IV
Милли ушла, а его слова все еще звучали у нее в ушах, так что, когда она оказалась уже довольно далеко от его дома – снова на широкой площади, но на этот раз совершенно одна, – у нее возникло такое чувство, будто перед нею открылась возможность немедленно применить их на деле. Именно их эффект, рожденное ими возбуждение несли ее вперед; она вышла в открытое пространство, ощущая, что ей придали побудительный импульс – импульс прямой и непосредственный и к тому же легкоосуществимый. Ее терпели целый час, и теперь она понимала, почему так хотела придти одна. Никто на свете не мог бы с достаточным пониманием войти в ее положение, никакая связь не могла быть достаточно тесной, чтобы ее сопровождающий не испытал рядом с ней чувства какого-то неравенства в их положении. В этом первом озарении она буквально ощутила, что ее единственным компаньоном должно стать все человечество, существующее вокруг нее, но вдохновляюще безличное, и что ее единственным полем деятельности должна быть – здесь и сейчас – только серая беспредельность Лондона. Серая беспредельность стала как-то вдруг ее стихией, серая беспредельность оказалась тем, чем ее выдающийся друг на тот момент заполнил ее мир, а «жизнь», как он обозначил ее для Милли, жизнь как выбор, жизнь как волевой акт, неизбежно обрела лицо этой беспредельности. Милли пошла прямо вперед, куда глаза глядят, не чувствуя слабости, исполненная силы, и, шагая так, все более радовалась, что она одна, ибо никто – ни Кейт Крой, ни Сюзан Шеперд – не захотел бы идти столь стремительно, как шла сейчас она. Под конец беседы она спросила сэра Люка, можно ли ей пойти домой или куда-нибудь еще пешком, и он ответил, как если бы ее экстравагантность его опять позабавила:
– К счастью, вы активны по натуре – это прекрасно: поэтому наслаждайтесь активностью, будьте активны, как можете, как вам хочется, – вы не ошибетесь, вы ведь далеко не глупы.
Это был фактически последний побудительный толчок, как и тот штрих, что, соединившись с ним, составил странную смесь в ее сознании – смесь, вкус которой отдавал одновременно утратой и обретением. Ей представлялось чудесным, пока она шла в неопределенном направлении, что оба этих ощущения воспринимаются как равнозначные: к ней отнеслись так – не правда ли? – будто у нее есть право и силы жить; и все-таки ведь к вам так не отнеслись бы – не правда ли? – если бы не встал вопрос о том, что ровно в той же степени вероятно, что вы можете умереть. Красота цветения исчезла из маленького, старенького чувства безопасности, это было ясно: она оставила его где-то позади – навсегда. Но ей вместо этого была предложена красота мысли о великом приключении, об огромном, пока туманном опыте борьбы, к которому она, с большей ответственностью, чем когда-либо прежде, может приложить руку. Чувство было такое, что ей пришлось сорвать с груди и выбросить прочь какое-то полюбившееся украшение, привычный цветок, небольшую старинную драгоценность, что была частью ее ежедневной одежды, а вместо нее вскинуть на плечо какое-то странное оборонительное оружие, то ли мушкет, то ли копье, то ли алебарду, – возможно, в высокой степени способствующее поразительно интересному внешнему виду, но требующее напряжения всех сил воинственного духа.
