I. Anna Regina [65] 1533
Двое малышей сидят на скамье в Остин-Фрайарз, выставив вперед пятки. Оба еще в детских платьицах, не поймешь, кто мальчик, а кто девочка. Пухлые мордашки под чепчиками сияют. Их вид, сытый и довольный, – очевидная заслуга молодой матери, Хелен Барр, которая тем временем рассказывает свою историю: дочь разорившегося мелкого торговца из Эссекса, жена Мэтью Барра, который ее бил, а потом и вовсе бросил – указывает на младшего – «вот с ним в пузе».
Соседи привычно идут к нему со своими бедами: у кого-то дверь покосилась, кому-то чужие гуси мешают гоготом, кому-то не дают спать склочные муж и жена в доме напротив, которые ночь напролет бранятся и швыряют посуду. Эти мелочные заботы съедают его время, но уж лучше Хелен Барр, чем соседские гуси. Мысленно он наряжает ее в узорчатый бархат, который видел вчера – шесть шиллингов за ярд – вместо видавшего виды шерстяного платья. Руки женщины загрубели от тяжелой работы – он добавляет перчатки.
– Может статься, его уже и в живых-то нету. Муж был пьяницей и задирой, каких мало. Его приятель говорит, убили твоего муженька, ищи на дне реки. А другие видели его с дорожной сумой на причале в Тилбери. Вот и разбери, кто я теперь: жена или вдова?
– Я попробую разузнать. Хотя для тебя лучше, если он сгинул. На что живешь?
– Как муж пропал, шила паруса, потом перебралась в Лондон искать его, нанималась на поденную работу. Раз в год в монастыре у собора Святого Павла стираю простыни. Сестры хвалили меня, сказали, что дадут тюфяк на чердаке, только они с детьми не пускают.
Вот оно, церковное милосердие, ему не впервой такое слышать.
– Незачем тебе гнуть спину на этих ханжей. Будешь жить тут. Работа найдется. В доме хватает народу, сама видишь, я строюсь.
Она порядочная женщина, думает он, раз не обратилась к самому очевидному способу заработать, хотя, выйди она на улицу, отбою не будет.
– Мне сказали, ты хочешь научиться грамоте, чтобы читать Писание.
– Я сошлась тут с женщинами, они отвели меня в подвал в Бродгейте, который называют ночной школой. Я и раньше знала про Ноя, волхвов и Авраама, а вот про апостола Павла услыхала впервые. На ферме у нас жили домовые, они сквашивали молоко и вызывали грозу, но мне сказали, они нехристи. И все равно зря мы там не остались. Отцу не давалась городская работа.
Хелен не сводит с детей тревожных глаз. Малыши сползли со скамейки и приковыляли к стене, где на их глазах рождается рисунок; каждый шажок заставляет Хелен обмирать от страха. Юный немец, которого Ганс приставил к несложным работам, поворачивает рисунок – по-английски он не говорит – показать, чем занимается. Видишь, роза. Три льва, смотри, прыгают. Две черные птицы.
– Красный! – вопит малыш постарше.
– Она знает цвета, – поясняет зардевшаяся от гордости Хелен. – А еще считает до трех.
На месте, где раньше был герб Вулси, красуется его собственный, недавно пожалованный: три вздыбленных золотых льва на лазурном поле, на поясе червленая роза с зелеными шипами между двумя корнуольскими галками.
– Смотри, Хелен, – говорит он, – эти черные птицы – эмблема Вулси. – Он смеется. – А ведь многие надеялись никогда больше их не увидеть!
– Среди наших не все вас понимают.
– Ты про тех, из ночной школы?
– Они говорят, как может кто-то держаться евангельской веры и любить такого человека?
– Мне никогда не была по душе его заносчивость, ежедневные процессии, роскошь. Однако от основания Англии никто не служил ей с бóльшим рвением. А когда его милость приближал тебя, – добавляет он грустно, – он становился так прост, так любезен… Хелен, переберешься сегодня?
Кромвель думает о монахинях, которые стирают простыни раз в год. Воображает потрясенное лицо кардинала. Прачки следовали за его милостью, как шлюхи за армейским обозом, разгоряченные от ежечасных трудов. В Йоркском дворце стояла ванна высотой в человеческий рост, а комнату на голландский манер согревала печь. Сколько раз ему приходилось говорить о делах с распаренной кардинальской головой, торчащей из горячей воды. Ванну забрал Генрих и теперь плещется в ней с избранными друзьями, которые покорно терпят, если господину захочется от души макнуть их в воду.
Художник протягивает кисть старшей девочке. Хелен сияет.
– Осторожно, детка, – говорит она.
На стене возникает синее пятно. Такая маленькая, а такая умелая, хвалит художник. Gefällt es Ihnen, Herr Cromwell, sind Sie stolz darauf?
Художник спрашивает, – переводит он для Хелен, – нравится ли мне, горжусь ли я собой. Важно, что вами гордятся друзья, говорит Хелен.
Я вечно перевожу: если не языки, то людей. Анну Генриху. Генриха Анне. Сейчас король так нуждается в сочувствии, а она колючая, словно репейник. Временами глаза короля останавливаются на других женщинах – и тогда Анна срывается с места и несется в свои покои. Он, Кромвель, мечется между ними, словно площадной поэт, неся заверения всепоглощающей страсти обеим сторонам.
Еще нет трех, а в комнате уже стемнело. Он подхватывает младшего из детей, который тут же обмякает у него на плече, проваливается в сон, словно на ходу врезался в стену.
– Хелен, – говорит он, – мой дом полон бойких молодых людей, и все они будут учить тебя грамоте, задаривать подарками и скрашивать твою жизнь. Учись, не отказывайся от подарков, будь счастлива среди нас, но если кто-нибудь позволит себе лишнее, говори мне или Рейфу Сэдлеру. Мальчишке с рыжей бородкой. Впрочем, он давно уже не мальчишка.
Скоро двадцать лет, как он забрал Рейфа из отцовского дома; стоял такой же хмурый день, дождь хлестал как из ведра, а сонный мальчуган притулился к плечу, когда он вносил его в дом на Фенчерч-стрит.
* * *
Из-за штормов они застряли в Кале на десять дней. В Булони потерпели крушение корабли, Антверпен затопило, под водой оказалась значительная часть побережья. Кромвель хочет написать друзьям, узнать, живы ли, не разорены ли, но дороги размыты, да и сам Кале стал островком, на котором правит счастливый монарх. Он испрашивает аудиенцию – дела не ждут, – но получает ответ: «Сегодня утром король не сможет вас принять. Он с леди Анной сочиняет музыку для арфы».
Они с Рейфом переглядываются и уходят.
– Остается надеяться, что из-под их пера выйдет достойная пьеска.
Томас Уайетт и Генри Норрис надираются в грязной таверне. Клянутся друг другу в вечной дружбе, а на заднем дворе их челядь лупит друг дружку и валяет в грязи.
Марии Болейн нигде не видно. Вероятно, они со Стаффордом тоже нашли тихое местечко и сочиняют музыку.
В полдень, при свечах, лорд Бернерс показывает ему свою библиотеку: живо ковыляет от стола к столу, бережно листает древние фолианты, которые переводит. Вот роман о короле Артуре.
– Поначалу я едва не бросил. История слишком неправдоподобна, но мало-помалу мне открылась ее мораль.
О том, что за мораль ему отрылась, лорд Бернерс умалчивает.
– А вот Фруассар [66] по-английски. Его величество сам велел мне заняться переводом. Пришлось согласиться, король пожаловал мне пятьсот фунтов. Не желаете посмотреть мои переводы с итальянского? Я делал их для себя, не для печати.
Они проводят вечер за манускриптами и продолжают обсуждать их за ужином. Генрих даровал лорду Бернерсу пожизненный пост канцлера казначейства, но поскольку тот не в Лондоне, должность не приносит его светлости ни денег, ни влияния.
– Мне известно, что вы человек дела. Не согласитесь посмотреть мои счета? Вряд ли вы найдете их в идеальном состоянии.
Лорд Бернерс оставляет его наедине с писульками, которые называет своими счетами. Часы идут, ветер шуршит в кровле, колышется пламя свечи, дождь молотит в стекло. Он слышит шарканье хозяйской больной ноги, в дверях возникает встревоженное лицо.
– Ну как?
Ему удалось обнаружить лишь долги. Вот что бывает, когда посвящаешь жизнь ученым изысканиям и служишь королю за морем, вместо того чтобы набивать мошну, работая зубами и локтями при дворе.
– Жаль, что вы не обратились ко мне раньше. Всегда можно что-то исправить.
– Откуда мне было знать, что вам можно довериться, мастер Кромвель? Мы обменялись письмами, только и всего. Дела Вулси, королевские дела. Я совсем вас не знал. И до сего времени не думал, что сподоблюсь.
В день отплытия появляется мальчишка из таверны алхимиков.
– Наконец-то! Что принес?
Мальчишка демонстрирует пустые ладони и тараторит на своеобразном английском:
– On dit [67] маги вернулись в Париж.
– Я разочарован.
– Вас не так-то просто найти, господин. Я пошел туда, где остановились le roi Henri со своей Grande Putaine [68] , спрашиваю je cherche milord Cremuel [69] , а они давай смеяться, еще и поколотили.
– Потому что никакой я не милорд.
– Уж тогда и не знаю, какие милорды в вашей стране!
Он предлагает мальчишке монетку за услуги, тот мотает головой.
– Я хочу поступить к вам на службу, мсье. Надоело сидеть на месте.
– Как тебя звать?
– Кристоф.
– А фамилия у тебя есть?
– Ca ne fait rien. [70]
– Родители?
Пожимает плечами.
– Сколько лет?
– Сколько дадите.
– Читать ты умеешь. А драться?
– А что, придется много драться chez vous ? [71]
Мальчишка широк в плечах, такого подкормить – и через пару лет его с ног не собьешь. На вид не больше пятнадцати.
– Были неприятности с законом?
– Во Франции, – роняет Кристоф небрежно, как другой сказал бы «в Китае».
– Ты вор?
Мальчишка втыкает в воздух воображаемый ножик.
– Что, до смерти?
– Ну, на живого тот малый не тянул.
Кромвель усмехается.
– Ты уверен, что хочешь зваться Кристофом? Сейчас ты еще можешь сменить имя, потом будет поздно.
– Вы поняли меня, мсье.
Иисусе, еще бы. Ты мог быть моим сыном. Он пристально вглядывается в мальчишку: нет, он не из тех юных разбойников, о которых говорил кардинал, оставленных им по берегам Темзы, и, весьма вероятно, у иных рек, иных широт. Глаза Кристофа сияют незамутненной голубизной.
– Тебя не пугает путешествие по морю? – спрашивает Кромвель. – В моем доме многие говорят по-французски. Скоро ты станешь одним из нас.
Теперь, в Остин-Фрайарз, Кристоф донимает его расспро-сами.
– Эти маги, что у них было? Карта зарытых сокровищ? Наставление по сборке, – мальчишка машет руками, – летающей машины? Машины, которая производитвзрывы, или боевого дракона, изрыгающего пламя?
– Ты слыхал о Цицероне? – спрашивает Кромвель.
– Нет, но хотел бы. Раньше я и про епископа Гардинера не слыхал . On dit вы отняли его клубничные грядки и отдали их королевской любовнице, и теперь он… – Кристоф замолкает, снова машет руками, изображая боевого дракона, – не даст вам покоя в этой жизни.
– И в следующей. Я его знаю.
Гардинер еще легко отделался. Он хочет сказать, она больше не любовница, но тайна – хотя совсем скоро о ней узнают все – принадлежит не ему.
* * *
Двадцать пятое января 1533 года, рассвет, часовня в Уайтхолле, служит его друг Роуланд Ли, Анна и Генрих венчаются, скрепляя обещание, данное в Кале. Никаких пышных церемоний, горстка свидетелей, молодые почти бессловесны, даже обязательное «да» приходится вытягивать из них чуть ли не силой. Генри Норрис бледен и печален: ну не жестокость ли заставлять его дважды смотреть, как Анну отдают другому?
Камергер Уильям Брертон выступает свидетелем.
– Так вы здесь или где-нибудь еще? – спрашивает Кромвель. – Вы утверждали, что умеете находиться в двух местах сразу, точно святой угодник.
Брертон злобно щурится.
– Вы писали в Честер.
– По делам короля, и что с того?
Они переговариваются вполголоса – в эту минуту Роуланд соединяет руки жениха и невесты.
– Предупреждаю еще раз, держитесь подальше от моих семейных дел. Иначе наживете неприятности, о которых и не помышляете, мастер Кромвель.
Анну сопровождает единственная дама – ее сестра. Когда они удаляются – король тянет жену за собой, новобрачных ждет арфа, – Мария оборачивается, широко улыбается ему и разводит на дюйм большой и указательный пальцы.
Она всегда говорила: я узнаю первой. Именно я буду расставлять ей корсаж.
Он вежливо отзывает Брертона и говорит: вы пожалеете о том, что мне угрожали.
Затем возвращается к себе в Вестминстер. Интересно, король уже знает? Вряд ли.
Садится за бумаги. Приносят свечи. Он видит тень своей руки, тень движется по бумаге; ладонь, свободная, не затянутая в бархат перчатки. Ему хочется, чтобы между ним и шероховатостью бумаги, черной вязью букв не было ничего; он снимает перстень Вулси и рубин Франциска – на Новый год Генрих вернул ему камень в оправе, сделанной ювелиром из Кале, заявив в приступе королевской откровенности: пусть это будет наш тайный знак, Кромвель, запечатайте им письмо, и я буду знать, что оно от вас, даже если потеряете свою печать.
Наперсник Генриха Николас Кэрью, стоящий рядом, замечает, надо же, а кольцо его величества вам впору. Впору, соглашается Кромвель.
Он медлит. Перо подрагивает.
Пишет: «Королевство Англия есть империя». Королевство Англия есть империя, каковою и почитается в мире, управляемая верховным главой и королем… [72]
В одиннадцать, когда наконец-то светает, он обедает у Кранмера на Кэннон-роу, где тот живет в ожидании официального вступления в должность и переезда в Ламбетский дворец, упражняясь пока в новой подписи: Томас, архиепископ Кентерберийский. Скоро архиепископ будет обедать, как полагается ему по статусу, но сегодня, словно нищий богослов, отодвигает бумаги, чтобы слуга постелил скатерть и поставил тарелки с соленой рыбой. Кранмер благословляет трапезу.
– Не поможет, – говорит Кромвель. – Кто вам готовит? Придется прислать своего человека.
– Итак, свадьба состоялась?
Очень в духе Кранмера шесть часов терпеливо ждать, не поднимая голову от книги.
