Книга: Невероятное путешествие мистера Спивета
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13

Глава 12

Атмосфера комнаты, в которой на меня уставились 783 глаза. Из блокнота З101

 

Когда я вернулся назад, в зале уже приглушили свет. Последние опоздавшие в темноте пробирались к своим местам. На секунду я совсем потерялся и забыл, где сижу, – меня оглушила смесь мелькающих черных рукавов, обручальных колец и зловонного дыхания.
Кто-то схватил меня за локоть и с силой дернул назад. Я сморщился от боли – чувство было такое, будто швы на груди разошлись.
– Где тебя носило? – прошипел над ухом Джибсен. – Где ты был? – Глаза у него преобразились. Я все пытался найти прежнего Доброго Джибсена, но и следов не находил.
– В туалете, – пробормотал я, стараясь не заплакать. Очень не хотелось так быстро разочаровать Джибсена.
Он смягчился.
– Прости. Я не собирался… просто хочу, чтобы все прошло хорошо.
Он улыбался, но в глазах еще оставалась не до конца угасшая злость. Я видел, как она таится там, под поверхностью. И тут, глядя в его глаза, я вдруг понял: взрослые способны сохранять эмоции очень-очень долгое время, даже после того, как все закончилось, карточки разосланы, извинения принесены и приняты. Взрослые тащат за собой огромный груз старых и никому не нужных эмоций.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Джибсен.
– Хорошо, – ответил я.
– Отлично. Давай сядем. – Теперь его голос звучал мягко, заискивающе. Выпустив мой локоть, он провел меня к нашему столику. Соседи приветствовали нас вежливыми полуулыбками. Я полуулыбнулся в ответ.
На тарелке у меня уже лежала крохотная порция салата, в котором виднелись кусочки мандарина. Осмотревшись по сторонам, я обнаружил, что все вокруг потихоньку поклевывают еду, как птички. Какая-то женщина успела выесть из салата весь мандарин.
Из-за соседнего стола поднялся какой-то мужчина и прошел на сцену. Все зааплодировали. Я вспомнил, что во время череды представлений он жал мне руку, и только теперь до меня дошло, кто это: секретарь Смитсоновского института. Вот он, вот, во плоти! И почему-то именно то, что я вижу его – зализанные волосы, пухлое лицо и отвисшие щеки, подрагивающие, когда он с улыбкой кивал, призывая зал к молчанию – почему-то именно это превратило мое путешествие за две тысячи четыреста семь миль через всю Америку в реальный, свершившийся факт. Я был здесь. Я сжал мизинец и облизал губы от нервного ожидания.
Однако когда он начал говорить, мозги у меня заскрипели и я, сам того не заметив, отделил уважение и нежность, которые питал к Смитсоновскому институту, от этого пухлого чиновника с неискренней улыбкой. Речь его оказалась на удивление посредственной: она плыла по залу и беспрепятственно выскальзывала за дверь, принося слушателям лишь смутное удовлетворение – и ничего больше.
Уже через минуту этой говорильни мне захотелось проверить, удастся ли одним щелчком закинуть кусочек чахлой морковки с тарелки в винный бокал. Никогда не умел слушать взрослых, которые имеют в виду что угодно, кроме того, что говорят. Как будто бы их слова, едва проникнув в мозг через уши, тотчас же выливаются через маленькую дырочку в затылке. Но как понять, искренне говорит человек или нет? У меня никогда не получалось толком задокументировать это, как и всю гамму выражений на лице отца. Тут сразу много всего: неуместная жестикуляция, пустая улыбка, долгие скрипучие паузы, не вовремя вскинутые брови, смена интонации на расчетливую и выверенную. И все равно – дело не только в этом.
Я нервничал все сильнее и сильнее. Да, конечно, я написал речь и сунул ее во внутренний карман смокинга – но я никогда еще не произносил речей, разве что в воображении, так что теперь гадал, сумею ли вынести все эти гладкие полуулыбочки и поднятые брови.
