Глава семнадцатая
Развенчание чуда
Ладожане выдали Добрыне всех новгородцев, которые прибыли к ним вместе с тысяцким Угоняем в надежде собрать здесь войско для того, чтобы выбить из Новгорода киевскую дружину. Смерть Угоняя и отречение ладожан от старых славянских богов произвели на новгородцев-язычников удручающее впечатление. Кое-кто из них принял крещение вместе с ладожанами, желая замириться с Добрыней. Все остальные тоже волей-неволей надели крест на шею, вернувшись домой и узнав, что все их родные и соседи приняли веру Христову.
Сына тысяцкого Угоняя Добрыня сам привел и сдал на руки его матери. Зная властный нрав боярыни Вышенеги, Добрыня велел ей держать в узде свое строптивое чадо, не допустить того, чтобы ее сын-наследник зашел слишком далеко, мстя за своего отца, и поплатился за это головой.
— Пусть лучше будет худой мир среди новгородцев, чем добрая ссора, — сказал Добрыня, беседуя с Вышенегой с глазу на глаз. — Мертвых надо оплакать, а обиды забыть. Коль развязать руки кровной мести, то Новгород обезлюдеет через год-другой.
— Легко сказать, забыть обиды, воевода, — промолвила Вышенега, и в глазах у нее стояла горькая укоризна. — Твои гридни провели меня и Умилу голыми через всю Неревскую сторону. Полгорода видело наш позор. Умила с загородного подворья носа не кажет, никого видеть не хочет. Как ей теперь невеститься после такого стыда?
Добрыня тяжело вздохнул, сознавая свою вину. Он заверил Вышенегу в своей готовности подыскать для ее дочери достойного жениха.
— Умила хороша лицом и телом, нравом покладиста, — проговорил Добрыня. — Думаю, не засидится она в девках. Где бы она ни пряталась, сваты ее все равно отыщут.
— А я полагаю, воевода, что если судить по совести, то именно ты должен засылать сватов к моей дочери, — глядя в глаза Добрыне, вдруг заявила Вышенега. — Ты виновник ее позора, вот и искупи свою вину, взяв Умилу в жены. Ты же ныне вдовец. Заодно таким своим поступком ты подашь новгородцам пример христианского примирения и всепрощения.
Добрыня на несколько мгновений онемел от растерянности, затем он обронил, смущенно прокашлявшись в кулак:
— Мне ведь уже больше сорока лет, боярыня. А твоей дочери всего-то шестнадцать годков. Пара ли мы с ней, посуди сама.
— Моя мать тоже в шестнадцать лет выходила замуж за моего отца, который был старше ее на двадцать пять лет, — сказала Вышенега, чуть пожав плечами. — И ничего — прожили они счастливо всю жизнь, шестерых детей вырастили.
— Ладно, боярыня, — вздохнул Добрыня, — завтра я к Ростову выступаю. У тебя есть время хорошенько все обдумать. Как вернусь я из Ростова, зашлю сватов к твоей дочери. — Добрыня взглянул на свою собеседницу. — Ежели ты к тому времени ей жениха помоложе не сыщешь.
— Повтори это при свидетелях, воевода, — промолвила Вышенега. — Вдруг ты откажешься от своих слов, вернувшись из Ростова.
Поднявшись со стула, Добрыня вышел из светлицы, спустился по ступеням в трапезную, где в это время обедали его гридни. Он вернулся в комнату, где его ожидала Вышенега, в сопровождении Сигвальда и Ульфира. В присутствии двух этих дружинников Добрыня заверил Вышенегу, что он имеет намерение посвататься к ее дочери по возвращении из Ростова.
Хмурое лицо Вышенеги просветлело, суровая морщинка исчезла меж ее изогнутых бровей, а на ее красивых устах промелькнула миролюбивая улыбка. Прощаясь с Добрыней, Вышенега дружески протянула ему свою холеную белую руку.
Подойдя к окну, Добрыня видел сверху, как Вышенега спустилась по крыльцу и пересекла двор. Расшитая золотыми нитками тяжелая парчовая мантия, облегая статную фигуру Вышенеги, искрилась и сверкала на солнце, словно осыпанная золотой пылью. Белое покрывало, закрепленное на голове боярыни серебряной диадемой с височными подвесками, слегка колыхалось на ветру. Добрыня вдруг поймал себя на мысли, что он охотнее взял бы в жены саму Вышенегу, чем ее дочь.
