ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Два месяца!
Два месяца прошло с того памятного обеда с Гастоном Серюрье.
Она тогда сбежала. Бежала, петляя, между машин, бежала по коридорам в метро, в поезде не присела, так ей хотелось скорее попасть домой и открыть черную тетрадку. Ей не терпелось снова перелистать эти неуклюжие, неумелой рукой написанные заметки, в которых подросток, впервые влюбленный, простодушно доверял свои чувства дневнику. Как он старается поймать взгляд человека, которого любит, как замирает сердце, как он конфузится, что не может ничего скрыть…
И что она сделала за два месяца? Вычитала и выправила дюжину статей коллег, написала на десять страниц предисловие к книге о женщинах в эпоху Крестовых походов… Негусто. Десять страниц за два месяца, пять в месяц! Она часами неподвижно сидела за компьютером, хватала лист бумаги, выводила слова: «пламя», «огонь», «жар», «опьянение», — рисовала каких-то мохнатых насекомых, круги, квадраты, розовый нос Дю Геклена, его бессовестный мутный глаз… И рука сама собой тянулась к черной тетрадке. «Всего несколько страниц, — успокаивала она себя, — а потом опять примусь за крестоносцев, катапульты, лучников и женщин в кольчуге».
Она пробегала глазами страницу и в страхе замирала, едва дыша. Юноша писал так искренне, так откровенно, и вся его душа была как на ладони. Ей хотелось крикнуть ему: «Шальной! Кто же так подставляется? Осади назад!» Она склонялась над строчками, высматривала, где конец слова срезан, скомкан, — как дурное предзнаменование. Обрезанные крылья.
Не успел он взлететь.
Тетрадка попала в мусор. Какие уж тут крылья.
И все та же загадка: кто это писал? Кто-то из жильцов дома А или дома Б? Когда вселяешься, что обычно проверяешь: чтобы в изоляции не было аммиака, в краске — свинца, тараканов, смотришь метраж, проводку… Кому придет в голову проверять, все ли в порядке с соседями? Как у них с изношенностью, со здоровьем? Нормально у них с головой или там кишат какие-то призраки прошлого? О соседях никто никогда ничего не знает. Она вот сколько прожила бок о бок с настоящими уголовниками: Лефлоком-Пиньелем и Ван ден Броком. Общие собрания домовладельцев, фраза-другая в подъезде, добрый день, мсье такой-то, здравствуйте, мадам Кортес, да с Рождеством, да с Новым годом, да как думаете, не поменять нам ковер на лестнице?..
А что она знает о новых жильцах? Чета Буассонов, Ив Леже, Мануэль Лопес. Она иногда сталкивалась с ними в подъезде или лифте. Здоровались. Мсье Буассон, холодный и непроницаемый, тут же разворачивал газету. Рот у него — будто губы проглотил. Мадам Буассон сухо кивала. Волосы у нее были тусклые и всегда стянуты на затылке в пучок, воротничок блузки всегда застегнут на две пуговки. Она была похожа на погребальную урну. Они носили одинаковые пальто. Наверное, покупают их по два сразу. Зимой — стеганые, бежевые, весной — тоже бежевые, но полегче. Они были как брат и сестра. По воскресеньям к ним обедать приходили сыновья. Оба с прилизанными волосами, в тесных серых костюмах, один — светловолосый, почти альбинос, с оттопыренными красными ушами, другой грустный, русоволосый, с крупным мясистым носом и блеклыми голубыми глазами. Жизнь, казалось, прошла мимо, не задев. Шаг-другой, шаг-другой: они топали по лестнице, высоко поднимая колени. На локте у каждого висел зонтик. Невозможно было понять, сколько им лет. И пол-то с трудом определишь.
Мсье Леже, жилец с третьего этажа, вечно таскал под мышкой огромные папки с рисунками. Он щеголял в розовых, сиреневых или великолепного оттенка слоновой кости жилетах, которые на его круглом брюшке слегка топорщились. Он скользил со своими папками, как раздраженный фигурист. Свирепел, когда в подъезде выключался свет или старый лифт пускался вверх не сразу. Его друг был гораздо моложе. Он проходил через подъезд, насвистывая, к Ифигении обращался не без театральности: «Мое почтение, сударыня!» — и придерживал дверь пожилым людям. Мадам Пинарелли он, похоже, нравился. Ни мсье Буассон, ни мсье Леже никак не вязались в представлении Жозефины с пылким, невинным Юношей…
Ее размышления всегда кто-нибудь прерывал: Зоэ, Жозиана, Ифигения, Джузеппе и все остальные.
Они врывались в неспешное, плавное течение ее мыслей. Каждому нужно было выговориться, рассказать, что у него на душе, какие беды, какие обиды, всякие неприятные мелочи жизни, которые Гортензия назвала бы слюнявой чепухой. Жозефина всех выслушивала. Она иначе не могла.
Жозиана сидела в гостиной, уплетала яблочный пирог, который сама же и принесла, — домашний, сама пекла, уточнила она, разворачивая полотенце, — и жаловалась на жизнь. Дю Геклен стоял перед ней, вытянувшись в струнку, в ожидании, не упадет ли кусочек. Он, вероятно, полагал, что если стоять неподвижно, тебя не заметят и можно будет потихоньку перехватить крошку-другую.
Завтра, шестого мая, Младшенькому исполнялось три года, но Жозиана уже решила, что детского полдника, как водится на день рождения, они устраивать не будут.
— У него и друзей-то нет! Что же это за полдник без деток, как букет из сплошных стеблей! Тоска! Приглашать эту парочку очковых змей, репетиторов, — дудки. А я-то мечтала — детские праздники с фокусниками, сказочниками, воздушные шарики, детвора…
— Хочешь, я приду? — неохотно предлагала Жозефина.
Но Жозиана не отвечала, только продолжала ныть:
— Что мне теперь делать, скажи? Марселю я больше не нужна. Домой приходит все позже, разговаривает, почитай, только с Младшеньким. А у Младшенького весь день уроки. Обедает одними бутербродами, чтобы не отрываться от книжек! Проверять у него задания меня больше не просит, да и то сказать, я и не потяну. Отца ждет. Я у них вечером третья лишняя. Кому я теперь нужна, Жо? Я свое отжила!
— Скажешь тоже, — успокаивала ее Жозефина. — Жизнь не кончилась, просто меняется. Жизнь никогда не останавливается, она все время меняется. Надо за ней поспевать. А то станешь как толстая нудная корова, будешь стоять на одном месте и жевать одну и ту же жвачку.
— Вот и быть бы мне толстой коровой, а главное, пустоголовой, — вздыхала Жозиана, смотря перед собой невидящим взглядом, и машинально жевала пирог.
— Ты что, не можешь найти себе работу, дело какое-нибудь?
— Марсель не хочет, чтобы я возвращалась. Я нутром чую, он против. Я тут на днях заглянула к Жинетт на склад и кого, думаешь, там увидела? Угадай! Шаваля! Рыскал там, выставлялся, павлин павлином. Видок, скажу тебе, вполне довольный. И я его не первый раз там вижу. Не удивлюсь, если окажется, что Марсель взял его обратно. Он-то божится, что ни сном ни духом, но с чего бы тогда Шавалю околачиваться на фирме?
— Поищи по объявлениям.
— В наше-то время? Ты знаешь, какая сейчас безработица? Еще скажи, мне в фигуристки заделаться.
— Сходи на какие-нибудь курсы повышения квалификации.
— Какой квалификации? Я же секретарша, больше ничего не умею.
— Ты вон как готовишь замечательно.
— Ну не в поварихи же мне подаваться!
— А почему нет?
— Легко сказать, — проворчала Жозиана, теребя пуговки на розовой кофте. — И потом, знаешь, Жо, у меня уже запал не тот… Ты посмотри на меня, кем я стала. Жирная, бесформенная: баба на содержании. Раньше-то я была худая, как спичка, кулаками свое выбивала.
— А ты сядь на диету! — улыбнулась Жозефина.
Жозиана раздраженно фыркнула, пытаясь откинуть со лба белокурую прядь.
— Я думала, что с Младшеньким мне будет работа. Разве это не прекрасно — просто быть матерью?.. Я столько всего намечтала! И всего этого лишилась по его милости!
— Намечтай что-нибудь другое… Займись астрологией, диетологией, открой палатку с бутербродами, мастери украшения и продавай их через «Казамию». У тебя муж под боком, плечо! Ты не одна! Придумывай, шевели мозгами! Только не сиди весь день сиднем и не кисни.
Жозиана перестала теребить пуговицы.
— Ты стала совсем другая, Жозефина, — пробормотала она, опустив глаза. — Ты больше не слушаешь, как раньше. Ты стала как все, такая же эгоистка и торопыга.