– Роуланд справился. Ни Анну с Норрисом не обвенчал, ни короля с ее сестрицей.
Он встряхивает салфетку.
– Я кое-что знаю, но вам придется меня улестить.
Кромвель надеется, что, пытаясь вытянуть у него секрет, Кранмер выдаст тайну, о которой намекнул на полях письма. Но, очевидно, речь шла о мелких недоразумениях, давным-давно забытых. И поскольку архиепископ Кентерберийский продолжает неловко ковыряться в чешуе и костях, он говорит:
– Анна уже носит дитя.
Кранмер поднимает глаза.
– Если вы будете сообщать об этой новости таким тоном, люди решат, что без вашей помощи не обошлось.
– Вы не удивлены? Не рады?
– Интересно, что это за рыба? – спрашивает Кранмер с легким недоумением. – Разумеется, рад. Но я и так знаю, этот брак чист – почему бы Господу не благословить его потомством? И наследником.
– Наследником прежде всего. Прочтите. – Он протягивает Кранмеру бумаги, над которыми трудился. Тот умывает рыбные пальцы и подается вперед, к пламени свечи.
– Значит, после Пасхи обращения к папе, – замечает он, не переставая читать, – будут считаться нарушением закона и королевской прерогативы. Отныне о тяжбе Екатерины следует забыть. И я, архиепископ Кентерберийский, могу рассмотреть королевское дело в английском суде. Что ж, долго собирались.
– Это вы долго собирались, – смеется Кромвель.
Кранмер узнал о чести, оказанной ему королем, в Мантуе и двинулся в обратное путешествие кружным путем: Стивен Воэн встретил его в Лионе, спешно переправил через сугробы Пикардии и посадил на корабль.
– Почему вы медлили? Каждый мальчишка мечтает стать архиепископом, разве нет? Впрочем, кроме меня. Я мечтал о медведе.
Кранмер пристально смотрит на него:
– Это легко устроить.
Грегори как-то спросил, как понять, шутит ли доктор Кранмер? И не поймешь, ответил тогда Кромвель, его шутки редки, как яблоневый цвет в январе. А теперь и ему самому несколько недель трястись от страха: неровен час, наткнешься на медведя под собственной дверью.
Он собирается уходить, Кранмер поднимает глаза:
– Разумеется, официально я ничего не знаю.
– О ребенке?
– О свадьбе. Если предстоит рассматривать дело о предыдущем браке короля, негоже мне знать, что нынешний уже заключен.
– Конечно, – говорит Кромвель. – Зачем Роуланд вскочил ни свет ни заря, касается лишь самого Роуланда.
Он уходит, оставляя Кранмера над остатками трапезы, похоже, в раздумьях, как собрать рыбу заново.
Поскольку разрыв с Ватиканом еще не оформлен, для введения в сан нового архиепископа необходимо одобрение папы. Посланцам в Риме поручено говорить то, обещать се, pro tem [73] , лишь бы Климент согласился.
– Вы представляете, сколько стоят папские буллы? – Генрих ошеломлен. – И ничего не поделаешь, придется платить! А сама церемония! Разумеется, – добавляет король, – все должно быть устроено как нельзя лучше, тут скупиться нечего.
– Это будут последние деньги, которые ваше величество отошлет в Рим, положитесь на меня.
– А знаете, – король искренне удивлен, – оказывается, у Кранмера за душой ни пенни. Он ничего не может внести.
От лица короны Кромвель берет в долг у старого знакомца, богатого генуэзца Сальваго. Чтобы убедить того дать ссуду, посылает гравюру, о которой давно мечтает Себастьян. На гравюре юноша в саду, глаза обращены к окну, в котором скоро появится его возлюбленная: ее аромат уже висит в воздухе, птицы в кустах всматриваются в пустой проем, готовые разом запеть при появлении дамы; в руках у юноши книга в форме сердца.
Кранмер с утра до ночи заседает в задних комнатах Вестминстера, сочиняет оправдания для короля. Хотя брак Екатерины с его братом не был осуществлен, жених и невеста имели намерение вступить в брак, и одно это намерение создает между ними родственную связь. Кроме того, в те ночи, которые они провели вместе, супруги определенно намеревались зачать наследников, даже если не осуществили это должным образом. Чтобы не выставлять лжецами ни Генриха, ни Екатерину, члены комитета измышляют причины, по которым брак мог быть осуществлен частично. Им приходится вообразить все те постыдные неудачи, которые могут произойти в супружеской спальне.
И нравится вам эта работа, спрашивает Кромвель. Глядя на согбенных невзрачных людей, заседающих в комитетах, он решает, что супружеская несостоятельность знакома им не понаслышке. В документах Кранмер именует королеву «светлейшей», стремясь разделить безмятежное лицо Екатерины и унизительные мальчишеские ерзания по ее бедрам.
Тем временем Анна, тайная королева Англии, отрывается от компании джентльменов, прогуливающихся по галерее в Уайтхолле. Она хохочет и вприпрыжку несется прочь; ее, словно опасную умалишенную, пытаются схватить, но Анна вырывается, не переставая хохотать.
– Знаете, я с ума схожу по яблокам, мне все время хочется яблок. Король сказал, что я жду ребенка, а я говорю ему нет, нет, неправда…
Она словно заведенная крутится на месте, вспыхивает, слезы градом брызжут из глаз, как из сломанного фонтана.
Томас Уайетт протискивается сквозь толпу.
– Анна… – Он хватает ее за руки и притягивает к себе. – Анна, ш-ш-ш, милая, ш-ш-ш…
Захлебываясь в рыданиях, Анна припадает к его плечу. Уайетт прижимает ее к себе; затравленно озирается, словно голым очутился на большой дороге и высматривает прохожего с плащом, чтобы прикрыть срам. Среди зевак оказывается Шапюи; посол со значительным видом удаляется, торопливо перебирая крохотными ножками, на лице ухмылка.
Новость летит к императору. Лучше бы положение Анны открылось после того, как старый брак будет аннулирован, а новый признан в глазах Европы, однако жизнь не балует королевских слуг; как говаривал Томас Мор, на пуховой перине в Царство Божие не въедешь.
Два дня спустя он беседует с Анной наедине. Она вписалась в оконный проем и, словно кошка, жмурится в скудных лучах зимнего солнца. Протягивает ему руку, едва ли осознавая, кто перед ней; ей и вправду все равно? Он касается кончиков пальцев; черные глаза распахиваются, словно ставни в лавке: доброе утро, мастер Кромвель, поторгуемся?
– Я устала от Марии, – говорит она, – и с удовольствием от нее избавлюсь.
Мария, дочь Екатерины?
– Ее нужно выдать замуж, прочь с моих глаз. Я не желаю ее видеть. Не желаю думать о ней. Я давно решила отдать ее в жены какому-нибудь проходимцу.
Кромвель по-прежнему ждет.
– Полагаю, она станет хорошей женой тому, кто додумается приковать ее цепями к стене.
– Вот оно что, Мария, ваша сестра.
– А вы о ком подумали? А, – усмехается она, – вы о Марии, королевской приблуде? Что ж, ее тоже хорошо бы выдать замуж. Сколько ей?
– В этом году семнадцать.
– Все такая же карлица? – Анна не ждет ответа. – Я найду для нее какого-нибудь старца, почтенного немощного старикашку, который не сможет ее обрюхатить и которому я заплачу, чтобы держал ее подальше от двора. Но что делать с леди Кэри? За вас она выйти не может. Мы дразним Марию, говорим ей, что вы – ее избранник. Некоторые дамы благоволят простолюдинам. Мы говорим ей, ах, Мария, только подумай, лежать в объятиях кузнеца, ты млеешь от одной мысли…
– Вы счастливы? – спрашивает он.
– Да, – Анна опускает глаза, складывает маленькие руки под грудью. – Из-за этого. Вы знаете, – задумчиво протягивает она, – меня желали всегда, но теперь меня ценят. Оказывается, это не одно и то же.
Он молчит, не мешает Анне следовать ходу мыслей, которые ей приятны.
– У вас есть племянник, Ричард, тоже Тюдор, хоть я и не совсем понимаю, с какого боку.
– Я нарисую вам генеалогическое древо.
Анна с улыбкой качает головой.
– Не стоит. В последнее время, – ее рука скользит вниз, к животу, – я с трудом вспоминаю по утрам собственное имя. Меня всегда удивляло, отчего женщины так глупы, теперь я знаю.
– Вы упомянули моего племянника.
– Я видела его с вами. Такой решительный, как раз для нее. Ей нужны меха и драгоценности, но вы ведь сумеете их раздобыть? И по младенцу каждые два года. А уж от кого, это вы сами разберетесь.
– Кажется, у вашей сестры уже есть кавалер.
Это не месть, просто ему нужна ясность.
– Правда? Ее кавалеры… приходят и уходят, порой весьма неподходящие, вам ли не знать. – Разумеется, он в курсе. – Приводите их ко двору, ваших детей. Дайте мне на них посмотреть.
Анна вновь закрывает глаза. Он оставляет ее веки млеть в слабых лучах февральского солнца.
Король пожаловал ему апартаменты в старом Вестминстерском дворце – на случай, когда он засиживается там допоздна. И тогда он мысленно проходит по комнатам Остин-Фрайарз, собирая памятные зарубки там, где их оставил: на подоконнике, под табуретами, в тканых цветочных лепестках у ног Ансельмы. Вечерами он ужинает с Кранмером и Роуландом Ли, который целыми днями расхаживает между подчиненными, подгоняя нерадивых. Иногда к ним присоединяется Одли, лорд-канцлер, но ужинают без церемоний, словно перемазанные чернилами школяры, – просто сидят и разговаривают, пока Кранмеру не приходит время ложиться. Он хочет разобраться в этих людях, обнаружить их слабости. Одли – благоразумный юрист, который просеивает каждую строчку обвинительного заключения, как повар мешок риса. Красноречив, упорен, целеустремлен; сейчас его цель – заручиться доходом, достойным лорда-канцлера. Что до веры, то тут возможен торг; Одли верит в парламент, в королевскую власть, осуществляемую через парламент, а его религиозные убеждения… скажем так, довольно гибки. Неизвестно, верит ли в Бога Роуланд, что, впрочем, не мешает ему метить в епископы.
– Роуланд, – просит Кромвель, – не возьмешь к себе Грегори? Кембридж дал ему все, но, вынужден признать, Грегори нечего дать взамен.
– Поедет со мной на север, – говорит Роуланд, – я задумал пощипать перышки тамошним епископам. Грегори славный малый, не самый способный, но не беда. По крайней мере, найдем ему полезное применение.
– А как насчет духовной карьеры? – спрашивает Кранмер.
– Я сказал полезное! – рявкает Роуланд.
В Вестминстере клерки Кромвеля снуют туда-сюда, разносят новости, сплетни и бумаги. Он держит при себе Кристофа, якобы для присмотра за платьем, а на деле – чтобы себя развлечь. Ему не хватает ежевечернего музицирования в Остин-Фрайарз, женских голосов за стеной.
Почти всю неделю он проводит в Тауэре, убеждает каменщиков не прекращать работу в дождь и туман; проверяет счета казначея; составляет опись королевских драгоценностей и посуды. Он призывает смотрителя Монетного двора и предлагает выборочно проверить вес королевской монеты.
– Английская монета должна быть вне подозрений, чтобы торговцам за морем не приходило в голову ее взвешивать.
– У вас имеются на это полномочия?
– Неужели вам есть что скрывать?
Он составляет для короля отчет, в котором подробно расписывает доходы и расходы казны. Отчет предельно лаконичен. Король читает, перечитывает, переворачивает лист в ожидании сложностей и неприятных сюрпризов, но сзади пусто, приходится верить своим глазам.
– Тут нет ничего нового, – говорит Кромвель, чуть ли не извиняясь. – Покойный кардинал держал все расчеты в голове. С разрешения вашего величества я займусь Монетным двором.
В Тауэре он навещает Джона Фрита. По его просьбе, в которой не смеют отказать, узника поместили в чистую сухую камеру с теплой постелью, сносной едой, возможностью получать вино, бумагу и чернила, хотя он и советует Фриту прятать написанное, заслышав скрип замка. Пока тюремщик отворяет камеру, Кромвель стоит, боясь поднять глаза, но Джон Фрит резво вскакивает из-за стола, кроткий молодой человек, эллинист, и говорит, мастер Кромвель, я знал, что вы придете.
Он жмет холодную сухую руку в чернильных пятнах. Удивительно, что при такой субтильности юноша дожил до своих лет. Он был одним из тех, кого, за неимением иной темницы, заперли в подвале кардинальского колледжа. Когда летняя зараза проникла под землю, Фрит лежал в темноте рядом с мертвыми телами, пока о нем не вспомнили и не выпустили его на свет.
– Мастер Фрит, – говорит Кромвель, – если бы я был в Лондоне, когда вас арестовали…
– А пока вы были в Кале, Томас Мор не дремал.
– Что заставило вас вернуться в Англию? Нет, не говорите, если это касается Тиндейла, мне лучше не знать. Говорят, в Антверпене вы обзавелись женой? Единственное, чего король не стерпит, впрочем, нет, не единственное – он ненавидит женатых священников. И Лютера, а вы переводили его на английский.
– Вы верно изложили суть обвинений.
– Помогите мне вас вызволить. Если я добьюсь для вас аудиенции у короля… вам следует знать, король весьма сведущ в богословии… сможете ли вы смягчить свои ответы?
В камере горит камин, но от сырости и испарений Темзы никуда не деться.
Голос Фрита еле различим.
– Король по-прежнему верит Томасу Мору, а Мор написал королю, – тут губы Фрита трогает легкая улыбка, – что я – Уиклиф, Лютер и Цвингли в одном лице, один сектант внутри другого, словно фазан, зашитый в каплуне, которого зашили в гуся. Мор собирается мною отобедать, так что не портите отношения с королем, умоляя о милосердии. А что до смягчения ответов… моя вера тверда, и перед любым судом я готов…
– Не надо, Джон.
– Перед любым судом я готов утверждать то, что скажу перед судом высшим: причастие – всего лишь хлеб, нам нет нужды в покаянии, а чистилище – выдумка, о которой нет ни слова в Писании.
– Если к вам придут люди и скажут, идемте с нами, Фрит, следуйте за ними. Они придут от меня.
– Вы думаете, что сможете вывезти меня из Тауэра?
В тиндейловской Библии сказано: с Богом нет невозможного.
– Пусть не из Тауэра, пусть вас допросят, дадут возможность оправдаться. Не отказывайтесь от спасения.
– А для чего? – Фрит терпелив, словно разговаривает с юным учеником. – Вы же не будете прятать меня в своем доме, пока король не сменит гнев на милость? Уж лучше я выйду в город и у собора Святого Павла заявлю лондонцам то, что говорил раньше.