Одолеваемый самыми противоречивыми мыслями, Добрыня отошел от окна и обнаружил, что оба гридня по-прежнему стоят посреди светлицы, переглядываясь друг с другом.
Добрыня насторожился. Он уже достаточно хорошо знал своих дружинников, мог по их глазам, по выражению лица определить, о чем они хотят его просить или какую проделку собираются затеять.
— Ну, чего вам, соколики? — проговорил Добрыня. — Чего переглядываетесь?
— Прости меня, воевода, — выдавил из себя Сигвальд, неловко переминаясь с ноги на ногу. — Позавчера, будучи во хмелю, я сболтнул Ульфиру лишнее, хотя ты велел мне держать язык за зубами. Я сказал Ульфиру, что никакого чуда в Ладоге не было, что это была обычная хитрость с твоей стороны. Своей неуязвимостью ты был обязан не бронзовому кресту, а тому куску горной породы, к которому притягиваются все железные предметы. Мешок с этим тяжелым каменным обломком был положен мной на втором ярусе терема у открытого окна, под которым был установлен крест. Я сделал это по твоему приказу. А Ульфир мне не верит, он утверждает, что камней, притягивающих железо, не бывает. — Сигвальд виновато взглянул на Добрыню и вновь опустил глаза. — Прости, воевода. Пусть Ульфир услышит об этом из твоих уст, дабы он не считал меня лжецом.
Добрыня подавил раздраженный вздох. Ему было ведомо, как болезненно воспринимают варяги любые обвинения во лжи. Для выходцев из Скандинавии трусость и ложь считаются самыми тяжкими пороками.
Ценя Сигвальда за его преданную службу, Добрыня пошел ему навстречу. Он усадил обоих варягов на скамью, сам сел рядом с ними. В доверительной беседе Добрыня поведал Ульфиру, как лет десять тому назад чудской князек Пуркеш подарил ему странный каменный обломок, к которому липнут любые железные вещи. Кинжал, положенный в десяти шагах от этого камня, начинает ползти по земле, как живой, стремясь прилипнуть к нему. Пуркеш раздобыл этот камень, обладающий силой притяжения, за рекой Сухоной на землях Югры. Там, по его словам, есть целая гора из такой породы. Ни расплющить, ни расплавить этот кусок странной горной руды чудским кузнецам оказалось не под силу. Поэтому Пуркеш уступил камень-магнит Добрыне, полагая, что хитроумные новгородцы найдут ему применение.
— Вот я и использовал подарок Пуркеша, желая склонить ладожан к принятию христианства, — заметил в заключение Добрыня. — Зачем применять силу там, где вполне можно обойтись хитростью.
Ульфир понимающе покивал, внимательно выслушав Добрыню. Он подумал и спросил:
— Воевода, как-то ты сказал мне, что Стоймир вовсе не кудесник, а хитрый шарлатан. Как это понимать? Ведь я своими глазами видел, как Стоймир превращается в невидимку. Это видел и князь Владимир, и многие бояре из его свиты.
Добрыня принялся терпеливо рассказывать Ульфиру о том, как в княжение Святослава Игоревича в Киеве побывал персидский маг, творивший такие невиданные фокусы, которые вполне можно было принять за волшебство. У этого мага предметы исчезали прямо в руках, он мог сам стать невидимым. Этот перс с глазами, как спелые маслины, распиливал пополам людей и собак, а потом соединял распиленные половинки воедино. Он мог глотать ножи и изрыгать изо рта огонь.
— Так вот, Стоймир был помощником у этого персидского чародея, — сказал Добрыня. — Стоймиру был ведом персидский язык, ведь он три года пробыл в рабстве где-то в Персии. Сбежав из неволи, Стоймир вернулся на Русь и занялся волхованием. Он любил поражать простодушных смердов всякими трюками вроде превращения в невидимку. Стоймир пользовался уважением даже среди языческих жрецов, которые не могли распознать в его чудесах хитроумное трюкачество. Я использовал Стоймира, когда князю Владимиру захотелось поразить христианских проповедников удивительной способностью языческих волхвов тоже творить чудеса.
— Стало быть, вера христиан тоже основана на обмане, — с нескрываемым разочарованием произнес Ульфир, — как и языческие обряды волхвов.
— Ни вы, ни я не читали священных книг христиан, — промолвил Добрыня. — Мы еще мало общались с истинными христианами, поэтому нам трудно судить, что истинно, а что ложно в вере Христовой. Светоч новой веры только-только восходит над Русью.