Жозефина закусила губу, чтобы не ответить. На письменном столе ее ждала тетрадка Юноши, и больше всего на свете ей хотелось скорее открыть ее, погрузиться в чтение, нащупать канву рассказа. Надо сходить в книжный на улице Риволи, купить биографию Кэри Гранта. И тут же возвращался неотступный вопрос: как попал этот дневник в мусорный бак? Может, тот, кто писал, решил начать новую жизнь и разделаться с прошлым? Или он боялся, что дневник попадет в чужие руки и его тайну кто-нибудь узнает?
— Я пойду. — Жозиана поднялась, разглаживая юбку. — Слепому ясно, тебе не до меня.
— Ну что ты, — запротестовала Жозефина, — посиди еще! Сейчас Зоэ вернется из школы…
— Везет тебе. У тебя их две…
— Две? — «О чем она?» — недоумевала про себя Жозефина.
— Дочки. Гортензия уехала, но Зоэ с тобой. Ты не одна. А я…
Жозиана снова села, на минуту задумалась и вдруг посветлела лицом:
— Может, завести еще одного ребенка?
— Еще одного?!
— Ну да. Только не вундеркинда, а нормального, чтобы рос как положено, чтобы я за ним поспевала… Надо с Марселем поговорить. Не факт, что захочет, все-таки годы… Да и Младшенький неизвестно как воспримет…
Жозиана погрузилась в раздумья. Ей уже виделся пухлый младенец у груди, с капелькой молока в уголке рта: он жадно сосал и причмокивал. Она прикрыла глаза.
— Точно… Еще один ребенок… Мой, только мой!
— Ты правда считаешь…
Но Жозиана ее не слушала. Она вскочила, стиснула Жозефину в объятиях, схватила полотенце и форму из-под пирога и отбыла, рассыпаясь в благодарностях и извинениях, что на минутку расклеилась. В следующий раз, обещала она, будет шоколадный торт.
«Слава тебе господи!» — вздохнула Жозефина, закрывая дверь. Наконец-то она одна!
Зазвонил телефон: Джузеппе. Беспокоится. «Куда ты пропала, Жозефина, мы с тобой совсем не видимся! Что они, съели тебя в университете и обглодали кости?» Она смеялась, почесывала в затылке. «Я, — говорил Джузеппе, — в Париже, — у него получалось «Париджи», на итальянский манер, — поужинаем сегодня?» — «Не могу, — отказывалась она, — мне надо дописывать предисловие, через неделю сдавать». — «Да к черту твое предисловие, — горячился он, — я раскопал дивный итальянский ресторанчик на Сен-Жермен, идем, я угощаю, соглашайся! Я так давно тебя не видел!» — «Нет», — отвечала она. Ответом было долгое молчание. В конце концов она встревожилась и прибавила:
— В другой раз, когда допишу, ладно?
— Да ведь я тогда уже уеду, amore mio!
«Ну и ладно! — подумала Жозефина. — Не могу я объяснить ему все как есть. Я этой книгой все равно что беременна: она растет во мне, вытесняет все остальное. Джузеппе засыплет меня вопросами, на которые я не хочу и не могу отвечать…» И потому она сконфуженно бормотала, мол, извини, — словно ее уличили в каком-то проступке. Он спрашивал, как дела у девчонок, и она с облегчением вздыхала: можно переменить разговор. У девчонок все хорошо.
Тут она вспоминала, что вообще-то уже давно не знает, как дела у Гортензии: та отделывается отрывочными имейлами, в которых только и мелькает: цейтнот, времени нет ни на что, все нормально, позвоню, как выдастся минутка. Но минутки никак не выдавалось.
Может, Гортензия обиделась?..
— Ну что, мадам Кортес? — допытывалась Ифигения с порога своей комнатушки. — Когда вы пойдете собирать подписи под прошением? Вы ведь его уже составили, все честь по чести, теперь что — кнопочку нажать, распечатать и можно запускать.
— Надо подождать, когда будет следующее собрание домовладельцев. Управляющему так или иначе придется завести речь о том, чтобы вас заменить, тогда и станет понятно, есть на самом деле риск или нет.
— Что?! — воскликнула Ифигения с таким негодованием, что оба ее отпрыска поспешно шмыгнули за занавеску, опасаясь материнского гнева. — Вы мне не верите? — продолжала она, подбоченясь. — Думаете, я невесть что плету?!
— Да нет же, Ифигения, нет! Просто мне не хочется пускаться в эту…
Перед глазами стояла улыбка Кэри Гранта. Какие слова подобрать к этой лукавой, задорной улыбке? Она старалась нащупать одно-единственное, самое верное слово, оно вертелось на языке и никак не давалось. Насмешливая? Шутливая? Поддразнивающая? Глумливая? Нет, должно быть другое слово…
— В эту авантюру, так, мадам Кортес? Так и скажите! Поджилки трясутся?
— Нет-нет, Ифигения, подождите еще немножко, не торопите меня, и я вам обещаю…
— Все посулы у вас!
— Я вас не подведу.
— Вы хоть запомнили, что я давеча говорила?
— Запомнила. «Если не сейчас, то когда?» Я все поняла, Ифигения.
— По мне, так лучше сразу прийти на собрание с прошением.
Озорная! Вот оно! Озорная улыбка.
Жозефина присвистнула, подзывая Дю Геклена, помахала Кларе и Лео за занавеской и улыбнулась Ифигении… озорной улыбкой.
Она снова принималась за черную тетрадку. Но ее еще нужно было открыть.
Жозефина включала электрический чайник и наклоняла тетрадку над носиком, над струей пара, поддевая страницы лезвием ножа, чтобы расклеить, и подсовывала под каждую промокашку. Она высвобождала листы один за другим, медленно, терпеливо, чтобы не потерять ни единого слова, ни единой драгоценной фразы.
Как египтолог над каким-нибудь древним папирусом.
Останки погибшей любви.
«4 января 1963 г.
Он наконец рассказал мне, как стал Кэри Грантом.
Мы были у него в люксе. Он налил мне шампанского. День выдался тяжелый. Снимали одну сцену, и ему все не нравилось. Он говорил, что выходит вяло, в сценарии что-то не стыкуется, надо переделать. Стэнли Донен и Питер, сценарист, чуть не рвали на себе волосы, убеждали его, что сцена прекрасная, но он все твердил, что нет, ритм не тот. И щелкал пальцами, отбивая ритм.
— Люди ходят в кино, чтобы забыть обо всем. Чтобы не думать, что в раковине осталась немытая посуда. Нужно держать ритм! «Филадельфийская история», — говорил он, — вот пример оптимального ритма, и он строго выдерживается весь фильм.
Он был вне себя. Я боялся к нему подойти.
Я опять прогулял занятия, чтобы пойти на съемки. Я слушал, как он говорит, спорит с другими, и восхищался, до чего он уверенный, решительный. Я чуть не захлопал в ладоши. Остальные что-то бурчали себе под нос.
Остальные… Они судачат обо мне, сплетничают, что я в него влюблен. Но какое мне дело! Я считаю дни до его отъезда… Нет, не хочу об этом думать!
Я словно утопаю в клубах счастья. Из самого бестолкового мальчишки на свете я вдруг стал самым улыбчивым. У меня что-то такое сидит в груди, не в сердце, а вообще в груди, и как-то покалывает. Как тиски, сжимается и разжимается. Все время. Я думаю: ну нельзя же влюбиться в улыбку, в пару глаз, в ямочку на подбородке! Да к тому же в мужчину! В мужчину! Это невозможно! И все равно: по улице я не хожу, а летаю, мне кажется, что все грустное, унылое исчезает, все вокруг выглядят здоровее и веселее, даже голуби на тротуаре! Смотрю на прохожих и готов их расцеловать. Даже родителей. Даже Женевьеву! С ней я теперь гораздо добрее, и ее усики мне не так бросаются в глаза…
Да, так вот, наш вечер.
Мы были вдвоем у него в номере. На журнальном столике — бутылка шампанского в ведерке со льдом и два высоких бокала. Дома у нас тоже есть такие бокалы, но мама никогда их не достает, боится, что разобьем. Они стоят в буфете, и она их вынимает, только чтобы стереть пыль, а потом ставит на место.
Он пошел принять душ. Я его ждал. Мне было немного не по себе, я сидел на самом краешке дивана, не решался откинуться на спинку. У меня все не шла из головы его перебранка с режиссером и как он рассердился.
Когда он вернулся, я заметил, что он переоделся: серые брюки и белая сорочка. Очень элегантная, и он еще закатал рукава. Он приподнял бровь и спросил: все в порядке, my boy? Я кивнул довольно глупо. Чувствовалось, что он тоже вспоминает ту сцену на съемках, и мне захотелось ему сказать, что он прав. Но я не сказал, это было бы нахально. Можно подумать, я что-то смыслю в кино.
Он, должно быть, читал у меня в мыслях, потому что тут же сказал:
— Ты слыхал про такой фильм — «Странствия Салливана»?
