Книга: Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Назад: Катрин Панколь Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Гортензия схватила бутылку шампанского и вылила содержимое в ведерко со льдом. Странная череда звуков: удар стекла о металлический край ведерка, скрежет кубиков льда, бульканье и шипение лопающихся на поверхности пузырьков. Бутылка была полная.
Официант в белой фирменной куртке и бабочке вопросительно поднял бровь.
— Ну и бурда это ваше шампанское! — воскликнула Гортензия, хлопнув по донышку бутылки. — Не можете закупить качественный продукт — исключите из меню, вместо того чтобы подсовывать эту дерьмовую кислятину!
Схватив вторую бутылку, она повторила акцию протеста.
Официант побагровел. Он потрясенно наблюдал, как вытекает шампанское из бутылки, и, похоже, прикидывал, не позвать ли на помощь. Оглянувшись, он поискал глазами свидетелей акта вандализма, совершенного этой ненормальной, которая к тому же не стеснялась в выражениях.
Он даже вспотел, и на влажном лбу еще отчетливее заалела россыпь прыщей. Мужлан, тупое ничтожество! Недоумок англичанин, пускающий слюни перед бутылкой виноградной газировки. Гортензия заложила за ухо непокорную прядь. Он не сводил с нее глаз, словно готовился связать ее, если она вновь примется буянить.
— Чего уставился? Хочешь сфотографировать?
Сегодня вечером ей нравилось говорить по-французски. Сегодня вечером ей хотелось все взорвать. Сегодня вечером ей нужно было на ком-то сорвать зло, и официант буквально напрашивался на роль невинной жертвы. Бывают такие люди, так и хочется их ущипнуть, унизить, помучить. Из разряда рожденных в понедельник.
— И что у тебя с лицом? Твои прыщи мне глаза режут!
Парень, словно поперхнувшись, откашлялся и выпалил:
— Скажи, ты всегда такая стерва или это ты для меня стараешься?
— Ты что, француз?
— Из Монтелимара.
— О, послушай! Нуга портит зубы… А прыщавость от нее — не лечится…
— Ах ты сучка! И какая муха тебя укусила? Может, наглоталась чего?

 

Оскорбление. Вот чего она наглоталась. Она проглотила оскорбление и никак не может прийти в себя. «Он посмел. Прямо у меня под носом. Словно я прозрачная. Он сказал мне, он сказал… и я, подобрав юбчонку, пробежала стометровку за восемь секунд. Я такая же кретинка, как этот прыщавый любитель нуги».
— И вообще, если у человека прыщи, ему и без того плохо… А ты…
— Понятно, Ваше Преосвященство. Сними-ка сутану и подай мне колу…
— Надеюсь, он еще заставит тебя пострадать, тот парень, из-за которого ты бесишься!
— Так ты еще и психолог! И к какой школе ты принадлежишь — Фрейда или Лакана? Скажи поскорее, мне жуть как интересно!
Она взяла у него бокал, потянулась, будто хочет чокнуться, и, кружась, исчезла в толпе гостей. Вот удача! Француз! Урод уродом, весь потный. Одет строго: черные брюки, белая сорочка, никаких украшений, волосы зализаны назад. Студент, подрабатывающий на карманные расходы, или бедняк, вкалывающий на трех работах, чтобы заработать побольше бабла. Платят пять ливров в час и обращаются как с шелудивым псом. «Но меня-то он вовсе не интересует. Ни капельки! Не для него я вложилась в шузы за три сотни евро. Он и подметок их не стоит!»
Она поскользнулась, едва удержалась на ногах, посмотрела на подошву и обнаружила на пластиковом каблуке алых туфелек из крокодиловой кожи розовую жвачку.
— Этого еще не хватало! — воскликнула она. — Туфли от Диора, совершенно новые!
Она пять дней недоедала, чтобы их купить. И нарисовала десяток бутоньерок для Лауры.
Она поняла: сегодня не ее вечер. Пора отправляться спать, пока на лбу не высветилась надпись: дура набитая. Как он сказал накануне? «Пойдем к Сибил Гарсон в субботу вечером! Будет большой праздник. Там и встретимся». Она тогда скривилась, но день запомнила. И запомнила выражение: встретимся. «Встретимся» означало вместе под ручку вернуться домой. Об этом стоило поразмыслить. Она едва удержалась, чтобы не спросить: «А ты один идешь или с этой заразой?» Нет, ей не стоит говорить о Шарлотте Брэдсберри, никогда и ни при каких обстоятельствах. Она тут же начала изыскивать возможность попасть на вечеринку. Сибил Гарсон, идол желтой прессы, англичанка весьма знатного рода, элегантная и высокомерная, никогда не приглашала к себе иностранок — в особенности француженок, делая исключение разве что для таких знаменитостей, как Шарлотта Генсбур и Жюльет Бинош, ну или в крайнем случае для спутницы шикарного Джонни Деппа. «Я, безвестная и безродная француженка Гортензия Кортес, не имею никаких шансов туда пролезть. Если только надену белый передник и стану разносить сосиски. Нет уж, лучше умереть!
Он сказал: «Встретимся там». «Мы встретимся» означает мы — я и он, Гортензия Кортес и Гэри Уорд. «Мы» предполагает, что мисс Брэдсберри нынче не в чести. Мисс Шарлотта Брэдсберри получила от ворот поворот — или свалила сама. Какая, собственно, разница? Ясно одно: путь свободен. Сейчас мой ход. Сейчас все для Гортензии Кортес — лондонские вечеринки, клубы и музеи, галерея Тейт, столик у окна в ресторане при Музее дизайна с видом на Биг-Бен, уик-энды в шикарных усадьбах, вельш-корги, которые лижут руки королевы в Виндзорском дворце, ячменные лепешки с изюмом к чаю, с вареньем и сметаной, она будет грызть их у камина под слегка выцветшей картиной Тернера, осторожно поднося к губам чашечку… «Английские ячменные лепешки не принято есть абы как! Их разрезают пополам, намазывают сметаной и держат между большим и указательным пальцами». А иначе, утверждала Лаура, прослывешь неотесанной деревенщиной.
Я проникаю на вечеринку к Сибил Гарсон, хлопаю глазами, подкатываю к Гэри, занимаю место Шарлотты Брэдсберри. Я делаюсь важной персоной, обретаю международную известность, обо мне говорят с уважением, все суют мне свои визитки, меня одевают с головы до ног, я отбиваюсь от папарацци и придирчиво выбираю себе будущую лучшую подругу. Я уже не безвестная француженка, которая лезет из кожи вон, чтобы сделать себе имя, я пойду по головам и стану Чванной Англичанкой. Засиделась в анонимах. Нет больше сил терпеть, чтобы со мной обращались как с недочеловеком, чтобы ноги об меня вытирали и смотрели сквозь меня, словно я стеклянная. Хочу уважения, почета, известности и власти, власти.
Главное — власти.
Но прежде чем стать Чванной Англичанкой, нужно придумать фокус, с помощью которого я пролезу на вечеринку, предназначенную для немногочисленных счастливцев, мелькающих на страницах английской желтой прессы. Это непросто, Гортензия… А если соблазнить Пита Доэрти? Тоже не дело… Лучше попробую проскользнуть туда как тень».
У нее получилось.
Перед домом номер три на площади Белгравия она догнала двух англичан, которые, раздувая ноздри, говорили о кинематографе. Она сделала вид, что заслушалась их рассуждениями, и, словно она пришла с ними, прошмыгнула в огромную квартиру с высоким, как в Кентерберийском соборе, потолком, продолжая на ходу впитывать мудреные высказывания Стивена и Ника о фильме «Яркая звезда» Джейн Кэмпион. Они видели этот фильм на предпремьерном показе на Лондонском кинофестивале и упивались своей принадлежностью к тем немногим счастливцам, которые могут его обсудить. Принадлежность. «То belong or not to belong?» — основной вопрос каждого модного англичанина. Следует непременно иметь отношение к одному или нескольким клубам, к знатному семейству с поместьями и угодьями и шикарной квартирой в дорогом районе Лондона, — а иначе к чему вообще существовать?

 

Стивен учился на историка кино и любил рассуждать о Трюффо и Кустурице. Он пришел на вечеринку в черных облегающих джинсах, старых резиновых сапогах, черном жилете в белый горошек, надетом на белую майку с длинным рукавом. И при каждом высказывании яростно тряс длинными немытыми волосами. Его приятель Ник, чистенький и розовый, представлял собой юную пасторальную версию Мика Джаггера. Он кивал, почесывая подбородок. Видимо, считал, что от этого выглядит старше и умудреннее жизнью.
Она сбежала от них, положив пальто в просторной комнате, служившей раздевалкой. Бросила его на большую кровать, заваленную шубами из искусственной кожи, парками цвета хаки, черными непромокаемыми плащами. Потом поправила волосы перед трюмо над камином и прошептала себе: «Ты совершенство, милая, ты просто совершенство! Он попадет в твои сети, как золотая рыбка». Туфельки от Диора и маленькое черное платье от Аззедина Алайи, купленное на винтажной распродаже на Брик-лейн, превратили ее в секс-бомбу замедленного действия. «Замедленного действия — это если захочу, если сама так решу, — прошептала она зеркалу, посылая своему отражению воздушный поцелуй. — Я пока не определилась — укокошить его на месте или заменить смертную казнь пожизненным заключением. Поживем — увидим».

