ЖЕНИХИ
Рассказ
До войны я любил одну девушку. Звали ее Верочка. Любил молча – глазами. Стану и смотрю – до тех пор, пока она не почувствует и не оглянется. А как увидит меня, так и фыркнет.
После десятого класса мне хотелось в военное училище. Военных в те годы уважали. Командиры носили красивую форму и прилично получали. Но мне мешали два обстоятельства: первое – кулацкое прошлое отца, хотя никаким кулаком он не был, но это особый разговор, и второе – нежелание уезжать из города. От отца я мог отказаться. Сталин в свое время сказал, что сын за отца не отвечает. Поэтому я мог отречься от своего родителя и пойти в училище. Многие так делали. Но уезжать из города я не решался. Мне казалось, что если я уеду, то Верочка выйдет замуж за Алешку. Он был старше меня на три года и уже отслужил в армии. Правда, Верочка и с ним была не очень ласкова, но опасения меня томили.
И я поступил в учительский институт. Я так рассудил: пока Верочка учится в школе, я окончу институт, и мы поженимся. Она, конечно, об этом ничего не знала. Это я только так думал, что если уж буду учителем, то она выйдет за меня замуж. У Алешки всего семилетка была. Он приемщиком в сапожной мастерской работал.
Школьницы старших классов бегали в институт на танцы – так давно повелось. Весной и Верочка стала приходить с подругами. Иногда мне удавалось проводить ее домой. Разговора у нас почему-то не получалось. Мы шли молча или болтали о какой-нибудь ерунде. В мыслях крутилось одно, а с языка слетало другое. Вся сердечная правда в глазах сверкала. Изредка у института ее поджидал Алешка. Тогда я шел домой.
Такая у меня была любовь. В глаза мне Верочка не смотрела, да и я не заглядывал – смелости не хватало. А уж что было у нее на душе, я и подавно не знал. И ходила она со мной как с провожающим. После танцев всех провожали. Но характер ее я уже тогда чувствовал: настойчивый такой. Хотя внешне она выглядела ангелом, а в решениях твердость какая-то была, словно камень под подушкой.
Во время государственных экзаменов, когда я собирался предложение Верочке делать, началась Великая Отечественная война. Алешку забрали сразу после объявления войны, а нас – в первых числах сентября. В ноябре я уже участвовал в боях под Москвой. Там нам досталось… В живых остались единицы. Как в той песне: «…страну заслонили собой». Я ранен был, после госпиталя опять воевал, еще получил ранение, а в сорок четвертом комиссовали. Алешка раньше меня вернулся, правда без ног. Я вначале не подходил к Верочке – Алешку жалко было. Думал, пусть без меня разберутся. А потом понял, что она избегает его. Алешка сапожничал на базаре, подрабатывал. Мать утром привезет его на тележке, а вечером забирает. Без ног по грязи да по колдобинам далеко не уедешь на платформочке с четырьмя колесиками. Везет она его вечером и плачет, а он лежит на тележке пьяненький и фронтовые песни поет:
Я встретился с ним под Одессой родной,
Когда в бой пошла наша рота.
Он шел впереди с автоматом в руках –
Моряк Черноморского флота.
Женщины как его голос услышат, так уголки платков к глазам и тянут, а иногда и крестятся.
Верочка в ту пору уже институт заканчивала. Ну и решил я с ней поговорить. Встретились мы в институте, остановились. Я издалека: как жизнь, как учеба? А она только медали разглядывала – я для нее не существовал. Зло меня взяло: думаю, надо брать быка за рога. Правда, духу у меня было много, но пороху маловато: больная нога да орден с медалями. «Сам сижу на шее у матери. Жду, когда направление на работу дадут. Да она и не пойдет к нам на одну картошку», – рассуждал я в то мгновение.
И все же решил: завтра иду свататься. А ей сказал:
– Меня директором школы направляют в деревню… Как, поедем?
Верочка фыркнула и убежала.
Назавтра я пошел делать предложение. Жили они в старом купеческом доме с зеленой крышей и с козырьком над крыльцом. Пока я мыл сапоги и шел от калитки до дома по красному кирпичу с клеймом «Лопатин и К», в окне с резными наличниками мелькали какие-то лица. Только я успел подняться на крыльцо, как узенькая половинка входной двери открылась, и Верочка спросила:
– Ты к кому?