— Нет.
— Посмотри при случае. Это фильм Престона Стерджеса. Великий режиссер. Воплощение всего, что я думаю о кино.
— А что…
— Вот слушай. Дано: великолепный режиссер, который знаменит комедиями, «легкими» фильмами. И в один прекрасный день он решает снимать картину о бедняках, об изгоях. А дело происходит в 1929 году, кругом полным-полно бродяг и бездомных, которых выгнала на улицу нищета. Режиссер идет к своему продюсеру и говорит: хочу переодеться попрошайкой, посмотреть, как живут эти люди, и снять про них фильм. Продюсер отвечает — не пойдет: «Кому это интересно? Бедняки и так знают, что такое нужда, им не надо смотреть такое кино! Это только богатые, все в шелках, воображают, что нужда — это романтично». Но режиссер не отступается, пускается колесить по стране, втирается к бродягам, его забирает полиция, он попадает на каторгу. И на каторге заключенным как-то показывают фильм — одну из его собственных знаменитых комедий. И тут режиссера буквально берет оторопь: каторжники хохочут, хлопают себя по ляжкам, в эту минуту они напрочь забыли, где они… И тогда он понимает, что имел в виду продюсер.
— И вы думаете, что он прав?
— Конечно. Потому-то я и толкую о ритме. Я не хочу играть в картинах, где мир выглядит уродливым, грязным, отвратительным. Называть это развлечением — фуфло. Гораздо сложнее донести ту же мысль, но через комедию. Величайшие фильмы — те, где уродство мира показывается через смешное. «Быть или не быть» Любича, чаплиновский «Диктатор»… Но снимать так очень трудно. Тут нужно выдерживать ритм будь здоров. Потому-то так важно, чтобы в картине был ритм, никогда нельзя его терять.
В эту минуту он уже обращался не ко мне — он рассуждал сам с собой. Было видно, как серьезно он на самом деле относится к своей работе, гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд.
Я спросил, как ему удалось стать таким. Не бояться идти наперекор, стоять на своем. Мне хотелось понять это применительно к нему, но и применительно ко мне самому тоже. Я спросил: как стать Кэри Грантом? Я знаю, дурацкий вопрос.
Он посмотрел на меня своим всегдашним добрым взглядом — он словно ввинчивается тебе прямо в глаза — и спросил: «Тебе правда интересно?» Я ответил: «Да, да!» Как будто стоишь у края пропасти и сейчас упадешь.
Из Нью-Йорка в Лос-Анджелес он перебрался в двадцать восемь лет. Надоело мыкаться по Бродвею. Он прослышал, что на студии «Парамаунт» ищут новые таланты. Им нужны были новые звезды. У них уже были Марлен Дитрих и Гэри Купер, но с Купером приходилось несладко: он отправился на год в Африку и отделывался лаконичными телеграммами, грозясь, что не вернется. Арчибальда Лича пригласили на пробы. На следующий день Шульберг перезвонил и сказал, что его берут, но нужно придумать псевдоним. Что-нибудь звучное, как Гэри Купер или Кларк Гейбл.
И вот вечером они сидели втроем за столом с его подругой Фэй Рэй (той, что играла в «Кинг-Конге») и ее мужем и придумывали, как ему назваться. Кэри Локвуд? Кэри — неплохо, но Локвуд ему не нравилось, и Шульбергу тоже. Он предложил ему список фамилий на выбор. В этом списке было, среди прочего, «Грант».
И так в одно мгновение он превратился в Кэри Гранта. Прощай, Арчибальд Лич! Здравствуй, Кэри Грант! Он стал просто бредить Кэри Грантом. Он хотел, чтобы это было совершенство. Часами смотрелся в зеркало, доискивался мельчайших дефектов. Чистил зубы, пока десны не начинали кровоточить. Вечно носил в кармане зубную щетку и доставал ее после каждой сигареты, а курил он тогда по пачке в день, — боялся, что зубы пожелтеют. Он сел на диету, принялся качать штангу, стал меньше пить спиртного и старательно подражал своим любимым актерам: Чаплину, Фэрбенксу, Рексу Харрисону, Фреду Астеру. Он перенимал у них общую манеру и отдельные жесты. Например, он рассказал, что подолгу упражнялся держать руки в карманах, чтобы выглядеть непринужденно и уверенно, а у самого при этом от страха так потели ладони, что он потом с трудом вытаскивал их из карманов!
Как мы хохотали!..
Обожаю, как он смеется. Это даже не смех, а такой сдержанный саркастический смешок. Почти что скрип.
«Показать тебе, my boy?» — спросил он. И изобразил, как он выглядел с прилипшими ладонями в карманах. И заметь, прибавил он, толку от всех этих усилий было чуть, потому что образец элегантности, Гэри Купер, так и парил где-то на недосягаемой высоте.
Похоже, актер в то время был вообще-то не бог весть какой важной персоной. Скорее деталь интерьера, которую помещали в фильм. Как красивую вазу. Подшлифовывали нос, зубы, затушевывали скулы, чтобы щеки казались более впалыми, удаляли лишние волоски, выщипывали брови, штукатурили белилами и румянами в несколько слоев, обручали, женили, выдавали им роли, перебрасывались ими как мячиками. Собственного голоса они не имели.
А он не хотел быть как мячик и поэтому занимался самосовершенствованием — сам, перед зеркалом. Он лепил Кэри Гранта. Носил с собой всюду блокнотик и записывал, когда ему встречались новые слова: «avuncular», «attrition», «exacerbation». Шлифовал выговор, движения, манеру держаться, и в целом получалось довольно неплохо. Только вот когда Джозеф фон Штернберг, не спросясь, сделал ему пробор не с той стороны!.. Это была его пятая по счету картина. Он уже привык носить четкий, строгий пробор слева. А тут вдруг прямо перед съемками Штернберг схватил гребень и зачесал ему волосы направо. Как он тогда разозлился!.. Он уверял, что Штернберг нарочно хотел вывести его из себя…
— Хуже этого не придумать, выкинуть такой финт, когда вот-вот крикнут: «Мотор!» Но я ему отомстил. Стал с тех пор носить пробор справа — и проносил всю жизнь, Штернбергу назло!
Тот фильм назывался «Белокурая Венера», с Марлен Дитрих. Я его тоже не смотрел.
Надо будет походить в синематеку. Откуда только время взять, чтобы пересмотреть все эти фильмы?.. Так я экзамены в жизни не сдам! Но мне все равно.
Посреди разговора зазвонил телефон. Ему звонили из Бристоля. Я понял, ему что-то говорили насчет его матери, а он отвечал: «Так, так». Вид у него был озабоченный.
Он никогда не рассказывал мне о своей матери, а я не решаюсь спросить.
Мы смотрели из окна на парижские крыши, и я ему сказал: «Мне нравится, когда вы мне рассказываете про свою жизнь, мне это придает храбрости».
Он улыбнулся немного устало и ответил, что не дело жить через кого-то — свою жизнь надо выстраивать самому. Он будто хотел мне что-то сказать, но не знал как.
И продолжал свой рассказ.
На студии «Парамаунт» никто не относился к нему всерьез. Его брали на роль за внешность. По сути, им затыкали дыры. Главные роли всегда предлагали сначала Гэри Куперу, а если тот отказывался — Джорджу Рафту или Фреду Макмюррею. Кэри Гранту отводилась роль элегантного статиста. От него требовалось ненадолго появиться в фильме, всегда в одном и том же облике: высокий, красивый, импозантный, руки небрежно засунуты в карманы. Но годам к тридцати это амплуа стало ему надоедать. Тем более что на студии появлялись одаренные новички, например, Марлон Брандо.
— Я наблюдал за актерами и актрисами, внимательно смотрел и учился. В кадре важна не искренность, важно держать ритм. Надо найти свой ритм и выстроить всех под него — вот тогда ты действительно будешь жить на экране, а все остальные стушуются. Только мне никак не давали этого сделать…
И вот в один прекрасный день Джордж Кьюкор пригласил его сниматься с Кэтрин Хепберн в фильме под названием «Сильвия Скарлетт». Этот фильм я тоже не видел. Но именно после этого фильма он стал по-настоящему известным. Для всех, кроме него, картина оказалась провальной. Но он в ней был великолепен!
— А знаешь, почему мне удалась эта роль, my boy? Потому что в ней я был одновременно и Арчи Личем, и Кэри Грантом. И все вдруг встало на свои места. Я чувствовал себя уверенно, хорошо, я освободился. Всю жизнь я стремился быть на экране самим собой — и понял, что это едва ли не самое трудное. Потому что для этого нужна ломовая уверенность в себе. Я наконец позволил себе такие выражения лица, движения бровей, позы, которые я ни у кого не перенимал. Это было мое, мое собственное. Я создал свой стиль.
