Книга: Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Иногда жизнь любит подшутить над нами.
Подкладывает бриллиант под автобусный билетик или за занавеску. Прячет его в оброненном слове, взгляде или дурашливой улыбке.
Нужно быть внимательнее к деталям. Они усеивают нашу жизнь, словно камушки на пляже, и ведут нас по ней, как мальчика-с-пальчик. Люди грубые, торопливые, люди, которые носят боксерские перчатки и шаркают ногами по гравию, не замечают деталей. Им нужны вещи весомые, наглядные, очевидные, они не хотят терять ни минуты, у них нет времени, чтобы наклониться и поднять монетку или соломинку, чтобы подать руку незаметному испуганному человечку.
Но если наклониться и вглядеться, если остановить время, можно заметить бриллиант в протянутой руке…
Или в помойном баке.
Что и произошло с Жозефиной в ночь на 2 декабря.

 

Вечер начался отлично.
Из Англии вернулась Гортензия, и жизнь сразу набрала обороты. Куча рассказов, проектов, новых мелодий, куча грязного белья, которое нужно перестирать, куча складочек на блузке, которые нужно перегладить, куча удивительных событий и приключений, и еще напомните мне позвонить Марселю и спросить… и номера телефонов, и списки, и знаешь что, а вот скажи-ка на милость, и главное чудесное приключение, о котором она рассказала матери и сестре, сидя на кухне, — история про витрины «Харродса». «Представляешь, мам, представляешь, Зоэ, у меня будут две витрины, и мое имя будет написано большими буквами, на Бромптон-роуд в Найтс-бридже! Две витрины «Гортензия Кортес» в самом популярном в Лондоне универмаге! Да, согласна, не самом шикарном и не самом изысканном, но зато именно там болтаются большинство туристов, большинство миллиардеров, большинство людей, которых не оставит равнодушным мой уникальный, удивительный талант».
Она раскидывала руки и кружилась по кухне, кружилась по прихожей, кружилась по гостиной, хватала Дю Геклена за лапы и заставляла вальсировать вместе с ней, кружиться, кружиться, и так смешно было смотреть на здоровенного простофилю Дю Геклена, который не понимал, как себя вести, кидал беспокойные взгляды на Жозефину, а в конце концов попал в такт шагам Гортензии и залился радостным лаем.
— Но послушай, — спросила Жозефина, когда Гортензия, выдохшись, плюхнулась на стул, — ты уверена, что выиграешь конкурс?
— Не то что уверена, мам, — убеждена! Я нагрузила свое жизнеописание оригинальными и живописными фактами и поступками. Развила две идеи, одну из которых считаю гениальной: «Что делать с жакетом зимой?» Нужно ли носить его с теплым свитером, с большим шарфом, с кардиганом, небрежно завязанным вокруг талии, или, наоборот, вписать его в шерстяной плед, чтобы получилось нечто вроде пальто? Жакет зимой — настоящая головоломка. В нем одном мерзнешь, а если носишь под пальто — жарко. Надо придумать что-то новенькое. Утеплить, не утяжеляя силуэт, и сделать легче без риска подхватить воспаление легких. Я развила эту идею, сделала наброски. А еще мисс Фарланд положила на меня глаз, так что меня выберут, будь спокойна!
— А когда будет известно?
— Второго января… Второго января мой телефон зазвонит, и я узнаю, что принята. Если бы вы знали, в каком я возбуждении! Мне осталось десять дней, чтобы придумать идею, буду кружить по Парижу, липнуть носом к витринам и наконец найду идею, гениальную идею, которую останется только воплотить в жизнь… Крибле-крабле-бумс! И вот я — королева Лондона!
Она вскакивала и слегка подпрыгивала, чтобы подчеркнуть свой оптимистичный настрой и хорошее настроение.
— Сегодня вечером, чтобы отпраздновать, я приготовлю для тебя яблочный мусс! — объявила Зоэ, одернув маечку со Снупи, подаренную Гортензией.
— Спасибо, Зоэ! А дашь мне рецепт? Я приготовлю его для парней, с которыми снимаю квартиру. Им есть за что на меня злиться…
— Да-да! Конечно! — завопила Зоэ — она была счастлива приобщиться к жизни Гортензии в Лондоне. — Ты скажешь, что это я, ладно? Скажешь им, что это я дала рецепт…
И она помчалась в свою комнату за драгоценной черной тетрадкой, чтобы начать великое дело — изготовление яблочного мусса.
— Ох, мам! Я так счастлива… так счастлива! Если бы ты знала! — Гортензия потянулась и вздохнула: — Хочется, чтобы уже скорее наступило второе января…
— Но… вдруг ты не выиграешь конкурс? Нельзя так увлекаться…
Снисходительно улыбается, пожимает плечами, поднимает глаза в потолок и тяжело вздыхает:
— Как это «не выиграю»? Это невозможно! Я окрылила эту женщину, я ее заинтриговала, растрогала, населила ее одиночество великой мечтой, она через меня увидела себя, вновь пережила свою юность, надежды… И я сдала ей безупречное жизнеописание. Ей остается просто выбрать меня! Я запрещаю тебе сомневаться, ни единой негативной мысли, не то ты меня заразишь!
И она отодвинулась от матери вместе по стулом.
— Я говорю это из соображений предосторожности… — извинилась Жозефина.
— Ну и ладно! Не говори так больше, не то принесешь мне несчастье. Мы не похожи, мам, не забывай об этом, и я не хочу быть на тебя похожей… в этом, — добавила она, чтобы смягчить грубость своих слов.
Жозефина побледнела, резко выпрямилась. Она успела забыть, какая решимость свойственна Гортензии, какая она цельная натура, как все вокруг нее кипит и бушует. Дочь идет по жизни с волшебной палочкой в руке, а она, Жозефина, ковыляет, как подраненная жаба.
— Ты права, солнышко мое, ты выиграешь… Только мне страшно за тебя… Это материнский инстинкт.
Гортензию передернуло при этих словах, и она поспешила сменить тему. Так даже лучше.
— Как поживает Ифигения? — спросила Гортензия, скрестив на груди руки.
— Хочет сменить профессию.
— Надоело жить в привратницкой?
— Скорее боится, что надоела в роли привратницы и ее выставят за ворота, — ответила Жозефина, радуясь каламбуру, который Гортензия даже не заметила.
— Надо же! А почему?
— Она считает, что какая-то женщина метит на ее место… Завтра она вдет устраиваться на работу к врачу: отвечать по телефону, записывать посетителей, распределять дела на день… Она отлично для этого подходит…
Гортензия зевнула. Ее интерес к судьбе Ифигении иссяк.
— Что-нибудь слышно от Анриетты?
Жозефина покачала головой.
— Ну и к лучшему… — вздохнула Гортензия. — После того, что она с тобой сделала!
— А тебе она не звонила?
— Нет. Видно, ей не до того. А еще какие новости?
— Я получила письмо из Китая от Милены. Хочет вернуться, спрашивает меня, могу ли я помочь… То ли найти ей работу, то ли поселить у себя…
— Ну и наглость!
— Я ей не ответила…
— Еще бы! Пусть сидит и не рыпается, а нас оставит в покое.
— Ей, должно быть, одиноко…
— Это не твоя проблема! Ты не забыла, что она была любовницей твоего мужа? Нет, от тебя с ума можно сойти! — Гортензия сурово посмотрела на мать. — А как новые соседи?
Жозефина начала что-то говорить, но тут на кухню ворвалась Зоэ, вся в слезах.
— Мам! Я не могу найти мою тетрадь с рецептами!
— Ты везде посмотрела?
— Везде, мам! Ее нет! Она пропала.
— Да не может быть… Засунула куда-нибудь и не можешь вспомнить.
— Нет, я везде искала, везде! Меня это уже выводит из себя! Я все складываю, как мне удобно, а Ифигения все рушит, все перекладывает, и я ничего не могу найти…
Глаза Зоэ были полны слез, в них светилось такое отчаяние, такая мука, которые невозможно унять словами.
— Да найдется она, не волнуйся…
— А я знаю, что нет! — закричала Зоэ еще более пронзительно. — Она ее выкинула, она все выкидывает! Я сто раз ей говорила, чтобы она ее не трогала, а ей по фигу! Она со мной обращается как с ребенком… Мам, это так ужасно! Я сейчас умру!
Жозефина встала и отправилась искать сама.
Но напрасно она поднимала матрас, отодвигала кровать, рылась в стенном шкафу, перетряхивала постель, переворошила кучу трусиков и носков — черной тетрадки нигде не было.
Зоэ сидела на ковре, плакала и вытирала нос майкой со Снупи.
— Я всегда кладу ее на место, на письменный стол. Если не уношу на кухню… Но потом опять возвращаю… Ты знаешь, как я ею дорожу, мам! А теперь ее нет! Ифигения выбросила ее, когда делала уборку.
— Ну нет же! Это невозможно!
— Возможно, как раз возможно, она такая безжалостная!
И Зоэ вновь разрыдалась. Она всхлипывала, как раненое животное, которое бьется в последних судорогах, ожидая неминуемой смерти.
— Зоэ, умоляю тебя! Не убивайся так! Найдем мы твою тетрадь!
— Если она не найдется, я никогда в жизни больше не буду готовить! — вопила Зоэ. — И я останусь без воспоминаний, без прошлого, потому что они в моей тетради! Вся моя жизнь!
Гортензия наблюдала это бурное горе со смесью сочувствия и раздражения.
Ужин прошел в гробовом молчании.
Зоэ роняла в тарелку слезы, Жозефина тяжко вздыхала, Гортензия никак не комментировала происходящее, но явно не одобряла сестру, устроившую сцену из-за какой-то тетрадки с рецептами.
Они едва поклевали петуха в белом вине, приготовленного Жозефиной в честь приезда Гортензии, и отправились спать, разговаривая вполголоса, словно вернулись с похорон.