Потом президент Национальной академии наук вскочил с места и пожал руку секретарю с выражением вежливого энтузиазма пополам со скрытым отвращением – тем самым выражением (AU-2, AU-13, AU-16, если говорить совсем точно), какое появилось на лице доктора Клэр, когда тетя Хастинг прошлой весной приехала выразить нашей семье соболезнования и привезла пластиковый контейнер своего знаменитого беличьего супа.
Бородатый президент НАН приветствовал аудиторию, вцепившись обеими руками в кафедру и быстро-быстро тряся головой вверх-вниз, вверх-вниз в знак благодарности за аплодисменты. Глаза у него были совсем другими, чем у секретаря. Собственно говоря, чем дольше он качал и тряс головой, тем сильнее мне это напоминало судорожный тик доктора Клэр. В глазах президента я распознал тот же голодный блеск, что часто видел в глазах доктора Клэр в самые азартные минуты исследований, когда ее было не оттянуть от таксономической головоломки, запрятанной в какой-нибудь ресничке или в узоре на экзоскелете. В такие минуты весь мир съеживается до размеров одной конкретной проблемы, когда даже распоследняя твоя митохондрия зависит от того, решишь ты эту проблему или нет.
Президент поклонился, смущенный нестихающими аплодисментами. Я хлопал в ладоши вместе со всеми. Казалось, мы сами не знаем, зачем все продолжаем хлопать – знаем только, что так оно и надо: что мы должны выразить одобрение человеку, про которого уверены, что наше одобрение он заслужил.
Наконец зал утих.
– Спасибо большое вам всем, леди и джентльмены и наш почетный гость. – Тут он посмотрел прямо на меня и улыбнулся. Я заерзал на стуле. – Леди и джентльмены, я бы хотел рассказать вам одну небольшую историю. Историю о нашем друге и коллеге докторе Мехтабе Захеди, одном из ведущих мировых ученых в области медицинского применения крови мечехвоста. Только вчера я прочитал в «Пост», что доктор Захеди задержан службой безопасности аэропорта Хьюстон за провоз в своем багаже пятидесяти экземпляров мечехвоста. И сами образцы, и сопровождающее их оборудование отвечали всем требованиям к разрешенным предметам, однако доктора Захеди, человека пакистано-американского происхождения, задержали по подозрению в терроризме и семь часов допрашивали, прежде чем отпустить на свободу. Его образцы, представляющие собой итог шести лет работы и почти два миллиона долларов, потраченных на исследования, были конфискованы, а потом «случайно» уничтожены полицией аэропорта. На следующий день местная газета вышла с заголовком «В аэропорту остановлен араб с пятьюдесятью крабами в чемодане».
По залу прокатился смешок, а президент продолжал:
– Да, история эта, сформулированная таким образом, наверняка посмешит не одно религиозное семейство по пути в церковь. Но прошу вас, коллеги, обратите внимание на то, как все было обесценено: доктор Захеди – один из самых знаменитых молекулярных биологов мира, исследования которого уже спасли тысячи жизней и, скорее всего, спасут еще многие миллионы жизней в будущем, особенно учитывая, что мы все чаще встречаемся с инфекциями, устойчивыми к пенициллину. Но для газетенки он всего-навсего «араб с пятьюдесятью крабами» – который подвергся унизительному обращению и труд жизни которого уничтожен.
Я не хочу слишком нагружать вас своими эмоциями – признаться, прочтя об этом, я швырнул газету через всю комнату, лишь чудом не попав жене прямо по голове, – но позвольте сказать хотя бы следующее: испытание, которому подвергся доктор Захеди, связано с множеством комплексных препятствий, что стоят на нашем пути сегодня. Пожалуй, даже препятствие – не самое правильное слово: в современном климате ксенофобской псевдонауки правильнее было бы сказать, что на нас со всех сторон ведется атака. И не только в канзасских школах – по всей стране научные методы постоянно подвергаются то легким, то не таким уж легким нападкам справа, слева и из центра, будь то общества защиты животных, нефтеразработчики, евангелисты, группы, представляющие определенные интересы, или даже крупные фармацевтические компании.