– Ваше свидетельство не может подождать?
– Пока Генрих смягчится? Я прожду до старости.
– Тогда вас сожгут.
– А по-вашему, я не выдержу боли? Вы правы, не выдержу. Но мне не оставили выбора. Как говорит Мор, не велика доблесть стоять в огне у столба, если тебя к нему приковали. Я не могу переписать свои книги. Не могу перестать верить в то, во что верю. Это моя жизнь, я не могу прожить ее заново.
Он уходит. Четыре часа: на реке почти нет лодок, над водой висит пронизывающий туман.
На следующий день, свежий и ясный, король осматривает строительство вместе с французским послом; рука Генриха дружески покоится на плече де Дентвиля, вернее, на толстой простежке Дентвилева дублета. Француз натянул на себя столько одежды, что, кажется, с трудом протиснется в дверь, но его все равно трясет.
– Нашему другу стоит размяться, согреть кровь, – говорит король, – но лучник из него никудышный. В прошлый раз его так трясло, что я боялся, как бы он не угодил стрелой себе в ногу. Он жалуется, что мы не умеем обращаться с соколами, и я предложил ему поохотиться с вами, Кромвель.
Обещание краткого отдыха? Король уходит вперед, оставляя их вдвоем.
– Не так уж и холодно, – замечает посол, – но стоять посреди поля, когда ветер свистит в ушах, – для меня смерть! Когда же снова пригреет?
– В июне, не раньше. Но соколы летом линяют. Я выпускаю своих не раньше августа, так что nil desperandum [74] , мсье, милости прошу.
– Вы не отложите коронацию?
Вот так всегда: легкая болтовня в устах посла – лишь прелюдия к серьезному разговору.
– Заключая соглашение, мой господин не ожидал, что Генрих станет выставлять напоказ свою якобы жену и ее громадный живот. Ему следовало вести себя осмотрительнее.
Кромвель качает головой. Никаких проволочек. Генрих утверждает, что его поддерживают епископы, лорды, судебная власть, парламент и народ; коронация Анны – случай это доказать.
– Зря вы тревожитесь, – говорит он послу. – Завтра мы принимаем папского нунция. Вот увидите, мой господин с ним поладит.
Сверху, со стены, раздается голос Генриха:
– Поднимайтесь, сэр, посмотрите на мою реку сверху.
– И вас удивляет, отчего меня трясет? – выпаливает француз. – Отчего я трепещу перед ним? Моя река. Мой город. Мое спасение, скроенное для меня. Сшитый по моей мерке английский Бог.
Посол тихо чертыхается и начинает подъем.
Когда папский нунций прибывает в Гринвич, Генрих берет его под руку и проникновенно жалуется на нечестивых советников. Рассказывает, как мечтает о скорейшем примирении с папой Климентом.
Можно наблюдать за королем каждый день в течение десятилетий и всегда видеть разное. Выбери себе государя: Кромвель не устает восхищаться Генрихом. Порой король несчастен, порой слаб, то ведет себя как дитя, то – как мудрый правитель. Бывает, оценивает свою работу придирчиво, как художник, бывает – сам не видит, что делает. Не родись Генрих королем, стал бы странствующим лицедеем, верховодил бы в труппе бродячих комедиантов.
По приказу Анны Кромвель приводит ко двору племянника, берет с собой и Грегори. Рейфа король уже знает: тот всегда рядом.
Генрих долго и пристально вглядывается в Ричарда.
– Да-да, что-то есть, определенно что-то есть.
С его точки зрения, в лице Ричарда нет ничего тюдоровского, но король явно не прочь заполучить еще одного родственника.
– Ваш дед, лучник ап Эван, был славным слугой моему отцу. Вы отлично сложены. Я хотел бы увидеть вас на турнире в цветах Тюдоров.
Ричард кланяется. Король, образец учтивости, поворачивается к Грегори:
– И вы, мастер Грегори, тоже весьма приятный юноша.
Когда король отходит, лицо Грегори расцветает детской радостью. Юноша вцепляется в свой рукав – там, где Генрих его коснулся, – словно вбирая пальцами королевскую милость.
– Какой он необыкновенный, какой величественный! Кто бы мог подумать! И сам со мной заговорил! – Грегори оборачивается к отцу. – Везет тебе, можешь разговаривать с ним хоть каждый день.
Ричард бросает на двоюродного брата косой взгляд. Грегори бьет Ричарда по руке.
– Что твой дед, лучник – видел бы он твоего отца! – Большой палец Грегори оказывается лучником а указательный Морганом Уильямсом. – А вот я давным-давно занимаюсь на арене. Скачу на сарацина, кидаю копье прямо в черное сарациново сердце!
– То ли еще будет, дурачок, – спокойно замечает Ричард, – когда вместо деревянного магометанина перед тобой окажется живой рыцарь! Да и стоит такая забава недешево: турнирные доспехи, конюшня…
– Все это мы можем себе позволить, – говорит Кромвель. – Прошли времена, когда мы топали по-солдатски, на своих двоих.
После ужина он просит Ричарда зайти. Возможно, зря он излагает замысел Анны как деловое предложение.
– Особо не надейся. Мы еще не получили королевского согласия.
– Но она же меня совсем не знает! – говорит Ричард.
Это не довод; он ждет серьезных возражений.
– Я не стану тебя неволить.
Ричард поднимает глаза.
– Точно?
Скажи, когда, когда это я кого-нибудь неволил, начинает Кромвель. Ричард перебивает:
– Согласен, сэр, никогда, вы умеете убеждать, однако сила вашего убеждения такова, что иной предпочел бы хорошую взбучку.
– Я понимаю, леди Кэри старше тебя, но она очень красива, пожалуй, самая красивая женщина при дворе. И она вовсе не так ветрена, как утверждают некоторые, и в ней нет ни капли злобы, как в ее сестре.
А ведь она и вправду была мне хорошим другом, думает он.
– Вместо того чтобы остаться непризнанным кузеном короля, ты станешь его свояком. Для всех нас выгода очевидна.
– Скажем, титул. Для меня и для вас. Отличные партии для Алисы и Джо. А Грегори? Грегори достанется, по меньшей мере, графиня.
Ричард говорит ровным голосом. Убеждает себя, что брак того стоит? Как тут понять! Для Кромвеля сердца многих, пожалуй, большинства людей – открытая книга, но порой читать в сердцах дальних куда проще, чем заглянуть в душу близким.
– Томас Болейн станет моим тестем, а Норфолк – настоящим дядюшкой.
– Вообрази его физиономию!
– О, ради такого зрелища можно пройти по горячим углям босиком.
– Тебе решать. Никому не говори.
Ричард кивает и, не сказав больше ни слова, выходит. Однако «никому не говори» для него означает «никому, кроме Рейфа», потому что спустя десять минут заходит Рейф и становится перед ним, высоко подняв брови. Лицо напряженное, как у всех рыжеволосых, вздумавших пошевелить почти невидимыми бровями.
– Не рассказывай Ричарду, что Мария Болейн когда-то предлагала себя мне, – говорит он. – Между нами ничего нет. Тут тебе не Волчий зал, если ты об этом.
– А если у невесты на уме другое? Что же вы Грегори на ней не жените?
– Грегори еще мал, а Ричарду двадцать три, самое время обзавестись семьей, если есть на что. А тебе и того больше, так что ты следующий.
– Пора убираться, пока вы не нашли для меня очередную Болейн. – Рейф поворачивает к двери и мягко замечает: – Только одно, сэр. Думаю, это смущает и Ричарда… Мы поставили наши жизни и будущее на эту женщину, а между тем она не только непостоянна, но и смертна, а история королевского брака учит: младенец в утробе – еще не наследник в колыбели.
* * *
В марте приходят вести из Кале: скончался лорд Бернерс. Тот вечер в библиотеке, ненастье, бушевавшее за окном, кажутся последней мирной гаванью, последними часами, которые Кромвель провел для себя. Он хочет предложить за библиотеку хорошую цену, чтобы поддержать леди Бернерс, – но манускрипты успели спрыгнуть со столов и ускакать: что-то ушло племяннику Фрэнсису Брайану, что-то другому родственнику, Николасу Кэрью.
– Может быть, вы простите ему долги? – спрашивает он Генриха. – По крайней мере, пока жива жена? Вы ведь знаете, он не оставил…
– Сыновей, – завершает фразу король. Мыслями Генрих устремлен вперед: когда-то и я пребывал в сем несчастливом статусе, но совсем скоро у меня родится наследник.
Король дарит Анне майоликовые чаши: снаружи намалевано слово maschio [75] , внутри – пухлые светловолосые младенцы с крошечными кокетливыми фаллосами. Анна смеется. Итальянцы считают, мальчики любят тепло, говорит король. Согревайте вино, пусть веселит кровь, никаких фруктов и рыбы.
– А как вы думаете, – спрашивает Джейн Сеймур, – это уже решено или Господь решит потом? Интересно, знает ли сам младенец? Если бы мы могли заглянуть внутрь, то поняли ли бы, кто там?
– Джейн, следовало оставить тебя в Уилтшире, – говорит Мэри Шелтон.
– Незачем потрошить меня, чтобы удовлетворить ваше любопытство, мистрис Сеймур, – вступает Анна. – Это мальчик, и никто не смеет говорить или думать иначе.
Анна хмурится, и вы видите, как она собирается, ощущаете великую силу ее воли.
– Хотела бы я родить ребеночка, – говорит Джейн.
– Не увлекайся, – советует ей леди Рочфорд. – Если у тебя вырастет живот, придется замуровать тебя заживо.
– Ее семейство, – замечает Анна, – позор дочери не смутит. В Вулфхолле неведомы приличия.
Джейн краснеет и начинает дрожать.
– Я никого не хотела обидеть.
– Оставьте ее, – говорит Анна, – это все равно что травить мышку.
– Ваш билль еще не прошел, – поворачивается к Кромвелю Анна. – Отчего задержка?
Билль, запрещающий апеллировать к Риму. Он говорит о противодействии, но Анна лишь недовольно поднимает бровь.
– Мой отец поддержал вас в палате лордов, да и Норфолк. Кто смеет нам противиться?
– Билль пройдет к Пасхе.
– Женщина, которую мы видели в Кентербери; говорят, сторонники печатают книги ее пророчеств.
– Возможно, но я приму меры, чтобы их не читали.
– Говорят, в день святой Екатерины, когда мы были в Кале, она видела так называемую принцессу Марию в короне.
Анна сбивается на яростную скороговорку, вот мои враги, эта пророчица и те, кто с ней; Екатерина, которая сговаривается с императором; ее дочь Мария, мнимая наследница; старая наставница Марии Маргарет Пол, леди Солсбери со всем своим семейством; ее сын лорд Монтегю; ее сын Реджинальд Пол, который сейчас в изгнании, по слухам, претендует на трон – пусть вернется в Англию и тем докажет свою лояльность. Генри Куртенэ, маркиз Эксетер, тоже лелеет надежды, но когда родится мой сын, ему придется смириться с неизбежным. Леди Эксетер, Гертруда, вечно жалуется, что истинной знати перешли дорогу люди низкого происхождения, и вам прекрасно известно, кого она имеет в виду.
Миледи, мягко перебивает Анну сестра, вам нельзя расстраиваться.
– Я не расстроена. – Рука Анны лежит на животе. – Эти люди желают моей смерти, – добавляет она тихо.
Дни коротки и сумрачны, настроение Генриха им под стать. Шапюи вертится и гримасничает перед королем, словно приглашает Генриха на танец.
– Я с недоумением прочел умозаключения доктора Кранмера…
– Моего архиепископа, – недовольно перебивает король: обошедшаяся недешево церемония все-таки состоялась.
– …относительно королевы Екатерины…
– Вы о супруге моего покойного брата, принцессе Уэльской?
– …ибо вашему величеству известно, что диспенсация узаконила ваш брак, безотносительно того, был ли осуществлен предыдущий.
– Я не желаю больше слышать слово «диспенсация», – говорит Генрих. – Не желаю слышать из ваших уст упоминания о моем так называемом браке. У папы нет власти узаконить кровосмешение. Я такой же муж Екатерине, как и вы.
Шапюи кланяется.
– Будь наш брак законен, – Генрих готов сорваться, – разве Господь покарал бы меня, лишив наследников!
– Мы не можем знать наверняка, что достойная Екатерина уже не способна иметь детей.
На губах посла играет ехидная ухмылка.
– Как вы думаете, зачем я все это предпринял? – настойчиво требует король. – Считаете, мною движет похоть? Вы вправду так считаете?
Зачем я уморил кардинала? Разделил страну? Расколол церковь?
– Это было бы сумасбродство, – бормочет Шапюи.
– Однако вы думаете именно так. Так говорите императору. Вы ошибаетесь. Я служу своей стране, сэр, и если ныне вступаю в брак, благословленный Господом, то для того лишь, чтобы жена родила мне законного наследника.
– Нельзя поручиться, что у вашего величества родится сын. Или хотя бы живой младенец.
– А почему бы нет? – Генрих багровеет, вскакивает на ноги, слезы брызжут из глаз. – Чем я отличаюсь от других мужчин? Чем? Скажите, чем?
Императорский посол – настоящий охотничий терьер, маленький, но упорный, однако даже он понимает: если ты довел государя до слез, надо сдавать назад. Пытаясь загладить оплошность – расшаркиваясь, заученно унижаясь, – Шапюи замечает:
– Благополучие страны и благополучие Тюдоров – не одно и то же, не так ли?
– В таком случае кого вы прочите на трон? Куртенэ? Или Пола?
– Особы королевской крови не заслуживают такого презрительного тона. – Шапюи трясет рукавами. – По крайней мере, теперь я официально уведомлен о положении леди, тогда как раньше мог только догадываться о нем по ее безрассудным выходкам, коим был свидетелем… Вы понимаете, Кремюэль, сколько поставили на тело одной-единственной женщины? Будем надеяться, с нею не случится ничего дурного.
Кромвель берет посла под руку, разворачивает лицом к себе.
– О чем вы?
– Будьте любезны, не трогайте мой рукав. Благодарю. Скоро вы опуститесь до драки, что меня не удивляет, учитывая ваше происхождение. – Посол хорохорится, но за бравадой – страх. – Оглянитесь вокруг! Своей непомерной гордыней и самонадеянностью она оскорбляет вашу знать. Даже собственный дядя не выносит ее выходок. Старые друзья короля ищут предлоги, чтобы держаться подальше от двора.
– Подождите коронации, вот увидите, они мигом сбегутся обратно.