Он разом стал известным актером. На «Парамаунте» ему предложили новый контракт, старый как раз заканчивался. И тут он выкинул совершенно невообразимый финт: он отказался. Решил работать сам по себе. Это было очень рискованно. По тем временам это было чудовищно дерзкое решение.
В нем проснулась мальчишеская энергичность Арчи — уличного пацана, который в четырнадцать лет поступил в Бристоле в труппу бродячих актеров, в шестнадцать заявился в Штаты, потолкался в театре и перебрался в Голливуд. Вот этот мальчишка ему нравился, им он хотел быть — а не куклой, которую дергают за ниточки в «Парамаунте». Он хлопнул дверью.
— Если бы я тогда не ушел, я бы так и остался во все бочки затычкой, и все. А так мне светило либо сгинуть в полной безвестности, либо стать наконец таким актером, каким мечтал… А ты хочешь поступать в эту свою Политехническую школу?
— На самом деле не очень… Но это очень хороший институт. Лучший французский вуз.
— Ты сам решил поступать?
— Нет, родители…
— Тогда подумай хорошенько — чего ты сам-то хочешь? Потому что, не обижайся, но из того, что ты рассказываешь, у меня создается впечатление, что ты в своей жизни не актер, а статист. Ничего сам не решаешь. Делаешь, что тебе скажут.
Слышать это было обидно.
— Вы тоже долго делали, что вам скажут.
— Потому-то я тебе и говорю, что так жить не надо! В какой-то момент надо взять себя в руки и начинать все решать самому.
Когда он об этом говорит, кажется, что все так просто…
Он снова рассказал мне про место за туманом. Он нашел свое место.
Это был волшебный вечер.
Мы поужинали вдвоем. Он заказал ужин в номер, обслуживали нас по-царски. В салате он выбирает только самые красивые, ровные листочки, прочие не ест. Ничего себе! Дома у нас надо все доедать до последнего листика, даже подвядшие. Но я решил есть как он, некрасивые листья оставил на тарелке. Правда, их было немного. Я купался в роскоши. По-моему, у меня даже поступь изменилась, когда я вышел из гостиницы: я шел, засунув руки в карманы, и насвистывал.
Родители сидели в гостиной в пижамах и халатах, с мрачным видом. Я объяснил, что мы ходили с Женевьевой в кино и фильм нам так понравился, что мы остались на второй сеанс. Не забыть бы ее предупредить, чтобы она не проболталась!
12 января 1963 г.
Я рассказал Женевьеве, что провел вечер с ним, а родителям сослался на нее. Она опустила глаза и спросила: «Ты что, влюбился?» Я ответил, мол, спятила? А она говорит: «Ну так докажи, что нет! Поцелуй меня!» Мне совершенно не хотелось с ней целоваться, но пришлось, иначе она бы меня раскусила. Я коснулся ее пушка над верхней губой… Просто дотронулся губами до ее губ, не крепко, не взасос, ничего такого! Она положила голову мне на грудь и вздохнула: «Теперь мы помолвлены!» У меня по спине скатилась капелька холодного пота…»
— Мама, мама! — кричала Зоэ, вернувшись из школы. — Ты где? Что ты делаешь?
— Читаю дневник Юноши.
— А, и докуда ты дочитала?
— Он только что поцеловался с Женевьевой.
— Фу! Зачем?
Жозефина объясняла. Зоэ слушала, опершись щекой на руку. Рассказывая о Юноше дочери, она училась лучше его понимать. Проникала в его мысли. Не судила его, нет, — превращала в героя своей книги. Она словно пропитывалась им насквозь. Вот так, думала она, и надо писать: нужно понять персонажа, набрать как можно больше мелких деталей, дать им настояться, в определенный момент произойдет щелчок — и он оживет. И останется просто следовать за ним, смотреть, что он делает.
— Тебе не скучно мне рассказывать? — спрашивала Зоэ.
— Наоборот, мне интересно. Это как рассказывать самой себе. Почему ты думаешь, что мне скучно?
— Потому что у тебя иногда бывает плохое настроение, у меня такое чувство, что я тебе действую на нервы. Раньше ты была другая. Раньше тебе всегда можно было рассказывать о чем угодно, когда угодно, и ты всегда слушала…
— А сейчас я меньше слушаю?
— Ну да, — кивала Зоэ и прижималась к матери.
— Сейчас я все время зверую?
— Хорошее слово — «зверую», я его запишу в блокнот. Слушай, а тебе неинтересно, кто это на самом деле — Юноша?
— Интересно, я хочу дознаться кто. Присматриваюсь ко всем особям мужского пола в нашем доме.
— Еще не нашла?
— В корпусе Б, кроме мсье Дюма, не представляю, кто бы это мог быть.
— Это тот, что всегда пудрится белой пудрой?
— Да.
— А в корпусе А? Мерсон? Хотя нет, он слишком молодой… Пинарелли?
— Ему около пятидесяти…
— Это он так говорит! А кто еще?.. Мсье Буассон? Он зануда. Влюбиться в Кэри Гранта — это как-то совсем не в его духе. Может, мсье Леже? Старший из двух мужчин, которые теперь живут на пятом, в квартире Гаэтана?
— Я тоже подумала, что, может, это он.
— Но вообще, — прибавила Зоэ, напустив на себя таинственный вид, — есть еще мсье Сандоз. Он в молодости, между прочим, работал в кино. Он сам мне сказал. Не исключено, что это он. И поэтому он такой грустный. Он лишился величайшей любви в своей жизни.
— А сегодня обхаживает Ифигению? Скажешь тоже…
— А что, Ифигения тоже не лыком шита. Яркая личность. Ему нравятся люди, которые как-то выделяются. В душе он по-прежнему маленький мальчик… Мам, давай сегодня посмотрим «Шараду», а? Я уже сделала уроки!
И они стали смотреть «Шараду». Стоило появиться на экране Одри Хепберн, как Зоэ воскликнула: «Какая же она красавица! Она, должно быть, вообще ничего не ела, такая худая, — я тоже не буду ничего есть!» Она ждала сцены, где Бартоломью, персонаж Уолтера Маттау, говорит: «Когда я последний раз сдавал галстук в химчистку, мне вернули только пятно!» — и заходилась от смеха, и теребила пальцы на ногах.
Жозефина рассеянно думала о чем-то. Одри Хепберн на экране не давала Кэри Гранту прохода, настойчиво — и при этом изящно, с юмором. Как ей удается признаваться мужчине в любви с такой ненавязчивой легкостью? Эта женщина — воплощение фации.
Недавно она столкнулась на улице с Беранжер Клавер. Точнее, Беранжер едва не сбила ее с ног, торопясь с одной эксклюзивной распродажи, в «Прада», на другую, в «Задиг и Вольтер».
— Падаю с ног, дорогая! Ни минутки покоя! Как же замечательно жить одной, без мужчины в доме! Жак просто чудо, за все платит и ни во что не лезет. Я каждый вечер куда-нибудь хожу. Развлекаюсь, не то слово!.. А ты как? Что-то неважно выглядишь… Все без ума от Филиппа Дюпена? Ох, забудь ты его, дорогая… Он еще живет с этой, ну, знаешь…
— Да-да, — поспешно ответила Жозефина, не желая слушать дальше.
— Она живет у него, он везде появляется с ней! Ты ее знаешь?
— Н-нет.
— Говорят, она очень даже ничего. И молоденькая, само собой. Я тебе просто говорю, чтобы ты не теряла времени. В наши годы время терять нельзя! Ладно, я побежала, мне еще кучу магазинов обойти, обожаю специальные распродажи!
Она вытянула губы трубочкой, чмокнула воздух и ринулась в такси, путаясь в пакетах.
Жозефина то беспричинно радовалась, то переживала. От Филиппа вестей не было. Она то твердила про себя: «Он меня забыл, он живет с другой», — то снова принималась надеяться и почти не сомневалась, что он ее любит. Собиралась поехать к нему… Но не ехала. Боялась упустить Кэри Гранта и Юношу.
Болтовня Беранжер повергла ее в полное отчаяние.
Фильм подходил к концу. Зоэ лениво потягивалась:
— Вообще его можно понять, Юношу. Кэри Грант ужасно обаятельный, хотя, по мне, конечно, староват.
— Когда кого-то любишь, на отдельные мелочи не обращаешь внимания. Любишь — и все.
Зоэ щелкала пультом, переключала каналы. Она остановилась на старом фильме про комиссара Мегрэ, который снимался еще во дворе дома № 36 на набережной Орфевр, выключила звук и предложила:
— Может, тебе поговорить с Гарибальди? Вдруг у него в картотеке что-нибудь есть на Юношу? Дай ему список, пять-шесть человек, которые у тебя на примете. Ты знаешь, сколько ему лет, где он родился, профессию его отца… Помнишь, у дяди Бассоньерихи была такая картотека на всех подряд?
— С чего ему быть в полицейской картотеке?