В комнате раздался ропот, народ зашевелился.
Человек на кафедре понимающе улыбнулся публике и выждал, пока ропот смолкнет, а потом продолжал:
– Я искренне надеюсь, что Смитсоновский музей, Национальная академия наук, Национальный научный фонд и все научное сообщество сумеет объединить усилия для борьбы с враждебным окружением издевок и недомыслия. Как бы нам ни хотелось отступить в наши лаборатории и полевые станции, мы не можем больше пассивно ждать, ибо против нас и в самом деле – простите мне злоупотребление и без того затертым словом – ведется настоящая война. Да-да, война, не надо себя обманывать, мы на войне. Думать иначе было бы непростительной глупостью и слепотой, а в наше время такая слепота преступна: ибо пока мы разговариваем, наши враги действуют.
Недавно ученые сделали ключевое открытие – монументальное открытие – ген, который, очень может быть, позволит связать эволюционное развитие нашего мозга с развитием человекообразных обезьян. И что же делает наш президент на следующий день после этого открытия? Призывает американцев сохранять скептицизм по отношению к «теории» эволюции, как будто «теория» – грязное бранное слово! Боюсь, мы должны биться с противником его же оружием: выступать на арене работы с общественностью, в средствах массовой информации. Мы должны представить нашу сторону со всей убедительностью, а иначе рано или поздно зачахнем и будем отброшены ради куда более сомнительных, зато гибких представлений о мире, вздорных объяснений, основанных лишь на вере и страхе. Я вовсе не хочу сказать, что вера – наш враг: среди нас много искренне верующих, как много и тех, кто верует не в высший разум, а в двойной слепой эксперимент.
Народ в зале покатился со смеху. И я смеялся со всеми. Это было так правильно, так приятно – смеяться вместе с ними. Двойной слепой эксперимент! Уморительно!
– Да, коллеги, вера сама по себе – прекрасная вещь, может, даже прекраснейшая. Но именно вера порой срывается с цепи, именно вера затуманивает наши суждения, вера охлаждает пылких и поощряет посредственность – вера, извращенная и обращенная во зло, и привела нас на этот опаснейший перекресток. Мы все верим в неизбежность научного прогресса, в великий поход за истиной – через гипотезы, эксперименты, отчеты. Однако все это не даровано нам свыше, а создано нами же – и подобно любому другому творению рук человеческих, наши методы и системы убеждения могут быть у нас отняты. В человеческой цивилизации нет ничего неизбежного, кроме неизбежного распада, рано или поздно. А значит, если мы не возьмемся за дело, уже для следующего поколения наука разительно изменится, а через сто лет станет просто неузнаваемой – если, конечно, наша цивилизация еще не рухнет от угрожающего ей топливного кризиса.
Он крепко сжимал кафедру обеими руками. Вот каким я бы хотел стать, когда вырасту.
– Вот почему я особенно рад приветствовать сегодня нашего почетного гостя, представителя нового поколения – того, на кого мы все, хотим того или нет, должны уповать и в кого должны верить. Как вы сами можете судить по его необыкновенной способности иллюстрировать то, что порой так трудно выразить словами, этот пока еще совсем не большой человек вносит отнюдь не маленький вклад в то, чтоб наука оставалась живой и здоровой.
Кто-то захлопал. Президент протянул ко мне руку. Публика заерзала на сиденьях, и я ощутил приятное чувство, что все взоры в зале обращены в мою сторону. На меня едва не накатил приступ гипервентиляции. Огни вокруг качались и расплывались. Я сдавил мизинец.
Джибсен нагнулся и тронул меня за плечо.
– Ты как?
– Хорошо, – ответил я.
– Задай им жару! – сказал он и толкнул меня кулаком в плечо. Больно.