 

С того дня, как Жозефина поужинала с Гастоном Серюрье и он поведал ей, что авторские отчисления существенно сократились, она стала плохо засыпать. Она переворачивалась с боку на бок, принимала удобные позы, совала руку под подушку, зажимала одеяло между ногами, а в голове плясали безумный канкан цифры, предрекая крах. К ней вернулся страх нищеты. Старый приятель, которого Жозефина как будто навсегда изгнала из своей жизни. И теперь она слышала приближающийся яростный стук его деревянных башмаков.
Жозефину накрыла первая волна паники.
Она пошла в кабинет, достала банковские бумаги, принялась считать и пересчитывать, сбивалась, начинала сначала, потом наконец вернулась в постель, снова встала, чтобы заново все посчитать, потому что забыла включить налог на жилплощадь… Не исключено, что придется продать квартиру, переехать в более экономное жилье… У нее хотя бы есть хорошая квартира в хорошем районе. Недвижимость, которую можно продать. Да, но ведь у нее кредит… А еще обучение Гортензии, квартира Гортензии плюс каждый месяц деньги на жизнь Гортензии… Она не говорила об этом с Серюрье. Никогда бы не осмелилась.
Некоторое время ей удалось не думать о деньгах. Это была чудесная передышка. Своего рода роскошь. А сейчас вновь подступает страх…
По поводу Зоэ она никогда не беспокоилась. Только мысль о Гортензии наполняла ее страхом. Она не сможет покупать ей красивую одежду, заставит переехать в квартиру подешевле, помешает осуществлению ее мечты… Невозможно! Она любовалась энергией и честолюбием дочери. Чувствовала себя в ответе за ее шикарные привычки. Она никогда не умела противиться ее желаниям. И теперь расплачивается.
Жозефина набрала в грудь побольше воздуха, говоря: «Мне нужно только сочинить сюжет и приняться за работу. Один раз у меня получилось…»
Но новая волна паники накрыла ее, сокрушая все на своем пути. Железные тиски впились в грудь. Она не могла дышать. Ловила ртом воздух. Хлопала себя по бокам. Принималась считать, чтобы успокоиться, выровнять дыхание. «Раз, два, три, ничего не выйдет, хоть умри, четыре, пять, шесть, что мы будем есть, я мечтала, что со всем справлюсь, два года провела в иллюзорном покое, десять, одиннадцать, двенадцать, библиотечная крыса не может этим заниматься, я не писатель, нет, не писатель… Крыса, которая добывает себе пропитание среди пыльных стеллажей, уставленных фолиантами. Серюрье сказал, что я писатель, чтобы подбодрить и заставить работать, но сам в это не верит ни минуты… Он ведет такой разговор со всеми своими авторами, за обедом в том же самом ресторане, неспроста он знает меню наизусть…»
Она опять встала.
Пошла попить водички на кухню. Паника охватила ее так сильно, так неистово, что ей пришлось опереться о край раковины, чтобы не упасть.
Дю Геклен беспокойно смотрел на нее. Она ответила на его немой вопрос: «Ничего у меня не выйдет, в прошлый раз получилось только потому, что Ирис толкала меня вперед. У нее сил было на двоих, она не знала сомнений, не вскакивала среди ночи, чтобы проверить счета, мне так не хватает ее, Дуг, как же мне ее не хватает…»
Дю Геклен вздохнул. Если она называет его Дуг, значит, и впрямь дело серьезное. Он склонил голову направо, потом налево, чтобы догадаться, о большом счастье или большом горе идет речь. В его глазах читалось такое отчаяние, что Жозефина опустилась на корточки, обняла, потрепала своего верного рыцаря по тяжелой черной голове.
Она вышла на балкон, к звездам. Села, склонила голову, опустив руки между колен, и попросила у них сил и покоя.
— С остальным я как-нибудь разберусь… Дайте мне только порыв, немного вдохновения, и я стартую, обещаю вам. Так трудно все время быть одной… В одиночку налаживать жизнь семьи.
Она произнесла вслух свою молитву, ту, что звезды обычно слышали и раньше всегда исполняли ее желание.
— Звезды, прошу вас, сделайте так, чтобы я была не одна, чтобы я не знала бедности, чтобы больше не терзалась и не дрожала от страха… Страх — мой худший враг, он парализует мою волю. Дайте мне покой и силы, верните мне того, кого я тайно жду, к кому не решаюсь приблизиться… Сделайте так, чтобы мы наконец встретились и больше не расставались. Потому что любовь — самое большое богатство, и я не могу без нее обходиться…
Она громко молилась, отправляя в звездное небо вереницу своих забот. Тишина, ароматы ночи, шелест ветра в ветвях, все эти тайные знаки, давно ставшие привычными, нежно обволакивали ее слова, смягчали мятущийся рассудок. Страхи рассеялись. Она вновь дышала полной грудью, разжались раскаленные тиски, она прислушивалась к шуму такси, остановившемуся у дома, хлопанью дверцы, стуку каблучков по тротуару, стуку двери парадного, как поздно она возвращается, интересно, она одинока или дома спит муж? Ночь — прекрасная незнакомка. Ставшая уже родной. Ночь уже не несет угрозы.
Но все равно в эту ночь покой не упал с неба.
Сжав руки под пледом, Жозефина повторяла: «Тетрадь Зоэ, тетрадь Зоэ», — эта мысль сверлила ей голову, она умоляла небо поскорее явить эту злосчастную тетрадь. «Тетрадь Зоэ, тетрадь Зоэ», — эти слова болью отдавались в голове. Зоэ и кулинария, Зоэ и пряности, соусы, воздушные суфле, взбитый в пену яичный белок, расплавленный шоколад, золотые, как солнца, желтки, разрезанные пополам яблоки, прилипшее к скалке тесто, светлеющая на огне карамель и пироги с пылу с жару, только из духовки. Вся жизнь Зоэ была в этой тетради: цыпленок-велосипед — национальное кенийское блюдо, «настоящее» пюре, которое готовил Антуан, креветки по-скандинавски — рецепт подруги Эммы, крамбл по рецепту учительницы истории мадам Астье, лазанья, которую научила готовить Милена, знаменитые макароны с лососем от Джузеппе, фондю из карамели Карамбар и фирменная нуга Ифигении… Вся ее жизнь была в этих рецептах, которые перемежались короткими рассказами. Какая была в это время погода, что на ней было надето, что сказал такой-то и что из этого получилось — приметы, обрисовывающие момент. «Пожалуйста, звезды, верните ей эту тетрадь — вам же она ни к чему!»
— Это будет отличный подарок на Рождество, — добавила Жозефина, напряженно вглядываясь в небо.
Но звезды не отвечали.
Жозефина встала, поправила плед на плечах, вернулась в квартиру, засунула голову в комнату Зоэ — та спала, посасывая ногу плюшевого медвежонка. Нестор еще может ее успокоить, а ведь ей уже пятнадцать…
Она прошла в свою комнату, бросила плед на кровать. Велела Дю Геклену прилечь рядом на ковер. Нырнула в теплую норку, закрыла глаза, твердя про себя: «Тетрадь Зоэ, тетрадь Зоэ…» И тут ей все стало ясно: нужно посмотреть в помойке! Зоэ, вероятно, права: возможно, Ифигения, которая не переносит ни малейшего беспорядка, выбросила тетрадь на помойку.
Она вскочила, в сердце застучала радостная надежда. Помойка! Помойка!
Она надела джинсы, толстый свитер, сапоги, затянула волосы в хвостик, захватила пару резиновых перчаток, карманный фонарик, свистнула Дю Геклену и спустилась во двор.
Зашла в бытовку, где, подвешенные к потолку, как туши в лавке мясника, висели несколько разнокалиберных велосипедов, и в углу обнаружила четыре бака для отходов. Темные, величественные, они были заполнены до краев. Она вдохнула вонь гниющих продуктов. Скривилась от отвращения. Но, подумав о Зоэ, решительно погрузила руки в ближайший бак.
Она открывала мешки, нащупывала что-то скользкое, вязкое, картофельные очистки, старые губки для посуды, обглоданные кости, картонные упаковки, пустые бутылки. «Да, разделение мусора в нашем доме не практикуют», — посетовала она, нащупывая гладкую картонную обложку.
Она с тщанием слепца перебирала пальцами отходы.
Несколько раз она прерывалась — настолько невыносим был мерзкий, настырный запах.
Отворачиваясь, предпочитая не видеть того, что трогает, доверяя рукам честь опознать драгоценную тетрадь. Отбрасывала, перекладывала, порой замирала, натолкнувшись на четырехугольный предмет, который на поверку оказывался коробкой от обуви или от конфет, вновь погружала руки в мусор, отворачивала голову, захватывала глоток менее вонючего воздуха и вновь бросалась на приступ.
На третьем баке она была готова сдаться. Пол был скользкий, она едва не упала.
Вынув руки из бака, она перевела дыхание, почти обессиленная.
Зачем Ифигения выбросила тетрадь?
Она ведь прославляла образование и твердила, что это единственная надежда бедняков. «Только образование может сделать нас выше, мадам Кортес. Вот, посмотрите на меня, я неученая и теперь локти себе кусаю…» В начале учебного года она аккуратно оборачивала учебники, наклеивала этикетки, высовывая от напряжения язык, тщательно подписывала тетрадки, надевала обложки, делала яркие разноцветные закладки. Она никогда бы не выбросила записную книжку, в которой было бы что-нибудь написано! Она бы открыла ее, внимательно изучила, сев за стол и положив локти с двух сторон…
Горе Зоэ, ее безутешные рыдания, искривленный страданием рот вновь вспомнились Жозефине, и она не решилась бросить дело на полпути.
Она набрала побольше воздуха, взбодрилась, прижала локти к бокам, приподняла крышку, нашла вполне приличную сахарную косточку, которую протянула Дю Геклену, и вновь принялась за раскопки.
И тут ее рука в перчатке натолкнулась на четырехугольный твердый предмет. Тетрадь! Тетрадь!
Счастливая и гордая собой, она достала ее из бака.
Осветила карманным фонариком.
Это действительно была толстая черная тетрадь — но только не тетрадь Зоэ.
На обложке не было ни фотографий, ни рисунков, ни цветных стикеров. Старая-старая тетрадка, которая давно развалилась бы, не будь она заботливо склеена скотчем.
Жозефина сняла перчатки, открыла тетрадку на первой странице и начала читать при свете карманного фонарика.