– К твоей матушке, – не растерялся я.
Верочка выпятила нижнюю губу, втянула голову в плечи и, войдя в комнату, позвала мать. Женщина появилась из горницы и предложила мне пройти к столу. Узнав, что я пришел свататься, она очень удивилась и посмотрела на дочь. Верочка тут же упорхнула.
– Молодая она, Феденька, – сказала хозяйка тоном сожаления. – Верочка привыкла к нежному обхождению. За ней надо ухаживать, а не так сразу, с бухты-барахты.
«Молодая… А я что, старый? – мелькнула обида. – Разница-то – в три года. Только я фронт прошел – может, поэтому старше выгляжу?» Уходя, я затылком чувствовал, что они смотрят на меня из окна, и старался меньше прихрамывать.
Второй раз я пришел в День Победы. Был, конечно, под хмельком. Разговор с матерью получился сумбурный. Верочка опять убежала – не захотела с нетрезвым разговаривать.
– Ты уж, Феденька, не суди ее строго. Не нагулялась она еще… Подумать ей надо – не в кино приглашаешь. Да и сам-то ты еще не окреп – вон как кашляешь. Это ведь не от простуды, – добавила будущая теща.
«Не нагулялась, – повторял я как заколдованный. – А то я нагулялся! Три года в окопах. Не раз по пояс в ледяной воде стоять приходилось! Застуженные легкие». Горько мне стало. Решил больше не ходить.
А в начале лета РОНО потребовало, чтобы я ехал и принимал школу, если думаю работать. И я опять пошел к Верочке. Из деревни потом сюда не наездишься. Мать меня уговаривала:
– Не ходи, сынок, не унижайся. Люди смеются.
– Это мое дело. Мне жить, а не тебе, – ответил я матери и хлопнул дверью.
На этот раз Верочка дала согласие. Я торжествовал. Мать поплакала и принялась выскребать запасы, чтобы хоть как-то справить свадьбу.
– Зачем в долг залезаешь? У нас не купеческая свадьба, – возражал я. – Что есть, то и есть!
– Ну как же, сынок! – вздыхала мать. – Потом стыда не оберешься. Начнут судить да рядить…
– Все равно будут судить. На всех не угодишь.
– Совесть чистой останется, сынок. Это же на всю жизнь.
На второй день после свадьбы между мной и Верочкой начались нелады. Верочка не хотела к нам идти ночевать, а меня мать к ним не пускала. Соберусь вечером идти – а мать у порога встанет на колени и рыдает, точно по покойнику. Сяду у окна и курю. Как быть? Потом смирился. Ладно, думаю, матерей не переубедишь. Уедем, никто мешать не будет – все наладится.
До райцентра ехали на попутной машине, а дальше на подводе добирались. У деревни было странное название: Заданово. Школа и сельсовет стояли на взгорье, а село лежало внизу, вдоль речки, серпом вокруг холма. Рядом со школой стояли три дома. В центре – высокий, круглый для директора, а пятистенки с двух сторон – для приезжих учителей. Дома и школу разделяла длинная поленница осиновых дров – получался как бы небольшой дворик.
Завхоз приветливо нас встретил и провел в дом. В комнатах было чисто: пол, лавки вдоль стен вымыты и до желтизны выскоблены, в русской печке сложены дрова, на шестке – чугун с картошкой, залитый водой, а у печки – заправленный самовар.
Так началась наша жизнь. Верочку все полюбили за общительный и веселый нрав. Она все что-нибудь затевала, придумывала…
Помню, на Новый год установила елку на полу разрушенной церкви. Елку украсили поделками, свечки на ней зажгли, а на свечки стекла от керосиновых ламп надели, чтобы ветром не задувало. Погода стояла тихая, морозная. Красиво получилось. Полдеревни ночью к елке сбежалось. Верочка больше всех плясала на каменных церковных плитах вокруг елки, увлекая учеников, учителей и жителей.