— Мало ли… Спросить-то можно.
— Вообще да. Звякну ему завтра. А теперь — спать! Завтра в школу.
Зоэ нагнулась, погладила Дю Геклена, почесала за ухом. Пес что-то проворчал и отодвинулся.
— Что с тобой, псище? — удивилась Зоэ и прибавила басом, подражая Гомеру Симпсону: — Доу! Что, в холодильнике нету больше пончиков?
Пятнадцать лет, подумала Жозефина. Ей пятнадцать, у нее есть мальчик, и она говорит голосом Гомера Симпсона.
Она так и сидела на диване, закутавшись в плед.
Гарибальди… Последний раз они виделись в тот жуткий день, когда их с Филиппом вызвали в дом № 36 на набережной Орфевр и сообщили о гибели Ирис. Она поплотнее завернулась в плед.
Почти девять месяцев назад…
Зоэ вернулась, расчесывая на ходу волосы, и скользнула к матери на диван. Жозефина ее обняла. Это был их заповедный час, когда они секретничали. Зоэ всегда начинала с какой-нибудь ерунды, а потом заговаривала о чем-то серьезном. Жозефина любила эти минуты полного доверия. Придет день, когда Зоэ уже не будет ей обо всем рассказывать. Она знала, что рано или поздно так случится, и заранее этого страшилась.
— Знаешь, наша учительница по французскому, мадам Шокар, сегодня сказала только девочкам из нашей группы: «Не будьте клушами, вы можете сделать в жизни столько прекрасного и интересного, а жить и думать, мол, если бы я раньше захотела, то смогла бы, это слишком просто».
Она вытянула ногу, почесала под коленкой, снова подогнула ногу и плотнее прижалась к Жозефине под пледом.
— А потом она еще сказала: вот смотрю я на вас, вы все сейчас хорошенькие, смотрите, чтобы через десять лет никто не раскис и не захандрил!.. Самая лучшая моя учительница за всю школу. На нее смотришь и понимаешь, что можно стареть спокойно, можно даже поседеть и все равно остаться совсем не старой. Старость — это когда сам становишься грустным и других вгоняешь в тоску. Вот ты, например, никогда по-настоящему не состаришься, потому что ты никого не вгоняешь в тоску.
— Спасибо, приятно слышать.
Жозефина ждала новых признаний. Она наклонила голову, оперлась подбородком на макушку Зоэ, безмолвно приглашая ее продолжать.
— Мам, знаешь, Гаэтан…
— Что, солнышко?
— Ты была права. Он в итоге рассказал, в чем дело. Долго раскачивался… Не хотел говорить.
— И в чем же?
— Учти, история муторная.
— Я морально готова.
— Домитиль застукали в школе…
— На чем?
— Э-э, я даже не знаю, как тебе сказать…
— Давай-давай. Я не сомлею.
— Ну, в общем, она делала мальчишкам минет в туалете за пятерку.
Жозефину чуть не вырвало.
— Она еще в прошлом году, в парижской школе, этим занималась, но тут ее засекли! И все об этом узнали, в школе и в районе. В семье политический переворот. Бабку чуть удар не хватил. Гаэтан и раньше знал, он поэтому и ходил сам не свой и со мной почти не разговаривал. Он боялся, что это выплывет… Вот и выплыло! И узнали действительно все, даже в булочной, когда они приходят за батоном, над ними смеются! Булочница им говорит: «С вас пятерка, ой, ну то есть…» Ну вот. И поэтому он больше не хочет ходить в школу. А старший, Шарль-Анри, только и думает, как бы устроиться в Париже в интернат. Представляешь себе обстановочку?
— Да уж…
— Дед пытался поговорить с Домитиль, но она заладила: «Мне наплевать, я ничего не чувствую, ничего, и все». Я бы вот лучше чувствовала каждый день что-нибудь новое, чем совсем ничего!
— Бедняга Гаэтан!
— Я знала, что у нее уже были мальчики, но такое!..
Между тем в семействе Манжен-Дюпюи, в домике в Мон-Сент-Эньяне, вовсю выясняли отношения.
Мадам Манжен-Дюпюи, бабка, созвала в гостиной семейный совет. Изабелла Манжен-Дюпюи, Шарль-Анри, Домитиль и Гаэтан сидели вокруг стола. Мсье Манжен-Дюпюи, дед, предпочел воздержаться. «Это все, — заявил он жене, — семейные дела, по твоей части». Втайне он был чрезвычайно доволен, что ему не придется участвовать в совещании.
— Мне лично до фонаря, что об этом думает наша семейная реликвия, — провозгласила Домитиль, не успев пристроить свою весьма символическую мини-юбку на разболтанном стуле. — Мне здесь все равно житья нет. Я хочу обратно в Париж. Здесь кругом сплошные мещане, сытые, накрахмаленные дурни, забьют косяк — и уже пальцы веером…
Она ярко накрасилась — красный, угольно-черный, — засунула в уши наушники от плеера и вертелась так и эдак на стуле в надежде, что бабка заметит у нее татуировку на пояснице и это ее окончательно добьет.
Шарль-Анри возвел глаза к потолку. Гаэтан клевал носом. Он больше не хотел ходить в школу. Ну пропустит год и пропустит… Ему тоже хотелось вернуться в Париж. Здесь все про всех знают, треплют языком.
Изабелла Манжен-Дюпюи старалась сидеть прямо и думала о своем любимом мужчине. Он увезет ее далеко-далеко, и они будут жить долго и счастливо. Когда ты влюблен, жизнь кажется такой лучезарной! А она была влюблена.
Гаэтан искоса поглядывал на мать: та расплывалась в глупой улыбке. Он прекрасно знал, о чем она думает: о последнем парне с сайта знакомств. Вот уж действительно муть этот сайт, там же сплошные отморозки! Или это просто у нее так получается, что она цепляет невесть кого? Последнего звали Жан-Шарль. Сначала, по фотографии — идеальная улыбка, славное лицо, улыбающиеся голубые глаза, — Гаэтан было решил, что уж этот нормальный. Наконец-то ей попался приличный человек! Ей позарез нужен кто-то приличный, добрый, чтобы Любил ее, заботился о ней. Не ее это — жить одной.
Новый кавалер представился как Карлито — куда более по-свойски, чем Жан-Шарль. И то, Карлито звучит гораздо лучше. Они с матерью были знакомы два месяца, за это время он уже трижды приезжал к ним с юга Франции. Но при одном взгляде на его фиолетовую футболку Гаэтану стало ясно, что его оптимизм был преждевременным. На футболке красовалась надпись: «Я не гинеколог, но если надо, могу посмотреть». Приехав, он водружал в гостиной телевизор с плоским экраном и игровую приставку, а в одно прекрасное утро раз — и исчезал без предупреждения. Мать звонила ему и попадала на автоответчик. А как-то раз он повел их в японский ресторан, и банкомат заглотил его карточку. Но это ничего, ничего, уверял он, закажет но-о-овую! На юге у него друзья, они подбрасывают ему работенку-другую, когда приезжают туристы, — когда открывается сезо-о-он, — а сезон на юге открывается в апреле… Только вот почему-то в этом году сезон уже месяц как открылся, а никакую работенку ему до сих пор никто не предложил.
На пасхальные каникулы он пригласил их к себе. Поехали всей семьей, кроме Шарль-Анри, — того воротило от одного вида маминого ухажера. Жан-Шарль расписывал, что живет в Каннах в великолепном доме с бассейном. На поверку оказалось, что это затрапезного вида развалюха с поломанным лифтом и треснутым фонтанчиком во дворе, на самой окраине города. Жан-Шарль беспрестанно окал. Мама его защищала: он не виноват, что у него южный выговор!.. «Но меня тошнит от его выговора. И от его очков «Прада», тем более что это подделка». Ну и что-о-о, что подделка? А смысл покупать настоящие? Главное — что на них написано!..
Это была его любимая присказка: «А смысл?»
— Пойдем погуляем? — предлагала ему мама.
— А смысл?
— Пошли на пляж?
— А смысл?
Когда Жан-Шарль садился за руль, от него вообще житья не было. Он то вопил: «Ё-моё! Во-о-от эт-то тачка!» — то безбожно подрезал, прикрикивая: «Вали отсюда, грымза! Давно с кладбища?..» Еще он любил хвастать, как ходил с приятелями поглазеть на открытие Каннского фестиваля. «Представляете, там был Джамель Деббуз!..» Впрочем, день на день не приходится, иногда в его рассказе фигурировал не Деббуз, а Марион Котийяр, Ричард Гир или Шварценеггер.
«Самое смешное — когда они ехали по Каннам на машине, он зачитывал вслух все таблички с названиями: вот это такой-то бульвар, вот это частный пляж такого-то отеля. Ей-богу, осталось только провести экскурсию по районному супермаркету и кинотеатру!.. Так что когда мама пожаловалась, что ей грустно уезжать из Канн и она бы с удовольствием поехала туда снова, я подумал про себя: «А смысл?»