 

Вскоре и увиделось. Выходя из комнаты-раздевалки, она заметила Гэри в обнимку с Брэдсберрихой: та хохотала, запрокидывая лебяжье горло, деликатно прикрывая бледные губы ладошкой. Гэри прижимал ее к себе, обвивая рукой ее тонкую, о, до чего тонкую талию… И его темные волосы касались волос этой сучки… Гортензия почувствовала, что умирает.
Ей захотелось вернуться в комнату-раздевалку, обругать зеркало, схватить пальто и скрыться со всех ног.
Но тут она вспомнила, какого труда ей стоило вломиться в это проклятое место, и тогда, сжав зубы, направилась к буфету, где излила свою ярость на дешевое шампанское и прыщавого официанта.
«А теперь-то, что теперь делать? Заловить первого более-менее сносного парня, подхватить под ручку и мило ворковать с ним на глазах у изумленной публики? Старая песня. Заезженная, убогая стратегия. Гэри поймет, если я появлюсь в таком виде, что ему удалось меня задеть, «туше» — прочту я в его ироничной улыбке, идешь ко дну, подруга?
И я правда пойду ко дну.
Нет-нет! Я приму довольный вид гордой одиночки, которая не может найти достойного партнера, все как-то мелковаты, и рядом с ними она чувствует себя великаншей. Скривить губы в высокомерной улыбке, изобразить удивление, если встречу проклятую парочку, наметить в толпе курицу-другую, чтобы затеять с ней подобие беседы, прежде чем отправиться домой… на метро».
Мэри Дорси подвернулась как нельзя кстати. Унылая одинокая девица, одна из тех, чья единственная цель в жизни — найти мужчину. Не важно какого — лишь бы он остался с ней больше чем на сорок восемь часов. Целый уик-энд — уже счастье. Обычно парень, которого Мэри Дорси приводила в свою квартирку на южном берегу Темзы, исчезал прежде, чем она успевала спросить его имя. Последний раз, в Боро-маркете, куда Гортензию затащил Николас, Мэри прошептала: «Вау, какой милый! Когда наиграешься с ним, передашь мне, ладно?» — «Ты видела, какие у него короткие ноги? А длинное туловище?» — заспорила Гортензия. — «Плевать. Длинное туловище — может, к нему прилагается еще что-то длинное?»
Мэри Дорси была безнадежна. Она испробовала все: скоротечные романы и долгие заходы, иудейство и христианство, была лейбористкой и тори, хиппи и зеленой, растаманкой и феминисткой… Она готова была на любые опасности и лишения, лишь бы не сидеть дома, поедая ведерками мороженое «Бен и Джерри» и рыдая над последней сценой «Незабываемого романа», ну, той, когда Кэри Грант наконец понимает, что Дебора Керр прячет от него что-то под большим бежевым пледом. Одна, в растянутых тренировочных, в окружении смятых бумажных платочков, Мэри всхлипывала: «Хочу мужчину, который вытащит меня из-под пледа и унесет на руках! — А поскольку вместе с ведерками мороженого она заглатывала бутылку ликера «Драмбуи», то прибавляла, размазывая тушь по лицу: — Нет больше Кэри Грантов на земле, все, конец… Настоящий мужчина — вид, находящийся на грани исчезновения, его необходимо занести в Красную книгу…» — и в конце концов скатывалась на пол, к измятым платочкам.
Она любила описывать эти удручающие сцены, выставлявшие ее не в лучшем свете. Считала, что нужно пасть как можно ниже и проникнуться отвращением к себе, чтобы потом возвыситься.
Вспомнив этот разговор, Гортензия, которая уже сделала было шаг к Мэри Дорси, резко повернулась и двинулась в сторону чудесного, удивительного белокурого создания…

 

Агнесс Дейн собственной персоной. Такая девушка! Девушка с большой буквы! Та, что вытеснила с подиумов Кейт Мосс. Муза «Барберри», Джорджио Армани и Жан-Поля Готье, та, что раскручивала песенку Five O’Clock Heroes и собирала обложки глянцевых журналов со своими портретами. И вот эта супердевушка была здесь, тоненькая, светленькая, с синим-пресиним платком в коротких-прекоротких волосах, в очень красных колготках и очень белых теннисных туфлях, в маленьком жатом кружевном платьице и узенькой тертой-претертой джинсовке.
Просто чудо!
И с кем это так заинтересованно беседует Агнесс Дейн, приветливо улыбаясь (а глазами при этом прочесывая зал в поисках добычи)? А, со Стивеном и Ником — киноманами, послужившими Гортензии входным билетом.
Гортензия, правое плечо вперед, ринулась к ним, раздвигая толпу, как ледокол. Добравшись до маленькой компании, она с ходу встроилась в беседу.
Ник — тот, что посимпатичнее, — рассказывал, как на последней Неделе моды в Париже работал моделью Эди Слимана. Агнесс Дейн спросила его мнение о последней коллекции Эди. Ник ответил, что с трудом может вспомнить показ, но зато хорошо помнит девчонку, которую затащил под лестницу в парижском кафе.
Они расхохотались. Гортензия тоже заставила себя рассмеяться. А Агнесс достала из крохотной красной сумочки фломастер и записала название кафе прямо на своих белых теннисках. Гортензия зачарованно смотрела на нее, при этом размышляя: видно ли со стороны, что она составляет часть этой группы? И на всякий случай придвинулась поближе, чтобы исключить всякие сомнения.
Тут подошла какая-то девица, схватила у Ника стакан и одним махом выпила. Потом оперлась на плечо Агнесс и проверещала:
— I’m so pissed off! До чего вонючая вечеринка! Выходные в Лондоне — развлечение для бедных, вот что я вам скажу! Лучше бы я за город поехала! А это еще кто? — спросила она, ткнув ярко-алым ногтем в Гортензию.
Гортензия представилась, стараясь скрыть акцент.
— French? — выплюнула девица, ужасно скривившись.
— О, вы тогда, должно быть, знаете Эди Слимана? — поинтересовался Ник, уставившись на нее черными глазищами. Гортензия наконец вспомнила, что видела его фото в «Метро», он выходил из клуба под ручку с Эми Уайнхауз — у обоих на голове были пакеты, которые дают в самолетах на случай, если пассажира стошнит.
— Ну… нет! — промямлила Гортензия. Безбородый Ник был очень даже ничего.
— А-а-а… — разочарованно протянул он.
— А какой тогда смысл быть француженкой? — усмехнулась девица с красными ногтями, пожав плечом. — В жизни ничто не имеет смысла, надо просто ждать, когда пройдет отведенное тебе время и наступит смерть… Ты долго намерена здесь торчать, или пойдем бухнем еще где-нибудь, darling? — спросила она у шикарной Агнесс, глотнув пива прямо из горлышка бутылки.
У Гортензии не нашлось остроумного ответа, и она, злясь на себя, решила покинуть это воистину вонючее местечко. «Поеду домой, с меня хватит, ненавижу острова, ненавижу англичан, ненавижу Англию, ненавижу ячменные лепешки, ненавижу Тернера, вельш-корги и долбаную королеву, ненавижу быть пустым местом, хочу быть богатой, знаменитой, шикарной, хочу, чтобы все меня боялись и ненавидели».

 

Она зашла в комнату-раздевалку, стала искать свою одежду. Подняла одно пальто, другое, третье и на секунду призадумалась — не украсть ли ей пальтецо от Майкла Корса с пушистым светлым меховым воротником, но, поколебавшись, положила на место. Нет, слишком рискованно… При их мании везде совать камеры — до выхода не дойдет, поймают. В этом городе ты всегда на виду, вечно тебя снимают. Потеряв терпение, она засунула руку в кучу одежек и вскрикнула от неожиданности. Ее пальцы коснулись теплой кожи. Там был кто-то живой, он заворочался, что-то при этом ворча. Человек под грудой одежды! Наверное, выпил целую бочку «Гиннесса» или обкурился в хлам. В субботу вечером здесь все ходят обдолбанные или пьяные. Девицы, качаясь, бродят посреди пивных потоков, сверкая стрингами, а парни, не выпуская из рук стаканы, пытаются прижать их к стенке, чтобы потом вместе всласть поблевать. Как возвышенно! So crass! Гортензия дернула за черный рукав, человек зарычал. Она выпрямилась, пораженная: голос-то знакомый! И, копнув поглубже, обнаружила Гэри Уорда.

 