– Грех, – говорили женщины, стоя в стороне. И добавляли шепотом: – Прости нас, Господи!
Нас с физруком, здоровым молодым парнем, демобилизованным после войны с Японией, заставила тут же костер разжечь – для тепла и веселья. Праздник удался. О нем долго потом вспоминали.
Все вопросы Верочка обговаривала с завучем и учителями, а мне давали только приказы подписывать. Так повелось, что за директора все ее признавали. Я понимал, что моя власть стала ограниченной, но не противился, потому что изменить что-либо уже не мог. Уговоры ни к чему не приводили, а разбирательства всякий раз заканчивались скандалом.
Дома я тоже старался лишний раз не спорить. Пусть, думаю, будет, как она хочет лишь бы шуму на весь двор не разводила. Только начни жене правоту доказывать, так и будет потом каждый день свара. Из этой колеи не так-то просто будет выбраться. И я смирился. У нас уже дочка росла – как куколка, веселая лопотунья. Жить бы да жить…
Хоть мне и тяжело было, но я терпел ее характер. У меня выработалась защитная реакция: я улыбался, переводил все в шутку или уходил, не отвечая на ее упреки и придирки. Со временем я начал замечать, что это ее раздражает. Порой она из себя выходила, видя мою улыбку. А затем стала бить по самому больному, чтобы вывести меня из равновесия. Она уже не раз говорила, что вышла за меня только потому, что все красивые ребята погибли на войне. Поэтому я должен на руках ее носить. А однажды в споре проговорилась:
– Мама так и сказала, что если он не будет тебя на руках носить, то и не живи с ним.
Больно мне стало от такой откровенности. И чтобы хоть как-то защититься, я ляпнул первую попавшуюся глупость:
– У меня на фронте лучше тебя были!
– Ах вот оно что! Я так и знала, что ты распутник! – и выскочила из дома.
На самом-то деле какие у меня красавицы могли быть? Лейтенант – чин невеликий. Но… слово вылетело. Я даже не сообразил, что бухнул. Это у меня после контузии от сильного волнения голова всегда помрачается. В самые острые и опасные моменты мой ум как бы отключается. Перед боем я тоже всегда волновался, особенно первое время. После боя долго не мог прийти в себя, а вот о чем думал во время боя, никогда не мог вспомнить.
Когда стемнело, Верочка прибежала домой, села на лавку, притопывая ножкой, и приговаривала голосом обвинителя:
– Та-а-ак. Вот, значит, почему ты все время улыбаешься. А я понять не могла. Ну ладно! – стукнула она кулаком по столу. – Ты у меня перестанешь улыбаться.
Вначале мне показалось, что она ревнует, но потом я понял, что все дело в моей улыбке. Ревновать она и не думала. Моя улыбка – этот последний не покоренный ею бастион – приводила ее в ярость. Я сильно ее любил. Она прекрасно это знала.
– Если бы ты меня любил, – говорила она на каждом шагу, – ты бы уже давно это сделал.
И я тут же исполнял ее волю, чтобы она не раздражалась.
Летом старшие классы ходили на сенокос вместе с учителями. Это уже было правилом – помогать колхозу.
Однажды вечером, уложив дочку спать, Верочка села напротив меня и с видом победителя произнесла:
– Ну, будешь улыбаться, если узнаешь, что я тебе изменила?
Я онемел, ничего не ответил, только криво усмехнулся. Она вскочила, прошлась по комнате и застыла передо мной, пытаясь испепелить меня взглядом.
– Изменила! Ты слышишь?
– Шуточки у тебя… – примирительно сказал я. – Пошли спать, завтра чуть свет на сенокос.
– И ты спокойно будешь со мной спать?! – закричала Верочка.
– Прекрати, – ответил я, не желая слушать ее вздор, – здесь и мужика-то толкового нет.
На следующий день, когда мы метали стог, она то и дело подбегала ко мне и спрашивала:
– Не ревнуешь? – словно боялась, что я забуду о вчерашнем.
Я ничего не понимал. «Если уж изменила, – думал я, – то зачем похваляться? Другие, наоборот, скрывают. А тут сама рассказывает».