И кстати, какой смысл в этом семейном сборище? Для мамы пустая нервотрепка, а толку никакого. Иногда я понимаю папу… При нем все держалось, все шло как положено, пусть и не всегда приятно. Господи, до чего же мне все надоело!.. Хочу жить нормально, в нормальной семье…»
Все семейство сидело вокруг стола, за исключением бабки: та осталась стоять. Командное положение, раздраженно отметил про себя Гаэтан. Она постучала по столу и открыла заседание словами: так больше продолжаться не может. Им нужно уехать отсюда, поселиться всем вместе в большом доме, она возьмет все в свои руки и наведет в их жизни порядок.
— До сих пор я молчала. Но последняя выходка Домитиль переполнила чашу моего терпения. Больше я не буду сидеть сложа руки. Я не желаю, чтобы нашу фамилию позорили. В данном случае, конечно, уже поздно что-то предпринимать, однако я намерена положить конец общей расхлябанности…
Она провела пальцем по столу и продемонстрировала масляный след.
— Изабелла, ты не в состоянии ни вести должным образом хозяйство, ни воспитывать своих детей. Мне придется приучить вас к чистоте, дисциплине, хорошим манерам. Это, разумеется, будет нелегко, но, невзирая на преклонные годы и слабое здоровье, я готова нести этот крест. Во имя вашего блага. Я не допущу, чтобы вы превратились в разгильдяев, потаскух, отбросы общества.
Шарль-Анри слушал с одобрительным выражением лица:
— Лично я на следующий год в любом случае поеду в Париж, готовиться к университету. Здесь я не останусь.
— Мы с дедушкой окажем тебе финансовую поддержку. Ты уяснил, что успех стоит труда, усилий, и я рада, что ты это понял.
Шарль-Анри удовлетворенно кивнул.
— А вот тебе, Изабелла, — продолжала бабка, — нужно взять себя в руки. Мне стыдно, когда меня спрашивают, как у тебя дела. Ни у одной из моих подруг нет такой дочери. Я знаю, что ты пережила страшное испытание, удары никого не минуют, такова жизнь. Но это никоим образом не может служить оправданием…
— Но я…
— Ты носишь наше имя, и твой долг — быть его достойной. Образумься. Веди себя прилично. Стань своим детям примером…
Она перевела глаза на Домитиль: девчонка развалилась на стуле, тупо таращилась на носки сапог и нарочито вальяжно жевала жвачку.
— Домитиль! Вытащи немедленно изо рта жевательную резинку, сядь прямо!
Домитиль не отозвалась, но еще пуще задвигала челюстями.
— Тебе тоже придется над собой поработать! Нравится тебе это или нет!
Бабка обернулась к Гаэтану:
— Тебя, мальчик мой, мне упрекнуть не в чем. У тебя отличные отметки, преподаватели на тебя не нахвалятся. В нашем доме тебе всегда будет комфортно учиться и работать…
В комнате воцарилась тишина. И в этой тишине вдруг раздался тихий, неуверенный голосок Изабеллы:
— Мы не станем жить у вас.
Бабка вздрогнула от неожиданности:
— Что-что?
— Мы не станем жить у вас. Мы останемся здесь… Или переедем… Но с вами мы жить не будем.
— И речи быть не может! Я не позволю тебе и дальше предаваться лени и распутству!
— Я уже взрослая. И хочу жить своим умом, — пробормотала Изабелла, отводя глаза. — Я никогда не жила сама по себе, свободно…
— Хорошо же ты распоряжаешься своей свободой! Нечего сказать!
— Ты все за меня решаешь. Вы всю жизнь все решали за меня! Я уже не знаю, кто я такая… В моем-то возрасте! Я хочу стать настоящей, хорошей, изнутри. Я хочу, чтобы меня видели, какая я…
— И поэтому ты гоняешься за мужчинами в Интернете?
— Откуда ты…
— Твоя дочка разболтала. Домитиль.
Домитиль в ответ пожала плечами и продолжала жевать.
— Эти знакомства мне нужны, чтобы понять, кто я, я хочу, чтобы меня любили такой, какая я есть, какая я на самом деле… Не знаю… Ничего я не знаю!..
Мадам Манжен-Дюпюи наблюдала, как путается и мешается в отчаянии дочь, с холодной усмешкой. Душа у нее была черствая, она ставила превыше всего долг, а к дочери и внукам проявляла расчетливую благожелательность, за которую тем полагалось платить безоговорочной преданностью.
— Жизнь, дочка, — не одни только, как ты выражаешься, знакомства. Жизнь — это долгий путь: долг, честность, добродетель. Мне кажется, об этих идеалах ты давно позабыла.
— С вами я жить не буду! — упрямо повторила Изабелла, стараясь на встречаться с матерью взглядом.
— Я тоже не буду! — заявила Домитиль. — Мне и так здесь тошно, не хватало еще с вами!
— Выбирать вам не придется! — С этими словами бабка решительно хлопнула обеими ладонями по столу: разговор был окончен.
Гаэтана одолевала тоска. Кончится это когда-нибудь? Наступит же этому предел…
На следующий день после разговора с Зоэ Жозефина позвонила Гарибальди.
Со временем она приучилась уважать его — черноволосого, с гладко зачесанными волосами, с густыми бровями «зонтиком», которые то сходились, то расходились, с гуттаперчевой подвижной физиономией. Он вел расследование по делу о гибели мадемуазель де Бассоньер, потом — Ирис и всякий раз действовал сноровисто и с безупречным тактом. Когда Жозефина ходила разговаривать с ним на работу, в дом № 36 на набережной Орфевр, ей казалось, он слушает не только ушами, а и глазами, и всей душой. Да, он снял свой полицейский значок, положил на стол, и разговор завязался напрямую между ее душой и его: они говорили не столько словами, сколько паузами, колебаниями, предательской дрожью в голосе. Они распознали друг в друге что-то родное. Так иногда бывает: говоришь с незнакомым человеком — а сразу поверх слов, душой.
Они не виделись со времени смерти Ирис. Но Жозефина была уверена, что ему можно позвонить и попросить об одолжении.
Она узнала его по голосу, едва он снял трубку.
Спросила, не беспокоит ли. Гарибальди ответил, что у него как раз небольшая передышка между двумя делами. Они обменялись парой ничего не значащих фраз, и он спросил, чем может быть полезен. Уж не вышла ли она опять на след какого-нибудь страшного маньяка? Жозефина улыбнулась: нет, на сей раз дело совсем другое. Спокойная и даже романтическая история.
— Ван ден Брока вам бояться нечего, — заверил Гарибальди, — до открытия слушаний он из кутузки не выйдет, будьте покойны. А после слушаний, по всей вероятности, останется там надолго.
— Странно, я о нем даже не вспоминаю.
— А про Луку Джамбелли что-нибудь слышали?
Нет, Жозефина о нем ничего не слышала. Точнее, последнее, что она знала, — Лука попросился в специализированную клинику для пациентов с психическими расстройствами.
— Там он и пребывает, — отозвался Гарибальди. — Я навел справки. Мне ваша безопасность небезразлична, мадам Кортес. Мне было очень приятно с вами работать.
— Мне тоже. — Жозефина почувствовала, как у нее зарделись уши.
— Вы нам очень помогли. У вас всегда были очень меткие и дельные замечания.
— Будет вам. Это все вы…
— Нет-нет, у вас действительно редкая наблюдательность. Из вас вышел бы прекрасный следователь… Так чем могу вам помочь?
Жозефина рассказала про черную тетрадку и прибавила, что ее мучает вопрос: кто это писал?
— Про себя я называю его Юношей. Он очень милый. И Кэри Грант в его рассказе мне тоже нравится. Я раньше ничего о нем не знала, а оказывается, у него ужасно интересная биография!
Она призналась, что хочет написать об этом роман: червь и звезда. Пока еще не знает, с чего начать, но в любом случае хорошо бы установить, кто этот Юноша на самом деле, а может, и познакомиться с ним.
— Только сейчас он, надо полагать, уже не юноша, — заметил Гарибальди.
— Конечно. И это сужает круг подозреваемых. Собственно, это Зоэ меня навела на мысль обратиться к вам…
— Что вы знаете об этом человеке?
— Сколько ему лет, где он родился, кто по профессии его отец. Я думаю, он либо живет в нашем доме, либо часто здесь бывает. Я могу назвать вам несколько имен из тех, кто, мне кажется, подходит. Я подумала, точнее, Зоэ подсказала, что вы можете помочь… Не знаю, насколько это реально…
— Надо будет спросить кое-кого из внутренней разведки, — задумчиво проговорил Гарибальди.
— Из спецслужб?
— Да.
— А это законно?