Двенадцатого апреля, на Пасху, Анна вместе с королем присутствует на торжественной мессе, где молятся за королеву Англии. Его билль прошел лишь накануне; Кромвель ожидает скромной награды, и, перед тем как королевская чета отправится разговляться, Генрих жалует ему пост канцлера казначейства, который занимал покойный лорд Бернерс.
– Бернерс желал, чтобы он достался вам, – улыбается Генрих. Король любит делать подарки, по-детски предвкушая радость того, кого облагодетельствовал.
Во время мессы мысли Кромвеля далеко. Что ждет его дома: шумные гуси, уличные драки, младенцы, оставленные у церковных дверей, буйные подмастерья, которых придется учить уму-разуму? Интересно, Алиса и Джо покрасили яйца? Девочки выросли, но с удовольствием пользуются детскими привилегиями, пока их не сменит другое поколение. Пора искать им достойных мужей. Энн, если б не умерла, уже вышла бы за Рейфа, сердце которого до сих пор свободно. Он думает о Хелен Барр; как легко ей дается грамота, как быстро она стала незаменимой в Остин-Фрайарз. Теперь он уверен, что ее муж не вернется, нужно сказать ей об этом, сказать, что отныне она свободна. Она добродетельна и не выкажет своей радости, но разве не облегчение узнать, что ты больше не принадлежишь такому человеку?
Пока идет служба, Генрих не умолкает ни на минуту; шелестит бумагами, передает их советникам. Лишь во время освящения Святых Даров король опускается на колени в приступе благочестия: происходит чудо, облатка становится Господом. После слов священника: «Ite, missa est» [76] , Генрих шепотом велит Кромвелю следовать за собой, одному.
Однако сначала придворные должны выразить почтение Анне. Фрейлины отступают назад, оставляя ее в одиночестве на залитом солнечным светом пятачке. Он разглядывает их, джентльменов и советников; праздник, собрались старые друзья Генриха. Вот сэр Николас Кэрью – его поклон новой королеве безупречен, но уголки губ кривятся. Сделайте лицо, Николас Кэрью, ваше породистое знатное лицо. В ушах голос Анны: вот мои враги; он добавляет в список Кэрью.
За парадными залами личные покои короля, доступные лишь избранным друзьям и слугам, куда не пускают ни послов, ни шпионов. Это вотчина Генри Норриса, который сдержанно поздравляет Кромвеля с новым назначением и удаляется на бархатных лапках.
– Кранмер созвал суд, чтобы утвердить формальное расторжение… – Генрих сказал, что не хочет слышать о своем предыдущем браке, поэтому не произносит это слово. – Я просил его созвать суд в Данстебле, оттуда до Амтхилла, где живет… она, десять – двенадцать миль. Если захочет, она может прислать своих поверенных или явиться сама. Посетите ее тайно, поговорите…
Удостоверьтесь, что от Екатерины не придется ждать сюрпризов.
– А на время вашего отсутствия пришлите ко мне Рейфа.
Приятно быть понятым с полуслова, и у короля поднимается настроение.
– Я рассчитываю, что на время он заменит мне вас. Славный юноша. И гораздо лучше, чем вы, владеет собой. Я видел, как вы на совете прикрывали рукой рот. Иногда меня самого разбирает смех.
Генрих падает в кресло, прячет глаза. Кромвель видит, что король снова готов расплакаться.
– Брэндон говорит, моя сестра умирает. Доктора бессильны. Знаете, какие у нее были волосы, чистое золото – у моей дочери такие же. В семь лет она была вылитая сестра, словно святая на фреске. Что мне с ней делать?
До него не сразу доходит, что вопрос адресован ему.
– Будьте с ней ласковы, сэр. Утешьте ее. Она не должна страдать.
– Но я собираюсь объявить ее незаконнорожденной. Я должен оставить Англию своим законным наследникам.
– Решение примет парламент.
– Верно, – Генрих шмыгает носом, – после коронации Анны. Кромвель, еще одно слово – и завтракать, я голоден как волк. Я думал о моем кузене Ричарде…
Он перебирает в уме английскую знать, но нет, кажется, король говорит о его Ричарде, Ричарде Кромвеле.
– Леди Кэри… – Голос короля теплеет. – Я подумал и решил, что не стоит. По крайней мере, сейчас.
Кромвель кивает, догадывается о мотивах. Когда догадается Анна, придет в ярость.
– Какое облегчение, – говорит король, – когда ничего не нужно разжевывать. Вы рождены, чтобы меня понимать.
Можно сказать и так. Он появился на свет лет за шесть до короля, и эти годы не прошли даром. Генрих срывает с головы вышитый колпак, отбрасывает в сторону, запуская в волосы пятерню. Как и золотая шевелюра Уайетта, волосы Генриха поредели, обнажив массивный череп. Сейчас король похож на деревянную статую, грубую копию себя или одного из своих предков, великанов, некогда бродивших по Британии и не оставивших следов, кроме как во снах жалких потомков.
Получив дозволение, Кромвель возвращается в Остин-Фрайарз. В кои-то веки ему дарован день отдыха. Насытившись, толпа у ворот рассеялась. Первым делом он спускается на кухню, наградить повара подзатыльником и золотой монетой.
– Сотня разверстых ртов, клянусь! – восклицает Терстон. – И увидите, к ужину снова будут тут как тут.
– Жаль, что у нас в стране столько нищих.
– Как же, нищие, держи карман шире! Блюда, которые готовятся на этой кухне, такого отменного качества, что к нам захаживают, закрыв лица капюшонами, чтобы их не узнали, даже олдермены. Есть вы или нет, у нас всегда полон дом гостей: французы, немцы, флорентийцы, все клянутся, что знают вас, все заказывают обеды по своему вкусу, а на кухне толпятся их слуги: там отщипнул, тут отхлебнул. Пора жить скромнее, или придется строить новую кухню.
– Что-нибудь придумаю.
– Мастер Рейф говорит, что для Тауэра вы прикупили целую каменоломню в Нормандии. Вы, мол, подкопались под французов, и они все попадали в ямы.
Такой прекрасный камень цвета масла. Четыреста рабочих на жалованье, и если кто-то стоит без дела, его тут же переводят на строительство в Остин-Фрайарз.
– Терстон, пусть отхлебывают, лишь бы ничего не подсыпали.
Он помнит, как чуть не преставился епископ Фишер; если, конечно, дело было не в грязном котле и не в прокисшем супе. Котлы Терстона всегда безукоризненно чисты. Он наклоняется над кипящим варевом.
– Где Ричард?
– Чистит лук на заднем крыльце. А, вы про мастера Ричарда? Наверху. Обедает, да все там.
Он поднимается наверх. Ошибиться невозможно – на пасхальных яйцах его лицо. На одном Джо нарисовала ему головной убор, волосы и по меньшей мере два подбородка.
– И то правда, отец, – замечает Грегори, – ты становишься все тучнее. Стивен Воэн тебя не узнает, когда приедет.
– Мой господин кардинал прибавлялся, как луна, – говорит Кромвель. – Чудно, ведь он почти никогда не обедал – то одно, то другое, – а когда наконец усаживался за стол, в основном вел беседы. Бедный я, бедный. С прошлого вечера не преломил и куска хлеба.
Преломив хлеб, говорит:
– Ганс хочет меня написать.
– Надеюсь, он поторопится, – говорит Ричард.
– Ричард…
– Ешьте свой обед.
– Мой завтрак. После, идем со мной.
– Счастливый женишок! – дразнится Грегори.
– А ты, – сурово одергивает его отец, – отправляешься на север с Роуландом Ли. И если ты считаешь деспотом меня, посмотрим, что ты запоешь под его началом.
В кабинете он спрашивает:
– Как подготовка к турниру?
– Кромвели никому не дадут спуску.
Он боится за сына; боится, что Грегори упадет, поранится, убьется. Переживает и за Ричарда, эти юноши – надежда его рода.
– Счастливый женишок? – спрашивает Ричард.
– Король сказал – нет. Не из-за моей семьи или твоей – он назвал тебя кузеном. Должен заметить, Генрих как никогда к нам расположен. Но Мария нужна ему самому. Ребенок родится в конце лета, король боится подходить к Анне, а снова жить монахом не желает.
Ричард поднимает глаза.
– Он сам так сказал?
– Дал понять. И я говорю как понял. Неприятное открытие, но, думаю, мы переживем.
– Я бы не удивился, будь сестры похожи…
– Возможно, ты прав.
– А ведь он глава нашей церкви. Немудрено, что чужеземцы смеются.
– Если бы король был обязан являть пример в частной жизни, его поведение, возможно, и вызывало бы… удивление… но для меня… видишь ли, меня волнует, как он правит страной. Стань он деспотом, упраздни парламент, правь единолично, не считаясь с палатой общин… но он так не поступает. Поэтому мне все равно, как король управляется со своими женщинами.
– Но не будь он королем…
– Верно. Тогда его следовало бы запереть. И все же, если не брать в расчет Марию, разве его поведение предосудительно? Он не плодит бастардов, как шотландские короли. Кто назовет имена его женщин? Мать Ричмонда да Болейны. Генрих умеет быть скрытным.
– Возможно, они известны Екатерине.
– Кто знает про себя, будет ли верен в браке? Ты?
– Мне может не представиться случая.
– Напротив. Я нашел тебе жену. Дочь Томаса Мерфина. Породниться с лордом-мэром – неплохая партия. А состояние у тебя будет не меньше, чем у нее, об этом я позабочусь. Да и Франсис к тебе расположена. Я спрашивал.
– Вы сделали ей предложение за меня?
– Вчера за обедом. Есть возражения?
– Никаких, – смеется Ричард, откидываясь на спинку стула. Его тело – мощное и крепкое, так восхитившее короля – омывает волна облегчения.
– Франсис, хорошо. Франсис мне по нраву.
Мерси одобряет. Кромвель понятия не имеет, как она отнеслась бы к леди Кэри – свои планы он с женщинами не обсуждал.
– Пора подыскать пару и для Грегори, – говорит она. – Я знаю, он еще очень юн, но некоторые мужчины взрослеют, только обзаведясь сыновьями.
Над этим он не задумывался, но, возможно, Мерси права. В таком случае у Англии есть надежда.
Спустя два дня он возвращается в Тауэр. Между Пасхой и Троицей, когда Анну должны короновать, время летит незаметно. Он осматривает апартаменты королевы, велит поставить жаровни, чтобы высушить штукатурку. Надо поскорее расписать стены; он надеялся на Ганса, но тот занят портретом де Дентвиля [77] – посол умоляет Франциска отозвать его на родину, отправляя с каждым кораблем новое слезное послание. Никаких охотничьих сцен, грозных святых с орудиями пыток; для новой королевы – лишь богини, голубки, белокрылые соколы да полог из зеленых листьев. Вдали города на холмах, на переднем плане – храмы, рощи, поваленные колонны и жаркая синева, заключенные, как в раму, в орнаментальную кайму витрувианских цветов: ртуть и киноварь, жженая охра, малахит, индиго и пурпур.
Он разворачивает эскизы. Сова Минервы простерла крыла. Диана натягивает лук. Белая голубка выглядывает из веток. Он оставляет указания мастеру: «Лук позолотить. Глаза у всех богинь должны быть черными».
Словно прикосновение крыла во тьме, его захлестывает ужас: что, если Анна умрет? Генриху потребуется новая женщина. Он приведет ее в эти покои. А если она окажется голубоглазой? Придется стереть лица и нарисовать их заново на фоне все тех же городов, тех же лиловых холмов.
На улице дерутся, он останавливается посмотреть. Каменщик и старшина кирпичников молотят друг друга досками. Он стоит в кругу их товарищей.
– Чего дерутся-то?
– Да так, каменщики схлестнулись с кирпичниками.
– Как Ланкастеры с Йорками?
– Точно.
– Ты слыхал про битву при Тоутоне? Король сказал мне, там полегло больше двадцати тысяч англичан.
Собеседник разевает рот.
– С кем же они бились?
– Друг с другом.
Вербное воскресенье, лето тысяча четыреста шестьдесят первое. Армии двух королей встретились в метель. Эдуард, дед нынешнего короля, вышел победителем, если тут уместно говорить о победе. Горы трупов запрудили реку. Бессчетные раненые, спотыкаясь в лужах собственной крови, разбредались кто куда: слепые, изувеченные, полумертвые.
Дитя в утробе Анны – гарантия того, что гражданская война не повторится; начало, обновление, обещание иной страны.
Он делает шаг вперед, велит драчунам разойтись, дает каждому по тумаку; каменщики разлетаются в стороны: английские рохли, кости хилые, зубы крошатся. Победители при Азенкуре. Хорошо, Шапюи не видит.
* * *
Он скачет в Бедфордшир с небольшой свитой, когда деревья уже покрылись зеленью. Кристоф едет рядом и донимает вопросами: вы обещали рассказать про Цицерона и Реджинальда Пола.
– Цицерон был римлянином.
– Полководцем?
– Нет, войну он оставлял другим. Как я, к примеру, могу оставить ее Норфолку.
– А, Норферк. – Кристоф изобрел собственный способ именовать герцога. – Тот, кто мочится на вашу тень.
– Господи, Кристоф! Правильно – плюет на чью-то тень.
– Но мы ведь о Норферке говорим. А что Цицерон?
– Мы, законники, стараемся запомнить все его речи. Если б сегодня у кого-нибудь было столько мудрости, сколько у Цицерона, он был бы…
Кем, интересно?
– …он был бы на стороне короля.
Кристоф не впечатлен.
– А Пол – полководец?
– Священник, хотя не совсем… Он занимает церковные должности, но в сан не посвящен.
– Почему?
– Чтобы иметь возможность жениться. Опасным его делает кровь. Видишь ли, Пол – Плантагенет. Его братья здесь, под присмотром, а Реджинальд за границей, и мы боимся, что он вместе с императором замышляет заговор.
– Пошлите кого-нибудь его убить. Хотите, я съезжу?
– Нет, Кристоф, кто тогда будет защищать от дождя мои шляпы?
– Как хотите. – Кристоф пожимает плечами. – Но я с удовольствием убью этого Пола, только скажите.
Поместье Амтхилл, некогда хорошо укрепленное, славится грациозными башенками и превосходными воротами. С холма открывается обширный вид на леса; красивое место, в таком доме хорошо набираться сил после болезни. Его построили на деньги от французских войн, в те дни, когда англичане еще побеждали.
В соответствии с новым статусом Екатерины, ныне вдовствующей принцессы Уэльской, Генрих урезал ей свиту, но она по-прежнему окружена священниками и духовниками, придворными с собственным штатом слуг, дворецкими и стольниками, лекарями и поварами, поварятами, арфистами, лютнистами, птичниками, садовниками, прачками, аптекарями, целой свитой фрейлин, отвечающих за ее гардероб, камеристками и горничными.