Он возлежал под несколькими слоями одежды, прикрыв глаза и вдев в уши наушники, и преспокойно слушал музыку.
— Гэри! — взвыла она. — Что ты тут забыл?
Он вынул наушники и тупо уставился на нее.
— Я слушаю великого Гленна Гульда… Это так прекрасно, Гортензия, просто прекрасно! Нотки у него перекатываются, словно живые жемчужины, и…
— Но ты здесь не на концерте! Ты на вечеринке!
— Терпеть не могу вечеринки.
— Так это ты меня сюда позвал…
— Я думал, ты не придешь…
— А перед тобой кто, по-твоему? Моя тень?
— Я искал тебя, а тебя нигде не было…
— А вот я тебя видела, причем вместе с мисс Той-Кого-Нельзя-Называть. Вцепился в нее, облапил… Этакий защитник и покровитель. Кошмар!
— Она перепила, и я помогал ей держаться на ногах…
— И давно ты вкалываешь на Красный Крест?
— Думай что хочешь, но я поддерживал ее под руку, а в это время искал глазами тебя…
— Что-то я не замечала, чтобы у тебя было плохо со зрением!
— А ты беседовала с какими-то двумя кретинами… Ну, я не стал навязываться. Ты же у нас любишь кретинов!
Он вновь сунул в уши наушники и натянул на себя кучу пальто, отгородившись от мира этой плотной завесой.
— Гэри! — приказала Гортензия. — Послушай меня!
Он схватил ее за руку и притянул к себе. Она нырнула в мягкую массу, вдохнула запахи духов, узнала «Гермес», «Армани» и «Шанель», все смешалось, вокруг были шелковые подкладки и жесткие манжеты, она попыталась отбиться, вырваться, но он затянул ее под груду одежды и крепко прижал к себе.
— Тс-с! Нас не должны видеть!
Она лежала, уткнувшись носом в его шею. Потом почувствовала, как он вдел ей в ухо наушник, и услышала музыку.
— Послушай, как красиво! Это «Хорошо темперированный клавир». — Он слегка отодвинулся и посмотрел на нее улыбаясь: — Можешь назвать что-нибудь прекраснее?
— Гэри! Почему ты здесь?..
— Тсс! Слушай. Гленн Гульд не бьет по клавишам. Он их трогает, воображает, воссоздает, лепит, изобретает вновь, и пианино у него обретает исключительное, необычное звучание. Ему даже играть не надо, чтобы творить музыку! Это одновременно что-то очень земное, плотское и при этом неземное, волшебное…
— Гэри!
— Чувственное, сдержанное, воздушное… такое… Прямо слов не нахожу.
— Когда ты позвал меня сюда…
— Давай лучше еще послушаем…
— Я хочу знать…
— Ты не могла бы хоть немного помолчать?
Дверь комнаты внезапно раскрылась, и она услышали женский голос. Хриплый, тягучий, противный голос перепившей женщины. Она, качаясь, налетела на камин, чертыхнулась.
— Я не стала класть его на кровать, а положила на камин. Баленсиага как-никак…
Она явно к кому-то обращалась.
— Вы уверены? — спросил мужской голос.
— Уверена ли я? Баленсиага! Вы, надеюсь, знаете, что это такое?
— Это Шарлотта, — прошептал Гэри. — Я узнал ее голос. Что это с ней?! Она вообще не пьет!
Шарлотта тем временем поинтересовалась:
— Вы не видели Гэри Уорда? Он должен был увезти меня отсюда. И вдруг исчез. Испарился. Рассеялся как дым. I’m so fucked up. Can’t even walk!
Она повалилась на кровать, и Гэри поспешно убрал ноги, сплетя их с ногами Гортензии. Он знаком велел ей не двигаться и молчать. Она слышала, как глухо стучит его сердце. И ее сердце тоже. Ей захотелось, чтобы они стучали в унисон, и она улыбнулась.
Гэри догадался, что она улыбается, и прошептал:
— Что ты смеешься?
— Я не смеюсь, я улыбаюсь…
Он прижал ее к себе, она не отстранилась.
— Ты моя узница, ты не можешь пошевелиться…
— Я твоя узница, потому что не могу пошевелиться, но погоди немного…
Он закрыл ей рот рукой, и она вновь улыбнулась, в его ладонь.
— Ну, вы уже закончили любоваться в зеркало? — немузыкально взвизгнула Шарлотта Брэдсберри. — По-моему, тут на кровати кто-то есть… Оно шевелится…
— Я думаю, вы просто выпили лишнего… Идите-ка лучше спать… Вы неважно выглядите, — мягко посоветовал мужчина, словно уговаривая больного ребенка.
— Нет! Уверяю вас, тут кто-то есть!
— Все так говорят, когда перепьют… Идите домой!
— А как я пойду?! — простонала Шарлотта Брэдсберри. — Боже мой, я в жизни не бывала в таком состоянии… Что произошло? Вы не знаете? И вообще, хватит смотреться в зеркало! Вы меня утомили!
— Я не смотрюсь в зеркало, я вспоминаю, мне кажется, у меня чего-то не хватает… Чего-то, что было, когда я пришел сюда…
— Не мучайтесь! Того, чего у вас не хватает, у вас никогда и не было!
— Вот как?
— Что еще она выкинет? — вздохнула Гортензия. — Лучше бы ей свалить отсюда, чтобы мы могли вылезти…
— А мне и здесь хорошо, — заметил Гэри, — это стоит того, чтобы повторить… — Он пальцем погладил ее губы. — Мне очень хочется тебя поцеловать… И кстати, думаю, я сейчас поцелую тебя, Гортензия Кортес.
Гортензия почувствовала на губах его дыхание и ответила, легко касаясь губами его губ:
— Это слишком легко, Гэри Уорд, чересчур легко, раз — и ты в раю.
Он провел чутким пальцем по ее губам:
— А мы потом придумаем что-нибудь посложнее, у меня куча мыслей на этот счет…
Тем временем разговор между Шарлоттой Брэдсберри и ее спутником продолжался.
— Я не спрашиваю, что вы имеете в виду, так как опасаюсь, что ответ будет не слишком любезным.
— Ухожу. Завтра рано вставать…
— О! Точно! У меня был красный шарф!
— Какая безвкусица!
— Весьма польщен…
— Ну и дурища! — фыркнула Гортензия. — Ему расхочется ее провожать!
— Тсс! — приказал Гэри, пальцами продолжая обрисовывать контур ее губ. — А ты знаешь, что у тебя верхняя губа с одной стороны полнее, чем с другой?
Гортензия слегка отпрянула.
— Ты хочешь сказать, что я ненормальная?
— Нет, наоборот. Ты до скучного обыкновенна, у всех людей рот асимметричный…
— Только не у меня. Я совершенство.
— Я могу отвезти вас, если хотите. Вы где живете? — спросил владелец потерянного шарфа.
— О! Первая интересная фраза, которую я от вас услышала…
Шарлотта Брэдсберри попробовала подняться, но у нее ничего не вышло. При каждой попытке она тяжело падала на кровать, пока наконец не рухнула окончательно.
— Говорю вам, там кто-то есть… Я слышу голоса…
— Давайте-ка мне скорее руку, я уведу вас отсюда и доставлю домой!
Шарлотта Брэдсберри нечленораздельно что-то пробормотала — ни Гэри, не Гортензия не разобрали, что именно, — и удалилась, чертыхаясь и явно налетая на мебель.

 

Гэри склонился к Гортензии и долго смотрел на нее, не говоря ни слова. В его карих глазах появился дикарский отблеск, словно в нем проснулся первобытный инстинкт. «Так приятно было бы жить под сенью пальто, в надежном укрытии, жевали бы печенье и тянули кофе через соломинку, не пришлось бы больше вставать и мчаться куда-то, как Белый Кролик из «Алисы в Стране чудес». Никогда я не мог его понять, этого Кролика с красными глазками и при часах, который вечно куда-то опаздывал. Я хотел бы провести свою жизнь, слушая Гленна Гульда и целуя Гортензию Кортес, гладя волосы Гортензии Кортес, вдыхая чудный запах кожи Гортензии Кортес, придумывая для нее аккорды, ми-фа-соль-ля-си-до, и напевая их в завиток ее уха.
Я хотел бы… Я хотел бы…»
Он закрыл глаза и поцеловал Гортензию Кортес.

 

Так вот что такое поцелуй, удивилась Гортензия Кортес. Сладостный ожог, который вызывает желание броситься на человека, вдыхать его, лизать, вжиматься в него, вертеть так и сяк, вообще раствориться в нем…
Раствориться в глубоком омуте, погрузиться в него ртом, губами, волосами, затылком…
Потерять память.
Стать карамельным леденцом, который можно смаковать кончиком языка.
И самой дегустировать, как хорошее вино, находя ноты соли и перца, амбры и кумина, кожи и сандала.
Вот, значит, что это…
До настоящего момента она целовалась только с парнями, которые были ей безразличны. Она целовалась для пользы дела, целовалась светски, целовалась, откидывая шелковистую прядь с лица и глядя поверх плеча партнера. Она целовалась с ясным рассудком, ее раздражали острые зубы, жадный язык, клейкие слюни. Иногда целовалась со скуки, чтобы поиграть, целовалась, потому что на улице шел дождь или потому что никак не удавалось сосчитать стеклянные квадратики на окне. Или — воспоминание, по правде говоря, довольно постыдное, — чтобы получить сумку «Прада» или топик «Хлоэ». Гортензия постаралась забыть эту историю. Она была тогда ребенком, а звали его Шаваль. До чего же грубый, жестокий человек!
Она вновь приникла к губам Гэри и вздохнула.
Выходит, поцелуй может быть источником наслаждения.
Наслаждения, которое распространяется по телу тысячью маленьких огоньков, вызывает чудесную дрожь в тех местах, которые прежде казались ей совершенно нечувствительными.
Даже в деснах под зубами…
Наслаждение! Какое чудо!
И тут же она мысленно отметила, что доверяться наслаждению не стоит.

 

Они долго шли в темноте.
По белым улочкам богатых кварталов, ведущих к Гайд-парку. Улочкам с чистенькими беленькими парадными.
К квартире Гэри.
Они шли в тишине, держась за руки. Вернее, их руки и ноги двигались в едином порыве, в едином ритме — ее левая нога одновременно с его левой ногой, ее правая нога одновременно с его правой ногой. С серьезностью и сосредоточенностью конной стражи в меховых шапках, сопровождающей Ее Королевское Величество. Гортензия помнила эту игру — идти в ногу, не сбиваться с ритма. Ей было пять лет, и она за руку с мамой возвращалась из школы имени Дени Папена. Они жили в Курбевуа; ей не нравились фонари на проспекте. И дом ей не нравился. И его обитатели. Она просто ненавидела Курбевуа. Мысленно отбросив это воспоминание, она вернулась в настоящее.
Сжала руку Гэри, чтобы как следует укорениться в настоящем, которое, как она надеялась, станет будущим. Не выпускать больше эту руку. Человек с черными кудрями и глазами, которые меняют цвет от зеленого к карему, от карего к зеленому, с зубами элегантного хищника, с губами, зажигающими огоньки по всему телу.
Так вот что такое поцелуй…

 

— Так вот что такое поцелуй, — сказала она почти шепотом.
Слова растаяли в ночной темноте.
Он легко и нежно пожал ей руку в ответ. И прочел стихотворение, которое наполнило все происходящее торжественной красотой:
Away with your fictions of flimsy romance,
Those tissues of falsehood which Folly has wove;
Give me the mild beam of the soul-breathing glance
Or the rapture which dwells on the first kiss of love.