Гарибальди на минуту запнулся, но тут же исправился:
— Говорить о законности или незаконности здесь не совсем уместно. Скажем, речь идет об оказании взаимных услуг.
— В каком смысле?
Гарибальди выдержал долгую паузу.
— Не хотите — не говорите.
— Минутку…
На другом конце провода послышалось, как распахнулась дверь, кто-то что-то громко сказал, Гарибальди ответил. Жозефина ходила взад-вперед по комнате. Дю Геклен принес в зубах поводок и красноречиво положил у ее ног. Она в ответ с улыбкой покачала головой и указала ему на телефон. Положила поводок обратно на галошницу. Дю Геклен скорчил недовольную мину, шумно выдохнул и улегся у входной двери, пристроив морду на передние лапы. Он не спускал глаз с хозяйки, и в его взгляде читался упрек.
— Дуг, старина, ну правда, не до того сейчас! — шепнула ему Жозефина.
— Мадам Кортес!
— Да-да!
— Простите, меня отвлекли. Так вот. Предположим, я как-то оказал одному сослуживцу из внутренней разведки некоторую услугу. Ну, к примеру, дело шло о наркоторговле, и при обыске в квартире одного из дилеров сослуживец взял со стола пачку купюр и положил в карман…
— Так, — кивнула Жозефина.
— Предположим, я это видел, но был готов забыть об этом эпизоде, если сослуживец вернет деньги на место. Он так и сделал и был мне весьма признателен. Возможно такое?
— Бывает, да.
— Но, разумеется, это все сугубо в порядке предположения.
Жозефина поспешно извинилась.
— Ничего страшного. В полиции, знаете, зарплаты не ахти. А сколько подворачивается случаев прихватить — где наркоты, где наличности… Наркоту, понятно, можно перепродать, ну а деньги… У кого в жизни трудная полоса, у кого развод, кому кредит за квартиру выплачивать… В общем, всегда найдется повод скрасить тяжелые будни.
— А вам уже приходилось?
— Что? Хапнуть наркотиков или денег? Нет, никогда.
— Нет, я имела в виду… Засечь сослуживца…
— Это мое дело, мадам Кортес. В общем, я это как-нибудь устрою. Постараюсь разыскать вашего Зорро.
— Ой, спасибо! Тогда я могла бы пойти с ним поговорить…
— Если он согласится с вами разговаривать. По мне, так зашвырнуть дневник в мусор значит, что человек хочет отделаться от прошлого раз и навсегда.
— Ну я хоть попробую.
— Вам упрямства не занимать, мадам Кортес.
Жозефина улыбнулась.
— На вас посмотришь — робкая, тихая, в себе неуверенная… А глубже копнешь — вы и упорная, и дюжая.
— Не преувеличивайте.
— Нет, правда. У вас такая особая храбрость, какая бывает у тихонь. Ладно, давайте теперь ваши имена и явки, посмотрим, что удастся нарыть.
Жозефина подумала и назвала несколько человек:
— Мсье Дюма… Он из корпуса Б, тот же адрес, что у меня. Хотя насчет этого я, честно говоря, не уверена…
— Погодите, возьму листок, запишу.
В трубке снова раздался чей-то голос: у Гарибальди что-то спрашивали, он отвечал. Жозефина выждала, пока голоса умолкнут, и продолжала:
— Потом мсье Буассон…
— Газировка?
— Нет, волшебные пузырьки — это не про него. Вряд ли это он…
— С потухшими вулканами никогда ничего нельзя сказать наверняка! — заявил Гарибальди.
— Он живет в моем доме, но в корпусе А. Но я себе слабо представляю, чтобы у него в жизни была такая любовная история, как у Юноши. Этот заперт на кучу засовов. У него, наверное, на одно только слово «воображение» аллергия.
— Еще кто?
— Леже. Ив Леже. Новый жилец в квартире Лефлок-Пиньелей. Живет со своим другом, тот помоложе. Одевается в разноцветные жилеты, вечно таскает под мышкой большую папку, как художник. Этот хоть выглядит как живой человек.
— Это уже ближе.
— Мне тоже так кажется. Но все-таки… Если он гомосексуалист, это еще ничего не значит.
— Согласен.
— Еще мсье Сандоз. Помните, тот, что помогал нам привести в порядок комнату Ифигении, нашей консьержки? Не знаю, где он живет, но Ифигения говорит, он убавляет себе лет…
— Не он один.
— В общем, насчет этого у меня большие сомнения.
— Разберемся.
— Ну и последний, Пинарелли. Тоже живет в моем доме. Тоже не похож…
Гарибальди бессердечно расхохотался:
— Да вы, смотрю, сами ни в кого из них не верите!
— В том-то и дело. Никто из них, по сути, не подходит.
— Так, может, это вообще кто-нибудь другой? Кто-то нарочно выбросил свой дневник в ваш мусорный бак, а не у себя в доме, чтобы до него как раз никто не добрался? Я бы, наверное, так и сделал, если бы хотел что-нибудь уничтожить и замести следы.
— Ой, только этого мне не хватало!
— Не хочется вас огорчать, но это вполне вероятно.
— Наверное, вы правы… Но с другой стороны, какая была вероятность, что кто-то вообще найдет эту тетрадку? Если бы Зоэ не потеряла свою и не ревела из-за этого весь вечер, я бы тоже не полезла рыться в мусорном баке! Можно подумать, я каждый вечер этим развлекаюсь!
— Резонно.
— Много в Париже людей, которые шарят по мусорным бакам, ищут дочкины тетрадки?
— В Париже, знаете ли, хватает людей, которые шарят по мусорным бакам, — с укоризной произнес Гарибальди.
— Знаю, знаю, — сокрушенно ответила Жозефина, — но все-таки тетрадка — это несъедобно.
— А что вы собираетесь делать, если я вам найду этого человека? Объясните.
— Я хочу просто познакомиться, поговорить, спросить, что сталось с этой его мечтой. Понимаете, я читаю и боюсь за него. Боюсь, что он в жизни исстрадается. И мне важно знать, нашел он свое место за туманом или нет…
Она пересказала Гарибальди историю про небоскреб. И даже чуть не спросила: «А вы нашли свое место за туманом?»
— Вся эта история с Кэри Грантом — это его светлая мечта. Вы даже не представляете, сколько надежды заронила в нем эта встреча! Мне нужно побольше подробностей для романа. А самая лучшая, самая богатая жила по этой части — сама жизнь.
— А я вам так и сказал, когда мы только познакомились, помните? Я вам тогда сказал: действительность бывает похлеще выдумки… Вот я только что закончил одно следствие. Молодую девушку заколол в супермаркете какой-то тип, про которого она отродясь не слышала. Ножом. На глазах у кассирши. Когда этого мерзавца задержали, знаете, что он сказал? «Она была слишком красивая, куда ей еще жить?» Как написали бы вы такое в детективе?
— Нет, это совершенно немыслимо, — покачала головой Жозефина.
— Вот видите! Как будто это основание для убийства!
— Но тут-то не преступление, а наоборот… Это история красивого знакомства. А я думаю, что именно от знакомства к знакомству человек взрослеет.
— Если понимает, что ему приносит то или иное знакомство, если готов впустить его в свою жизнь. А то ведь многие пропускают кучу таких знакомств, просто потому что боятся: вдруг жизнь пойдет в другую сторону и их унесет куда-нибудь черт-те куда… — Гарибальди помолчал и спросил: — А чем вам так запала в душу эта история?
— Она придает мне храбрости, порыв какой-то.
— Узнали себя?
— Да, только мне-то в жизни не попадались кэри гранты и иже с ними… Никого, кто бы придал мне уверенности. Скорее наоборот.
— Кстати, я тут наконец собрался прочитать ваш роман.
— «Такую смиренную королеву»?
— Угу. Очень, доложу я вам, неплохо завернуто. Заметьте, для сорокалетнего мента, который в жизни не читал ничего, кроме чернушного Джеймса Эллроя! Я буквально шел по улице, и как будто со мной рядом шла Флорина и все остальные. Так что вы думаете — я напоролся на фонарный столб, проехал свою остановку на метро, опоздал на работу, чуть не забыл, где живу. Вы мне подарили несколько часов счастья. Я даже не думал, что так бывает.
— Ох ты! — прошептала Жозефина, как зачарованная. — Это не вы, часом, скупили весь тираж?
В ответ Гарибальди добродушно рассмеялся.
— Вы мне устроили парочку бессонных ночей. У вас настоящий талант, мадам Кортес.
— Ох, не уверена… Знали бы вы, как мне бывает страшно!.. Я и хочу опять начать что-то писать, и не знаю, как за это взяться. Будто я беременна сюжетом. Он растет внутри, толкается. Я едва ли не забываю обо всех вокруг из-за этого!
— Вот уж это на вас совсем не похоже!
— Не говорите! Я всех просто разгоняю!
— Это начало самостоятельной жизни.
