял мое. Он никогда не заговаривал о Новалин и разрушенном романе, но я знал историю во всех подробностях. Я словно бы читал ее в воспоминаниях Роберта, которые были полны радости встреч и горечи расставаний, взаимных обид, непонимания и притворного равнодушия, делавшего примирение невозможным. Он писал ей, она иногда соизволяла ответить, но ответы были сухи и официозны, что причиняло Роберту боль едва ли не сильнейшую, нежели обычное молчание.
Но здесь, в моем доме, не было места этой женщине. Мы с Робертом вновь сидели, беседовали, он читал новые истории, я же – слушал и давал советы. Эстер оставалась наверху, болтая с голубями на их курлычащем наречии.
– Я скоро умру, – сказал мне Роберт, растирая виски пальцами. Его не мучили мигрени, да и вовсе здоровое тело отторгало всяческие болезни, что, по признанию Роберта, делало его жизнь невыносимой.
– Почему?
– Не знаю. То есть знаю, что умру, но не знаю – почему. И как. Скоро. Я решил привести в порядок свои дела…
К тому времени Эстер Говард – не моя, но истинная – снова находилась в больнице. Впрочем, обстоятельство это не внушило мне опасений, ведь в больницы она попадала весьма часто, но никогда не задерживалась надолго, верно, из боязни оставить дом, ненавистного супруга и обожаемого сына без должного досмотра.
Тогда я не знал, что финал истории близок.
– Мне не нравятся твои мысли, – я нахмурился.
– Ничего не могу поделать…
Он вдруг собрал все листы, разбросанные по полу и по столу, смял их чудовищными своими руками и швырнул в пламя.
– Что ты делаешь? – Я знал о привычке Роберта всегда печатать свои творения в одном экземпляре, и потому, вскочив, бросился к камину. Но не успел – пламя вспыхнуло алым и желтым, бумага загорелась, на моих глазах прорастая черными проплешинами.
– То, что должен был. Ты же знаешь правду! Ты только и знаешь. Все это, – он указал на камин, где в огненных кружевах плясали черные крошки, – ничего не стоит. Дерьмо! За год, за целый год я не написал ни одного рассказа, который был бы достоин издания! Я думал над сюжетом… нет, я себе лгал, что думал, а на самом деле в моей голове пусто.
Роберт вновь коснулся висков.
– Здесь никогда не было такой оглушительной пустоты. Я надеялся, что она исчезнет, но… время идет, ничего не меняется. И я – неудачник. Так отчего жить? Быть неудачником среди иных неудачников?
– Просто жить!
– Просто? Ты прав, просто… это причина. Уже сама по себе причина, ведь не разум делает нас живыми – и заставляет убивать, чтобы жить, – но слепой неразумный инстинкт животного. А я не желаю оставаться животным.
Он вскочил, схватил шляпу и почти бегом кинулся прочь. Я же не сумел шелохнуться, иначе побежал бы за ним, убеждая остановиться, подумать.
Только тогда я знал, что уговоры не помогут. Роберт был обречен. Я был обречен. И когда Эстер спустилась, я сказал ей:
– Скоро уже, мама?
– Скоро, – ответила она, нежно целуя меня в лоб. – Совсем скоро.
Был месяц май, и голуби пели о грядущем лете. Я отсчитывал дни, выжигая их сигаретой, множа на календаре цепочку черных пятен. Я пачкал белые листы лиловыми чернилами, рисуя голубей. И серебряная их королева придирчиво следила за моей работой.
Я ждал и готовился, но когда все произошло, то оказался не готов.
Эстер Говард впала в кому 8 июня 1936 года.
10 июня мы с Робертом отправились в Браунвуд и заплатили за место для трех могил на кладбище. Мы выбирали это место долго, тщательно, с бесконечной заботой.
– Ей здесь будет хорошо? – спросил меня Роберт, глядя на зеленую, такую нарядную траву.
– Не сомневайся.
Он и не сомневался, поскольку все уже решил. Его револьвер, «кольт» 38-го калибра, был заряжен, а инструкции для агента относительно рукописей – написаны. Состоялась и беседа с доктором Диллом, человеком старым, болтливым, но сохранившим достаточно знаний, чтобы ответить на вопросы Роберта.
Можно ли выжить, прострелив себе мозг?
Скоро я сам узнаю это.
Испытывает ли человек боль при попадании пули в голову?
И это узнаю.
Как долго длится боль? И какие типы ран действительно смертельны?