Вечером, как только мы с учителями во дворе расстались и вошли в дом, Верочка тут же подскочила ко мне, словно ее бес подталкивал:
– Тебя не задело? Какой ты мужик? Ты трус! Если бы ты любил!..
– Люблю, – успокаивал я ее, – в том-то и дело…
– Когда любят, ревнуют! Зря ухмыляешься! – закричала Верочка, заметив мою улыбку.
Я растерялся, а она распалялась все больше и больше. И тогда у меня мелькнула мысль, что она нарочно разыгрывает, чтобы меня вывести из равновесия.
– Если бы любил, ты бы ревел! – топнула ножкой Верочка. – А ты улыбаешься, будто подарок получил. Не веришь? Иди спроси у физрука. Если Гриша будет отказываться, напомни, что он позавчера в логу у копны делал, когда мы с ним от всех отстали. Ну, иди спроси! – и Верочка вытолкала меня в сени.
Я постоял немного – и пошел. Пошел, чтобы лишний раз не спорить и положить конец этой комедии, так как не верил ни единому ее слову. Состояние было глупейшее. Шел и не знал, как себя вести. Гриша жил внизу, у речки. Я пошел в обход, по дороге, чтобы оттянуть время. Не понимал я ее поведения.
Когда я вошел в дом, они всей семьей сидели за ужином. Гриша удивился моему приходу, встал из-за стола, и мы вышли с ним на крыльцо. Закурили. Постояли в неловком молчании, и я спросил:
– Как дела, Григорий Иванович?
– Ничего, – он подозрительно глянул на меня.
– Жену свою любишь?
– А как же, – потупился Гриша.
– Тогда чужими не увлекайся, – вроде как в шутку сказал я, не веря, что свой парень может совершить такую гнусность.
Поговорили еще кое о чем, по третьей самокрутке искурили, и не по себе мне стало. Не захотел больше ваньку валять, а взял да и спросил напрямик, зная, что если уж он в чем виноват, то мне, как фронтовик фронтовику, признается.
– Гриша, что ты с Верой Алексеевной позавчера в логу делал? Он так и застыл, словно окоченел. А потом как-то сник и проговорил обреченным голосом:
– А вы откуда знаете?
– Вера Алексеевна сама все рассказала, – улыбнулся я, желая превратить все это в шутку.
– Простите меня, – неожиданно плаксивым голосом пролепетал Гриша, – как-то так получилось… Но она сама…
Вместо ревности и злобы у меня появилось чувство неприязни к физруку. Он стал мне противен. Я плюнул и пошел с крыльца. Идиот, хоть бы что-нибудь соврал, что ли… И услышал сзади себя:
– Что мне теперь, заявление подавать?
Дорога шла в гору. Я часто останавливался, курил и все думал, как поступить. Разойтись? А дочка?
Я пришел домой, так и не решив ничего. Да, собственно, что решать? Долго сидел на крыльце, курил. Торопиться было некуда. Школа завтра отдыхала. Ночь стояла теплая, тихая, светлая. Сидел я – и все еще ждал, что сейчас Верочка обнимет меня сзади за шею и скажет: «Пошутила я, дурачок. Он только поцеловал меня».
Месяц уже скатился с крыши школы, а Верочка все не выходила. В дом идти не хотелось. Я не представлял, как себя вести: скандалить, плакать? А может, зря я мать не послушал?
Звезды начали блекнуть, запели ранние петухи, туман, поднимаясь от реки, принес утреннюю прохладу, у соседей заскрипели двери, и я пошел в дом, чтобы не давать повода для лишних разговоров. В избе растопил печь, поставил самовар, поджарил картошки и разбудил Верочку. Вскоре прибежала Сонечка. Мы все позавтракали, и они ушли, а через полчаса жена вернулась.
– Ну как? – сгорая от нетерпения, спросила она, словно ждала от меня радостных вестей, предвкушая наслаждение от моего унижения. – Убедился?!
– Убедился, – ответил я, а сам улыбнулся своей дурацкой ухмылкой от собственного бессилия.
– Что теперь скажешь? – склонилась она передо мной, пытливо выискивая отражение моих мук на лице. – Что молчишь?! – повысила она голос, нервничая от одного вида моей улыбки.