 

«Сегодня, 7 ноября 1962 года, мой первый рабочий день, первый день съемок. Меня приняли в качестве младшего-премладшего ассистента на съемки фильма «Шарада» Стэнли Донена. Я разношу кофе, бегаю за сигаретами, звоню по телефону. Меня устроил сюда друг отца в награду за то, что я закончил школу на «отлично». На съемках я могу работать только в пятницу вечером и в выходные, потому что в остальное время я готовлюсь к вступительным экзаменам в Политехническую школу. Я не хочу туда, не хочу быть инженером…
Сегодня моя жизнь изменится. Я вступлю в новый мир, опьяняющий мир кинематографа. Я задыхаюсь дома. Задыхаюсь. Моя будущая жизнь словно известна мне наперед. Родители уже все за меня решили: что я стану делать, на ком я женюсь, сколько у меня будет детей, где буду жить, что буду есть по воскресеньям… Мне не хочется иметь детей, не хочется жениться, не хочется в высшую школу. Хочется чего-то другого, а чего — я не знаю… Кто знает, чем кончится это приключение? Профессия, любовь, радости, неудачи? Я не знаю. Но знаю, что в семнадцать лет можно надеяться на все что угодно, вот я и надеюсь на все что угодно и даже больше».
Почерк был странный, вытянутые буквы. Хвостики слов иногда съеживались, как поджатые лапы. Как культяпки. Едва читаемый текст. И бумага желтая, в пятнах. Кое-где чернила выцвели, не разберешь. Ближе к середине целые страницы слиплись, их трудно разделить, не порвав. Жозефина перевернула страницу, чтобы читать дальше.
«До последнего времени я и не жил. Я повиновался. Родителям, преподавателям, тому, что предписано делать, что полагается думать. До последнего времени я был немым отражением, хорошо воспитанным отражением в зеркале. Никогда не был собой. Да и вообще я не знал, что такое «я». Словно я только родился, а на меня уже надели готовую одежку… Благодаря этой работе я, возможно, открою, кто я на самом деле и чего жду от жизни. Хочется знать, на что я способен, когда свободен. Мне семнадцать. И мне плевать, что могут не заплатить. Да здравствует жизнь. Да здравствую я! Впервые во мне поднялся ветер надежды… Это так здорово — ветер надежды…»
Это был личный дневник.
Как он попал в помойку? Чей он? Кого-то из этого дома, иначе как бы он сюда попал… Но почему его выкинули?
Жозефина зажгла свет в кладовке, села на пол. Под руку попалась картофельная кожура, прилипла к ладони. Она брезгливо отбросила кожуру, вытерла руку о джинсы, спиной оперлась о мусорный бак и вновь принялась за чтение.
«28 ноября 1962 г.
Я наконец встретился с ним. С Кэри Грантом. Звездой этого фильма вместе с Одри Хепберн. Он красавец! Остроумный и такой простой… Он заходит в комнату и заполняет ее целиком. Вокруг все меркнет. Я как раз нес кофе начальнику осветителей, который даже не сказал мне спасибо, и увидел, как снимают сцену. Они никогда не идут по порядку, как в фильме. И снимают всего по две-три минуты. Режиссер говорит «стоп», и они обсуждают какую-нибудь мелочь, ничтожную деталь, и начинают сначала, и так несколько раз подряд. Не знаю, как это у актеров получается… Надо постоянно изображать совершенно разные чувства или же повторять одни и те же, но по-разному. И к тому же все должно получаться совершенно естественно! Кэри Грант начал спорить с режиссером, ему казалось, что от заднего света его уши будут выглядеть на экране большими и красными. Понадобилось наклеить ему за ушами полоски непрозрачного скотча, а кто же должен найти непрозрачный скотч в мгновение ока? Я. И когда я вошел, потрясая катушкой скотча, гордый тем, что нашел ее так быстро, он сказал мне спасибо и добавил: «Разве мой персонаж будет привлекателен, обладай он большими красными ушами, правда, my boy
Он так и назвал меня — «my boy». Словно создал какую-то связь между нами. Первый раз, когда он мне это сказал, я аж подпрыгнул, мне казалось, я неправильно расслышал. Но когда он сказал «my boy», он посмотрел мне в прямо глаза — ласково, с интересом. Я был потрясен.
«Нужно как минимум пятьсот мелких деталей, чтобы понравиться, — вот что он еще добавил. — Ты уж поверь, my boy, я долго прорабатывал детали и в пятьдесят восемь лет знаю, о чем говорю…» Я посмотрел, как он играет свою сцену, и был ошеломлен. Он входил в роль и выходил из нее так, словно куртку снимал. С тех пор как он заговорил со мной, моя жизнь больше никогда не будет прежней. Словно он уже не Кэри Грант, некий герой с обложки «Пари Матч», а Кэри… Мой Кэри, только для меня.
Говорят, Одри Хепберн согласилась сниматься в этом фильме только при условии, что он будет ее партнером… Она его обожает! В фильме есть забавная сцена, где она ему говорит:
— А знаете, что в вас не так?
Он с беспокойством смотрит на нее, и она с широкой улыбкой отвечает:
— А все в вас так.
Это правда, в нем все так. Ничто не режет ни глаз, ни ухо.

 

В фильме снимался один французский актер по имени Жан Марен. Он не говорит по-английски, ну, или говорит еле-еле, и ему все диалоги написаны транскрипцией. Это ужасно смешно, и все над ним хохочут.

 

8 декабря 1962 г.
Наконец-то! Мы стали друзьями. Когда я прихожу на площадку и он в этот момент не снимается и ни с кем не разговаривает, он делает мне небрежный знак рукой — дескать, привет, эй, рад тебя видеть… и я густо краснею.
Между двумя сценами он заходит ко мне и задает мне уйму вопросов про мою жизнь. Он все хочет знать, но мне нечего ему рассказать. Я говорю, что родился в Мон-де-Марсан, его смешит это название — Мон-де-Марсан, что мой отец руководит угледобычей во Франции, что он окончил Политехническую школу, это самая престижная высшая школа во Франции, что я единственный сын, я окончил среднюю школу на «отлично» и мне семнадцать лет…
Он говорит мне, что когда ему было семнадцать, он уже пережил тысячи жизней… Повезло же ему! Он спросил меня, есть ли у меня подружка, и я опять покраснел как рак! Он словно и не заметил. Такой деликатный…
Если бы он знал, что существует девушка, дочка друзей моих родителей, с которой мы заранее обручены, он бы удивился. Она рыжая, тощая, и у нее влажные руки. Зовут Женевьева. Каждый раз, когда она приходит с родителями в гости, ее сажают рядом со мной за стол, и я не знаю, о чем с ней говорить. У нее еще усики над верхней губой. Родители смотрят на нас и говорят: «Это нормально, они робеют друг перед другом», — а мне хочется бросить на пол салфетку и убежать в свою комнату. Она моя ровесница, но ей с тем же успехом можно дать в два раза больше. Она совершенно меня не вдохновляет. И не заслуживает названия «подружка».
Он влюблен в актрису по имени Дайан Кэннон. Показывал мне ее фотографию. Мне она показалась слишком накрашенной, как-то слишком у нее много волос, слишком много ресниц, слишком много зубов, всего чересчур… Он спросил мое мнете, и я сказал, что, на мой вкус, она слишком напудрена, и он со мной согласился. Он ругается с ней, просит ее быть естественней. Сам он не пользуется макияжем, он всегда загорелый и утверждает, что загар — это лучший в мире макияж. Вроде бы она собирается в Париж на Рождество. Они договорились провести сочельник с Одри Хепберн и ее мужем Мелом Феррером в их большом доме на окраине Парижа. Одри Хепберн придирчиво относится к одежде. У нее на каждый случай три одинаковых костюма, мало ли что… и у нее французский портной. Всегда…»
В бытовке сработал таймер. Свет погас, Жозефина оказалась в полной темноте. Она встала, на ощупь нашарила выключатель, снова его включила и оставила на всякий случай включенным фонарик, для следующего раза. Вновь осторожно опустилась на пол.
«Его заботит каждая мелочь. Он все изучает в лупу, костюмы — даже те, что на статистах, декорации, реплики, и заставляет переделать или переписать, если ему не нравится. Для продюсеров это обходится в кучу денег, и я слышал, как некоторые ропщут, что он не был бы так требователен, если бы сам за все платил, намекая, что он жмот… Никакой он не жмот. Он подарил мне очень красивую рубашку фирмы «Шарве», потому что решил, что у моей слишком короткий воротничок. Я теперь все время в ней хожу. Сам ее стираю. Родители говорят, что неприлично принимать подарки от чужого человека, тем более иностранца, что эти съемки вскружили мне голову и что давно пора сосредоточиться на учебе, на подготовке к экзаменам… «Я изучаю английский, — отвечаю я, — изучаю английский, и это пригодится мне на всю жизнь». Они говорят, что не понимают, как английский может пригодиться студенту Политехнической школы.
Не хочу я в Политехническую школу…
И жениться не хочу. И иметь детей.
Я хочу стать…
Еще сам не знаю кем…

 