— Лорд Байрон. «Первый поцелуй любви».
Слово «любовь» упало в ночь прямо им под ноги. Гортензии захотелось нагнуться, подобрать его и положить себе в карман. Что с ней творится? Она становится невыносимо сентиментальной.
— Но ты ведь не смог бы спрятаться под всеми этими пальто, если бы на улице был июль месяц… — пробурчала она, чтобы выбраться из всего этого липкого конфетно-розового мира, в который постепенно погружалась.
— В июле я никогда никуда не хожу. В июле я стараюсь свалить…
— Как Золушка в полночь? Не слишком мужественная позиция.
Он прислонил ее к дереву, прижал ее бедра своими и вновь принялся целовать ее, не оставляя ей времени опомниться. Она раскрыла губы, чтобы поцелуй разворачивался неспешно и неотвратимо, провела рукой по его затылку, погладила нежную кожу за ухом, на мгновение задержала пальцы и почувствовала, как множество маленьких пожаров зажигаются в ней под горячим дыханием Гэри…
— Помни, Гортензия, не нужно меня провоцировать, — тихо сказал он, вшептывая каждое слово в нежные сильные губы Гортензии. — Я могу потерять терпение и самообладание!
— Что для английского джентльмена…
— …было бы весьма огорчительно.
Она умирала от любопытства, так хотелось спросить, чем закончилась его идиллия с Шарлоттой Брэдсберри. Если она действительно закончилась. Все, конец, разошлись, как в море корабли? Или конец, но с надеждой на возвращение, примирение, поцелуи, рвущие душу? Но лорд Байрон и английский джентльмен призвали ее к порядку, одев броней высокомерного презрения к сопернице. Держись молодцом, девочка моя, не обращай внимания на эту потаскуху. Это все в прошлом. Он здесь, рядом с тобой, и вы вдвоем идете сквозь лондонскую ночь. К чему разрушать эту чудную, неповторимую нежность?

 

— Мне вот интересно, что делают белки по ночам? — вздохнул Гэри. — Они спят сидя, лежа или свернувшись клубочком в гнезде?
— Ответ номер три. Белки спят в гнезде, прикрыв голову хвостом, как веером. Гнездо они делают из веток, сучков, листьев и мха. Оно спрятано в глубине дерева, на высоте не больше девяти метров, чтобы не унес ветер.
— Ты сочиняешь?
— Нет… Я прочитала в «Спиру». И подумала о тебе…
— Ах-ах! Ты иногда думаешь обо мне! — воскликнул он, воздев руку с видом победителя.
— Такое со мной бывает.
— А сама делала вид, что я тебе безразличен. Изображала холодную неприступную красавицу.
— Strategy of love, my dear!
— В стратегии и тактике тебе нет равных, Гортензия Кортес, верно я говорю?
— Я всего лишь ясно и четко мыслю.
— Жаль мне тебя, сама навязываешь себе какие-то границы, связываешь себя, сковываешь… Отказываешься от риска. А ведь только риск вызывает мурашки по коже…
— Я стараюсь себя обезопасить, вот и все. Я не из тех, кто считает, что страдание — первая ступенька к счастью.

 

Левая нога шагнула по инерции, а правая затормозила в нерешительности, застыла в воздухе, неуклюже опустилась. Ладонь Гортензии выскользнула из руки Гэри. Гортензия остановилась и подняла голову, задрав гордый подбородок маленького солдатика, собравшегося на войну, вид у нее был серьезный, важный, как у человека, который принял ответственное решение и хочет, чтобы его услышали.
— Никто не заставит меня страдать. Никогда ни один мужчина не увидит моих слез. Я отказываюсь от горя, боли, сомнений и ревности, от томительного ожидания, заплаканных глаз, от желтой бледности щек страдалицы, терзаемой подозрениями, от забвения…
— Отказываешься?
— Не хочу — и все! Мне и так хорошо.
— Ты уверена?
— Разве я не выгляжу абсолютно счастливой?
— Особенно сегодня вечером…
Он попытался засмеяться, протянул руку, чтобы взъерошить ей волосы — хотел как-то разрядить обстановку. Она оттолкнула его, чтобы, прежде чем новый поцелуй унесет ее далеко-далеко, прежде чем она не потеряет на несколько секунд сознание, они могли подписать хартию о взаимном уважении и добропорядочном поведении.
Сейчас не до шуток.
— Я заявляю раз и навсегда, что я редкостная, уникальная, чудесная, дивно прекрасная, хитроумная, образованная, оригинальная, талантливая, сверходаренная… что там еще?
— Думаю, ты ничего не забыла.
— Пришли мне напоминание, если я забыла еще какое-нибудь качество.
— Не премину…

 

Они двинулись вперед сквозь ночь, но правая и левая ноги уже не шагали в унисон, и руки уже едва касались друг друга — единство было разрушено. Гортензия заметила вдали решетки парка и большие деревья, сгибавшиеся от ветра. Она хотела бы так клониться под властью поцелуя, но не собиралась подвергать себя опасности. Нужно, чтобы Гэри это знал. В конце концов, будет честно его предупредить.
— Не хочу страдать, не хочу страдать, — вновь повторила она, заклиная верхушки далеких деревьев сохранить ее от любовных мук.
— Скажи мне вот что, Гортензия Кортес, сердце-то у тебя во всем этом участвует? Знаешь, такой орган, который трепещет, призывает к войне и насилию…
Она остановилась и торжествующим перстом указала себе на голову:
— Оно у меня сидит вот здесь, в единственном месте, где ему положено быть, то есть в моем мозгу… Так я могу сохранять над ним полный контроль… Неглупо, а?
— Удивительно… Мне такое в голову не приходило… — сказал Гэри. И как-то вдруг словно ссутулился.
Они теперь шли на некотором расстоянии друг от друга.
— Единственное, о чем я хотел бы попросить… перед лицом такого самообладания, которое не может не восхищать… Как бы сказать…
Взгляд Гортензии Кортес, устремленный было на вершины деревьев, вновь остановился на лице Гэри Уорда.
— Смогу ли я быть на высоте столь безупречного совершенства?
Гортензия снисходительно улыбнулась:
— Это вопрос тренировки, я просто рано начала.
— Но поскольку я в том пока не уверен, поскольку мне еще нужно отточить кое-какие детали, которые могли бы запятнать меня и уронить в твоих глазах, думаю, домой тебе придется идти в одиночестве, моя прекрасная Гортензия. И вновь вернуться в мой дом только тогда, когда я поднаторею в искусстве войны!
Она остановилась, положила руку ему на локоть, слегка улыбнулась, как бы спрашивая: «Ты шутишь, да? Ты же это не серьезно?..» Сжала локоть чуть сильнее… И вдруг почувствовала, как внутри нее разверзается бездна, которая зияет все глубже, все страшнее, зияет на том месте, где был чудный жар и маленькие огоньки, где бегали мурашки и разливалось веселье с каждым шагом: правая с его правой, левая с его левой, — радостно, легко, вперед, в ночь…
Она опомнилась: под ногами серый асфальт, ледяной холод сковал горло…
Он молча толкнул дверь подъезда.
Потом обернулся и поинтересовался, есть ли у нее деньги на такси или, может, поймать ей машину.
— Как джентльмен я не забываю о таких вещах!
— Я… я… справлюсь без твоей помощи и без твоей…
И, не находя более достаточно злых, унизительных и убийственных слов, она сжата кулаки, наполнила холодной яростью легкие, взметнула бурю из самых глубин своего существа и заорала, заорала в черноту лондонской ночи:
— Будь ты проклят, Гэри Уорд, гореть тебе в аду, не хочу тебя больше видеть! Никогда!

 

Потому что…

 

Только это она и могла сказать. Все, что в рот попало. Все, что могла выговорить, когда ей задавали вопросы, которых она не понимала.
— Ну так как, мадам Кортес, вы не собираетесь переехать «после того, что случилось»? Вы так дорожите этим местом? Сможете жить в этой квартире?
Голос понижается на тон, все облекается в кавычки, движения становятся вкрадчивыми, вид — приторно-заговорщицким, словно говорится о чем-то запретном: «О, это странно, не совсем здорово, что ли… Почему вам нужно тут остаться? Почему бы не переехать и не забыть обо всем этом? Ну скажите, мадам Кортес?»

 

Потому что…

 

Она говорила, выпрямившись и устремив глаза в пустоту. В очереди в универмаге, в булочной. Хотя вольна была не отвечать. Вольна была не делать вид, что отвечает.
— Вы неважно выглядите… Вам не кажется, мадам Кортес, что вам следует обратиться за помощью, сама я об этом ничего не знаю, спросите у кого-нибудь… кто мог бы вам помочь… такое горе! Потерять сестру — такое горе, от этого не так-то просто оправиться… Кто-то должен помочь вам выплеснуть все это…
Выплеснуть… Выплеснуть воспоминания, как ведро помоев?
Забыть улыбку Ирис, большие синие глаза Ирис, ее длинные черные волосы, остренький подбородок, грустный и смеющийся взгляд Ирис, браслеты, звенящие на запястьях, дневник последних дней Ирис, крестный путь Ирис, счастливый и тревожный, в пустой квартире в ожидании своего палача, и этот вальс в лесу при свете фар?
Раз-два-три, раз-два-три.
Медленный, медленный вальс…

 

— …Вам следует успокоиться, прогнать мучительные воспоминания. Вы будете лучше спать, у вас не будет кошмаров, у вас же бывают кошмары, не так ли? Вы можете мне доверять, мне от жизни доставалось, знаете… И у меня был свой крест…
Голос делается тихим, вкрадчивым, тошнотворным, липким, он вытягивает из нее откровенность.
— Почему, мадам Кортес?

 

Потому что.

 

— …или вам надо вновь заняться профессиональной деятельностью, вновь взяться за перо, написать новый роман… Это вас отвлечет, займет ваши время и силы, некоторые утверждают, что писательство лечит, что это как терапия… перестанете сидеть в четырех стенах и думать о… ну, вы понимаете, об этом… этом… — Тут голос падает, затихает, делая стыдливую паузу… — О том, о чем нельзя говорить. А почему бы вновь не взяться за вашу любимую эпоху — двенадцатый век, а? Вы ведь изучаете двенадцатый век? С ума сойти! Да вас часами можно слушать! Я тут давеча говорила мужу — эта мадам Кортес просто кладезь мудрости! Даже интересно, где она все это раскопала? Почему бы не поискать там другую историю, вроде той, что принесла вам удачу, а? Там же их, наверное, хоть лопатой греби!