Когда Кромвель входит, Екатерина делает приближенным знак удалиться. Он не сообщал о своем приезде, но, должно быть, шпионы сидят вдоль дороги. Так или иначе, она подготовилась: на коленях молитвенник, в руках вышивка. Он преклоняет колени, кивает на книгу и работу.
– Либо то, либо другое, мадам.
– Стало быть, сегодня говорим по-английски? Встаньте, Кромвель. Не будем тратить ваше драгоценное время, выбирая язык, как в прошлый визит. Теперь вы занятой человек.
Покончив с формальностями, Екатерина объявляет:
– Во-первых, я не появлюсь на судилище в Данстебле. Вы ведь поэтому приехали? Я его не признаю. Моя тяжба в Риме, дожидается решения его святейшества.
– Стало быть, папа не торопится? – улыбается он Екатерине.
– Ничего, я подожду.
– Но король желает устроить свои дела.
– У него есть кому это поручить. Я не называю этого человека архиепископом.
– Климент подписал буллы.
– Папу ввели в заблуждение. Доктор Кранмер – еретик.
– Вы и короля считаете еретиком?
– Нет. Всего лишь схизматиком.
– Если созовут собор, король подчинится его решению.
– Будет поздно, если к тому времени его отлучат от церкви.
– Мы все – полагаю, и вы, мадам – верим, что до этого не дойдет.
– Nulla salus extra ecclesiam . Вне церкви нет спасения. Даже короли не избегнут высшего суда. Генрих знает это и страшится.
– Мадам, уступите ему. Возможно, завтра все изменится. Стоит ли окончательно разрывать отношения с королем?
– Говорят, дочь Томаса Болейна ждет ребенка.
– Это так, однако…
Ей ли не знать, что беременности заканчиваются по-разному. Екатерина угадывает, отчего он запнулся, размышляет над его словами, кивает.
– Я могу представить обстоятельства, в которых он ко мне вернется. Я имела возможность изучить ее характер: в ней нет ни терпения, ни доброты.
Не важно; главное, что нужно Анне, – везение.
– Думайте о дочери. На случай, если у них не будет детей. Умиротворите его, мадам. Возможно, он признает ее наследницей. Если вы отступитесь, король дарует вам любые почести.
– Почести! – Екатерина встает; вышивка соскальзывает с колен, молитвенник шлепается на пол с глухим кожаным стуком, а серебряный наперсток катится в угол. – Прежде чем вы изложите свои нелепые предложения, мастер Кромвель, позвольте мне предложить вам главу из моей истории. После смерти милорда Артура я пять лет бедствовала. Не могла заплатить слугам. Мы покупали самую дешевую, несвежую еду, черствый хлеб, вчерашнюю рыбу – любой завалящий торговец мог похвастать лучшим столом, чем дочь Испании. Покойный король Генрих не позволял мне вернуться к отцу, говорил, что тот ему должен, – он торговался за меня, как те женщины, что продавали нам тухлые яйца. Я доверилась Божьей милости, я не отчаялась, но я познала всю бездну унижения.
– Так зачем вы хотите вновь его испытать?
Лицом к лицу. Пожирают друг друга глазами.
– Если только, – говорит Кромвель, – король ограничится унижением.
– Говорите яснее.
– Если вас обвинят в измене, то будут судить как любую из его подданных. Ваш племянник грозит нам вторжением.
– Этому не бывать.
– И я о том толкую. – Его голос теплеет. – Император занят турками и, уж простите, мадам, не настолько привязан к своей тетке, чтобы собрать еще одну армию. Однако мне говорят: откуда вам знать, Кромвель? Надо укреплять гавани, собирать войска, готовить страну к войне. Шапюи, как вам известно, без устали уговаривает Карла объявить нам блокаду, задерживать наши товары и суда. В каждой депеше императорский посол призывает к войне.
– Я понятия не имею, о чем пишет Шапюи в своих депешах.
Ложь столь отчаянная, что он невольно восхищается, но, кажется, эта бравада забирает у Екатерины все силы. Она садится в кресло и, опередив его, нагибается за вышивкой. Пальцы у нее опухшие, от простого усилия перехватывает дух. Отдышавшись, она снова обращает к нему взвешенную и спокойную речь:
– Мастер Кромвель, я знаю, что разочаровала вас. То есть вашу страну, которая стала и моей страной. Король был мне хорошим мужем, а я не смогла исполнить первейший долг любой жены. Тем не менее я была, я есть его жена – неужели вы не понимаете, я не в силах признать, что двадцать лет состояла при нем шлюхой? И пусть я принесла Англии мало добра, но я не желаю ей зла.
– Однако сейчас вы несете ей зло помимо воли, мадам.
– Ложь не спасет Англию.
– Именно так считает доктор Кранмер. И именно поэтому он аннулирует ваш брак, в вашем присутствии или без вас.
– Доктор Кранмер тоже будет отлучен. Неужели это его не остановит? Неужели он так погряз в грехе?
– Сотни лет у церкви не было такого самоотверженного защитника, как новый архиепископ, мадам.
Он думает о словах Бейнхема перед казнью: восемь столетий лжи и только шесть лет правды и света; шесть лет, с тех пор как Писание на английском пришло в Англию.
– Кранмер не еретик. Он верит в то же, во что верит король. Реформирует лишь то, что нуждается в реформе.
– Я знаю, чем все кончится. Вы отберете земли у церкви и отдадите королю.
Екатерина смеется.
– Молчите? Я угадала! Именно так вы и поступите.
В ее тоне сквозит отчаянная беспечность умирающего.
– Мастер Кромвель, можете уверить короля, что я не приведу сюда армию. Скажите ему, что каждый день я за него молюсь. Те, кто не знает короля так, как знаю я, скажут: «Он добьется своего, чего бы это ни стоило». Но я-то вижу, Генриху важно быть на правой стороне. Он не похож на вас; вы набиваете своими грехами переметные сумы и кочуете из страны в страну, а когда устанете, наймете мулов, и скоро за вами кочует целый караван вместе с погонщиками. Генрих может ошибаться, однако ему необходимо прощение. Поэтому я всегда верила и продолжаю верить, что когда-нибудь он сойдет с неправедного пути и обретет душевный мир. А мир – это то, в чем все мы так нуждаемся.
– Как гладко у вас получается, мадам. Мир – это то, в чем все мы так нуждаемся. Чистая аббатиса. Вы никогда не задумывались над тем, чтобы принять постриг?
Улыбка, широкая улыбка в ответ.
– Мне будет жаль, если мы больше не увидимся. С вами куда занятнее беседовать, чем с герцогами.
– Придет черед и герцогов.
– Я готова. Есть вести о миледи Суффолк?
– Король сказал, что она умирает. Брэндон не находит себе места.
– Охотно верю, – бормочет она. – Ее вдовья доля французской королевы умрет вместе с нею, а это значительная часть его дохода. Впрочем, вы наверняка устроите ему заем под чудовищный процент.
Екатерина поднимает глаза.
– Моя дочь удивится вашему приезду. Ей кажется, что вы к ней добры.
Насколько он помнит, он лишь подал Марии табурет. Как уныла ее жизнь, если она способна оценить такую малость.
– Ей следовало стоять, пока я не разрешу сесть.
Ее изнемогающая от боли дочь. Екатерина может улыбаться, но не уступит ни дюйма. Юлий Цезарь, Ганнибал, и те были не так неумолимы.
– Скажите, – Екатерина осторожно прощупывает почву, – читает ли король мои письма?
Генрих рвет их или бросает в огонь, не вскрывая. Говорит, ее любовные признания вызывают в нем отвращение. Ему, Кромвелю, не хватает духу сказать Екатерине правду.
– В таком случае обождите час, пока я ему напишу. Или останетесь до утра? Отужинайте с нами.
– Благодарю вас, но я должен возвращаться. Завтра совет. Да и мулам тут негде приткнуться. Не говоря уже о погонщиках.
– О, мои стойла полупусты. Король об этом позаботился. Боится, что я обманом выберусь отсюда, доскачу до побережья и морем сбегу во Фландрию.
– А вы?
Он поднимает наперсток и подает хозяйке; она подкидывает наперсток на ладони, словно игральную кость.
– А я остаюсь здесь. Или там, куда меня отправят. Как пожелает король. Как надлежит жене.
Пока короля не отлучат от церкви, думает он. Это освободит вас от всех уз как жену, как подданную.
– Это тоже ваше, – говорит он.
Открывает ладонь, на ней игла, острым концом к Екатерине.
* * *
В городе судачат, будто Томас Мор впал в бедность. Они с королевским секретарем Гардинером смеются над слухами.
– Какая бедность? Алиса была богатой вдовой, когда он на ней женился, – говорит Гардинер. – А еще у него есть собственные земли. Да и дочери хорошо пристроены.
– Не забывайте о королевской пенсии.
Он собирает бумаги для Стивена, который готовится выступить главным советником Генриха на суде в Данстебле. Успел перелопатить все показания на процессе в Блэкфрайарз – кажется, будто все это происходило в прошлом веке.
– Силы небесные, – говорит Гардинер, – осталось хоть что-то, чего вы не раскопали?
– Если я доберусь до дна этого сундука, то отыщу любовные письма вашего батюшки к вашей матушке. – Он сдувает пыль с последней пачки. – Вот они. – Бумаги шлепаются на стол. – Стивен, можем ли мы что-нибудь сделать для Джона Фрита? В Кембридже он был вашим учеником. Не бросайте его.
Гардинер мотает головой и углубляется в бумаги, что-то бормочет, время от времени восклицая: «Нет, кто бы мог подумать!»
Кромвель добирается до Челси на лодке. Бывший лорд-канцлер сидит в кабинете, Маргарет едва слышно бубнит по-гречески; он слышит, как Мор поправляет ошибку.
– Оставь нас, дочь, – говорит Мор при его появлении. – Нечего тебе делать в этой нечистой компании.
Однако Маргарет поднимает глаза и улыбается, и Мор с опаской – вероятно, боится потревожить больную спину – встает с кресла и протягивает руку.
Нечистым назвал его Реджинальд Пол, сидящий в Италии. Причем для Пола это не образ, не фигура речи, а святая правда.
– Говорят, вы не придете на коронацию, так как не можете позволить себе новый дублет. Епископ Винчестерский готов купить вам дублет за собственные деньги, лишь бы узреть ваше лицо на церемонии.
– Стивен? Неужто?
– Клянусь.
Он предвкушает, как, вернувшись в Лондон, попросит у Гардинера десять фунтов.
– Или пусть гильдии скинутся на новую шляпу и дублет.
– А в чем идете вы? – мягко спрашивает Маргарет, словно забавляет двух малых детей, с которыми ее попросили посидеть.
– Для меня что-то шьют. Я не вникаю. Только бы меня не заставляли плясать от радости.
На мою коронацию, сказала Анна, не пристало вам наряжаться как поверенному. Джейн Рочфорд записывала, словно секретарь. Томас должен быть в темно-красном.
– Мистрис Ропер, – спрашивает Кромвель, – а вам не любопытно посмотреть коронацию?
Отец не дает Маргарет вставить слова:
– Это день стыда для англичанок. Знаете, что говорят на улицах? Когда придет император, жены обретут утраченные права.
– Отец, вряд ли кто-нибудь осмелится сказать такое при мастере Кромвеле.
Кромвель вздыхает. Мало удовольствия знать, что все беззаботные юные шлюхи на твоей стороне. Все содержанки и сбившиеся с пути дочери. Теперь Анна замужем и пытается стать примерной женой. Залепила пощечину Мэри Шелтон, рассказывает леди Кэри, за то, что та написала в ее молитвеннике невинную загадку.
Ныне королева сидит очень прямо, в животе шевелится младенец, в руках вышивка, и когда ее приятели Норрис и Уэстон с шумной компанией вваливаются в покои, чтобы припасть к ногам госпожи, смотрит так, словно те усеивают ее подол пауками. Без цитаты из Писания на устах к ней в эти дни и не подходи.
Кромвель спрашивает:
– Блаженная пыталась с вами увидеться? Пророчица?
– Пыталась, – отвечает Мэг, – но мы ее не приняли.
– Она виделась с леди Эксетер, та сама ее пригласила.
– Леди Эксетер неумная и много мнящая о себе женщина, – замечает Мор.
– Блаженная сказала ей, что она станет королевой Англии.
– Могу лишь повторить свои слова.
– Вы верите в ее видения? В их божественную природу?
– Нет, она самозванка. Хочет привлечь к себе внимание.
– И только?
– Эти молоденькие дурочки все как одна. У меня полон дом дочерей.
Он молчит.
– Вам повезло.
Мэг поднимает глаза, вспоминает о его утратах, хоть и не слышала, как Энн Кромвель спросила: за что дочке Мора такая преференция?
– Она не первая, – говорит Мэг. – В Ипсвиче жила девочка двенадцати лет, из хорошей семьи. Говорят, она творила чудеса, совершенно бескорыстно. Умерла молодой.
– А еще была дева из Леоминстера, – с мрачным удовлетворением подхватывает Мор. – Говорят, сейчас она шлюха в Кале, смеется с клиентами над трюками, которые вытворяла.
Значит, святых девственниц Мор не жалует. В отличие от епископа Фишера. Тот привечает блаженную и часто с ней видится.
Словно услышав его мысли, Мор говорит:
– Впрочем, у Фишера другое мнение.
– Фишер верит, что она может воскрешать мертвых.
Мор поднимает бровь. Кромвель продолжает:
– Но только чтобы они покаялись и получили отпущение, после чего оживший труп вновь падает замертво.
– Понятно, – улыбается Мор.
– А вдруг она ведьма? – спрашивает Мэг. – Про них есть в Писании, могу привести цитаты.
Не стоит, говорит Мор.
– Мэг, я показывал тебе, где положил письмо?
Маргарет встает, ниткой закладывает страницу в греческой книге.
– Я писал этой девице, Бартон… теперь сестре Элизабет, она приняла постриг. Советовал ей не смущать людей, не донимать короля своими пророчествами, избегать общества сильных мира сего, прислушиваться к своим духовникам, но главное – сидеть взаперти и молиться.
– Как надлежит всем нам, сэр Томас. Следуя вашему примеру. – Кромвель живо кивает. – Аминь. Полагаю, вы храните копию?
– Принеси, Мэг, иначе мы от него не отделаемся.
Мор в нескольких словах объясняет дочери, где лежит письмо. Хорошо хоть не велит ей наскоро состряпать подделку.
– Отделаетесь, скоро ухожу. Не хочу пропустить коронацию. У меня и новый дублет имеется. Так не составите нам компанию?