Под пристальными и выжидательными взглядами трехсот восьмидесяти трех (по моим приблизительным оценкам) глаз я медленно поднялся с места и пошел к сцене, петляя меж столов, на которых еще лежали дюжины нетронутых двузубых штуковинок. По лестнице я поднимался, шагая по одной ступеньке за раз. Каждый шаг словно бы разрывал мою грудь еще на сантиметр. Стоило мне выйти на сцену, весь остальной зал потерялся за светом прожекторов. Я заморгал. За пеленой света повисла напряженная тишина.
Щурясь и изо всех сил стараясь улыбаться, я пожал руку президенту – совсем как когда-то Эмма Джозефу Генри.
– Поздравляю, – тихо проговорил он, и это было первое фальшивое слово, что он произнес за вечер. Выражение у него было AU-17. Во мне ему нравилась сама идея – а теперь, когда мы стояли лицом к лицу, я уж слишком сильно напоминал ему двенадцатилетнего мальчишку.
Голова у меня еле-еле торчала над кафедрой. Заметив это, президент принес низенькую подставку, что вызвало в аудитории шелест и смешки. Я послушно вскарабкался на нее и вытащил из кармана смятый листок бумаги.
– Всем привет, – сказал я. – Меня зовут Т. В. Спивет. Меня назвали в честь Текумсе, великого военачальника шауни, который пытался объединить все индейские племена, но был застрелен американскими солдатами в битве на Темзе. Мой прапрадед Терхо Спивет, приехавший из Финляндии, взял себе это имя по приезде в США, и с тех пор в каждом поколении кто-нибудь да носил это имя, так что иногда, произнося «Т. В. Спивет», я чувствую внутри себя предков. Так я чувствую в себе Т. Т., и Т. Р., и Т. П., и даже Т. И., моего отца, который на меня совсем не похож, – всех их я ощущаю в своем имени. Может быть, где-то там в глубине толкается и сам Текумсе, недоумевающий, почему род финно-германских фермеров вдруг взял его имя. Но, конечно, я не думаю о предках совсем уж каждый раз, как произношу свое имя, особенно когда произношу его быстро, например, по телефону: «Алло, это Т. В.» – или как-нибудь еще в том же роде. Если б я только и делал, что думал о своих предках – Бог мой, это было бы просто нелепо. – Я чуть помолчал. – Подозреваю, теперь вы гадаете, что означает мой второй инициал.
Я слез с подставки и подошел к экрану у меня за спиной. На нем высвечивалось огромное смитсоновское солнце. Сцепив большие пальцы я попытался в меру своих способностей изобразить тень воробья, как когда-то показывал мне ее Два Облака.
– Отгадаете, кто это? – спросил я без микрофона. Люди в зале зашевелились. Я прищурился и увидел, как Джибсен беспокойно ерзает на стуле. Глаза его умоляли: «Что ты делаешь? Боже правый, пожалуйста, не подведи».
Посмотрев на тень, я увидел, что она вообще ни на что не похожа. Ей недоставало трепетной жизни существа, которого Два Облака создал на стенке вагона в Покателло.
– Это такая птица, – пояснил я, начиная нервничать.
– Сокол! – выпалил кто-то.
Я покачал головой.
– Сокол ведь не начинается на «В». Разве что вечерний сокол. Но нет, второй мой инициал не обозначает вечернего сокола.
Какая-то женщина в зале засмеялась. Все расслабились.
– Это воробей! – выкрикнул чей-то голос из дальнего конца зала. Звучал он невероятно знакомо. Я попытался, сощурившись, разглядеть, что там за светом огней, но увидел смокинги и вечерние платья.
– Да, – подтвердил я, лихорадочно роясь в памяти, чтобы сообразить, откуда я знаю этот голос. – Текумсе Воробей Спивет. Отличная догадка. Мне кажется, воробей – мое тотемное, оберегающее животное. Наверное, среди вас есть много орнитологов, и они могли бы рассказать про воробьев, и мне это понравилось бы.
Я сделал глубокий вдох и продолжил:
– Наверняка вы все ужасно умные и недаром заслужили свои докторские степени или что там еще, так что мне нет смысла пытаться рассказать вам что-то, чего вы не знаете, потому что сам я закончил всего-навсего седьмой класс и знаю куда как меньше, чем вы. Но сегодня я хотел бы вам сказать – помимо своего имени – три вещи.