Он помешан на своей шее. Он заказывает все рубашки по индивидуальной мерке с высоким воротничком, потому что хочет спрятать шею, она у него якобы слишком толстая… Костюмы ему шьют в Лондоне, и когда их присылают, он берет сантиметр и вымеряет, все ли размеры соблюдены!
Он рассказывал, что во время первых проб перед камерой для одной большой киностудии — забыл, как называется… А! Точно! «Парамаунт»… — его не взяли из-за толстой шеи и кривых ног! И еще они сказали, что у него слишком толстые щеки! Стыд какой! Это было накануне кризиса 1929 года. Театры в Нью-Йорке закрывались один за другим, и он оказался на улице. Вынужден был подрабатывать человеком-сэндвичем, рекламой на ходулях для китайского ресторана! А по вечерам оказывал эскорт-услуги. Сопровождал вечером одиноких мужчин и женщин. Именно тогда он научился быть по-настоящему элегантным…
Тогда в Нью-Йорке он познал и бедность, и одиночество. Его жизнь изменилась в двадцать восемь лет, когда он уехал в Голливуд. Но до того времени, как он, улыбаясь, говорил, «жизнь была ко мне сурова»… Десять лет на случайных работах. Без крыши над головой, сплошные неудачи и отказы, порой и голод. «Ты не знаешь, что это такое, my boy… Ведь правда?» И мне было стыдно за мою размеренную, правильную жизнь.
Мало-помалу я узнаю о его жизни все…
Он продолжает называть меня «my boy», и это мне очень нравится…
Меня немного удивляет его интерес ко мне. Он говорит, что очень меня любит. Что я сильно отличаюсь от американских парней моего возраста. Просит рассказать о моей семье. Он говорит, что часто в жизни бывает, что люди женятся на ком-то похожем на их родителей, и этого надо избегать, потому что тогда повторяется одна и та же история, и этому нет конца.

 

15 декабря.
Он постоянно рассказывает мне о своих первых годах в Нью-Йорке, когда умирал с голоду и у него совсем не было друзей.
Однажды он встретил приятеля, которому доверился. Приятель, Фред, отвел его на крышу небоскреба. День был дождливый и холодный, видимость плохая. Фред объявил ему, что за туманом наверняка скрывается великолепный пейзаж, и если они его не видят, это еще не означает, что он не существует. Верить в жизнь, добавил он, значит верить, что пейзаж существует и что за туманом есть местечко и для тебя. Сейчас, в данный момент, ты считаешь себя маленьким и незначительным, но где-то за всей этой серостью тебе заготовлено место, где ты будешь счастлив… А значит, не суди свою жизнь исходя из того, кто ты сегодня, суди ее в расчете на то место, которое ты в конце концов займешь, если действительно к тому стремишься…
Он велел мне крепко-накрепко это запомнить.
Интересно, как это получается? Нужны, наверное, очень сильная воля и богатое воображение.
И вера в себя. Отказаться от всего ради этого будущего места. Но ведь это опасно… Если меня примут в Политехническую школу, хватит ли у меня смелости не пойти туда и рассказать родителям историю про место за туманом? Не уверен. Хотелось бы иметь достаточно решимости…
Он — другое дело. У него не было выбора.
В девять лет он потерял мать… Мать он обожал. Это была какая-то невероятная история. Он сказал, что расскажет мне ее позже. Что как-нибудь вечером пригласит меня выпить по стаканчику в его номере в отеле. Вот тут у меня и впрямь закружилась голова! Я представил, что мы с ним останемся вдвоем, и испугался. Ужасно испугался… Здесь-то, когда мы с ним видимся, вокруг полно людей, мы никогда не бываем наедине, и при этом все время говорит он один.
Но я понял, что мне все-таки очень хочется остаться с ним наедине. Думаю даже, я мог бы сесть в углу и просто смотреть на него. Он так красив, просто безупречен… Я не могу понять, что за чувство к нему испытываю… Никогда еще такого не переживал. Волна тепла поднимается по всему телу, и хочется быть рядом с этим человеком, и я все время думаю о нем. У меня не получается сосредоточиться на работе, совершенно не получается!
Он был очень удивлен, когда узнал, что я напряженно занимаюсь, чтобы поступить. Сказал, что не уверен, что это так уж необходимо. Что он всему выучился безо всяких институтов. Простой парнишка из английского города Бристоля, предоставленный сам себе. Он наделал кучу глупостей. В четырнадцать лет попал в труппу бродячего цирка, уехал на гастроли в Америку, а когда пришло время возвращаться, остался в Нью-Йорке. В восемнадцать лет! Один как перст, без гроша в кармане! Ему было нечего терять…
Он все оставил: Англию, родной город, семью… ничто его не связывало. Нужно было начинать с нуля. Нужно было что-то придумать. И он придумал Кэри Гранта! Потому что сначала, он сказал, никакого Кэри Гранта не было. Его настоящее имя — Арчибальд Лич. Забавно, имя Арчибальд ему ну совершенно не подходит!
Тут как-то раз я сказал ему, что хотел бы быть на него похожим. Он рассмеялся и ответил: «Всякий хочет быть Кэри Грантом, даже я сам!» Было видно, что он не хвастает, скорее у него самого проблемы с персонажем, которого он создал. «Мне кажется, я в какой-то момент превращаюсь в того персонажа, которого изображаю на экране. В конце концов сам становлюсь «им». Или он становится мной. И я уже не понимаю, кто я такой».
Я был озадачен. Подумал, что трудно стать кем-то. И трудно понять, кто ты такой.
Мысль о его отъезде сводила меня с ума. Я был готов умереть. Что, если уехать с ним?
Но что я скажу родителям? Папа, мама, знаете, я влюбился в мужчину пятидесяти восьми лет, актера американского кино? Они в обморок упадут. И все семейство вместе с ними. Потому что это правда, я отдаю себе отчет, я влюбляюсь на глазах… Может, это неподходящее слово. Разве может мужчина влюбиться в мужчину? Я знаю, что такое существует, но… В то же время, когда он подходит слишком близко, у меня душа уходит в пятки!
Не хочу жениться, не хочу заводить детей, не хочу быть инженером, — это я знаю точно… а все остальное не могу понять.
Если он предложит мне уехать вместе, я последую за ним…»

 

Опять сработал таймер, погас свет, и Жозефина встала, чтобы включить его. Выключатель был липким и влажным, и от запаха помойки ее чуть не стошнило. Но так хотелось читать дальше…

 

«Мне поскорее хотелось узнать историю его матери. Кажется, это сильно на него повлияло. Он говорит, что не доверяет женщинам из-за того, что случилось с его матерью. Кажется, он рассказал об этом Хичкоку, который воспользовался этим для своего фильма «Дурная слава» с Ингрид Бергман. В диалоге с Ингрид Бергман персонаж, которого он играет, говорит: «Я всегда боялся женщин, но в конце концов это пройдет».
«И это чистая правда, my boy, но я над этим работаю». Он говорит, что надо работать над отношениями с людьми, не пользоваться раз и навсегда устоявшимися схемами. «Я вот, my boy, из-за этой истории с матерью всегда более свободно чувствовал себя с мужчинами. Я мог им доверять. Предпочитаю жить с мужчиной, чем с женщиной».
Он уже откровенничает со мной, подумал я. Откровенничает, как с другом. И я был безгранично счастлив, что он мне доверяет… Нужно было, чтобы я рассказал о нем кому-то, и я рассказал Женевьеве. Я не все ей рассказал, лишь несколько вещей вроде этой. На нее это, похоже, не произвело никакого впечатления. Думаю, она немного ревнует… а она еще знает далеко не все!
У нас не слишком много времени для разговоров на съемочной площадке, потому что нас все время перебивают, но когда я пойду выпить этот пресловутый стаканчик в его отель, я задам ему множество вопросов. Он обладает удивительным искусством общаться с людьми, с ним чувствуешь себя абсолютно свободно, я совершенно забываю, что это знаменитый актер. Звезда первой величины…»

 

Впереди были еще страницы и страницы…
Жозефина перескочила в конец, чтобы узнать, чем закончилась вся история.
Ей казалось, что она читает роман.
Дневник заканчивался письмом Кэри Гранта к тому, кого она назвала Скромным Юношей. Тот добросовестно переписал его в дневник. Даты не было. Он только пометил: «Последнее письмо перед тем, как он покинул Париж».
«Му boy, запомни вот что: каждый сам несет ответственность за свою жизнь. Не нужно никого винить за свои ошибки. Каждый сам кузнец своего счастья, а порой — и главная преграда на пути к нему. Ты сейчас только начинаешь свою жизнь; моя клонится к концу. Я могу дать тебе только один совет: слушай, слушай тихий голосок внутри себя, прежде чем отправишься по дороге жизни… А когда расслышишь, следуй ему слепо, без колебаний. Не давай никому сбить себя с толку. Никогда не бойся требовать и добиваться того, к чему у тебя лежит душа.
Вот это и будет тебе труднее всего, my boy. Ты так вбил себе в голову, что ничего не стоишь, что не можешь вообразить себе действительно яркое, счастливое будущее, в котором оставишь свой след. Но ты молод, ты еще можешь стать другим, и ты не обязан жить так, как живут твои родители.
Love you, my boy…»

 

Что сделал Юноша после окончания съемок? Поехал ли он за Кэри Грантом? И почему эта черная тетрадка с кучей драгоценных воспоминаний выброшена в мусор?

 

Жозефина утерла лоб ребром ладони, отложила дневник Юноши и вновь взялась за поиски тетради Зоэ.
Тетрадь отыскалась в последнем контейнере. В мусорном мешке она соседствовала с дырявым свитером Зоэ, комком шерсти Дю Геклена, линялым носком и какими-то рваными бумажками. Ифигения выбросила ее не нарочно. Она наверняка прихватила тетрадь с кучкой рваных листков на столе у Зоэ.
«Если бы я начала с другого конца, я нашла бы ее сразу, — подумала Жозефина. — Но тогда я не нашла бы этот дневник!»
Она прикрыла дверь в бытовку и поднялась к себе. Тщательно вычистила черную тетрадь Зоэ. Протерла губкой обложку, положила на видное место на кухонном столе. Спрятала дневник Скромного Юноши в выдвижной ящик своего письменного стола.
И рухнула в постель.