– Составите друг другу компанию в аду.
Он успел забыть, каким непреклонным и суровым бывает Мор; о его способностьи зло шутить самому и не понимать чужих шуток.
– Королева в добром здравии, – говорит Кромвель. – Ваша королева, не моя. Кажется, ей по душе жизнь в Амтхилле. Да вы и сами знаете.
Я не состою в переписке с вдовствующей принцессой, не моргнув глазом заявляет Мор. Вот и хорошо, кивает Кромвель, потому что я слежу за двумя францисканцами, которые доставляют ее письма за границу, – кажется, они всем орденом заняты только тем, чтобы вредить королю. Если я схвачу этих монахов и не смогу убедить – а вы знаете, я бываю очень убедителен – признаться добром, придется вздернуть их на дыбу и ждать, в ком первом проснется благоразумие. Разумеется, я бы с радостью отпустил их домой, накормив и напоив на прощанье, но я подражаю вам, сэр Томас. В таких делах вы – мой учитель.
Кромвель должен успеть сказать ему все до того, как вернется Маргарет Ропер. Легким стуком по столу он привлекает внимание хозяина.
Джон Фрит, говорит он. Попросите аудиенцию у Генриха. Он будет счастлив. Уговорите его встретиться с Джоном наедине. Я не прошу вас соглашаться с Джоном, я знаю, вы считаете его еретиком, пусть, но скажите королю, что Фрит – чистая душа, превосходный ученый, он должен жить. Если он заблуждается, вы сможете его убедить, с вашим-то красноречием, что-что, а убеждать вы умеете, куда мне до вас. Кто знает, еще и обратите его в истинную веру. Но если он умрет, вам уже никогда не спасти его душу.
Шаги Маргарет.
– Это, отец?
– Отдай ему.
– Копия с копии?
– А чего вы ждали? Нам приходится быть осторожными, – говорит Маргарет.
– Мы с вашим отцом обсуждали монахов. Могут ли они считаться добрыми подданными короля, если должны хранить верность главам орденов, подданным Франциска и императора?
– Они же не перестают быть англичанами.
– Такие ныне редки. Отец вам объяснит.
Он кланяется Маргарет. Пожимая жилистую руку Мора, задерживает взгляд на своей руке. Она белая, господская, гладкая, а он-то думал, ожоги, память о кузне, не сойдут никогда.
Дома его встречает Хелен Барр.
– Закидывал сети, – говорит он, – в Челси.
– Поймали Мора?
– Не сегодня.
– Прислали ваш дублет.
– Да?
– Темно-красный.
– О Боже! – смеется он. – Хелен…
Она вопросительно смотрит на него.
– Я не нашел вашего мужа.
Хелен опускает руки в карман, шарит там, словно что-то ищет; стискивает руки.
– Значит, он умер?
– Будем считать, что умер. Я разговаривал с человеком, который видел, как он утонул, его свидетельству можно доверять.
– Значит, я смогу выйти замуж. Если возьмут.
Хелен смотрит ему в лицо, молчит, просто стоит. Время идет.
– А где ваша картина? С юношей, который держит сердце в виде книги? Или книгу в виде сердца?
– Я отдал ее генуэзцу.
– Зачем?
– Пришлось заплатить за архиепископа.
Она с неохотой отводит глаза от его лица.
– Пришел Ганс. Ждет вас. Злится, говорит, время – деньги.
– Я возмещу.
Ганс с трудом выкроил для него время в предпраздничных приготовлениях. По заказу ганзейских купцов художник строит на Грейсчерч-стрит гору Парнас – мимо нее Анна поедет на коронацию – и сегодня должен выбрать муз, а тут еще Томас Кромвель опаздывает! Ганс так яростно топает башмаками в соседней комнате, будто двигает мебель.
* * *
Фрита ведут в Кройдон, на допрос к Кранмеру. Новый архиепископ мог бы встретиться с узником в Ламбете, но Кройдон дальше, и путь туда лежит через лес. В самой глуши ему говорят, как бы нам тебя не упустить. Леса в сторону Уондсворта глухие, можно спрятать целую армию. Будем рыскать тут два дня, нет, больше, но если все время забирать к востоку, в сторону Кента, твой след простынет, прежде чем мы доберемся до реки.
Однако Фрит знает свою дорогу; она ведет к смерти. Они стоят на тропе, посвистывают, болтают о погоде. Один мочится, отвернувшись к дереву, другой следит за полетом сойки. Но когда они оборачиваются, узник спокойно ждет.
* * *
Четыре дня. Пятьдесят барок, украшенных на средства городских ливрейных компаний, на снастях – флажки и колокольцы; два часа до Блэквелла, ветер легкий, но свежий, как он и заказал Богу в своих молитвах. А теперь пусть ветер уляжется, якорь брошен у пристани Гринвичского дворца, королева садится в свою барку – бывшую Екатеринину, в двадцать четыре весла: рядом фрейлины, стражники, все украшение двора, все знатные гордецы, клявшиеся, что не придут на коронацию. Три сотни матросов, флаги и вымпелы трепещут на ветру, музыка несется к берегам, усеянным лондонцами. Вниз по течению, вслед за водяным драконом, изрыгающим огонь, в сопровождении дикарей, разряжающих хлопушки. Морские суда палят из пушек.
Когда они достигают Тауэра, из-за туч выходит солнце. Темзу словно охватывает пламя. Анна сходит на берег, Генрих приветствует жену горячим поцелуем, распахивает на ней плащ, демонстрируя Англии ее живот.
Пока Генрих посвящает в рыцари толпу Говардов и Болейнов, своих друзей и сторонников, Анна отдыхает.
Дядя Норфолк пропускает церемонию. Генрих отослал его к королю Франциску, в подтверждение самых искренних связей между королевствами. Норфолк – граф-маршал и должен проводить коронацию, но его заменяет другой Говард, а кроме того, есть он, Томас Кромвель, отвечающий за все, включая погоду.
Он беседует с Артуром, лордом Лайлом, который будет председательствовать за пиршественным столом, Артуром Плантагенетом, тихим пережитком минувшего века. Сразу после коронации Плантагенету предстоит заступить на место покойного лорда Бернерса, получив от него, Кромвеля, соответствующие инструкции. У Лайла длинное костлявое лицо Плантагенетов, он высок, как его отец король Эдуард, у которого было не счесть бастардов, но ни один не достиг таких высот, как этот старец, преклоняющий скрипучее колено перед дочерью Болейна. Хонор, его вторая супруга, на двадцать лет моложе мужа, хрупкая и маленькая, игрушечная жена. В платье темно-желтого шелка, на руках – коралловые браслеты с золотыми сердечками, на лице выражение вечного недовольства, переходящее в сварливость.
Хонор мерит его взглядом с ног до головы.
– Так вы и есть Кромвель?
Если заговорит с тобой в таком тоне мужчина, ты предложишь ему отойти в сторонку и попросишь кого-нибудь подержать твой плащ.
День второй: Анну вводят в Вестминстер. Он встает до рассвета, смотрит с зубчатой стены, как редеют облака над Бермондсейской отмелью и на смену утренней прохладе приходит ровная золотистая жара.
Шествие возглавляет свита французского посла, затем следуют судьи в алом, рыцари ордена Бани в сине-фиолетовых облачениях древнего покроя, епископы, лорд-канцлер Одли со свитой, знать в темно-красном бархате. Шестнадцать дюжих рыцарей несут Анну в белом паланкине, колокольчики звенят при каждом шаге, каждом дыхании; королева в белом, кожа словно мерцает изнутри; на лице торжественная всезнающая улыбка, волосы забраны самоцветным обручем. За паланкином дамы на лошадях под белым бархатом, престарелые вдовы в каретах, с кислой миной на лице.
На каждом перекрестке процессию встречают живые картины и статуи, восхваление добродетелей королевы и дары от городского купечества; белокрылый сокол – эмблема Анны – увенчан короной и увит розами; шестнадцать здоровяков топчут цветы, аромат поднимается, словно дым. Чтобы лошадиные копыта не скользили, землю по приказу Кромвеля посыпали гравием, а толпу на случай давки и волнений оттеснили за ограждение; все лондонские приставы на службе, чтобы впоследствии никто не сказал: коронация Анны, как же, помню, в тот день у меня вытянули кошель. Фенчерч-стрит, Леденхолл, Чип, собор Святого Павла, Флит, Темпл-бар, Вестминстер-холл. Фонтанов с вином больше, чем с обычной водой. А сверху на них взирают другие лондонцы, чудища, живущие на высоте, – несметные каменные мужчины, женщины и звери, существа, что не человеки и не звери, клыкастые кролики и летучие зайцы, птицы о четырех лапах и крылатые змеи, бесенята с выпученными глазами и утиными клювами, люди в венках из листьев с козлиными и бараньими мордами, свитые в кольца твари с кожаными крыльями, волосатыми ушами и раздвоенными копытами, ревущие и трубящие в роги, покрытые перьями и чешуей. Иные хохочут, иные поют или скалятся. Львы и монахи, ослы и гуси, черти, жрущие младенцев, беспомощно сучащих ножками. Каменные и свинцовые, железные и мраморные, визжащие и хихикающие, улюлюкающие, кривляющиеся и блюющие с контрфорсов, крыш и стен.
Вечером, получив разрешение короля, он возвращается в Остин-Фрайарз. Навещает соседа Шапюи, укрывшегося за ставнями, заткнувшего уши, чтобы не слышать фанфар и пушечной пальбы. Он заходит в хвосте комической процессии, которую возглавляет Терстон с цукатами – подсластить дурное настроение посла – и превосходным итальянским вином, подарком Суффолка.
Шапюи встречает его без улыбки.
– Что ж, вам удалось преуспеть там, где не смог кардинал, и Генрих получил то, что хотел. Я говорю своему господину, который способен взглянуть на вещи беспристрастно, Генрих жалеет, что не приблизил Кромвеля раньше. Давным-давно бы своего добился.
Кромвель хочет сказать, это кардинал, это он научил меня всему, но Шапюи не дает вставить слово.
– Подходя к запертой двери, кардинал поначалу пытался улестить ее: о, прекрасная отзывчивая дверца! – затем действовал хитростью. Вы такой же, ничем не лучше. – Посол наливает себе герцогского вина. – Только в конце вы просто вышибаете дверь плечом.
Вино из тех настоящих благородных вин, в которых Брэндон знает толк. Шапюи смакует вино и жалуется, не понимаю, ничего-то я не понимаю в этой непросвещенной стране. Кранмер теперь папа? Или Генрих? Или, может быть, вы? Мои люди, толкавшиеся сегодня в городе, говорят, мало кто приветствовал любовницу, почти все призывали Божье благословение на Екатерину, законную королеву.
Вот как? Не ведаю, о каком городе речь.
Шапюи фыркает: и впрямь не поймешь, вокруг короля одни французы, и она, Болейн, наполовину француженка, полностью на их содержании, все ее семейство в кармане у Франциска. Но вы, Томас, надеюсь, вы им не служите?
Что вы, дорогой друг, ни в коей мере.
Шапюи плачет; благородное вино развязало послу язык.
– Я подвел моего господина императора, подвел Екатерину.
– Не печальтесь, – успокаивает он посла.
Завтра будет новая битва, новый мир.
* * *
На рассвете он в аббатстве. Начало в шесть. Генрих будет наблюдать за церемонией из зарешеченной ложи. Когда он просовывает голову внутрь, король уже нетерпеливо ерзает на бархатной подушке, а коленопреклоненный слуга подает завтрак.
– Со мной завтракает французский посол, – говорит Генрих, и на обратном пути Кромвель встречает этого господина.
– Говорят, с вас написали портрет, мэтр Кремюэль. С меня тоже. Вы его видели?
– Нет еще. Ганс слишком занят.
Даже в такое прекрасное утро, в помещении под ребристыми сводами, посол умудрился посинеть от холода.
– Что ж, – обращается Кромвель к де Дентвилю, – эта коронация – признание того, что наши народы достигли совершенного согласия. Как углубить эту близость? Что скажете, мсье?
Посол кланяется.
– Самое трудное позади?
– Мы должны сохранить полезные связи, если нашим правителям пристанет охота снова разбраниться.
– Встреча в Кале?
– Через год.
– Не раньше?
– Ни к чему без крайней нужды подвергать моего короля опасностям морского путешествия.
– Нужно это обсудить, Кремюэль.
Плоской ладонью посол хлопает его по груди, над сердцем.
В девять процессия готова выступить. Анна в мантии алого бархата с отделкой из горностая. Ей нужно пройти семьсот ярдов по синей ткани, протянутой к алтарю, на лице – отрешенность. Вдовствующая герцогиня Норфолкская держит шлейф, епископ Винчестерский и епископ Лондонский с обеих сторон вцепились в подол длинной мантии. И Гардинер, и Стоксли выступают со стороны короля на суде о разводе, но, если судить по их виду, оба не прочь оказаться подальше от виновницы процесса. На высоком лбу Анны блестит пот, а поджатые губы, к тому времени когда она доходит до алтаря, кажется, и вовсе втягиваются внутрь. Кем установлено, что края мантии должны поддерживать епископы? Правило записано в фолиантах столь древних, что разрушить их может простое прикосновение, не говоря уж о дыхании. Лайл помнит их наизусть. Пожалуй, стоит снять копии и напечатать, думает Кромвель.
Он делает мысленную зарубку и направляет свою волю на Анну: лишь бы она не споткнулась, простираясь ниц перед алтарем. Служители выступают вперед, чтобы поддержать ее на последних двенадцати дюймах, перед тем как живот коснется освященных плит. Он ловит себя на том, что молится: это дитя, чье не до конца сформированное сердечко бьется по соседству с каменным полом, да будет благословенно. Пусть вырастет сыном своего отца, как его дяди-Тюдоры; пусть будет жестким, бдительным, способным выжать все из благосклонности фортуны. Если Генрих проживет еще лет двадцать – Генрих, творение Вулси, – и оставит это дитя наследником, я выращу собственного правителя: во славу Господа и ради процветания Англии. Ибо я буду еще в силе, Норфолку почти шестьдесят, а его отцу было семьдесят, когда он сражался при Флоддене. Я не уподоблюсь Генри Уайетту, отошедшему от дел, ибо ради чего тогда жить?
Анна с трудом поднимается на ноги. Кранмер, в облаке ладана, вкладывает ей в руку скипетр, жезл из слоновой кости, и на миг опускает корону святого Эдуарда на ее голову, чтобы тут же возложить убор полегче: ловкий трюк, руки Кранмера словно всю жизнь тасовали короны. Прелат выглядит слегка польщенным, как будто кто-то предложил ему стакан теплого молока.