 

 

Я поднял первый палец, прищурился, глядя на ближний ко мне ряд, и показал им палец. Джибсен улыбнулся мне и тоже поднял палец. Кто-то повторил этот жест – и вот уже вся аудитория сидела, поднимая пальцы перед собой. По залу прокатился шорох – я представил себе, как в воздух одновременно взмывают триста девяносто два пальца.
– Первое, что я хочу вам сказать – спасибо за то, что вы разрешили мне говорить и за то, что не отменили мою награду из-за того, что я оказался чуть моложе, чем вы могли ожидать. Я часто бываю моложе, чем и сам-то рассчитываю, но это не мешает мне выполнять свое дело. То, что я сейчас здесь, в Смитсоновском институте, для меня – сбывшаяся мечта. Я всегда мечтал оказаться тут, ощутить дух этого места – и вот сейчас именно тут и стою. Я постараюсь работать изо всех сил, чтобы доказать: вы не ошиблись, присудив мне премию. Я посвящу каждую секунду своего времени созданию новых карт и диаграмм для музея, и надеюсь, они вам всем понравятся.

 

 

Я поднял второй палец. Это помогало мне не сбиваться с мысли. Джибсен и большинство в зале послушно последовали моему примеру. Двое воздержались.
– Второе, что я хочу вам сказать – почему я рисую карты. Меня очень многие часто спрашивали, зачем я целыми днями рисую карты вместо того, чтобы играть на улице с другими мальчиками моего возраста. Мой отец, он держит ранчо в Монтане, не очень меня понимает. Я стараюсь показать ему, как можно использовать карты в его работе, а он не слушает. Моя мать тоже ученый, как и вы тут все, и мне бы хотелось, чтобы сегодня она оказалась здесь, потому что хотя она и сказала как-то, что Смитсоновский институт – это старинный сугубо мужской клуб, она бы могла сообщить вам много всего интересного, да и сама многому научиться и стать еще лучшим ученым. Например, она бы могла осознать, что хватит ей уже гоняться за монахом-скакуном, что на земле полным-полно более полезных занятий, чем поиски несуществующего жука. Но знаете, что странно? Хотя она ученый, а все равно не понимает меня. Она не видит смысла в картах и схемах обо всех людях, с которыми я встречаюсь, местах, где я бываю, всего, что я когда-либо видел или о чем читал. Только я не хочу умереть, так и не попробовав сложить это все, понять, как оно сочетается и укладывается воедино – навроде очень сложной машины, очень сложной машины в четырех измерениях… а может, в шести или одиннадцати – я забыл, сколько там вообще бывает измерений.
Я остановился. В зале наверняка сидела уйма народу, точно знающих, сколько вообще бывает измерений. Наверное, кто-нибудь из них сам эти измерения и открыл. Я нервно сглотнул и посмотрел в шпаргалку, что там за третий пункт. Но оказалось, его-то я и не записал. Наверное, как раз пришел портной, а Джибсен дал мне те неподписанные таблетки. Все вокруг ждали, подняв два пальца.
– Ну вот… – сказал я. – Есть вопросы?
– А что третье? – спросил кто-то из зала.
– Да, – сказал я. – А что третье?
– Т. В.! – выкрикнул чей-то голос – опять тот же знакомый голос из глубины зала. – Тебе еще рано волноваться о смерти! У тебя перед нами преимущество годков так в пятьдесят! Это нам пора волноваться, завершим ли мы свои труды. А у тебя впереди вся жизнь.
Слова его вызвали в зале ропот. Народ зашептался.
– Хорошо, – сказал я. – Спасибо.
Слушатели продолжали перешептываться.
– Хорошо, – повторил я и посмотрел на Джибсена: тому явно было не по себе. Он махнул мне рукой – мол, продолжай. Я потерял аудиторию. Я потерпел неудачу. Я понятия не имел, что делать. Я же ребенок.
– Мой брат умер в этом году, – сказал я.
Вот тогда все замолчали. По-настоящему замолчали.

 

 