 

Потому что…

 

— А вы можете написать продолжение! Все только того и ждут! Тысячи людей, уверяю вас, сотни и тысячи этого ждут! Какой ведь успех имела та книжка! Как там она называлась? «Такая красивая королева», нет? Нет… Как-как вы говорите? Ах, ну да! «Такая смиренная королева», я-то сама не читала, времени нет, мне не до того, стирка да глажка, ребятишки, вся в трудах, вся в трудах, но вот невестка ее обожает, обещала принести, как только заберет у подруги, та выпросила почитать… Книжки-то нынче дороги… Не всем повезло в жизни… Ну так что, мадам, как насчет небольшого продолжения? А что еще вам делать? Я, если бы времени было побольше, уж точно написала бы! О! Я сейчас расскажу вам историю своей жизни, может, это вас вдохновит? Уж точно не соскучитесь!
Руки самодовольно смыкаются на груди. Глазки маслянисто поблескивают под прищуренными веками, шея вытягивается. Маска пристойного сочувствия. Обезьянья пародия на милосердие. И ведь про себя при этом приговаривает: «Я выполняю свой долг, я пытаюсь вернуть бедняжку мадам Кортес к жизни, я воодушевляю ее и подбадриваю. Если она выкарабкается, то лишь благодаря мне…»

 

Жозефина улыбалась. Вежливо и сдержанно.
Потому что…

 

Она все время повторяла эти слова. Они служили для нее заслоном, оборонительной насыпью. Они заслоняли ее от любопытных носов и алчных до сплетен губ, нашептывающих вопросы. Отделяли стеной, за которой она уже не слышала вкрадчивых голосов, она читала слова по губам, ощущая жалость и отвращение к людям, которые не могли удержаться от разговоров, от общения с ней.
Она изолировала себя от них, обезвреживала злые языки, обрубала звук.

 

Потому что…
Потому что…
Потому что…

 

— Бедняжка мадам Кортес, — должно быть, думали они, удаляясь. — Все у нее было, а теперь ничего не осталось. Одни слезы. Должна сказать, такое не с каждым случается. Обычно про такое читают в газетах и думают при этом, мол, с нами-то такого и быть не может. Сперва я даже не поверила. Но по телевизору показали. В криминальных новостях. Да-да, вот так. Я подумала — да не может быть! Оказаться в самом центре такой истории! Нет, ну сами видите, незаурядная ситуация. Ах! Вы что, в самом деле не знаете, о чем речь? Где ж вас носило этим летом, а? Во всех газетах пропечатали! История обычной женщины, совершенно обычной, ну вот как вы и я, с которой происходили необыкновенные события… Да-да, уверяю вас! Сначала ее бросает муж и уезжает в Кению разводить крокодилов! Именно так, в Кению, на крокодилью ферму! Он думал на этом подняться и сколотить состояние! Тоже мне, Тартарен из Тараскона! А бедняжка остается одна во Франции с двумя крошками и без гроша в кармане — но с кучей долгов. Она уж не знает, куда приткнуться. Обжегшись на молоке, дует на воду, как говорится. А у нее была сестра, которую звали Ирис… Вот тут и завязывается история… Очень богатая, очень красивая, очень заметная — и при этом ее терзает смертельная скука. Хотя у нее-то было все: прекрасная квартирка с чудной мебелью, прекрасный муж, прекрасный сынишка — примерный ученик, преданная няня и веер кредиток. Никаких забот! Живи себе и радуйся! Вы следите за моей мыслью? Ну вот… ей этого показалось мало. Она мечтала стать знаменитой, выступать по телевизору, позировать для журналов. И значит, как-то вечером, на званом ужине, она объявляет, что собирается писать книгу. Слово, как говорится, не воробей… Все начинают ждать от нее книгу. Спрашивают, о чем книга, сколько уже написано, как идет работа и прочее! Она уже не знает, что отвечать, впадает в панику, у нее начинаются жуткие мигрени… И тогда она просит бедняжку мадам Кортес написать за нее. А мадам Кортес изучала историю Средневековья и писала мудреные исследования про это время. Мы-то уже не помним, а этот период истории когда-то существовал! Это был ее кусок хлеба. Ей платили, чтобы она копалась в этом старье. Да-да, представьте себе, есть люди, которые всю жизнь занимаются давно забытыми вещами! А какой с этого прок, собственно говоря? Если хотите знать мое мнение — никакого… А ведь на это тоже идут деньги налогоплательщиков! Потом удивляемся, куда они деваются… Ну, я отвлеклась… Короче, сестра просит ее написать книгу, и, конечно же, бедняжка мадам Кортес соглашается. Ей деньги нужны, ее можно понять! И потом, она никогда ни в чем не отказывала сестре. Говорят, обожала ее — дальше некуда. Это уже не любовь, а какое-то обожествление. С детских лет сестра водила ее за нос, унижала, помыкала ею, а та все терпела. Ну и вот, она пишет книгу, что-то про свое Средневековье, все хвалят, я так не читала, времени нет, до того ли, уж мне есть чем заняться, кроме как портить глаза над всякими сентиментальными глупостями, пусть даже историческими… Книжка выходит в свет. Успех сногсшибательный! Сестрица мелькает в прессе и на экране, продает публике все что ни попадя — рецепт яблочного пирога, букетики цветов, свой школьный дневник, сводки погоды, ну вы понимаете… В каждой бочке затычка, как говорится! Лишь бы на виду, чтобы все о ней постоянно говорили. Чтобы все время быть в центре внимания, и не дай Бог где-то о ней не напишут… И тут разражается скандал! Дочь мадам Кортес, Гортензия, старшенькая, та еще стервочка, между нами говоря, пробирается на телевидение и обо всем рассказывает! В прямом эфире! Девочке палец в рот не клади, это точно! Красотка Ирис Дюпен разоблачена, все тычут в нее пальцами, смеются, она не в силах этого перенести и на несколько месяцев пропадает в частной клинике, но выходит оттуда в совершенно разобранном виде — одно лечат, другое калечат, ну как обычно. Сделали из нее наркоманку! Накачали снотворными! А тем временем муж… Муж мадам Кортес, который сбежал в Кению… Ну вот, мужа этого сожрал крокодил… Да-да, вы не ослышались! Жуткая история, просто жуткая, я ж говорила, нечто из ряда вон… И бедняжка мадам Кортес остается вдовой, с ненормальной депрессивной сестрой-алкоголичкой, которая, желая утешиться, бросается прямиком в объятия убийцы! Невероятная история, прямо скажем. Если бы это не я вам рассказала, вы бы небось и не поверили! Мужчина, так сказать, в самом расцвете сил, красавец, обеспеченный, с прекрасным положением в обществе, безупречной репутацией, банкир, денег куры не клюют, всякие там смокинги-запонки, все на месте. А сам — убийца! Да-да! Именно так! Прям настоящий маньяк, серийный убийца! Не то чтобы одну зарезал! Дюжину, не меньше! И все женщины, естественно! С ними же легче справиться!

 

У кумушек в очереди за длинным батоном раскрываются рты, загораются глаза, сердца бьются чаще…
А повествовательница, наслаждаясь этим интересом, уже не может отпустить аудиторию и, набрав в легкие воздуха, продолжает…

 

— Да, забыла сказать, он жил в том же доме, что и мадам Кортес. Она и познакомила его с сестрой, представляете, как она должна себя за это корить! Небось целыми днями кусает локти, пока у нее перед глазами все прокручивается и прокручивается эта история. И не может сомкнуть ночью глаз, совесть ее мучит, мучит… Она даже, верно, говорит себе, ежели хотите знать мое мнение, что сама убила свою сестру. Я-то ее знаю как облупленную, все на моих глазах, соседка как-никак… Ну нет, не совсем чтобы соседка, но соседка подруги моей невестки… Она, она сама толкнула сестру в объятия убийцы, да-да… Я, кстати, его как-то видела в мясной лавке за углом, вот как вас сейчас… Рядом стояли в очереди в кассу, у него еще в руке был такой красивый красный кожаный бумажник, не из дешевых, я хорошо разглядела… Надо сказать, интересный мужчина… Маньяки, говорят, часто бывают обаятельными… Ну да, им же надо охмурить свою жертву. А на какого-нибудь урода женщина и не польстится… И не получит ножом в сердце, как бедняжка Ирис Дюпен…

 

Жозефина все это слышала.
Слышала, не слушая.
Она читала это по спинам очереди в универмаге.
Смахивала с себя, как пауков, быстрые взгляды любопытных.
И знала, что все разговоры заканчивались одним и тем же: «…Ее сестра — совсем другое дело. Очень красивая женщина. Элегантная, утонченная, красивая — глаз не отвести! Глаза как бездонные озера! А какая стать! Роскошная женщина! Ничего общего с бедняжкой мадам Кортес. Небо и земля».
Она оставалась все той же.
Той же, что и будет всегда.
Жозефиной Кортес. Самой обыкновенной женщиной.