Приняв миропомазание, она удаляется, Anna Regina, в приготовленные для нее покои, готовиться к пиру в Вестминстер-холле, тает в облаке воскурений. Кромвель бесцеремонно расталкивает знать – все вы, все вы клялись, что ноги вашей здесь не будет, – и ловит взгляд Чарльза Брэндона, констебля Англии, готового въехать в зал на белом коне. Он отрывает глаза от сияющей громадной фигуры; Чарльз вряд ли меня переживет. Обратно к Генриху, в темноту. В последний миг его внимание привлекает мелькнувший за углом край багровой мантии; видимо, кто-то из судей покинул процессию.
Венецианский посол заслоняет обзор, но Генрих машет ему рукой.
– Кромвель, разве моя жена не хороша, разве она не прекрасна? Не могли бы вы пойти к ней и передать… – король оглядывается в поисках подарка, срывает с пальца кольцо, – вот это?
Король целует кольцо.
– И это тоже.
– Надеюсь, что смогу передать ваш пыл, – говорит Кромвель и вздыхает, совсем как Кранмер.
Король смеется. Его лицо сияет.
– Это мой лучший, лучший день!
– Подождите рождения наследника, – кланяется венецианец.
* * *
Дверь открывает Мэри Говард, юная дочь Норфолка.
– Нет, ни в коем случае, – говорит она, – ни за что. Королева одевается.
Ричмонд прав: грудей у нее нет. Пока. Ей четырнадцать. Нужно очаровать эту юную Говард, думает он и принимается опутывать девушку комплиментами, восхищаться платьем и украшениями, пока из покоев не раздается приглушенный, словно из могилы, голос. Мэри Говард отпрыгивает в сторону, ах, раз она сама вас зовет, можете войти.
Прикроватные занавеси плотно задернуты. Кромвель распахивает их. Анна лежит в сорочке, плоская, как тень, только холмом вздымается огромный шестимесячный живот. В парадной мантии ее положение было почти незаметно. Если б не тот священный миг, когда Анна лежала ниц на полу, ему, Кромвелю, было бы трудно поверить, что королева Англии и это тело, распростертое, словно жертва на алтаре – груди под сорочкой выпирают, босые ноги отекли, – и впрямь одно.
– Матерь Божья, и дались вам эти женщины Говардов! Для такого безобразного мужчины вы слишком самоуверенны. Дайте я на вас посмотрю. – Она поднимает голову. – И это темно-красный? Слишком мрачный. Так-то вы исполняете мои приказы!
– Ваш кузен Фрэнсис Брайан сказал, что я похож на ходячий синяк.
– Кровоподтек на теле политики, – смеется Джейн Рочфорд.
– Справитесь? – спрашивает Кромвель с сомнением, почти с нежностью. – Вы устали.
– Она выдержит. – В голосе Марии нет и следа сестринской гордости. – Разве не для этого она рождена на свет?
– Король видел? – спрашивает Джейн Сеймур.
– Король гордится ею. – Кромвель обращается к Анне, вытянувшейся на своем катафалке. – Сказал, никогда еще вы не были так прекрасны. Прислал вам это.
Анна издает слабый звук, что-то среднее между благодарностью и стоном: опять алмаз?
– И поцелуй, который я посоветовал королю доставить самому.
Она не протягивает руку за подарком, и он испытывает почти непреодолимое желание положить кольцо ей на живот и удалиться. Вместо этого он передает подарок ее сестре.
– Пир начнется, когда вы будете готовы, ваше королевское величество, не раньше. Хорошенько отдохните.
Она со стоном выпрямляется.
– Я готова.
Мэри Говард бросается к ней и начинает неумело, по-девичьи, словно гладит птенца, растирать ей ноги.
– Поди прочь, – недовольно бурчит помазанная королева. Она выглядит больной. – Где вы пропадали вчера? Толпа приветствовала меня, я слышала собственными ушами. Говорят, народ любит Екатерину, на деле женщины ее просто жалеют. От нас они получат больше. Они еще полюбят меня, когда родится ребенок.
– Но, мадам, – вступает Джейн Рочфорд, – они любят Екатерину, потому что она дочь помазанных монархов. Смиритесь, мадам, они никогда не полюбят вас… больше, чем любят сейчас… Вот и Кромвель вам скажет. Их чувства не имеют отношения к вашим достоинствам. Так вышло. Стоит ли обманываться?
– Довольно об этом, – произносит Джейн Сеймур.
Кромвель оборачивается и видит нечто удивительное: малышка выросла.
– Леди Кэри, – говорит Джейн Рочфорд, – мы должны облачить вашу сестру. Проводите мастера Кромвеля. Наверняка вам есть о чем поболтать, так что не нарушайте традицию.
За дверью он оборачивается:
– Мария?
Замечает круги у нее под глазами.
– Да?
В ее тоне ему слышится: «Да, и что теперь?»
– Я сожалею, что брак с моим племянником не сложился.
– А я и не напрашивалась, – криво улыбается она. – Теперь я никогда не увижу ваш дом, о котором столько наслышана.
– И что же вы слышали?
– Про сундуки, лопающиеся от золотых монет.
– Мы бы такого не допустили. Заказали бы сундуки повместительнее.
– Говорят, там лежат деньги короля.
– Все деньги принадлежат королю. На них его портрет. Мария, – он берет ее руку, – я не смог убедить его отказаться от вас. Он…
– А вы пытались?
– В моем доме вам бы такое не грозило. Впрочем, вы, сестра королевы, вправе рассчитывать на лучшую партию.
– Сомневаюсь, что в сестринские обязанности входит то, чем я занимаюсь по ночам.
Она родит Генриху еще ребенка, и Анна задушит его в колыбели.
– Ваш приятель Уильям Стаффорд при дворе. Вы по-прежнему друзья?
– Вообразите, в каком восторге он от моего теперешнего положения. Однако по крайней мере теперь я в фаворе у отца. Монсеньор вспомнил про дочь. Боже упаси, чтобы король объезжал кобылок из другого стойла.
– Когда-нибудь это закончится. Они вас отпустят. Король обеспечит вас, выделит пенсию. Я замолвлю словечко.
– Пенсию? Грязной половой тряпке? – взвивается Мария; она сломлена; крупные слезы катятся по лицу. Он ловит и смахивает слезинки, шепчет слова утешения, больше всего на свете желая оказаться подальше отсюда. Уходя, оборачивается и смотрит на нее, одиноко стоящую у двери. Во что бы то ни стало нужно ей помочь, думает он, она теряет привлекательность.
* * *
Генрих наблюдает с галереи Вестминстер-холла, как занимает почетное место за столом его королева, ее фрейлины, цвет английского дворянства. Король сыт и теперь обмакивает в корицу тонкие ломтики яблока. Рядом с ним, encore les ambassadeurs [78] , Жан де Дентвиль – кутается в меха, спасаясь от июньской прохлады – и второй посол, друг Дентвиля, епископ Лаворский в великолепной парчовой мантии.
– Это было весьма впечатляюще, Кремюэль, – говорит де Сельв; проницательные карие глаза сверлят его, ничего не упуская. От него тоже ничего не ускользает: строчки и швы, крой и глубина окраски; он восхищен насыщенным цветом епископской мантии. Говорят, эти двое французов евангельской веры, но при дворе Франциска им негде развернуться, жалкий кружок богословов, к которым, тщеславия ради, благоволит король; у Франциска нет ни своего Томаса Мора, ни своего Эразма, неудивительно, что его гордость уязвлена.
– Взгляните на мою королеву. – Генрих перевешивается через перила. С таким же успехом мог бы сидеть внизу. – Она стоит пышной церемонии, не правда ли?
– Я велел вставить новые стекла, – говорит Кромвель, – чтобы любоваться королевой во всей красе.
– Fiat lux [79] , – бормочет де Сельв.
– Она была на высоте, – замечает де Дентвиль. – Шесть часов на ногах. Можно поздравить ваше величество с обретением супруги, по-крестьянски выносливой. Не сочтите мои слова неуважением.
В Париже лютеран жгут на кострах. Он хотел бы обсудить это с послами, но ароматы жареных лебедей и павлинов, поднимающиеся снизу, мешают развить тему.
– Господа, – спрашивает Кромвель (музыка набегает, словно рябит серебром волна на мелководье), – знаком ли вам некий Гвидо Камилло [80] ? Я слышал, он принят при дворе вашего господина.
Французы переглядываются. Кажется, он застал их врасплох.
– А, это тот, что построил деревянный ящик, – бормочет Жан. – Знаком.
– Театр, – говорит Кромвель.
Де Сельв кивает.
– В котором вы и есть пьеса.
– Эразм писал нам об этом, – замечает Генрих через плечо. – Камилло нанял столяров, которые изготовили деревянные полки и ящички, одни внутри других. Система для запоминания речей Цицерона.
– Не только, если позволите. Это античный театр по плану Витрувия, но пьесы в нем не ставят. Как говорит милорд епископ, вы – владелец театра – становитесь в центре и смотрите вверх. Вас окружает упорядоченная система человеческих знаний. Похоже на библиотеку, только в каждой книжке спрятана следующая, а в ней другая, поменьше. Хотя и это не все.
Король хрустит анисовыми цукатами.
– На свете и так слишком много книг, и каждый день появляются новые. Человеку не под силу прочесть все.
– Не понимаю, откуда вы столько знаете! – удивляется де Сельв. – Однако приходится верить на слово, мэтр Кремюэль. Гвидо говорит только на своем итальянском диалекте, да и то с запинкой.
– Лишь бы вашему господину было в радость тратить на это деньги, – замечает Генрих. – А он, случаем, не колдун, ваш Гвидо? Не хочется, чтобы Франциск попал в сети колдуна. Кстати, Кромвель, я отослал Стивена обратно во Францию.
Стивена Гардинера. Значит, французам не по душе иметь дело с Норферком. Неудивительно.
– Как долго продлится его миссия? – спрашивает Кромвель.
Де Сельв ловит его взгляд:
– А кто будет исполнять обязанности королевского секретаря?
– Кромвель, кто ж еще. Надеюсь, вы не против? – улыбается Генрих.
* * *
На пороге главного зала ему преграждает путь мастер Ризли. Сегодня большой день для герольдов, их помощников, сыновей и друзей; жирные куски плывут прямо в руки. Он говорит это Ризли, на что тот возражает: жирный кусок приплыл в руки вам. Что ж, это можно было предвидеть – Генрих устал от Винчестера, от педантичной критики каждого своего шага; королю надоело спорить, теперь он женат и склонен стать более douceur [81] . Это с Анной-то? – спрашивает Кромвель. Зовите-меня смеется. Вам лучше знать, но если она и вправду остра на язык, тем нужнее Генриху покладистые министры. Держите Стивена за границей, и скоро король утвердит вас в должности.
Нарядно одетый Кристоф маячит неподалеку, пытаясь привлечь внимание Кромвеля. Вы позволите, спрашивает он Ризли, но тот дотрагивается до его темно-красного дублета, словно на удачу, и говорит: вы хозяин дома, устроитель пиров, вам король обязан своим счастьем, вы добились того, чего не смог добиться кардинал, и даже большего. Смотрите – Ризли показывает на знатных господ, которые позабыли, что не собирались сюда приходить, и сейчас уплетают обед из двадцати трех блюд, – даже пир выше всяких похвал; все под рукой, не успеют гости подумать о чем-то, оно тут как тут.
Он склоняет голову, Ризли удаляется, он подзывает Кристофа. Не хотел болтать лишнего при Зовите-меня, заявляет тот, а то Рейф говорит, этот тип тут же помчится на задних лапках к Гардинеру, доносить. А теперь, сэр, у меня для вас сообщение. Вас ждет архиепископ, сразу по окончании пира.
Он поднимает глаза на помост, где под величественным балдахином восседают Анна с архиепископом. Оба застыли перед пустыми тарелками – впрочем, Анна пытается делать вид, будто ест. Оба разглядывают гостей.
– Я тоже поскачу на задних ножках, – повторяет он понравившуюся фразу. – Куда?
– В его старое жилище, он сказал, вы знаете. Еще сказал никому не говорить. И никого с собой не брать.
– Ты можешь пойти, Кристоф. Ты никто.
Мальчишка ухмыляется.
Кромвель осторожничает не зря: глупо разгуливать одному в темноте, в окрестностях аббатства, среди пьяных толп. Увы, глаз на спине у него нет.
* * *
Они уже почти у Кранмера, когда усталость вдруг опускается на плечи железным плащом.
– Постой, – говорит он Кристофу.
Несколько ночей Кромвель почти не смыкал глаз. В темноте делает глубокий вдох; холодно и темно, хоть глаз выколи. Комнаты заброшены, пусты и молчаливы. Откуда-то сзади, с вестминстерских улиц, доносится слабый крик, словно кто-то аукается в лесу после сражения.
Кранмер поднимает глаза от письменного стола.
– Эти дни не забудутся, – говорит архиепископ. – Те, кто пропустил их, не поверят очевидцам. Король вас хвалил. Думаю, он хотел, чтобы я передал вам его слова.
– Мне странно, неужели меня когда-то волновало, сколько заплатить каменщикам в Тауэре? Какой мелочью кажется это теперь. А завтра турнир. Мой Ричард будет сражаться пешим и в одиночку.
– Он их всех уложит, – заявляет Кристоф. – Хрясь – и готово.
– Тс-с, – шипит Кранмер. – Чтоб я тебя больше не слышал, дитя. Кромвель, идемте.
Хозяин открывает низкую дверцу в задней стене, опускает голову, и в проеме Кромвель видит слабо освещенный стол, табурет и юную кроткую женщину, склонившуюся над книгой.
Она поднимает голову.
– Ich bitte Sie, ich brauch eine Kerze [82] .
– Кристоф, принеси свечу.
Кромвель узнает книгу, которую читает женщина: трактат Лютера.
– Вы позволите? – Он забирает у нее книгу.
Читает, мысли скачут между строк. Кто она, беглянка, которую Кранмер прячет? Понимает ли архиепископ, чем рискует? Он успевает прочесть половину страницы, когда появляется виноватый Кранмер.
– Эта женщина?..
– Моя жена Маргарита, – говорит Кранмер.
– Боже милосердный! – Он швыряет Лютера на стол. – Что вы наделали! Где вы ее взяли? Очевидно, в Германии. Так вот почему вы не спешили возвращаться! Теперь мне все ясно. Но зачем?
– У меня не было выхода, – мямлит Кранмер.
– Вы понимаете, что с вами сделает король, если тайна откроется? Парижский палач изобрел механизм с противовесом – хотите, нарисую? – который опускает и поднимает еретика из пламени, чтобы толпа хорошенько рассмотрела агонию. Теперь Генриху понадобится такой же. Или король закажет устройство, которое будет в течение сорока дней откручивать вам голову.