Я не верю, что маленький доктор Дилл вовсе не подозревал ничего дурного, ведь у любого, мало-мальски здравомыслящего человека после подобных вопросов возникнут закономерные опасения. Но Роберт… Роберт сумел провести их всех. Он соврал, что пишет новый рассказ.
Поверили.
Вечер накануне смерти прошел весело. Роберт разговаривал с отцом, отринув пренебрежение, привитое Эстер, и улыбался, шутил, лишь отправляясь ко сну, сказал, что надо встряхнуться, что перед этим все равны, все пройдут через это. А отец решил, будто бы речь идет о смерти Эстер, которая теперь виделась неотвратимой.
Утром 11 июня Роберт спросил медсестру, ухаживающую за матерью, придет ли она в себя, и услышал отрицательный ответ.
Короткое «нет», предельно честное, стало первым выстрелом.
Роберт Говард ушел в свою комнату, где он напечатал двустишие в четыре строки на пишущей машинке «Ундервуд», которая служила ему десять лет:
Труд завершен. Исчезло все.
Пир кончился печальный.
И лампы гаснут в тишине…
Что впереди?
Костер лишь погребальный.
Потом он вышел из дома и сел в «Шевроле» 1931 года выпуска…
То, что случилось дальше, я знаю с чужих слов: нанятая кухарка видела, как он поднимал руки в молитве. Но я не могу сказать, молился ли Роберт или готовил оружие? Предполагаю, что речь идет об оружии. Потом она услышала выстрел и увидела, как Роберт резко упал на руль. Она закричала…
Роберт хорошо усвоил урок доктора Дилла. Он выстрелил выше правого уха, и пуля прошла насквозь. Крепкое здоровье Роберта позволило ему прожить с этой ужасной раной еще несколько часов. Он умер около четырех, 11 июня 1936 года, не приходя в сознание. И Эстер Говард, счастливая такой сыновьей верностью, последовала за ним.
Скоро состоятся двойные похороны. Мать и сына перевезут в Браунвуд и похоронят на мемориальном кладбище Гринлиф.
Вряд ли найдется кто-то, кто разлучит их…
Клавиши проваливаются. Все сразу? Разве такое возможно? Я прикасаюсь к ним, они падают, но характерного щелчка не раздается.
Машинка устала? Верный «Ундервуд», много лет безропотно выносивший все мои попытки стать писателем, устал? Мне кажется, что еще немного, и он просто рассыплется.
Я угадал. Из-под каретки сочится песок. Он падает на пол, укрывая ковер тонким слоем. И вот уже его так много, что не видно и пола. Мебель вязнет в песке, как в болоте, а я стою, продолжая терзать несчастную машинку.
– Время пришло, – говорит мне та, которая стоит за спиной.
Время пришло.
Я оборачиваюсь и вижу ее лицо – Ольга, Эстер, Новалин – все сразу, уместившиеся в призрачном теле, как три дамы в карточной колоде.
Это уже не имеет значения.
– Скажи, – задаю ей последний вопрос. – Я существую?
Она протягивает мне револьвер.
«Кольт». Калибр 38. Характерные царапины на щечках и запах оружейной смазки, болезненно острый, неприятный.
– И все-таки я существую.
Мы вместе выходим из дому. Я сажусь в автомобиль и поднимаю руки. Я готов молиться, но не знаю слов молитвы, хотя должен был бы. И поэтому я просто сижу, считая про себя секунды.
Она устроилась на заднем сиденье. Это хорошо. Возможно, без нее я бы струсил.
В ее руках календарь, из тех, которые продают садоводам, уверяя, что в календаре содержатся самая точная и полезная информация обо всем на свете.
– Я существую!
Приставив дуло к правому виску – крайне неудобная позиция, надо сказать, особенно в машине, где не так много места – я нажимаю на спусковой крючок.
Последнее, что я вижу перед вспышкой – чертов календарь.
11 июня…
Она лжет. 11 июня уже было. Но… кто сказал, что в календаре лишь один такой день?
Умираю долго. Слышу крик. Это из дому. Потом голоса. Люди бегут. Откуда в моем доме люди? И где она, которая стояла за моей спиной. Выволакивают. Кладут на землю. Суетятся.
Бесполезно. Я рассчитал все правильно, и похороны будут 14-го. Место с зеленой мягкой травой.
Везут.
Она склоняется надо мной, но я не вижу лица.
– Все хорошо, милый, – говорит она. Из ее рта сыплется раскаленный песок.
Я улыбаюсь.
Я смотрю на голубей, взлетающих над домом. Чертова стая облаком черных крапинок несется по багровому небу.