 

Даже Ширли донимала ее вопросами.
Она звонила из Лондона почти каждый день. Обычно рано утром. Вроде интересовалась, какой сорт камамбера лучше, уточняла, как перевести какое-то французское выражение, или справлялась о расписании поездов. Как ни в чем не бывало спрашивала, как дела, напряженно прислушиваясь к тону Жозефины: «Все нормально, Жози? Ты хорошо спала? Everything under control?», рассказывала смешные истории про свой крестовый поход на сахар, про программу спасения толстеющих детей, про сердечнососудистые проблемы при ожирении, делала вид, что увлечена собственным рассказом, ловила на расстоянии тень улыбки, пытаясь определить ее по секундному молчанию в трубке, вздоху или тихому одобрительному хмыканью.
Тараторила, ходила вокруг да около…
Каждый раз задавала одни и те же вопросы:
— А как твоя диссертация? Когда защита? Хочешь, я приеду и поддержу тебя? А то ведь и правда приеду, ты знаешь… Ты свистни, тебя не заставлю я ждать. Ты не слишком там трусишь? Семь тысяч страниц! Му God! Ты неплохо поработала… Четыре часа выступления! А Зоэ? Уже во втором! Скоро пятнадцать! Ну как у нее дела? А что слышно о ее парне, не помню, как там его? Ну… Сын этого… Гаэтан? Пишет ей письма, звонит… Вот бедняга! Такое перенес! А как Ифигения? Муж-бандит не объявлялся? Ну и слава богу! А малыши? А мсье Сандоз так и не признался? Никак не решится? Надо мне приехать и дать ему пинка для ускорения. Чего он тянет, старый хрыч? Ждет, что у него уши мхом порастут?
Она выпевала фразы, напирала на глаголы, нагромождала вопросы, пытаясь растормошить Жозефину, вытащить ее из зоны молчания, выманить ее всегдашний заливистый смех.
— А что слышно про Марселя и Жозиану? А… Присылает цветы? А с ней разговаривала по телефону… Знаешь, они так любят друг друга… Надо тебе с ними как-нибудь увидеться. Не хочешь? Почему?

 

Потому что…

 

— А Гарибальди, симпатягу-инспектора, не встречала? Он на месте? Ну, значит, тебя хорошо охраняют! А Пинарелли-сын? Все с мамашей таскается? Может, он маленько гей, а? А любвеобильный мсье Мерсон? А его колыхающаяся супруга?
А скажи мне, те две квартиры, ну… в них кто-нибудь въехал? А ты познакомилась с новыми жильцами? Нет пока? Видела, но еще не говорила? А та пустует? Ну понятно… Я понимаю, Жозичка моя, но тебе надо заставить себя выходить на улицу… Нельзя вечно пребывать в спячке… Почему бы тебе не приехать ко мне? Не можешь из-за защиты?.. Да, но потом? Потом приезжай на несколько дней в Лондон. С Гортензией увидишься, с Гэри, будем везде ходить, я свожу тебя поплавать в Хэмпстед-Хит, прямо посреди Лондона, это гениально, ты словно переносишься в девятнадцатый век, там деревянный понтон, кувшинки, ледяная вода. Я хожу туда каждое утро и чувствую себя отлично… Ты меня слушаешь?..

 

Шквал вопросов, попытка встряхнуть Жозефину, вывести из опасного ступора и прогнать единственный вопрос, который действительно ее терзает…
Почему так?
Почему она бросилась прямо в пасть этого чудовища? Этого безумца, хладнокровного убийцы, истязавшего своих жену и детей, превратившего ее в рабыню, прежде чем вонзить нож в ее сердце?
Сестра, старшая сестрица, мой кумир, краса моя ненаглядная, любовь моя, самая красивая в мире, самая яркая и обаятельная, твоя кровь стучит в моих висках, бьется в моих венах…
Почему, вопрошала Жозефина, почему?

 

Потому что…
Отвечал какой-то незнакомый голос…
Потому что…
Потому что она искала любовь. И взамен была готова отдать себя без остатка, не торгуясь, ничего не выгадывая, — а он обещал ей все счастье мира. Она поверила. И умерла счастливой, бесконечно счастливой.
Она никогда прежде не была такой счастливой.
Почему?
Жозефина никак не могла избавиться от этого слова, которое гвоздем вколачивалось в ее голову, влекло за собой другие вопросы-гвозди, воздвигало вокруг высокие стены, через которые не перебраться.
«А я-то почему жива?
Потому что я вроде бы жива…»

Ширли не сдавалась. Она обеими руками и сердцем тянулась над Темзой, над Ла-Маншем в далекий Париж и ворчала:
— Ты меня не слушаешь… Я прекрасно слышу, что ты меня не слушаешь…
— Мне не хочется разговаривать…
— Ты не можешь вот так сидеть в четырех стенах…
— Ширли…
— Я знаю, что у тебя крутится в голове и мешает жить… Знаю! Ты ни в чем не виновата, Жози!
— …
— И он тоже ни в чем не виноват… И ты, и он тут ни при чем. Почему ты отказываешься это понять? Почему не отвечаешь на его письма?

 

Потому что…

 

— Он сказал, что будет ждать тебя, но он не может ждать всю жизнь, Жози! Ты себе делаешь хуже, ему делаешь хуже, а почему? Не вы же ее…

 

Тут Жозефина взрывается. Словно ей взрезали горло, вскрыли ножом, растерзали на части, обнажили голосовые связки, и она орет в телефон, орет своей подруге, которая звонит ей каждый день, внушая: я рядом, я здесь, я все сделаю для тебя…
— Ну, Ширли, давай договаривай!
— Что за хрень! Хватит, Жози, правда хватит! Так ее не вернешь!
Почему же тогда, а? Ну почему…

 

Потому что…

 

И пока она не сможет ответить на этот вопрос, жизнь ее не сможет продолжиться. Она так и будет бездвижной немой затворницей, которая больше не улыбается, не кричит от радости или наслаждения, не замирает в его объятиях…
В объятиях Филиппа Дюпена. Мужа Ирис.
Мужа ее сестры.
Человека, с которым она разговаривает по ночам, зарывшись лицом в подушку.
Она хотела бы вечно оставаться в его объятиях.
Но ей надо забыть его как можно скорее.
Наверное, она тоже умерла.
Ирис утащила ее, увлекла за собой в вальсе при свете фар, подставила под разящий удар кинжала с длинным лезвием. Раз-два-три, раз-два-три, идем со мной, Жозефина, пошли отсюда… Вот увидишь, это так просто!
Ирис опять придумала новую игру. Как тогда, в детстве.
Страшный Крюк хотел схряпать Крика и Крока, но они сами его схрумкали.
И все же на лесной полянке в ту ночь победил страшный Крюк.
Он схряпал Ирис.
И скоро схряпает Жозефину.
Жозефина ведь все всегда повторяла за Ирис.

 

— Да, я понимаю, Жози, — уговаривала ее по телефону Ширли, — именно так, ты хочешь к ней… Ты будешь делать минимум необходимых дел, жить для Зоэ и Гортензии, оплачивать их занятия, быть доброй мамочкой и запрещать себе все остальное! Ты не имеешь права быть женщиной, потому что та, что была настоящей женщиной, ушла. Ты сама себе это запрещаешь! Ну так вот, я твоя подруга, и я против, я не согласна…

 

Жозефина бросает трубку.

 

Ширли перезванивает и опять повторяет одни и те же слова, они рвутся в ярости из ее уст:
— Но я не понимаю, ты ведь спала с ним сразу после смерти Ирис, вы жили только друг для друга, и что теперь? Ответь, Жози, ответь!

 

Жозефина роняла трубку, закрывала глаза, сжимала голову локтями. Не вспоминать об этом времени, забыть, забыть… Голос в телефоне бился и метался, как маленький разъяренный злой дух.
— Заживо себя хоронишь? Да? Но ради чего? Ради чего, Жози? Ты не имеешь права…
Жозефина грохнула телефон об стенку.
Она хотела забыть те счастливые дни.
Те дни, когда она забывалась в нем, растворялась в нем и таяла…
Когда цеплялась за счастье быть рядом с ним, чувствовать его кожу, его губы.
Думая об этом, она прижимала пальцы к губам и шептала: «Филипп… Филипп…»
Ширли она об этом не расскажет.
Никому не расскажет.

 

Только Дю Геклен все знал.
Дю Геклен не задавал вопросов.
Дю Геклен подвывал, поглядывая на нее, когда она становилась невыносимо грустной, когда ее взгляд упирался в пол и горе пригибало ее к земле.
Он крутился волчком, жалобный вой вырывался из его пасти. Мотал головой, словно отказываясь видеть ее в таком состоянии.
Он бегал за поводком, хотя она никогда не надевала ему поводок, тот вечно валялся в прихожей в корзинке для ключей. Бросал поводок к ее ногам и, казалось, говорил: пойдем погуляем, тебе надо развеяться…
Она не могла устоять перед этим собачьим уродцем.
И они шли на пробежку вокруг озера в Булонском лесу.
Она бежала, он следовал за ней.
Он словно замыкал шествие. Двигался мощно, неторопливо и размеренно. Вынуждал ее тем самым не тормозить, не останавливаться, не упираться лбом в ствол дерева, чтобы выбросить из себя рвущееся наружу рыдание.
Она пробегала круг, другой, третий. Бегала среди деревьев, пока не деревенели руки, не деревенела шея, не деревенели ноги и не деревенело сердце.
Бегала до полного изнеможения.
Падала в траву и чувствовала, как Дю Геклен тяжело приваливается рядом. Он отдувался, фыркал, пускал слюни. Голова его торчала из травы: он следил, чтобы никто не подошел к ним слишком близко.
Большой дог, изуродованный шрамами, с черной блестящей шкурой, охранял ее.
Она закрывала глаза, и горькие слезы стекали по ее одеревеневшему лицу.

 

Ширли посмотрела на три зеленых яблока, мандарины, миндаль, инжир и лесные орехи, разложенные на большом глиняном блюде на кухонном столе, и подумала, что по возвращении из Хэмпстед-Хит ей надо будет позавтракать.
Несмотря на холод и мелкий моросящий дождик, она все равно ходила плавать.
Она забывала. Каждый раз забывала, как накануне разбила нос о горе Жозефины. Каждое утро одно и то же: она разбивала нос о стену ее горя.
Она всякий раз поджидала идеального времени: Зоэ ушла в школу, и Жозефина, босая, в пижаме, с накинутым на спину старым пуловером, на кухне убирает со стола после завтрака.
Она набирала номер Жозефины.
Говорила, говорила и растерянно опускала трубку, в которой пищали короткие гудки.
Не понимала, что ей сделать, что сказать, что придумать. И задыхалась от бессилия.