 

В семь утра пришли мусорщики и вытряхнули все помойные баки.

 

Ифигения сморщила нос и скорчила ужасную рожу. Ее ожидала встреча по поводу приема на работу, и у нее аж голос сел от страха. Секретарша в кабинете подолога, это ей подходит. Врачи никогда не останутся без работы. Люди уже забыли, откуда у них ноги растут. Ходят кое-как. Не знают, где у них мыщелок, а где лодыжка. Думают, может, это названия каких-то полевых цветов.
Последний раз она ходила на собеседование перед тем, как встретить того человека, от которого видела потом столько горя. Она даже имя его не хотела произносить, опасаясь, что он вновь возникнет на горизонте. Ее тогда приняли. Она проработала шесть лет у двух диетологов и диабетологов в девятнадцатом округе. Она называла их доктор Тяп и доктор Ляп, так они были похожи. Оба серенькие, гладкие, с маленькими карими глазками и жидкими взъерошенными волосами; впрочем, оба довольно милые. Ей пришлось уйти, когда родилась Клара. Слишком много работы, кормилицы на найдешь, бессонные ночи и муж, который бьет. Она уже не знала, как объяснить пациентам, почему у нее постоянно появляются новые синяки и кровоподтеки. Доктор Тяп сказал, что они вынуждены с ней расстаться, а доктор Ляп добавил, что это плохо попахивает, подозрительные какие-то отметины. Или Ляп первый начал говорить, она уж не помнит… Пришлось уйти. Человека, имени которого она не хотела называть, через месяц арестовали за нападение на полицейского. И с тех пор он сидел на нарах. Туда ему и дорога! Она убежала с детьми. Нашла место консьержки в одном из дорогих парижских районов. И каждый день радовалась. Жилье, свет, отопление, бесплатный телефон, пять недель каникул, никаких налогов на жилище, а взамен пять часов ежедневной работы и присутствие на месте по ночам. Тысяча двести пятьдесят четыре евро в месяц, к которым прибавлялась плата за работу по дому и глажку у частных клиентов. Сладкая жизнь, ничего не скажешь! Она фыркнула погромче, чтобы прокачать сдавленное страхом горло. Дети в хорошей школе, общаются с нормальными детьми, тетрадочки у них в порядке, и училки никогда не бастуют! Жизнь богатых, конечно, в чем-то порочна, но, ей-богу, с бытом стало намного легче!
Но сейчас ей и ее привратницкой угрожает опасность.
Ей нужно иметь запасной аэродром. Нужно обеспечить отступление.
— Я не позволю закласть себя, как пасхального агнца! — изрекла она, призывая в свидетели буколическую картину на стене, на которой паслись овечка и ягненок, а за ними из чащи следил голодный волк. — Нет уж, волк сломает об меня зубы!
Она могла говорить сама с собой вслух, все равно одна в приемной.
Тут дверь открылась и какая-то женщина поманила ее в кабинет, где стоял стойкий запах маргариток — так порой пахнет в кабинетах врачей. Тяжелый, искусственный аромат. Женщина несла чашку чая на блюдце. Она прошептала Ифигении, прежде чем впустить ее в дверь: «Вот увидите, он не слишком-то приятный человек».
Человек в кабинете не был ни красив, ни уродлив, ни толст, ни тощ, ни молод, ни стар, ни сутул, ни прям. Серенький, как доктор Тяп или доктор Ляп. Может, из-за того, что медицине так долго и трудно учиться, они к концу курса обесцвечиваются?
Он посмотрел на нее холодным взглядом, точно вычисляя с ног до головы, она ответила ему прямым взглядом, и он отвел глаза. Для собеседования она тщательно отмыла голову, и волосы у нее были вполне пристойного цвета: не красные, не голубые, не желтые. Каштановые.
Он повернулся к ассистентке и высоким резким голосом спросил:
— Этот пакетик с чаем давно заваривается или вы его только что положили?
— Только что положила…
— Тогда унесите эту чашку и принесите, когда чай заварится.
— Но почему?
— Потому что я не знаю, куда девать пакетик!
— Понятно… Но я для того и принесла блюдечко, чтобы вы положили на него пакетик…
— Вот как… но на использованный пакетик неприятно смотреть! Вы должны были об этом подумать!
Он поджал губы и поднял бровь, явно угнетенный идеей, что все вокруг покоится лишь на его хрупких плечах: и искусство чайной церемонии, и прием новой секретарши, которую он оценил с первого взгляда.
Потом он повернулся к Ифигении, взял ручку, открыл блокнот и спросил безо всяких предисловий:
— Семейное положение?
— Разведена, двое детей.
— Разведена и одинокая или разведена и есть спутник жизни?
— Это вас не касается!
Ассистентка закатила глаза, словно Ифигения только что подписала свой смертный приговор.
— Разведена и одинокая или разведена и есть спутник жизни? — повторил доктор, не поднимая глаз от блокнота.
Ифигения расстегнула пуговицу пальто, вздохнула. «Сколько раз он будет задавать один и тот же вопрос? Заело его, что ли, или он таким образом пытается мне указать мое место, напомнить, что я всего лишь робкая мышка, которая пытается выгрызть себе корочку хлеба? Что я целиком завишу от его настроения, от его решения?» Она ответила:
— А если я скажу вам, что живу одна? Вас это устроит?
— Это удивительно в вашем-то возрасте!
— Почему?
— Вы хорошенькая и притом на вид довольно симпатичная. Что-то с вами не так?
Ифигения воззрилась на него, разинув рот, и решила не отвечать. «Если я отвечу, я такое ему скажу, что придется встать и отправиться восвояси — и дорога назад отрезана».
— Когда вы утром встаете, вы убираете за собой постель? — продолжил как ни в чем не бывало доктор, озабоченно почесывая указательный палец.
— Да, но… что за неприличные вопросы! — возмутилась Ифигения.
— Это многое говорит о вашем характере. Нам придется много времени проводить вместе, мне хотелось бы знать, с кем я имею дело.
— Я не стану отвечать. Это неподобающий вопрос.
Этому слову ее научила мадам Кортес. Не всякий употребляет в речи слово «неподобающий». Это слово вас сразу позиционирует, придает вес и достоинство. Пусть знает, с кем имеет дело, раз это его так беспокоит.
Доктор что-то черкал в своем блокноте и продолжал задавать более или менее подобающие вопросы.
— Последний фильм, который вы смотрели? Последняя книга, которую вы читали? А можете рассказать содержание? Что вы считаете самой большой удачей в жизни? А самым серьезным разочарованием? Сколько у вас проколов на правах? Какие отметки за диктанты вы получали в начальной школе?
Ифигения больно прикусывала щеку, чтобы не взорваться. Ассистентка помалкивала, но на губах ее играла тонкая улыбочка, говорившая, что ей на смену явно придет не эта упрямая, замкнутая женщина. Потом зазвонил телефон, и она вышла, чтобы ответить.
— А что это за вопросы? — спросила Ифигения. — Какое это имеет отношение к моим обязанностям отвечать на телефонные звонки, заполнять бумаги и назначать деловые встречи?
— Я хочу понять, что вы за человек и впишетесь ли вы в нашу команду. Нас трое специалистов, у нас давняя клиентура, и я не хочу рисковать. Заранее могу сказать, что вы кажетесь мне слишком вспыльчивой для работы в команде…
— Но вы не имеете права у меня все это спрашивать! Это личная жизнь, и это не ваше дело!
— Дурное воспитание, — отметил доктор, наставив на нее указующий перст, — и дурные манеры!
Указательный палец на его правой руке был желтым от табака, и он, вероятно, пытался скрыть запах, опрыскивая кабинет дешевыми духами с ароматом маргариток. «Душится «Туалетным утенком», чтобы скрыть свой порок», — мстительно подумала Ифигения, стиснув зубы.
— Вы зарабатываете минус за минусом, когда не отвечаете на вопросы…
— А вот я хочу вас спросить, заправляете ли вы кровать, спите ли у стенки или с краю, пьете ли кофе с молоком? И почему вы курите как паровоз? А ведь мне тоже придется жить бок о бок с вами! Я же вам не в жены нанимаюсь, а в секретарши! Мне, кстати, ее искренне жаль, вашу жену, вот бедняжка!
Доктор вдруг опустил плечи, подбородок у него задвигался, губы задрожали, словно на него налетела волна отчаяния, он обмяк и выдохнул:
— Она умерла! Умерла на прошлой неделе! Скоротечный рак…
Воцарилась долгая тишина. Ифигения смотрела на ноги подолога, на красивые черные начищенные ботинки со шнурками и надеялась, что сейчас вернется ассистентка. Другая чашка чая с другим блюдцем и пакетик чая. Доктор, казалось, не мог остановиться и всхлипывал, нащупывая в шкафу что-нибудь, что могло бы послужить ему платочком.
— Видите, к чему приводят вопросы, которые не имеют отношения к профессиональному собеседованию! Хотите, я выйду, чтобы вы могли прийти в себя?
Он помотал головой, нашел наконец платок и трубно высморкался.
Придя в себя, вновь схватился за блокнот.
— Вы уже работали секретарем у врача?
— О! Вот это достойный вопрос, — похвалила его Ифигения.
И ласковым, успокаивающим голосом поведала ему историю про доктора Тяпа и доктора Ляпа. Подробно расписала свои обязанности в кабинете. Походя отметила свою организованность, умение общаться с пациентами и сочувствовать им… Уточнила, что может работать по старинке, с помощью карандаша и бумаги, а может на компьютере. Что для истории болезни она может заводить папки в компьютере, а может — бумажные, что может готовить для каждого клиента конверт, в который вложен листочек с информацией, записывать под диктовку, вести расписание приема, отвечать по телефону. Добавила, что знакома с медицинской терминологией и умеет записывать термины. Про то, что у нее нет образования, она умолчала. Умолчала и об истинных причинах своего ухода. Рассказала лишь, что ради детей, ради того, чтобы иметь возможность встречать их из школы, она была вынуждена согласиться на место консьержки в шестнадцатом округе.
Он выпрямил спину, человек в футляре, протер еще мокрые глаза маленькими тонкими пальцами. Сложил платок в карман. Обещал позвонить в конце недели и дать окончательный ответ. Спросил, может ли позвонить ее предыдущим работодателям. Ифигения кивнула, моля небо, чтобы те не стали особенно распространяться о причине ее ухода.
Он больше не задавал вопросов и даже не поднялся, когда она вышла из комнаты.
Когда Ифигения закрывала за собой дверь, она услышала, что он зовет ее.
— Да-да? — переспросила она, просовывая голову в кабинет.
Мужчина, казалось, вновь обрел уверенность в себе. Он выпятил грудь, словно желая скрыть свой недавний приступ слезливости, засунул большие пальцы за пояс брюк. Кривая улыбочка, казалось, восстанавливала статус-кво, он вновь главенствовал, как и полагалось.
— Вы так и не желаете ответить на вопрос — одна вы живете или у вас есть спутник жизни?