Женщина поднимает глаза.
– Mein Onkel … [83]
– Кто он?
Она называет теолога Андреаса Осиандера, нюрнбержца, лютеранина. Ее дядя, его друзья и все образованные люди города считают…
– Возможно, мадам, в вашей стране и верят, что пастору полагается иметь жену, но не здесь. Доктор Кранмер вас не предупредил?
– Прошу вас, скажите, о чем она говорит. Проклинает меня? Хочет вернуться домой? – спрашивает Кранмер.
– Нет, она говорит, вы к ней добры. Что на вас нашло?
– Я же писал вам, что у меня есть тайна.
Писал на полях письма.
– Но это безумие – держать ее здесь, под носом у короля.
– Я поселил ее в деревне, но она так хотела посмотреть церемонию!
– Она что, и на улицу выходила?
– Но ведь ее никто не знает!
Верно. Чужеземцу легко затеряться в большом городе; еще одна юная женщина в аккуратном чепце и платье, еще одна пара глаз среди тысяч других; иголка в стоге сена.
Кранмер шагает к нему, протягивает руки, на которых еще так недавно было священное миро: тонкие длинные пальцы, бледные прямоугольники ладоней, испещренные знаками морских путешествий и брачных союзов.
– Я прошу вас как друга. Ибо на этом свете у меня нет друга ближе, чем вы, Кромвель.
У него не остается другого выхода, кроме как сжать эти худые пальцы в ладонях.
– Хорошо, что-нибудь придумаем. Спрячем вашу жену. Но меня удивляет, почему вы не оставили ее в родительском доме, пока мы не убедим короля перейти на нашу сторону.
Голубые глаза Маргариты мечутся между ними. Она встает, отодвигает стол – и его сердце падает. Он уже видел это движение, его жена так же опиралась на столешницу, помогая себе встать. Маргарита высока ростом, и ее живот выпирает прямо над столом.
– Иисусе!
– Я надеюсь, будет дочь, – говорит архиепископ.
– Когда? – спрашивает он Маргариту.
Вместо ответа она берет его руку и прижимает к своему животу. Отмечая коронацию, младенец танцует: спаньолетта, эстампи рояль. Вот пятка, а вот локоток.
– Вам нужна помощница, – говорит он. – Женщина, которая будет за вами приглядывать.
Кранмер выходит вместе с ним.
– Насчет Фрита…
– Да?
– С тех пор как его перевели в Кройдон, я трижды беседовал с ним наедине. Достойный молодой человек, чистая душа. Я провел с ним несколько часов – и не жалею ни об одной секунде, – но так и не смог убедить его свернуть с пути.
– Ему следовало бежать там, в лесу. Вот его путь.
– Мы не вольны… – Кранмер опускает глаза. – Простите, но не всем дано умение выбирать из многих путей.
– А значит, вам придется передать арестанта Стоксли, Фрита взяли в его епархии.
– Когда король даровал мне этот пост, когда он настаивал, я и помыслить не мог, что мне придется убеждать Джона Фрита отступиться от его веры.
Добро пожаловать в наш низкий мир.
– Я больше не могу откладывать.
– Как и ваша жена.
* * *
Улицы вокруг Остин-Фрайарз пустынны. Дым факелов затмевает звезды. Сторожа у ворот, трезвые, с удовольствием отмечает Кромвель. Останавливается перекинуться с ними словом; большое искусство – спешить, но не подавать виду.
Войдя в дом, он говорит:
– Мне нужна мистрис Барр.
Почти все его домочадцы ушли смотреть фейерверки и танцевать, появятся не раньше полуночи. Он сам разрешил: кому тогда праздновать коронацию Анны, если не им?
Выходит Джон Пейдж: чего желаете, сэр? Уильям Брабазон, с пером в руке, из бывшего окружения Вулси, королевские дела не ждут. Томас Авери, весь в заботах: деньги все время в движении, приход, расход. Когда Вулси впал в немилость, свита покинула кардинала, но слуги Томаса Кромвеля оставались с ним до конца.
Наверху хлопает дверь. Растрепанный Рейф сбегает вниз, стуча башмаками. Молодой человек выглядит смущенным.
– Сэр?
– Тебя я не звал. Хелен дома?
– Зачем она вам?
Появляется Хелен. На ходу завязывает чистый чепец.
– Собирайся, пойдешь со мной.
– Надолго, сэр?
– Не могу сказать.
– Мне придется уехать из Лондона?
Он размышляет, нужно все устроить, жены и дочери горожан, которым можно доверять, найдут служанок и повитуху, опытную матрону, которая передаст ребенка Кранмера ему в руки.
– Возможно, ненадолго.
– Дети…
– О детях не беспокойся.
Она кивает и убегает. Если бы все подчиненные были так проворны.
– Хелен! – в ярости зовет Рейф. – Куда вы ее посылаете, сэр? Вы не можете просто увести Хелен из дома среди ночи…
– Могу, – возражает он мягко.
– Я должен знать.
– Поверь, не должен. – Кромвель сдается. – Ладно, только не сейчас, я устал, Рейф, и спорить не собираюсь.
Он мог бы поручить это Кристофу или другим нелюбопытным домочадцам: вырвать Хелен из тепла Остин-Фрайарз в монастырский холод; или отложить решение до утра. Но из головы нейдет одиночество Кранмеровой жены, город en fête [84] , пустынная Кэнон-роу, где грабители рыщут в тени монастырских стен. Уже во времена короля Ричарда эта сторона прославилась воровскими шайками, которые выходили на промысел после заката, а утром, как рассветет, просили убежища в церкви – надо думать, за часть добычи. Нужно заняться этим местом; мои люди достанут и грабителей, и монахов-укрывателей из-под земли, хорьками залезут в любую нору.
Полночь: мшистое дыхание камня, скользкая от городских испарений мостовая. Хелен вкладывает руку в его ладонь. Слуга впускает их, не поднимая глаз; Кромвель сует ему монетку, чтобы и дальше смотрел в пол. Архиепископа не видать; хорошо. Горит лампа. Он толкает дверь. Жена Кранмера съежилась на крохотной кровати.
Он обращается к Хелен:
– Вот женщина, которая нуждается в твоем милосердии. Ты все видишь сама. Она не говорит по-английски. В любом случае ты не должна спрашивать ее имя.
Затем, жене Кранмера:
– Это Хелен. У нее двое детей. Она вам поможет.
Не открывая глаз, мистрис Кранмер еле заметно кивает и улыбается, но когда Хелен накрывает руку женщины своей нежной ладонью, тянется, чтобы ее погладить.
– Где ваш муж?
– Er betet [85] .
– Надеюсь, он не забудет помянуть меня в своих молитвах.
* * *
В день, когда Фрита сжигают на костре, Кромвель охотится с королем в Гилфорде. Дождь начался перед рассветом, порывистый ветер мотает верхушки деревьев: дождливо во всей Англии, в полях мокнет урожай. Однако Генрих по-прежнему в отличном расположении духа. Король садится писать Анне в Виндзор. Вертит перо, переворачивает лист, наконец сдается: напишите за меня, Кромвель, я скажу, о чем.
Вместе с Фритом к столбу привяжут Эндрю Хьюитта, портновского подмастерья.
Екатерина во время родов держала в руке реликвию, пояс Пресвятой Девы, говорит Генрих. Я его выписал.
Не думаю, что королева согласится его взять.
И не забыть про особые молитвы святой Маргарите. Женские дела.
Они сами разберутся, сэр.
Позже он узнает, как умер Фрит и его товарищ; ветер без конца сдувал от них пламя. Смерть – злая шутница, зовешь ее, а она нейдет; притаилась во тьме, закрыв лицо черной тканью.
В Лондоне снова потовая лихорадка. Король, оплот всех своих подданных, каждый день ощущает все симптомы до единого.
Сейчас Генрих уставился на дождь за окном. Ничего, еще распогодится, утешает себя король, Юпитер благоприятствует. Итак, скажите ей, скажите королеве…
Кромвель ждет, перо замерло в руке.
Нет, хватит, давайте сюда, Томас, я подпишу.
Он думает, что король нарисует сердце, но легкомысленные ухаживания позади, брак – дело серьезное. Henricus Rex .
У меня колики, головная боль, тошнота и перед глазами черные точки, говорит король, значит, я заразился?
Вашему величеству нужно отдохнуть. И запастись мужеством.
Вы же знаете, как говорят: утром пел, к полудню помер. Неужели можно сгореть за два часа?
Я слыхал, умереть можно и от страха.
К полудню из-за туч выглядывает солнце. Генрих, хохоча, скачет под мокрыми от дождя деревьями.
В Смитфилде лопатой сгребают останки Фрита, его молодость и мягкость, ученость и миловидность: комок слякоти и кучка обугленных костей.
У короля два тела. Первое существует в пределах физического, его можно измерить, что частенько проделывает Генрих: талию, икру, другие части. Второе – его двойник-правитель, ускользающий, бестелесный, который может находиться в нескольких местах сразу. Генрих охотится, а его двойник сочиняет законы. Один сражается – другой молится о ниспослании мира. На одном держится таинство управления государством, другой поедает утку с зеленым горошком.
Папа провозглашает его женитьбу на Анне незаконной. Угрожает отлучить короля от церкви, если тот не вернется к Екатерине. Христианский мир отринет нечестивца, подданные восстанут, и Генриха ждет позорное изгнание. Ни в одном христианском сердце не найдет сочувствия, а когда король сгинет, его труп зароют в яме вместе с собачьими костями.
Кромвель учит Генриха называть папу епископом Римским. Смеяться при упоминании его имени. Даже неуверенный смешок лучше прежнего преклонения.
Кранмер приглашает провидицу Элизабет Бартон в свой дом в Кенте. У нее было видение Марии, бывшей принцессы, в королевской короне? Да. И Гертруды, леди Эксетер? Да. Либо та, либо другая, мягко замечает архиепископ. Я говорю, что вижу, возражает блаженная. Кранмер записывает, что пророчица – самоуверенная хвастунья, привыкшая болтать с архиепископами, и теперь видит в нем нового Уорхема – тот прислушивался к каждому ее слову.
Она – мышка в кошачьих лапах.
Королева Екатерина вместе со своим поредевшим двором вновь снимается с места, переезжает во дворец епископа Линкольнского в Бакдене. Старый дом красного кирпича с большими садами, спускающимися к рощам, полям и болотам. Сентябрь принесет Екатерине первые осенние плоды, октябрь одарит туманами.
Король велит Екатерине отдать крестильную рубашку ее дочери Марии. Выслушав ответ королевы, он, Томас Кромвель, хохочет. Ей следовало родиться мужчиной, своими деяниями она посрамила бы героев древности. Перед Екатериной кладут документ, в котором к ней обращаются «вдовствующая принцесса»; ему показывают, где ее перо распороло бумагу, когда она зачеркивала свой новый титул.
Короткими летними ночами слухи падают во влажную почву. На рассвете они уже торчат из мокрой травы, словно шампиньоны. Ранним утром домочадцы Томаса Кромвеля ищут повитуху. Он прячет в своем загородном доме чужестранку, подарившую ему дочь. Не смей защищать мою честь, говорит он Рейфу. У меня таких женщин пруд пруди.
Не сомневайтесь, они поверят, соглашается Рейф. В городе толкуют, что у Томаса Кромвеля непомерная…
Память, перебивает он. Толстенные конторские книги. Чудовищная система, в которой значатся (под своими именами, а также по тяжести проступков) те, кто осмелился мне перечить.
Все астрологи наперебой твердят, что у короля родится сын. Но лучше не иметь дел с этой публикой. Несколько месяцев назад некто предложил ему изготовить для короля философский камень, а когда гостю вежливо указали на дверь, обозлился и, как свойственно алхимикам, начал пророчествовать, что король умрет до конца года. В Саксонии, утверждает алхимик, живет старший сын покойного короля Эдуарда; вы решили, что его кости схоронены под тауэрской мостовой – где, ведомо лишь убийце, – но вас обманули, он жив, здоров и готов предъявить права на трон.
Кромвель считает в уме: королю Эдуарду Пятому, доживи тот до сего дня, в ноябре стукнуло бы шестьдесят четыре. Староват для драки, замечает он алхимику и отправляет того в Тауэр, пораскинуть мозгами.
Из Парижа никаких вестей. Что бы ни замышлял мэтр Гвидо, он скрытничает.
– Томас, – говорит Ганс Гольбейн, – я закончил ваши руки, а до лица никак не доберусь. Обещаю, осенью портрет будет готов.
Вообразите, в каждой книге скрыта другая книга, в каждой букве на каждой странице раскрывается новый том; и все эти книги не имеют объема. Вообразите знание, уменьшенное до своей сути, внутри картины, знак – в месте, не занимающем места. Вообразите, что человеческий мозг расширился, и внутри открылись новые пространства, жужжащие, словно ульи.
Лорд Маунтджой, управляющий Екатерины, прислал ему перечень того, без чего английская королева не может разродиться. Его забавляет эта вежливая передача полномочий; двор живет заведенным порядком, меняются только действующие лица, ясно одно: именно Кромвель, по мнению лорда Маунтджоя, отвечает за все.
Он едет в Гринвич, подновить апартаменты, приготовленные для Анны. Прокламации (пока без даты) отпечатаны и готовы возвестить народу Англии и правителям Европы о рождении принца. Оставьте место, советует он, после слова «принц», возможно, придется вписать еще буквы… На него смотрят как на предателя, и он решает махнуть рукой.
Когда женщина уединяется, чтобы произвести на свет дитя, ставни плотно закрывают. Ее держат в темноте, и роженице остается только спать. Сны уносят ее далеко, от terra firma [86] к топям, пристани, реке, где туман висит над дальним берегом, а земля и небо неразделимы; здесь ей предстоит отправиться навстречу жизни или смерти, закутанная фигура на корме правит ладьей. Молитвы, что звучат там, мужчинам слышать не дано. Там заключаются сделки между женщиной и ее Господом. Река подвержена приливам и отливам; ее течение может перемениться меж двумя росчерками скользящего по бумаге пера.
Двадцать шестого августа 1533 года королеву отвозят в тайные комнаты Гринвича. Муж целует ее, адье и бон вояж , в ответ – ни улыбки, ни звука. Анна очень бледна и очень серьезна; маленькая, усыпанная драгоценностями головка гордо поднята, ниже колышется шатер тела; шаги осторожны и мелки, в руках молитвенник. На причале Анна оборачивается: один долгий взгляд. Она смотрит на Кромвеля, смотрит на архиепископа. Последний взгляд, затем фрейлины подхватывают королеву под руки, и она ставит ногу на корму.