– Он застрелился в амбаре… Звучит ужасно – никто и никогда не формулировал этого вот так вот. Никто не говорил: «Лейтон сам себя застрелил в амбаре». Но на самом деле именно это и произошло. Мы с ним вместе работали над диаграммой сейсмоскопа. Я так радовался! Понимаете, он коллекционировал ружья, а нам всегда было так трудно играть вместе… По-моему, он думал, что у меня не все дома – раз я вечно черчу схемы и что-то записываю, все такое. Он колотил меня и кричал: «Да брось ты уже свою писанину!» Он не понимал. Он был совсем другой… он смотрел на жизнь просто, без долгих размышлений. Он любил свои ружья. Мог весь день палить по расставленным на камнях жестянкам или охотиться в ущелье на мышей. И у меня как-то возникла идея… мы можем вместе играть с этими ружьями. Я сделаю карту звуковой волны для каждого ружья и помещу туда всякую прочую информацию: калибр, дальнострельность, точность, все такое. Я думал – вот для нас отличная возможность заниматься чем-то вместе. Быть братьями. И все шло просто отлично. Мы так работали вместе три дня. Ему нравилось стрелять для меня, а я собрал много превосходных данных. Вы просто не поверите, как по-разному звучат разные выстрелы… А потом у него заклинило один винчестер при зарядке. Лейтон стал там что-то прочищать, или просто проверять дуло, не знаю. А я подошел придержать приклад, чтобы ему было удобнее, понимаете? Я не касался спускового крючка. Но раздался взрыв. И Лейтон отлетел на другой конец амбара. Я бросился к нему, и… У него текла кровь, и лицо было повернуто в другую сторону, но я все равно чувствовал, что это уже не мой брат. Уже никто. Я слышал свое дыхание и понимал – только что нас было двое, а теперь остался только один. И я… – Я судорожно вздохнул. – Я не хотел, чтобы так получилось. Не хотел, не хотел.
Зал молчал. Все ждали. Я сделал глубокий вдох.
– И вот с того момента, как я смотрел на него и слушал свое дыхание, а он уже не дышал – с того самого момента мне все время кажется, что со мной тоже обязательно что-нибудь произойдет. Такова природа вещей. Сэр Исаак Ньютон говорил, что каждому действию есть равное по силе и обратное по направлению противодействие. Ну вот я и жду. По пути сюда я чуть не погиб – возможно, как раз чтобы все уравновесить. Потому что Лейтон не должен был умереть. Может, лучше бы погиб я. Потому что ранчо перешло бы к нему. Оно бы при нем просто расцвело, он бы так здорово им управлял. Представляете?
Я представил себе эту картину, а потом продолжал:
– И когда в Чикаго нож уже вспарывал мне грудь, я подумал: «Т. В., ну вот и все. Ты дождался. Вот как все оно кончится». А потом подумал – и значит, у меня никогда не будет возможности говорить с вами, как я сейчас говорю. И тогда я стал сопротивляться. И оказал преподобному равное противодействие. Он свалился в канал и все снова пришло в равновесие. Или… или расшаталось еще сильнее? Не знаю. Знаю только, что мне надо было сюда попасть. Моим предкам было суждено отправиться на запад, а мне сюда. Значит ли это, что Лейтону суждено было умереть? Вы понимаете, что я имею в виду?
Я снова остановился. Никто в зале не проронил ни слова.
– Вы можете мне ответить, как всеобъемлющи причины и следствия на клеточном уровне? Можете сказать, сильно ли нановероятность определяет ход времен? Иногда у меня бывает такое ощущение, что все на свете предопределено заранее, а я лишь стараюсь проследить бытие, которое всегда останется таким, какое есть. – Я перевел дыхание. – Можно вас кое о чем спросить?
Тут до меня дошло, что глупо задавать такой вопрос тремстам девяноста двум людям одновременно, но было уже поздно, так что я продолжал:
– Вот у вас бывает такое чувство, будто где-то внутри головы вы уже давно знаете содержимое всей вселенной – как будто вы родились с полной картой мира, выгравированной где-то в извилинах вашего головного мозга – и теперь проводите жизнь, просто пытаясь получить доступ к этой карте?
– Ну и как нам получить к ней доступ? – спросил женский голос. Как же поразительно было слышать тут женщину! Я вдруг остро затосковал по маме.