 

Зоэ открыла пакет «Шокобарокко» и сразу подумала, что сделала это зря. Если Гаэтан приедет на Рождество в Париж, ей нужно быть стройной и без прыщей. Ведь шоколадки — лучший способ стать толстой и испортить цвет лица. «Шокобарокко» — почувствуй себя королевой! Жирной и прыщавой королевой, ага, подумала Зоэ, пытаясь устоять перед искушением.
Часы показывали четверть шестого. У них с Гаэтаном было назначено свидание в чате.
Он на четверть часа запаздывал, и она начала паниковать. Он встретил другую девушку, забыл ее, он слишком далеко, она недостаточно близко, он так красив, она же уродлива…
В семнадцать двадцать пять она вгрызлась в «Шокобарокко». Основная проблема с «Шокобарокко» в том, что одну съесть практически невозможно. Хватаешь одну за другой, не распробовав. Даже привкуса шоколада во рту не остается. И сразу нужно начинать новую пачку.
Она почти доела пачку, когда наконец появилось сообщение от Гаэтана.
«Ты здесь?»
Она написала: «Да, как дела!», и он ответил: «Уф… Уф…»
Спросила: «Хочешь, расскажу тебе потрясающую штуку?»
Он ответил: «Как хочешь», — со смайликом, который располагал к откровенности, и она принялась рассказывать. Поведала историю про черную тетрадь, найденную мамой на помойке, громко трубя о своей радости, чтобы он улыбнулся и тоже порадовался вместе с ней.
«Знаешь, это глупо, но у меня все в этой тетради… Даже описано, как мы растапливали жевательные леденцы в камине гостиной… Помнишь?»
«Везет тебе, твоя мать тобой занимается. А вот мне от моей плакать хочется. Она привела оценщика, чтобы продать мебель, поскольку утверждает, что больше не может ее выносить, она напоминает ей о прошлой жизни, но я-то знаю, это оттого, что у нее больше нет ни гроша. Она не заплатила ни за электричество, ни за телефон, ни за новенький телевизор… Она подает кредитную карту автоматически, даже не думая… Когда приходит счет, она кладет его в ящик. Когда ящик наполняется, она все выбрасывает и начинает сначала!»
«Все обойдется, бабушка с дедушкой помогут…»
«Их все достало. Она делает глупость за глупостью… Знаешь, я скучаю по тем временам, когда был жив отец…»
«Ты не можешь все-таки так говорить. Ты все время злился на него…»
«Да, а теперь я все время злюсь на нее… Знаешь, сейчас она болтает по телефону с Лысым… А как смеется — просто кошмар! Ужас как фальшиво! Пытается затолкать в этот смех сексуальный подтекст. Мне обидно и противно, ох, как мне обидно! А потом изображает обиженную маленькую девочку!»
«Лысый с сайта знакомств? Они все еще встречаются?»
«Она говорит, что он замечательный и они поженятся. Я опасаюсь худшего. Вроде бы наши несчастья только закончились, а они тут как тут, и это ужас как достало, Зоэ… Мне так хотелось иметь настоящую семью! Раньше мы были настоящей семьей, а теперь…»
«А что ты делаешь на Рождество?»
«Мама уезжает с Лысым. Хочет нас одних оставить дома. Она говорит, что хочет начать новую жизнь, и это звучит так, словно нам в ней места нет! Она нас пытается исключить из своей жизни, да какое право она имеет?!
Я спросил, можем ли мы поехать с ней, и она ответила — нет, с вами не хочу. Хочу начать сначала. То есть начать сначала — это значит без нас…»
«Она так говорит, потому что она несчастна. Знаешь, у нее тоже могла крыша поехать… Она попала из жизни в монастыре на свободу, поди разберись, что и как».
«…у меня крохотная комнатка, а Домитиль просто невыносима. Она проворачивает мерзкие делишки с какими-то мутными торчками, это плохо кончится. А по ночам она вылезает на крышу и курит там, часами болтая по телефону со своей подружкой Одри. И у обеих полно бабла, между прочим. Хотел бы я знать, откуда деньги…»
«Приезжай к нам на Рождество. Мама согласится, будь уверен… Тем более если твоей матери не будет дома…»
«В сочельник мы едем к бабушке с дедушкой, только потом она уедет…»
«Ну вот, потом ты свободен… Мама может позвонить твоим бабушке с дедушкой, если хочешь…»
«Нет… Она им не рассказала, что уезжает и оставляет нас одних. Она сказала, что увозит нас кататься на лыжах, чтобы они дали ей денег. Но они же не кретины, они ее раскусят наверняка. А ей наплевать!»
«А брат с сестрой что говорят?»
«Шарль-Анри молчит как рыба. Даже страшно, как можно так молчать! А Домитиль вытатуировала себе «Одри» на пояснице! Представляешь! Если бабушка с дедушкой заметят, они помрут на месте! Она расхаживает по дому, как боевой петух, хотя на самом деле она мокрая курица, глупая гусыня, драная ворона…»
«Ух! Ты, я смотрю, разозлился не на шутку!»
«А когда обкурится, она встает на четвереньки и ползает, приговаривая: «Вот дерьмо! Как же, должно быть, неудобно трехногим собакам! И так уже приходится на четырех лапах бегать, а когда еще на одну меньше, это ужас что такое». Она бредит, понимаешь?»
«Приезжай ко мне, отдохнешь, развеешься…»
«Попробую что-нибудь придумать. Как же меня это все достало — не представляешь! Хоть бы уже все кончилось…
Но только вот не знаю, как все может кончиться хорошо…»
«Не говори так… А в школе как?»
«Там-то все нормально. Это единственное место, где я чувствую себя спокойно. Только и там Домитиль засветилась… все время выдрыгивается, сил нет просто. Учителя ее тянут как могут, а она вообще не учится…»
«А люди знают? Ну, про вас?»
«Не думаю. В любом случае со мной они об этом не говорят. Ну и хорошо! И без этого тошно!»
«Попробуй приехать… Я договорюсь с мамой, а ты все уладишь…»
«О’кей. Все, отсоединяюсь, она пришла и пытается за моей спиной прочитать нашу переписку. Чао!»
Ни одного нежного слова. Ни одного слова про любовь. Ни одного такого слова, чтобы цветы зацвели в ее душе. Он так сильно и часто злился, что уже никогда не говорил ей таких чудесных слов, как раньше. Они больше не совершали воображаемых путешествий, больше не говорили: «Ну все, мы едем в Верону и будем целоваться под балконом у Капулетти». Каждый теперь сидел в своем углу. Он со своими заботами, своей матерью, сестрой, Лысым, а ей так хотелось, чтобы он с ней поговорил. Чтобы сказал, что считает ее красивой, что она прикольная и так далее.
Нужно выбить все эти драмы у него из головы.
Он чувствует себя ответственным за мать, за сестру, за все эти счета, которые нужно оплачивать. Зажат в новой жизни, в которой ровным счетом ничего не понимает. И потерял ориентир, его компас сбился.
У него остался единственный ориентир: она, Зоэ.
И она почувствовала себя сильной, мощной — как компас, который всегда показывает на север.
Она посмотрела на пакет «Шокобарокко», потрясла, и оттуда выпала последняя шоколадка. Она взяла ее, поднесла ко рту, остановилась, подозвала Дю Геклена и протянула шоколадку ему.
— Держи, тебе-то наплевать, толстей сколько влезет… И прыщей у тебя не будет… А ведь правда, у собак никогда не бывает прыщей.
Ни прыщей у них не бывает, ни возлюбленных, которые ужас как огорчают. Собаки рады одной-единственной шоколадке. Они облизываются и виляют хвостом. Только вот у Дю Геклена нет хвоста. Никогда не знаешь, когда он действительно доволен. Ну или нужно угадывать по глазам.
Зоэ вскочила и со всех ног побежала к матери, спросить, можно ли Гаэтану приехать к ним на Рождество.