 

Сегодня утром она опять потерпела поражение.

 

Ширли взяла шапочку, перчатки, куртку, сумку с набором для плавания — купальник, полотенце, очки — и ключ от велосипедного замка.
Каждое утро она ныряла в холодные воды хэмпстедского пруда.
Ставила будильник на семь часов, выкатывалась из кровати, еле передвигая ноги, брела умываться, ворчала: «Вот идиотка… ты мазохистка, что ли?» — совала голову под холодный кран, наливала себе чашечку горячего чая, звонила Жозефине, хитрила, вновь терпела поражение, надевала тренировочный костюм, толстые шерстяные носки, шерстяной свитер, второй шерстяной свитер, хватала сумку и выходила на улицу, в холод и сырость.
В это утро она остановилась перед зеркалом в прихожей. Достала тюбик блеска для губ. Мазнула перламутрово-розовым. Покусала губы, чтобы распределить помаду. Едва прошлась щеткой по ресницам, наметила полоску румян, натянула на стриженую голову шапочку с белым витым орнаментом, вытащила наружу светлую вьющуюся прядь, потом, довольная этим ненавязчивым проявлением женственности, захлопнула дверь и спустилась во двор за велосипедом.
Старый ржавый велосипед. Скрипит, как несмазанная телега. Подарок отца на Рождество, которое они праздновали в его служебной квартире в Букингемском дворце. Гэри было тогда десять. Гигантская елка, сверкающие шары, ватные хлопья снега и красный велосипед с двадцатью одной скоростью, на котором был завязан огромный золотой бант. Для нее.
Раньше он был ослепительно красным, с нарядной фарой, раньше он сверкал хромированными деталями. А теперь он…
Ей трудно его описать. Она стыдливо говорила, что он… утратил свой блеск.

 

Она крутила, крутила педали, крутила без устали.
Увертывалась от автомобилей и многоэтажных автобусов, которые заносило на поворотах, и они едва не сбивали ее. Поворачивала направо, поворачивала налево, стремясь лишь к одному: поскорее попасть на Хит-роуд, Хэмпстед, Северный Лондон. Промчавшись мимо знаменитого старинного паба The Spaniards Inn, поздоровалась с Оскаром Уайльдом, выехала на велосипедную дорожку. Поднималась в горку, мчалась под горку, крутила, крутила педали. Проехала через Бельсайз-парк, где когда-то прогуливались Байрон и Китс, полюбовалась золотом и багрянцем осенних листьев. Закрыла глаза и открыла их, только когда миновала кошмарно уродливую заправочную станцию и…
Погрузилась в зеленоватые воды пруда. Темные воды с коричневыми длинными водорослями, ветки деревьев тянутся к ним, роняя капли, лебеди и утки шумно вспархивают, если кто-то приближается.

 

Может, она встретит его перед купанием?

 

Мужчина на велосипеде тоже осваивал холодные пруды. Они познакомились на прошлой неделе. На спуске от Парламент-хилл у Ширли отказали тормоза, и она на полном ходу врезалась в него.
— Простите, мне очень жаль! — сказала она, поправив упавшую на глаза шапочку.
И потерла подбородок. В момент столкновения она лицом налетела на плечо незнакомца.
Он, опершись ногой о землю, разглядывал ее велосипед. Она видела только шапочку, похожую на ее собственную, широкую спину в красной аляске, склонившуюся над передним колесом, и ноги в бежевых вельветовых брюках. Широкий вельвет слегка потерся на коленях.
— Ваши тормоза совсем износились, они могут отказать в любую минуту… Вы что, раньше не замечали?
— Да он старый уже… Нужно новый купить.
— Да, пора…
Он выпрямился.
Взгляд Ширли поднялся от истрепанных тормозных тросиков к лицу незнакомца. Хорошее лицо. Открытое, приветливое, с такой… такой… Она заставила себя сосредоточиться на поиске нужного слова, чтобы успокоить взметнувшийся в ней ураган. «Тревога! Тревога! Шторм семь баллов!» — нашептывал маленький голосок. Спокойное сильное лицо, свидетельствующее о внутренней мощи, неподдельной, настоящей мощи. Хорошее лицо с широкой улыбкой, крепкий подбородок, смеющиеся глаза, густые каштановые волосы буйными прядями вылезают из-под шапочки. Ширли глаз не могла от него отвести. Он выглядел как… ну, как король, у которого есть сокровище, не представляющее ценности для других, но для него бесценное… Да, именно так: у него был вид скромного и жизнерадостного короля.
Она разглядывала его и выглядела при этом, вероятно, довольно глупо, потому что он усмехнулся и добавил:
— Я на вашем месте вернулся бы пешком с таким-то велосипедом… Потому что в противном случае вы попадете в колонку вечерних происшествий…
А поскольку она не отвечала, поскольку все смотрела и смотрела ему в глаза, пытаясь удержать этот сильный и нежный взгляд, который лишал ее дара речи и превращал в идиотку, он прибавил:
— М-м… Мы знакомы?
— Вроде бы нет.
— Оливер Бун, — представился он, протягивая ей руку. До чего у него длинные, тонкие, можно сказать, хрупкие пальцы. Пальцы музыканта.
Она мгновенно устыдилась, что ему приходится возиться с ее тормозами.
— Ширли Уорд.
Пожатие мощное и сильное, Ширли едва не вскрикнула от неожиданности.
Она глуповато хихикнула, словно девчонка, которая безуспешно пытается восстановить утраченный за считаные секунды авторитет.
— Ну ладно… хорошо, спасибо вам.
— Не за что. Только будьте осторожны.
— Договорились.
Она села на велосипед и, вращая педали как можно медленнее, доехала до пруда, готовая в любой момент притормозить ногой.
Перед въездом на пляж висела табличка:
NO DOGS
NO CYCLES
NO RADIOS
NO DROWNING
Последняя фраза ее развеселила. Запрещено топиться! Может, именно этого ей больше всего не хватало за годы жизни во Франции: английского юмора. Французские шутки ее не смешили, и она много раз говорила себе, что остается англичанкой до мозга костей.
Она привязала велосипед к деревянному барьеру и обернулась.
Он привязывал свой неподалеку.
Ширли была раздосадована.
Ей не хотелось, чтобы он думал, что она его преследует, но факт оставался фактом — они ездили купаться в одно и то же место. Она махнула сумкой и воскликнула:
— Вы тоже плаваете?
— Да… Раньше я ходил на мужской пляж, но… гм… Мне больше нравится этот, где перемешаны оба…
Он вдруг замолчал. Хотел сказать: «Где перемешаны оба пола», но осекся.
«Ну-ну, — подумала Ширли, — он тоже стесняется. Значит, он так же смущен, как и я. Так же взволнован».
И она почувствовала себя свободнее. Расслабилась.
Сняла шапку, тряхнула волосами и предложила:
— Ну что, пошли?

 

Потом они плавали, плавали…
Одни в большом пруду. Воздух был холодным, обжигающим. Капли дождя покалывали руки и плечи. На берегу сидели рыбаки. Лебеди горделиво вытягивали шеи, их головы торчали над высокой травой. Они пронзительно покрикивали, пытались ущипнуть друг друга клювами и отскакивали, яростно шипя.
Он двигался быстрым и ровным кролем.
Ей удавалось держаться с ним вровень, но потом мощным движением он обогнал ее.
Дальше она плыла, не обращая на него внимания.
Когда она вышла на берег, его не было видно.
И она почувствовала себя невероятно одинокой.

 

Сегодня утром его велосипеда не было видно у изгороди.
Ширли не улыбнулась, прочтя надпись о запрещении топиться. И решила, что это дурной знак.
Значит, она вошла в опасную зону.
А это ей не нравилось.
Она вздохнула. Разделась, сбросив одежду на деревянные мостки.
Подняла одежду и аккуратно сложила.
Обернулась проверить, не спешит ли он к берегу.
Нырнула рыбкой.
Почувствовала, как водоросль пощекотала ее ногу.
Вскрикнула на весь пляж.
И быстрым кролем ринулась вперед.
У нее есть еще время, чтобы его забыть.
И кстати, она ведь забыла его имя.
И кстати, она давно запретила себе такие эмоции.
Аляска в шотладскую клетку? Шерстяная шапочка? Потертые вельветовые брюки! Пальцы часовщика. Черт знает что такое!
Она не склонна к романтике. Нет. Она — одинокая женщина, которой свойственно мечтать. Мечтать о спутнике. Она непроизвольно искала плечо, на которое можно опереться, губы, чтобы прикасаться к ним губами, руку, в которую можно вцепиться, переходя через улицу, внимательное ухо — нашептывать дурацкие откровения, — в общем, сообщника, с которым вечером можно смотреть телесериал. Какой-нибудь дебильный сериал, который люди смотрят, только когда влюблены, — ведь от любви глупеют.
«Да, от любви глупеют, девочка моя, — твердила она себе, мощно разбивая волны руками, словно вколачивая в них очевидную истину. — Не забывай об этом. О’кей, ты одинока, о’кей, тебя это достало, о’кей, тебе позарез нужен роман, красивый и бурный роман, но не забывай: от любви глупеют. Ничего не поделаешь. А уж ты — особенно. Ты уже напоролась на все возможные подводные камни любви. К твоему берегу вечно плывет одно дерьмо. Тебе всю жизнь везет на пустозвонов, а этот тип с ангельской физиономией, вполне возможно, только что откинулся из тюряги!»
Это привело ее мысли в порядок, и она проплавала три четверти часа, не думая ни о чем: ни о человеке в клетчатой аляске, ни о своем последнем любовнике, который объявил ей о разрыве эсэмэской. Это теперь такая мода. Мужчины проходят по жизни тихо, почти безмолвно. Чтобы попрощаться, им достаточно большого пальца и набора аббревиатур: «Ухожу навсег, прости пжлст».
Но во взгляде человека в клетчатой аляске ей почудилось иное: внимание, забота, теплота… Он не скользнул по ней взглядом, а именно посмотрел на нее.
Посмотреть: остановить взгляд, вглядеться, оценить.
Глянуть добрым глазом: доброжелательно оценить.
А добрыми глазами? Значит, вдвойне доброжелательно.
Но без напряжения, без навязчивости. Легкий ласковый взгляд. Не вскользь, не мимоходом. Его взгляд принимал ее в расчет, он словно усаживал ее в удобное кресло, предлагал чашечку чая, каплю молока, завязывал неспешную беседу.
И ведь правда у них тогда как будто завязалась беседа, которую ей хотелось продолжить. О которой она мечтала, мечтала о разговорах один на один, мечтала говорить и говорить с ним, словно они пара.
«Оп-па! Вот я и попалась, я назвала вещи своими именами, — подумала она, выбираясь из воды и растираясь махровым полотенцем. — Хочу быть с кем-нибудь парой. Достало одиночество. Если человек слитком долго один, он в конце концов превращается в ноль, нет?»