– Гм, – сказал я. – Знаете, мэм, я сам толком не разберу. Может, если просидеть три-четыре дня и очень старательно концентрироваться? Я попробовал по дороге сюда, но мне стало скучно. Я слишком молод, чтоб так долго удерживать внимание, но у меня есть такое постоянное еле заметное ощущение – как будто очень-очень тихое гудение где-то внутри, подо всем и всегда – ощущение, что мы все и так уже знаем, просто забыли, как с этим знанием обращаться. Когда я рисую карту, которая правдиво отображает то, что должна отображать, мне кажется, что я уже знал эту карту с самого начала – и просто скопировал, перерисовал ее. Вот я и думаю: если эта карта уже существовала, тогда и мир уже существует – и будущее уже существует. Но правда ли это? Есть тут доктора науки о будущем? Была ли предначертана эта встреча? Является ли частью карты то, что я еще только собираюсь сказать? Не знаю. По-моему, я мог бы наговорить много всего другого вместо того, что я сейчас говорю.
Тишина. Кто-то кашлянул. Они меня ненавидели.
– Ну, собственно, я это все к тому, чтобы сказать – я сделаю все, что в моих силах, чтобы оправдать ваше доверие. Я только мальчик, но у меня есть карты. Я буду стараться изо всех сил. Я постараюсь не умереть – и сделать все, что вы захотите. Я просто поверить не могу, что наконец и правда попал сюда. Это как новое начало, новая глава в истории моей семьи. Может быть, я и в самом деле могу что-то решать сам. И я решил продолжить историю Эммы. Я счастлив быть здесь. Может быть, они все тоже тут – все Текумсе, и Эмма, и мистер Энглеторп, и доктор Гайден – все ученые, которым доводилось когда-либо поднять с земли камешек и задуматься, а как он сюда попал. Вот и все, что я хотел сказать. Спасибо.
Я сложил шпаргалку и засунул ее в карман.
На этот раз никакой тишины не было. Слушатели хлопали вовсю – и по тому, как они били в ладоши, я понимал: аплодируют искренне. Я улыбнулся. Джибсен вскочил на ноги, и все вокруг него тоже вскочили. Это был великий момент. Секретарь Смитсоновского музея вышел на сцену и взял меня за руку. Все закричали еще громче, а он резко вскинул мою руку наверх, и в груди у меня что-то разорвалось. Аудитория ликовала, а он все держал мою руку в воздухе, точно у боксера на ринге, а я едва мог дышать, и ноги у меня подкашивались. А в следующую секунду рядом оказался Джибсен. Обхватив меня и поддерживая одной рукой, он повел меня со сцены. Голова кружилась – невероятно.
– Надо увести тебя отсюда, пока не разразился скандал.
– Что случилось? – удивился я.
– У тебя снова идет кровь, под смокингом. Не стоит никого пугать.
Посмотрев вниз, я увидел у себя на животе пятно крови. Джибсен вел меня сквозь толпу. Все окружали нас и что-то оживленно говорили.
– Позвоните мне, – выкрикнул кто-то.
– Простите, простите, нам надо идти, – твердил Джибсен.
Народ вокруг протягивал ему визитные карточки, и Джибсен собирал их одной рукой и засовывал на ходу в карман, второй рукой загораживая меня от толпы. Посмотрев вокруг из-под его руки, я увидел жуткое море сплошных улыбок и вспышку камеры, а потом, на самый краткий миг, мне померещился доктор Йорн, но Джибсен уже тащил меня прочь. Наверное, это была просто иллюзия – ведь масса ученых носят большущие очки и обладают лысиной. К тому же, доктор Йорн нипочем не надел бы смокинга.
Наконец мы добрались до вращающихся дверей и вышли в пустой коридор. Вслед нам эхом несся шум приема. Несколько официантов маячили неподалеку, наблюдая за нашим уходом. Все по-прежнему были в белых перчатках.
К тому времени, как мы забирали пальто, меня уже так шатало, что Джибсену пришлось прислонить меня к большой пальме в кадке. На другой стороне вестибюля я увидел Бориса. Он стоял у стены и приветствовал меня прежним салютом, но я был слишком слаб, чтоб ответить ему тем же.
Когда мы оба оделись, Джибсен вынес меня на улицу, под легкий дождик. Мне понравился скрипучий кожаный салон ждавшего нас черного автомобиля. Приятно все-таки быть почетным гостем, которого ждет специальный автомобиль. Слушая убаюкивающий шелест дворников, я следил за каплями дождя на окнах. Капля воды восхитительная штука – всегда выбирает путь наименьшего сопротивления.
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13