 

Ифигения сидела на кухне, держа на коленях выходную сумочку — красивую сумочку, искусственная кожа под крокодила, застежка под «Гермес». Нужно быть зорким как сокол, чтобы углядеть, что кожа искусственная. Волосы у нее были настолько обычного цвета, что Зоэ не сразу ее узнала. Мало того что волосы не переливались всеми цветами, они еще были аккуратно приглажены и висели, обрамляя лицо, подобно убору античной вдовы.
Она рассказывала Жозефине о своей встрече с доктором-подологом и очень возмущалась:
— Если человек ищет работу, разве это повод, чтобы обращаться с ним как со скотиной, мадам Кортес? Вот вы как думаете?
— Нет, конечно… Вы абсолютно правы, Ифигения. Очень важно сохранять собственное достоинство.
— Пф! Достоинство! До чего старомодное слово!
— Ну отчего же? Нужно вновь ввести его в обиход… Вы не позволили, чтобы о вас вытерли ноги, и это прекрасно.
— Дорого стоит это ваше достоинство! Как пить дать он меня не возьмет. Я, может, и шибко упрямая, но он такие вопросы задавал! У меня не было другого выхода, кроме как сказать, что это не его дело.
Обе женщины замолкли. Ифигения теребила застежку сумки из ненастоящего крокодила, а Жозефина кусала губы, пытаясь выработать стратегию спасения Ифигении. Из радиоточки на кухне неслись звуки джаза, и Зоэ узнала трубу Чета Бейкера. Она навострила уши, чтобы услышать название песни и проверить, не ошиблась ли она, но тут голос Ифигении перекрыл дикторский текст:
— Что будем делать, мадам Кортес?
— Вас же вроде никто не гонит из привратницкой? Пока есть время…
— Я носом чую неприятности… Надо найти трюк, чтобы они не могли меня выставить.
— У меня, кажется, есть идея.
— Говорите же, мадам Кортес, я слушаю.
— Можно составить петицию… петицию, которую все подпишут, с требованием оставить вас на работе… И если вдруг управдому придет идея вас прогнать… В конце концов, все решает собрание владельцев дома.
— Это хорошая идея, мадам Кортес. Очень хорошая! А вы составите мне эту петицию?
— Да, и всех обойду, чтобы подписать. Вы в хороших отношениях с жильцами, Ифигения?
— Да. Только Бассоньериха меня ненавидела, но с тех пор…
Она издала сдавленный хрип, имитирующий предсмертный стон мадемуазель де Бассоньер, зарезанной на помойке в их доме.
— С тех пор как она усопла, я больше ни с кем не ссорюсь.
— Ну и отлично! Мы составим петицию, и если вас станут выгонять, потрясем ею где надо, и управдом уймется.
— Ну вы сила, мадам Кортес!
— Спасибо, Ифигения. Просто мне не хочется вас терять. Вы замечательная консьержка!
Зоэ подумала, что Ифигения сейчас расплачется. Ее глаза заблестели от слез, но она взяла себя в руки, насупила черные брови и ответила:
— Вы меня растрогали, мадам Кортес. Никто никогда мне не говорил, что я хорошо делаю свою работу. Люди со мной очень любезны, но никто никогда меня не хвалит. Они считают, что это в порядке вещей… Ни тебе «Спасибо, Ифигения!», ни «Вы молодчина!». Никогда не заметят: «О, лестница сияет как хрусталь! Вы волшебница!» Ничего подобного! Словно им абсолютно все едино, выкладываюсь я или нет.
— Ладно, Ифигения! Не берите в голову! Оставят вам вашу привратницкую, обещаю.
Ифигения шмыгнула носом и постаралась успокоиться. Чтобы унять чувства, она протрубила губами отбой — коронный звук ненастроенной трубы — и, глядя Жозефине прямо в глаза, спросила:
— Вот скажите мне, мадам Кортес… Есть одна штука, мне непонятная. Когда дело касается других, вы бьетесь, как раненый лев, а когда речь о вас, любому позволяете садиться себе на шею и ездить верхом…
— О! Серьезно?
— Ну конечно! Вы не умеете защищаться…
— Может, просто со стороны виднее. Про других всегда все ясно. Сразу видно, что нужно сделать, чтобы помочь, а вот как помочь себе — непонятно…
— Вы, конечно, правы… Только вот отчего так получается?
— Я не знаю…
— Вы считаете, что у людей недостаточно уважения к себе? Что они не считают себя достаточно важными?
— Может, и так, Ифигения… Мне всегда кажется, что люди умные, а я глупая. И всегда так было.
— Вы когда займетесь этой петицией, мадам Кортес?
— Сейчас вот пройдут праздники, а там, если управдом пойдет в атаку, мы предпримем контрнаступление.
Ифигения кивнула и встала, застегивая пальто и сумочку из ненастоящего крокодила, зажатую под мышкой.
— Боюсь, мне вас за целую жизнь не отблагодарить за все, что вы для меня делаете.

 

Когда Ифигения ушла, Зоэ уселась напротив матери и заявила, что у нее тоже есть проблема.
Жозефина вздохнула и потерла крылья носа.
— Ты устала, мам?
— Нет… Надеюсь, мне удастся выполнить обещание, данное Ифигении…
— А Гортензия-то где?
— Пошла слоняться по Парижу в поисках идеи…
— Для харродских витрин?
— Ну да…
— Ага… Так какая у тебя проблема, детка?
— Гаэтан… Он несчастен, его мать не в своем уме… — Зоэ глубоко вдохнула и на выдохе выпалила: — А можно он приедет к нам на каникулы?
— На Рождество? К нам? Но это невозможно! Здесь будут Гортензия, Гэри, Ширли…
— Рождество он проведет с семьей, но мне хотелось бы, чтобы он приехал после… У нас же большая квартира, всем места хватит.
Жозефина внимательно посмотрела на дочь.
— Ты уверена, что ему хочется возвращаться в наш дом? После того, что здесь произошло? Вы об этом говорили?
— Нет, — растерянно ответила Зоэ.
— Не думаю, что из этого выйдет что-то путное…
— Но, мам, в таком случае он сюда больше никогда не придет!
— Может, и так…
— Но это невозможно! Где же мы тогда увидимся?
— Я даже не знаю… Мне правда сейчас не до этого.
— Ну нет! — завопила Зоэ, топнув ногой. — Я хочу, чтобы он приехал! Ты готова тратить свое время на Ифигению, вникаешь в ее проблемы и ищешь решения, а до меня тебе дела нет! Я все же твоя дочь, я поважнее Ифигении!
Жозефина повернулась к дочери. Щеки пылают, поза боевая, пятнадцать лет, метр семьдесят, грудь растет, ноги растут, и вот уже в ней проснулась женщина. «Моя дочь заявляет о своем праве иметь любовника! Помогите, люди добрые! В пятнадцать лет я краснела, поглядывая украдкой на долговязого простофилю по имени Патрик, и когда наши взгляды случайно встречались, сердце у меня колотилось и буквально выпрыгивало из груди. Если бы он захотел поцеловать меня, я бы упала в обморок, а когда мы случайно касались друг друга, я тихо млела».
Она протянула руку к Зоэ и сказала:
— Ладно. Начнем все сначала, я тебя готова выслушать…
Зоэ рассказала обо всех несчастьях Гаэтана. Каждую фразу для пущего драматического эффекта она завершала ударом кулака по ляжкам, словно ставя жирную точку.
— А если он приедет, где он будет спать?
— Ну как где… В моей комнате.
— Ты хочешь сказать, в твоей кровати?
Зоэ, покраснев, кивнула. Прядь волос упала ей на глаза, видок у нее был диковатый, непримиримый.
— Нет, Зоэ, нет. Тебе пятнадцать, ты не можешь спать с мальчиком.
— Но, мам, все девочки у нас в классе…
— Если так делают все девочки, это вовсе не значит, что и ты должна так делать. Нет, и речи быть не может!
— Но, мама!
— Сказано — нет, Зоэ, и хватит об этом… Тебе еще рано, пойми раз и навсегда.
— Но это смешно! В пятнадцать лет я не имею права, а в шестнадцать, значит, уже буду иметь?
— Я вовсе не сказала, что в шестнадцать лет ты будешь иметь право…
— Ну ты и отсталая, мам!
— Дорогая, скажи честно, ты действительно хочешь переспать с мальчиком в таком возрасте?
Зоэ отвернулась и ничего не ответила.
— Зоэ, посмотри мне в глаза и скажи, что до безумия хочешь переспать с ним… Это серьезное заявление. Это не то, что зубы почистить или джинсы новые купить.
Зоэ не знала что ответить. Ей хотелось, чтобы он всегда был здесь, с ней. Чтобы обнимал ее, шептал на ушко нежные слова, клялся в вечной любви. Хотелось вдыхать его запах, настоящий запах, не тот, что в старом свитере, который уже весь выдохся. А про остальное она не думала. Вот уже четыре месяца она его не видела. Четыре месяца они переговаривались по имейлу или в чате. Иногда — по телефону, но разговор не получался, сплошные паузы.
Она почесала голень пяткой другой ноги, закрутила прядку волос вокруг пальца и пробурчала:
— Это несправедливо! Гортензия в пятнадцать лет имела право на все, а я ни на что!
— Гортензия в пятнадцать лет не спала с парнем!
— Это ты так думаешь! Она это делала за твоей спиной, ты ничего и не знала! Она-то разрешения не спрашивала! А я спрашиваю у тебя разрешения, ты говоришь мне нет, и это несправедливо! Я его позову к Эмме и сама пойду туда, и ты ничего не узнаешь!
— И что дальше?
— Меня достало, ужас как достало! Меня достало, что со мной обращаются как с ребенком…
— А Эмма спит с парнем?
— Ну… нет. Потому что у нее нет любимого парня, вот! Нет настоящей любви. Мам, я хочу видеть Гаэтана!
«Хочу видеть Гаэтана, хочу видеть Гаэтана…» — она принялась бормотать эти слова, как старый причетник молитвы. Пальцем одной руки она чертила на столе круги, другой палец сунула в рот и сосала, заливаясь гневной слюной.
Жозефина с ласковой иронией посмотрела на нее. Она пережила столько неистовых бурь с Гортензией, что бунт Зоэ казался ей легким ветерком и не мог вывести из равновесия.
— Как большой ребенок, — прошептала она в порыве нежности.
— Я не ребенок! — пробурчала Зоэ. — И я хочу видеть Гаэтана…
— Я уже поняла, не надо повторять… я не тупая.
— Иногда я в этом сомневаюсь…
Жозефина привлекла ее к себе. Зоэ сперва сопротивлялась, напряглась всем телом, как деревяшка, но потом расслабилась, когда мать прошептала тихим голосом ей в ухо: «У меня идея, отличная идея, нам обеим понравится…»
— Ну давай, говори, — ответила Зоэ, не вынимая пальца изо рта.
— Ты пригласишь Гаэтана, он будет спать здесь, в твоей комнате, но…
Зоэ выпрямилась, насторожилась, готовая к обороне.
— …но Гортензия будет спать с вами.
— В моей комнате?
— Положим на пол матрас, он будет спать на нем, а вы вдвоем будете спать на твоей кровати.
— Она ни за что не захочет!
— А у нее не будет выбора. Ширли и я в моей комнате, Гэри в комнате Гортензии, и вы трое в твоей… Вы будете вместе, но у вас не будет абсолютной свободы делать все, что вам захочется!
— А если она захочет спать с Гэри?
— По словам Ширли, это неактуально. Они пока на ножах.
Зоэ попросила минуту на размышление. Насупила брови. Жозефина могла проследить ход ее мысли по движению кончика носа, губ, глаз, устремленных в пустоту: девочка взвешивала все за и против. Сверкали медные кудри, сверкали карие глаза, сверкали белоснежные зубы, улыбка пряталась в ямочку на левой щеке, невинный след ушедшего детства. Она знала дочку наизусть, до кончиков пальцев. Зоэ не воительница, нет, — это нежное создание, еще по-детски наивное. Жозефина почти слышала ее мысли, звенящие в голове: «Я хочу быть как все, я хочу похвастать в классе, что спала с Гаэтаном, получить орден за взрослость, я хочу похвалиться перед Эммой, но вот остального побаиваюсь. Что будет дальше? А у меня получится? А что будет потом? Может, будет больно?» Она читала в глазах Зоэ ту же тревожную мольбу, как и в тот день, когда та потребовала купть ей лифчик, хотя была плоской, как доска. Жозефина уступила. Купила красивый лифчик нулевого размера. Зоэ надела его один раз. И набила для правдоподобности ватой. Чтобы все поверили, чтобы не потерять лицо.
Зоэ была в том возрасте, когда видимость значит больше, чем реальность.
— Ну так что? — спросила Жозефина, легонько толкнув ее плечом.
— Согласна… — вздохнула Зоэ. — Согласна, раз по-другому не получается.
— Заключаем договор: я тебе доверяю, оставляю вас наедине… Со своей стороны ты мне обещаешь, что ничего не случится… У тебя еще есть время, Зоэ, еще полно времени… Первый мужчина — это очень важно. Ты потом будешь вспоминать об этом всю жизнь. Ты же не хочешь, чтобы это получилось кое-как, второпях? И потом, вдруг ты забеременеешь?
Зоэ подпрыгнула, словно ее ужалила в пятку гадюка.
— Забеременею?
— Знаешь, это случается, если спишь с парнями.
Обе надолго замолчали.
— В тот день, когда ты решишь, что без этого действительно нельзя обойтись, что ты сходишь с ума от любви и он тоже сходит с ума от любви, мы пойдем в аптеку и купим таблетки.
— Я об этом не думала… А как Гортензия выходила из положения?
— Я ничего об этом не знаю.
«И предпочитаю никогда ничего об этом не знать», — подумала Жозефина, но не произнесла это вслух.