— Шут его знает. Надеюсь только, из этого что-нибудь да выйдет.
— Я помогу чем смогу. Обещаю.
— Спасибо! — прошептала Жозефина. — Можно, я вам еще кое-что скажу?
— Да?
— Когда Ирис… Когда ее не стало… У меня было такое чувство, будто у меня отхватили ногу и я больше никогда не смогу ходить. Я была как парализованная, глухонемая… А теперь, с тех пор как я нашла этот дневник…
Гарибальди молчал. Он терпеливо ждал, пока она подберет нужные слова — может быть, впервые и для самой себя.
— Как будто у меня выросла вторая нога и я снова могу ходить. Вот почему это так важно!
— Понимаю. Я с удовольствием вам помогу, правда. Сделаю все, что смогу.
— А вы как? Вы счастливы в жизни?
Более дурацкого вопроса нельзя задать едва знакомому человеку! Но как еще она могла выразить ему свою благодарность за то, что он ее выслушал и понял, просто за то, что он есть? «Ведь это я первый раз говорю об Ирис. И как будто тоска немного отступает, отпускает хватку, и становится полегче дышать». Но Жозефина боялась слишком сгущать краски, чтобы не впасть в театральщину.
— Вы куда-то запропастились с тех пор… — вместо ответа сказал Гарибальди. — Я не раз думал, как вы там, что…
— Давайте не будет об этом.
Он откашлялся и снова заговорил голосом следователя:
— Ну что ж, мадам Кортес, давайте резюмируем. Итак, нашему подопечному в 1962 году было семнадцать лет. Он родился в Мон-де-Марсане, отец — выпускник Политехнической школы и директор компании «Французские угольные шахты». Ныне проживает по одному с вами адресу.
Жозефина подтвердила: все так.
— Теперь, с вашего позволения, я с вами попрощаюсь. Как только что-нибудь появится — позвоню.
Он снова помолчал. Она тоже не говорила ни слова. Гарибальди прибавил:
— Мне нравится с вами говорить. Как будто касаешься чего-то… существенного.
Жозефина повесила трубку. Ее грело это чувство дружеской близости.
Говорить с Гарибальди было все равно что испытывать творческий взлет. Она не влюблена в него, нет, но когда вот так доверительно поговоришь, чувствуешь, словно взмываешь ввысь, расправляешь крылья. Нет, когда влюбляешься, все совсем не так: наоборот, вечно не знаешь, что сказать, как держаться, вся скукоживаешься и чувствуешь себя как пустой мешок, который то и дело оседает наземь.
Жозефина позвонила Ширли. Ей хотелось рассказать подруге про родство душ.
— А иногда как бы и чувств, — прибавила она.
— А иногда и тел, — подхватила Ширли. — Перепихнуться со вкусом — милое дело, никакого родства душ не надо!
— А вот когда все разом, и душа, и чувства, и тело, тогда это и есть настоящая любовь. Только это редко бывает.
— А с Филиппом у тебя так?
— Именно так!
— Везет. А я вот, похоже, дальше тела с мужиками не иду. В смысле, я только этот язык и понимаю. Наверное, у меня нет ни чувств, ни души.
— Ты просто боишься раскрыться. В тебе что-то заклинивает, и ты не отдаешься до конца. То есть ты думаешь, что когда отдаешься телом, вроде с тебя взятки гладки и больше никакого риска. В каком-то смысле это так и есть. Только при этом про душу-то ты и забываешь.
— Хорош тут уже фрейдизм разводить, — буркнула в ответ Ширли.
— Ты как-то криво себе представляешь и мужчин, и любовь. А я тоже хороша, сижу и жду всю жизнь принца на белом коне.
— С меня достаточно коня. Хочешь — бери себе принца.
— А ты не веришь в принцев?
— Я верю в нахалов, — хмыкнула Ширли.
— Принц — это еще не значит идеал во плоти, — не отступала Жозефина. — Это не обязательно сопли в сахаре. Это просто значит: идеальное совпадение.
— Черта с два, старушка. Мне от мужиков надо только тело. Все остальное — чувства, душа и тому подобное, — на это у меня есть сын, подруги, кантаты Баха, книги, деревья в парке, красивый закат, хороший чай, огонь в камине…
— Какие же мы с тобой разные!
— И слава богу! Не хватало мне еще вляпаться в какую-нибудь бесконечную историю, как ты.
— Ты говоришь прямо как Гортензия.
— Мы с Гортензией живем в настоящем мире. А ты живешь в своих фантазиях. Это только в мечтах прекрасный принц заключает тебя в объятия и уносит в поднебесье. А в обычной жизни он, как правило, женат, но божится, что к жене уже полгода не подходит и спит на диване в гостиной… Только почему-то все время отменяет свидания в последний момент!
Сегодня вечером — макаронная вечеринка.
Гортензия люто ненавидела макароны, и ее злило, что мероприятие не по делу называется вечеринкой. Ровно ничего веселого в нем не было. Больше смахивало на экзамен.
Раз в месяц они устраивали общий ужин и обсуждали всякие квартирные дела: расходы, коммунальные услуги, счета за электричество и отопление, уборку террасы, и что в помещении не курить, и что ключи где попало не бросать, и что почту надо доставать из ящика регулярно, и что мусор положено сортировать по контейнерам, и т. д. и т. п. Повесткой дня ведал Питер. Сдвинув на кончик носа очочки в круглой оправе, он следил, чтобы разговор не уклонялся в сторону и все по очереди высказывались, у кого что наболело. Или слушали, понурившись, и обещали исправиться.
Для Питера это был звездный час. Он вел общую бухгалтерию, общался с хозяином квартиры, составлял список претензий и обязанностей. Маленький, осанистый, честолюбивый, в такие минуты он был вылитый Наполеон. Кивал головой в треуголке, похлопывал себя по животу, в районе печенки. Кому-то грозил. Кого-то пробирал, тыча пальцем. Гортензия сидела, прикусив губу, чтобы не улыбнуться: они все до смешного боялись Питера!
Руперт готовил раскляклые макароны со сметаной и тертым сыром — они ей в рот не лезли. Том отпускал сальные шуточки — это тоже действовало на нервы. И конечно, Питеровы указы. Он изрекал их, почти не разжимая тонких губ. Доставалось всем.
«Гортензия, — вопрошал он, — как у тебя с council tax? Насколько я помню, ты этот сбор не платишь, но ты взяла в институте справку, что он с тебя не взимается? Да или нет? А за телевизор ты свою часть в этом месяце внесла?» — «Да я никогда не смотрю телевизор, — возмущалась Гортензия, — это вы все время рассиживаетесь тут со своим футболом…» — «Гортензия!» — угрожающе вздымался палец. Она кивала: «Ладно-ладно, заплачу…»
«Бу-бу-бу, отопление… Бу-бу-бу, уборщица… Бу-бу-бу, кому платить за то, кому за се… По-вашему, у меня денег куры не клюют? Я, между прочим, единственная в этом доме студентка, очень ограниченная в средствах, я полностью завишу от матери… и кто бы знал, как меня это раздражает!»
Том вытягивал на журнальный столик ноги в дырявых носках. Носки не благоухали. Гортензия морщила нос и поддавала по ним каблуком. Руперт поедал чипсы с перцем и сыпал крошки на ковер. Так и до тараканов недалеко! А у Жана Прыщавого на подбородке красовался новый фурункул — здоровенный красный гнойник. Вчера вечером его, кажется, еще не было. Пополнение в коллекцию. «До чего же все-таки отвратный мальчишка! К тому же в последнее время он как-то подозрительно игриво на меня поглядывает, будто чему-то про себя радуется… Что он себе возомнил? Думает, я забуду, какой он урод, пообвыкну и стану с ним общаться как с нормальным человеком? Мечтать не вредно, дорогой мой, только не увлекайся! Уж не следить ли он за мной, часом, вздумал?.. Ходит по пятам, как приклеенный. Не иначе запал на меня. И то небось надоело ублажать себя каждый вечер под одеялом, в гордом одиночестве. Господи, а усишки эти его, кошмар какой!..»
Питер продолжал вещать: «Надо держать вещи в порядке, не разбрасывать барахло по всему дому». Неужели опять припомнит историю с тампоном?.. Нет, слава богу, на этот раз он имел в виду пустые стаканы, немытые тарелки, пакеты из-под хлеба, мобильники. На днях он, видите ли, самолично обнаружил чей-то мобильник в мусорном ведре. «Эх, если бы он звонил, мой телефон!.. С тем же успехом можно сунуть его в горшок с землей и ждать, что прорастет». С ума сойти! Такой грандиозный вечер — и ни одного конкретного предложения, никто не перезвонил. Все эти комплименты — просто треп, художественный свист. Ну, стоят у нее на столе визитки в банке из-под варенья… Она подолгу тупо на них смотрела. Так какая разница, где валяется ее телефон?