Она хотела сломить мою волю и заставить жить униженным и оскорбленным, но я надеялся, что все еще обойдется.
– Бей! Ты собирался убить, если изменю! – подстрекала она.
Был у нас такой разговор, когда однажды речь зашла о супружеской неверности. Я тогда и сказал, что убью, как только узнаю.
Ей казалось, что я плакать должен, а я улыбаюсь – вроде превосходство свое показываю. Теперь-то я знаю, что надо было уйти, и все! Дочку пожалел, да и ее любил очень.
А она не отступалась:
– Неужели будешь спокойно со мной спать? Я вчера опять изменила!
Я, наверное, в лице переменился, и она это заметила:
– Ну так как? Убивать будешь? Или вместе с Гришей спать ляжем?
На фронте я не чувствовал себя таким беззащитным. Мне хотелось плакать от собственного бессилия. Я изо всех сил сдерживался и… улыбался.
– Ну! – крикнула Верочка. – Ты мужик или тряпка?!
Я не понимал, чего она добивается. Доведенный ее напором до жалкого состояния, я уже не противился своему бесчестию и молчал.
– Тряпка! – плюнула она мне в лицо.
– Сама ты тряпка.
– Ах так?! – взвизгнула Верочка. – Пошли! – и сунула мне в руки топор, неизвестно откуда взявшийся. Потом схватила меня за рукав и потащила, выкрикивая:
– Пошли! Пошли!
Во многих сибирских домах в сенях потолка нет. На чердак ведет широкая деревянная лестница. Верочка подвела меня к ней и, толкая, кричала:
– Лезь! Лезь!
В круглых сибирских домах выше потолка клали еще два венца: одно бревно засыпали утеплителем, а второе возвышалось, увеличивая высоту чердака, так что можно было ходить не сгибаясь.
На последней ступеньке я остановился. Верочка уставилась на меня и с вызовом спросила:
– Любишь меня?
– Люблю, Верочка, – покорно промолвил я.
– Тряпка ты, а не мужик! – зло выкрикнула она и плюнула мне в лицо, а сама перешагнула бревно и упала на мох. Лежала она, как в постели, головой на бревне.
– Вечером Гришу приведешь в дом, – совсем остервенела Верочка, – а сам здесь будешь спать! Понял?
От этих ее слов у меня потемнело в глазах. Я ничего не сказал, только покачал головой.
– Не пойдешь?! – выдохнула Верочка. – Тогда руби! – приказала она.
– Не могу, – взмолился я. А сам смотрю на ее шею и вижу, как нервно бьется жилка, а на ней – какое-то красноватое пятно с маленькую сливку.
– Пойдешь за Гришей?! – издевалась Верочка.
Я отрицательно покачал головой.
– Руби! – настаивала Верочка.
Я отшвырнул топор и повернулся, чтобы уйти, а у самого глаза полны слез. На фронте со мной никогда такого не бывало.
– Ты трус! – закричала Верочка.
Я оглянулся на крик. Верочка вскочила и опять сунула мне в руки топор, а сама вновь легла, как в первый раз, напротив слухового окна и заговорила, глумясь надо мной:
– Я изменила тебе! Руби, раз обещал! А не то завтра вся школа узнает о твоем позоре, – и, увидев мою нерешительность, воскликнула с необыкновенной радостью: – Так ты еще и трус! – и расхохоталась.
Со мной что-то произошло. На меня напала противная мелкая дрожь. Топор в руках дергался, будто живой. Рассудок помрачился, кругом потемнело. Я ничего не видел, кроме пульсирующей жилки с красноватой сливкой на шее – словно след от поцелуя взасос.
– Ха-ха-ха, – донесся до меня издевательский смех Верочки, – поднимай топор, тряпка!..
У меня словно красный свет вспыхнул перед глазами, какая-то сила подбросила меня, и я услышал гулкий стук топора о дерево. В этот момент я очнулся и начал спешно вырывать топор из бревна, как будто это что-то могло изменить, а он, как на грех, вошел глубоко…
Дали мне восемь лет. Сонечка вначале жила у моей мамы, а после ее смерти – у тещи.
Больше я не женился.