 

Вот так они все и встретились на Рождество — Ширли, Гэри, Гортензия, Зоэ, Жозефина, — под елочкой, которая так чудесно пахнет и которую так приятно украшать: «Ты подумала о звезде на верхушку? А шарики, здесь лучше больше белых или больше красных?» Играют рождественские гимны, все придумывают меню на ужин, горланят песни, раздвигают столы, раскладывают под елочкой официальные подарки, прячут под кровать, в шкаф, в кладовку другие подарки — тайные сюрпризы, хлопают пробки, летят в потолок, пенится шампанское, все празднуют удачно испеченное безе или отгаданную загадку.
«Почему слон в Лондонском зоопарке носит зеленые носки? — Потому что голубые в стирке».
«Как можно догадаться, что в твоей постели лежит бегемот? — У него на пижаме вышито большое Б.».
«Летела совсем маленькая стайка птиц. Сколько было птиц и как их звали? — Их звали семь сов».

 

Ширли привезла крекеры, пудинги, рождественские носки, наполненные сластями, коробками с чаем, бутылками выдержанного виски, Гэри приволок диски с записями Гленна Гульда, которые нужно слушать, как следует подготовившись и сосредоточившись, и старинные сигары — по словам Гэри, именно такие предпочитал Уинстон Черчилль. Ширли прыскала, Жозефина таращила глаза, Зоэ, высунув от старания язык, переписывала рецепт старинного английского пудинга, Гортензия потешалась над тщанием, с каким все старались соблюсти праздничные обычаи, которые они уже давно привыкли отмечать вместе. Она ни на шаг не отходила от своего мобильного на случай, если мисс Фарланд вдруг пожелает позвонить ей… и каждый раз, как раздавался звонок, принимала таинственный вид.
Гэри над ней потешался. Называл отвратительной бизнесвумен. Прятал ее мобильный в холодильник, в связку лука-порея, засовывал под подстилку Дю Геклена. Гортензия орала и требовала прекратить этот детский сад. Гэри улепетывал, прыгая словно белка, руки перед грудью, ноги вместе.
— Бельчонок знает, где лежит телефон, он запас его себе на зиму, когда останется один, без друзей, в дремучем лесу. Бельчонку одиноко в холода… Ему грустно в огромном парке. Особенно по понедельникам, когда уже нет никого из воскресных гуляк… Когда никто больше не бросает ему арахис и лесные орешки, он тоскует и ждет следующей субботы… Или весны…
— И он хочет, чтобы я приняла его за прекрасного принца, — усмехнулась Гортензия.
— Так мой сын и есть прекрасный принц! — возразила Ширли. — Ты одна об этом не знаешь.
— Избавь меня боже от прекрасных принцев и комнатных белок… — И она, бранясь про себя, отправлялась на поиски телефона.
Иногда Гэри склонялся над ней, словно желая поцеловать, и в конце концов оставлял мазок шоколадного мусса у нее на лбу. Она вцеплялась ему в горло. Он убегал, крича на ходу: «Она поверила, что я ее поцелую, все они одинаковые, все одинаковые!» — а она вопила: «Ненавижу его, ненавижу!» Или он ложился на канапе, слушая «Хорошо темперированный клавир», отбивая ритм длинными ногами в рваных носках, комментировал великолепную игру Гленна Гульда, объяснял, что когда слушаешь его рояль, слышишь оркестр: «Каждая тема отзывается каноном, срывается с правой руки, чтобы ее подхватила левая, клонится от тона к тону, чтобы возродиться в следующей мелодии. Тишина и вздохи чередуются между собой, придают объем произведению, и ты слушаешь затаив дыхание. Его туше — не назвать стаккато, но ни в коем случае не легато, — просто отчетливое. Каждая нота играется отдельно от других, ни одна не связана с другими, и ни одна при этом не бывает случайной, непродуманной. Это и есть искусство, Гортензия, настоящее искусство…» А Гортензия тем временем, сидя у его ног, рисовала проект витрины в большом белом отрывном блокноте, разбросав вокруг себя карандаши. Это были моменты перемирия. Она набрасывала, стирала, чертила линии, вспоминала рождественские декорации для витрин «Гермес» в Париже на улице Фобур-сент-Оноре, «ты должен видеть это, Гэри, восточные краски, теплые, даже жаркие, минимум предметов, кожа и мечи, львы, тигры, попугаи, длинные драпировки, все очень красиво и как-то… необычно. Я тоже хочу сделать красиво и необычно». Он протягивал руку и гладил ее по волосам: «Люблю, когда ты про умное думаешь». Она закусывала карандаш и просила: «Поговори со мной, расскажи все равно что, и тогда я придумаю, я найду тему». Он читал ей Байрона, ронял негромко английские слова, словно еще один инструмент вплетался в общую мелодию, словно его собственная музыка соединялась с музыкой Баха, дополняя аккорды, заполняя голосом паузы. Он закрывал глаза, задерживая руку на плече Гортензии, у ее карандаша ломался грифель, она начинала нервничать, бросала блокнот, говорила: «Я не могу придумать, никак не могу придумать, а время идет…» — «Ты придумаешь, обещаю тебе. Идеи находятся только в спешке, в критических обстоятельствах. Ты все придумаешь вечером накануне звонка этой твоей отвратительной мисс Фарланд. Заснешь, не ведая, а проснешься уже с идеей, верь мне, верь…» Она поднимала к нему голову, тоскующая, усталая:
— Ты так думаешь, ты правда так думаешь? Ох! Я опять ничего не понимаю, Гэри… Это ужасно, во мне поселилось сомнение. Ненавижу это слово! Ненавижу быть такой… но вдруг у меня не получится?
— Это противоречит твоему девизу…
— А какой у меня девиз?
— «Я верю только в себя».
— Это новость для меня…
Гортензия покусывала кончик карандаша, вновь принималась за рисунок. Ерошила рукой волосы, жалобно стонала. Он ронял еще какие-то замечания про искусство игры на фортепиано, про манеру отделять одну ноту от другой и как бы изолировать ее от других, как бы холодно раздевать и выставлять на всеобщее обозрение…
— Вот что тебе нужно сделать — раздеть, разоблачить твои идеи одну за другой. У тебя их слишком много, они бегают в голове и мешают сосредоточиться…
— Может, для пианино это подходит, но для меня…
— Ну подумай хорошенько: одна нота, потом еще одна нота, потом еще одна, не то что целая куча нот… Вот в чем разница!
Назад: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Дальше: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