 

И с кем же она составляла пару?
С сыном? В той или иной степени.
«И это замечательно! У него своя жизнь, собственная квартира, свои друзья и своя девушка. Вот только карьера не получается, но это придет в свое время… Знала ли я в двадцать лет, чем буду заниматься в жизни? В двадцать лет я трахалась с первым встречным, хлестала пиво, курила косяки, валялась в канавах, носила черные кожаные мини-юбки и рваные колготки, красовалась с пирсингом в носу и в конце концов залетела!
Нужно взглянуть правде в глаза: я ни с кем не составляла пару. Со времен человека в черном.
Но об этом лучше вообще не думать. Так что давай-ка успокойся, девочка моя. Учись покою, ясности, одиночеству и целомудрию!»
Последнее слово она выдохнула, словно выплюнула.

 

Она вернулась домой, поставила велосипед и подумала о Жозефине.
«Она и есть моя любовь. Я люблю ее. Но не той любовью, что обнимает за шею и тянет в кровать. Я бы к ней через Гималаи на шпильках помчалась, только свистни. И потому мне грустно, что я сейчас ничем не могу ей помочь. Мы как пара старых любовников. Пожилая пара, в которой каждый ловит улыбку другого, чтобы улыбнуться в ответ.
Мы вместе росли. Мы вместе учились жизни. Мы восемь лет прожили бок о бок».

 

«Я бежала в Курбевуа, чтобы скрыться от человека в черном. Он открыл секрет моего рождения и намеревался меня шантажировать.
Я выбрала это место наугад, ткнув карандашом в окрестности Парижа. Курбевуа. Многоквартирный дом с проржавевшими балконами.
Жозефина и Антуан Кортесы. Гортензия и Зоэ. Соседи по лестничной клетке. Типичное французское семейство. Гэри понемногу начал забывать английский. Я пекла кексы, пироги, пирожные и пиццу и продавала их на корпоративные вечеринки, свадьбы, на праздники бар-мицвы. Я решила, что буду зарабатывать на жизнь именно так. Я рассказывала, что поселилась во Франции, чтобы забыть Англию. Жозефина верила. А потом как-то раз я все ей рассказала: про великую любовь моего отца, про то, кто моя мать… Про мое детство в красных коридорах Букингемского дворца, как я гукала и училась ходить на пушистых коврах, про утренний реверанс Ее Величеству Королеве-матери… Я была незаконным ребенком, бастардом, который прятался в задних комнатах, — но при этом я — дитя любви, добавила я смеясь, чтобы рассеять грустное впечатление от моего рассказа… Жозефина…
У них остался кусочек прошлого — альбом фотографий, былых страхов, хохота в парикмахерской, пригоревших пирогов, индеек с каштанами, фильмов, которые они смотрели, вытирая слезы, надежд и откровений на берегу бассейна. Я все могу ей сказать. Она меня слушает. И смотрит добрым, ласковым, уверенным взглядом.
Похожий взгляд у человека в красной клетчатой аляске».
Она шлепнула себя по губам и помчалась на штурм лестницы, ведущей с пляжа.

 

Дома, на кухне, ее ждал Гэри.
У него были ключи, и он приходил когда заблагорассудится.
Однажды она спросила его: «А тебе не приходило в голову, что я могу быть не одна?» Он удивленно уставился на нее: «Хм… Нет…» — «И тем не менее! Со мной вполне может такое случиться». — «Ладно, в следующий раз войду на цыпочках!» — «Не уверена, что этого достаточно. Я всегда звоню тебе, прежде чем прийти».
Он слегка улыбнулся, что означало: ты моя мать, ты не должна валяться в постели с мужчинами. Она внезапно почувствовала себя очень старой. «Но мне всего сорок один год, Гэри!» — «Но это немало, ведь так?» — «Не сказала бы! Трахаться можно до восьмидесяти шести, и это входит в мои планы!» — «А ты не боишься, что потом костей не соберешь?» — озабоченно поинтересовался он.

 

Он удивленно поднял бровь, когда она сняла шапочку и встряхнула мокрыми волосами.
— Ты ходила в бассейн?
— Гораздо лучше. Ездила в Хэмпстед-Хит.
— Хочешь яичницу с беконом, грибами, сосиской, помидором и картошкой? Могу приготовить тебе завтрак…
— Of course, my love! Ты давно здесь?
— Надо поговорить! Срочно!
— Ты серьезно?
— Угу…
— Но я успею принять душ?
— Угу…
— Кончай угукать, ты не сова!
— Угу…
Ширли кинула в сына шапкой, но он, хохоча, увернулся.
— Тебе надо помыться, мамуль, ты пахнешь тиной.
— Ох! В самом деле?
— Да-да. И это не очень сексуально!
Он защитился рукой — мать собиралась его шлепнуть, — и она, смеясь, направилась в душ.

 

«Я люблю его, люблю этого малыша! Это моя звездочка, моя ясная зорька, мой король-бродяга, моя кровиночка, моя соломинка, мой громоотвод…» Она напевала это, намыливаясь душистым мылом ручной работы с апельсином и корицей. Воняет тиной! Да ни за что на свете! Воняет тиной! Кошмар какой! Ее кожа была гладкой и душистой, и она благодарила бога, что дал ей такое тело: длинное, стройное, мускулистое. Вечно мы забываем поблагодарить родителей за то, что они подарили нам при рождении. Спасибо папе! Спасибо матери… Она никогда не осмелилась бы сказать это матери. Она звала ее «мать», никогда не разговаривала с ней ни про сердечные дела, ни про телесные нужды и при встрече сдержанно целовала в щеку. Даже не в обе щеки. Поцеловать два раза — это уже нарушение этикета. Странно вот так сохранять дистанцию с собственной матерью. Но Ширли привыкла. Она научилась распознавать нежность за выпрямленной спиной и лежащими на коленях руками. Она узнавала ее во внезапном приступе кашля, поднятом плече, напряженной шее, выдающей пристальное внимание, в блеске глаз, в движении пальцев, теребящих край юбки. Она привыкла, приспособилась, но иногда ей чего-то недоставало. Трудно, когда нельзя расслабиться, случайно выругаться, тронуть за плечо, когда нельзя стащить у матери джинсы, помаду или щипцы для завивки. Однажды — это было во времена человека в черном, когда горе переполняло ее и она уже не знала, как ей отделаться от него, от опасности, которую представлял этот человек… она попросила мать о встрече и обняла ее, и мать ей это позволила, хоть и была в ее объятиях суха и холодна, как деревяшка. Вытянув руки вдоль туловища, напрягая затылок, она старалась сохранить подобающую дистанцию между собой и дочерью… Мать выслушала ее, ничего не сказала, но предприняла кое-какие действия. Когда Ширли узнала, что сделала для нее мать — только для нее одной, — она расплакалась. Крупные слезы катились по ее лицу — она выплакалась за все те разы, когда не имела возможности проявить чувства.
Всю тяжесть подросткового бунта Ширли пришлось выдерживать отцу. Мать просто молча ее осудила… Мать наморщила лоб, когда Ширли вернулась из Шотландии с маленьким Гэри на руках. Ей был двадцать один год. Мать слегка отпрянула от нее — это означало «shocking», и прошипела, что считает такое поведение «неприемлемым». «Неприемлемым».
Мать использовала королевский лексикон и никогда не выходила из себя.

 

Ширли вышла из душа в небесно-голубом пеньюаре и белом тюрбане из полотенца.
— А вот и великий паша!
— Ты, как я погляжу, в превосходном настроении…
— Об этом я и хотел с тобой поговорить… Но прежде попробуй и скажи — как тебе моя яичница? Я под конец еще побрызгал все малиновым уксусом, купленным в предбаннике «Харродса».
Гэри бесподобно готовил. Он проявил этот свой талант во время пребывания во Франции, где ребенком постоянно ошивался на кухне и наблюдал, как мать, надев белый фартук, стряпает, как пробует еду деревянной ложкой, вопросительно подняв бровь. Он был способен съездить на другой конец Лондона за нужным ингредиентом, новой кастрюлей или свежим сыром.
Ширли положила себе немного жареного бекона, кусочек сосиски, жареный грибок, немного картошки. Ткнула вилкой в желток, попробовала. Полила все блюдо соусом из свежих помидоров с базиликом.
— Браво! Потрясающе! Ты, видать, ни свет ни заря начал готовить!
— Ничего подобного, я пришел всего час назад.
— Ты с дуба рухнул, что ли? Явно случилось что-то важное…
Назад: Катрин Панколь Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
Дальше: ЧАСТЬ ВТОРАЯ