Милли, кстати сказать, уже ощущала этот инструмент у себя за спиной, так что шла теперь и впрямь будто солдат на марше, шла вперед, будто бы, в связи с ее посвящением в тайну, прозвучало ее первое задание. Она проходила по незнакомым улицам, по пыльным, замусоренным проходам, мимо длинного строя фасадов, которых никак не мог украсить яркий августовский свет. Она проходила милю за милей, и ее единственным желанием было заблудиться; случались моменты, когда, на углах улиц, она останавливалась и выбирала направление, буквально выполняя указание ее нового друга – наслаждаться своей активностью. Это стало как бы новым удовольствием – обладать таким новым резоном: она без промедления подтвердит свой выбор, свою волю жить; беря в свои руки обладание всем, что ее окружало, она сочла, что для начала это будет справедливым подтверждением этой воли; и ее вовсе не заботило, что такое подтверждение может встревожить Сюзи. Сюзи в должное время задастся вопросом: «Что же такое, – как они говорили в гостинице, – могло с ней статься?», но это все-таки будет ничто по сравнению с удивительными вещами, какие ждут их впереди. Милли чувствовала, что удивительные вещи уже сейчас сопутствуют ее шагам: похоже было, что в глазах встречных она видит отражение своей внешности и походки. Время от времени она обнаруживала, что ходит по местам, где вряд ли можно часто встретить странного вида девушек из Нью-Йорка, изящно задрапированных в темные ткани, в шляпках с отделкой из собольего меха, в обуви, едва ли соответствующей сезону, и к тому же без всякого стеснения оглядывающих все вокруг. Судя по любопытству, какое она явно возбуждала в проходах и проездах, на боковых улочках и в переулках, где бегали чумазые ребятишки и тарахтели тележки уличных торговцев, – Милли надеялась, что именно это и есть трущобы, – она вполне могла бы нести на плече мушкет, могла бы объявить, что только что ступила на тропу войны. Однако, опасаясь, что переигрывает свою роль, она порой останавливалась то там, то сям и заводила беседу, расспрашивая, как ей отыскать дорогу домой, несмотря на то что – как требовало само приключение – правильной дороги к дому она знать вовсе не хотела. Трудность заключалась в том, что она в конце концов совершенно случайно ее нашла: выйдя куда-то, она сразу же увидела перед собой Риджентс-парк, вокруг которого, в двух или трех случаях, ее с Кейт Крой торжественно прокатила наемная карета. Но теперь она вошла в него, в его глубину, и это было самое настоящее: самое настоящее – оказаться вдали от помпезных аллей, глубоко в его середине, на широких участках неподстриженной травы; здесь стояли скамейки и бродили грязные овцы, здесь свободные от занятий подростки играли в мяч, и их крики мягко растекались в густом воздухе; здесь ходили путники – такие же взволнованные и усталые, как она; здесь, вне всякого сомнения, были их еще сотни – все в таком же затруднительном положении, что и она. Их положение, их затруднения, их великое общее беспокойство, что же это иное здесь, в таком свободном пространстве, где вполне можно дышать, как не практическая проблема жизни? Они смогут жить, если захотят, то есть им, как ей самой, так сказали: она видела их сейчас повсюду вокруг себя, на скамьях и стульях, они переваривали новую информацию, узнавали ее как нечто, в общем-то, знакомое, но принявшее несколько иную форму, – узнавали благословенную старую истину, что они будут жить, если смогут. Все, что она теперь разделяла с ними, вызвало у нее желание посидеть, побыть в их компании; она принялась осуществлять его, поискав свободную скамью и тщательно избегая еще более свободного стула, оказавшегося совсем рядом с нею, за который ей пришлось бы уплатить сбор, тем самым выказав свое превосходство.
Последние клочки превосходства довольно скоро слетели с нашей юной леди, хотя бы оттого, что не прошло и нескольких минут, как она ощутила, что утомлена гораздо больше, чем предполагала. Этот факт и особое обаяние самой ситуации заставили ее задержаться здесь и отдохнуть; было какое-то колдовское очарование в чувстве, что никто на свете не знает, где она находится. Такое случилось с ней впервые в жизни: кто-нибудь, все вообще, казалось, заранее, в каждый момент ее существования знали, где она находится, так что сейчас Милли вполне могла сказать себе, что это была не жизнь. Следовательно, то, что происходило теперь, могло быть жизнью: ее выдающийся друг, по-видимому, и желал, чтобы она вышла именно сюда. Правда, ему к тому же не хотелось, чтобы она придавала слишком большое значение собственной изолированности (что она, кажется, как раз сейчас и делала!); однако в то же время он хотел, чтобы она не лишала себя никаких достойных источников интереса. Он был заинтересован – она пришла к такому заключению – в ее обращении к стольким источникам, сколько найдет возможным; и пока Милли вот так сидела в парке, она все больше проникалась мыслью, что сэр Люк очень существенно ей помогает – «подставляет плечо». Если бы она делала это самостоятельно, она назвала бы это «опорой», опора – это ведь просто для особ слабых; и она все думала и думала, сопоставляя доказательства, что он, видимо, отнесся к ней как к одной из особ слабых. И конечно же, Милли отправилась к нему как одна из особ слабых… но ох с какой тайной надеждой, что он вдруг объявит ей, как что-то, о чем нельзя умолчать, что она – молодая львица! В действительности же ей пришлось столкнуться с тем, что он вовсе никем ее не объявил; в конце концов, по долгом размышлении, у нее возникло чувство, что он совершенно прелестно ускользнул от этого. Полагал ли он тем не менее, задавала она себе вопрос, что ему удастся удержаться на такой позиции? – хотя, взвесив свой вопрос более тщательно, она решила, что задавать его не очень-то справедливо. Милли в этот необыкновенный час взвешивала множество вопросов, удивительных и странных, но, к счастью, прежде, чем действовать, она постепенно додумалась до упрощений. Самым странным из них, к примеру, было неожиданное озарение, что ее друг вполне мог «ускользнуть» через одну дверь, а затем, совершенно прелестно и с благими намерениями, обманом войти обратно через другую. Еще сильнее повергло ее в недвижимое состояние предположение, что сэр Люк если что-то существенное и «затевает», то, скорее всего, это связано с его скрытым намерением всегда быть ей другом, готовым придти на помощь. А разве не так говорят все женщины, когда хотят отвергнуть предложение мужчины, с которым не могут вступить в более близкие отношения? Они, несомненно, совершенно искренне себе представляют, что можно сделать другом человека, которого не можешь сделать мужем. Но Милли даже в голову не пришло, что то же правило стало общим для докторов, применяющих такую уловку к больным, которых они не могут принять как своих пациентов: у нее почему-то создалось глубокое убеждение, что ее врач – как бы глупо это ни звучало – исключительно тронут ее случаем. Причиной послужил небольшой, но убийственный факт – если ей позволено говорить о таких вещах, как убийство, – она была уверена, что смогла поймать его на чем-то, совсем не относящемся к делу: ведь она ему явно понравилась. Она пошла к нему вовсе не затем, чтобы понравиться, она пошла к нему за его суждением о ней, а он достаточно великий человек, чтобы для него стало привычным видеть разницу. Это он мог понравиться ей, как оно, несомненно, и случилось, но ведь это – совсем другое дело; тем более что сейчас это ее отношение к нему – как ей самой стало ясно – совершенно соответствовало его суждению. Однако все это зловеще перепуталось бы, если бы, как мы порой говорим, последняя волна, довольно холодная, но милосердная, омывая и очищая, не пришла ей на помощь.
Волна явилась неожиданно, ни с того ни с сего, когда все остальные мысли были истрачены. Милли уже задавала себе вопрос, зачем, если ее случай так серьезен (а она знала, что́ имеет под этим в виду), зачем ему надо было говорить с ней о том, что ей следует – пусть и тщетно – «делать»; или, с другой стороны, почему он придавал такое значение – если бы это было так легко! – дружеской помощи. Она, со своей одинокой юной проницательностью – насколько проницательность вообще была возможна в те знойные дни в Риджентс-парке, – поняла, что сумела загнать сэра Люка в тупик: либо она – Милли – имеет значение и это означает, что она больна, либо она значения не имеет, а тогда она, в общем-то, достаточно здорова. Сейчас он «действует» – как выражались в Нью-Йорке, – будто она и правда имеет значение, пока он не докажет, что его неправильно поняли. Было вполне очевидно, что, при такой высокой занятости, человек должен проявлять свою непоследовательность, которая, вероятнее всего, есть самое высокое его развлечение, лишь в случаях величайшей важности. Короче говоря, ее прозрение о том, на чем ей следовало его поймать, ярко озарило то суждение, в свете которого мы описываем Милли как девушку, осмелившуюся выполнять желания великого человека. И это суждение упростило ее восприятие. Он ее выделил – вот в чем ощущался холод. Он ведь не знал – откуда ему было знать? – что она дьявольски проницательна, как бывают проницательны подозреваемые, подозрительные, приговоренные. Он фактически даже признался в этом – по-своему, – признавшись в интересе к ее окружению, к ее странным соотечественникам, странным потерям и странным обретениям, к ее странной свободе и, сверх всего, несомненно, к ее странным и забавным, без вульгарности, манерам, странным и забавным, как у самых хорошо воспитанных американцев, сходящим им с рук и допускающим закономерную сердечность по отношению к таким людям. Зная толк в подобных крайностях, великий человек предложил ей свое элегантно облаченное сочувствие, позволив себе столь же примечательно потратить его впустую; однако на Милли его сочувствие подействовало, словно сразу сорвав с нее одежду, обнажая, разоблачая. Оно довело ее до крайнего состояния, состояния бедной девушки в большом городе, – ну, к примеру, которой нужно уплатить за квартиру, – пристально глядящей прямо перед собой. Милли тоже нужно было уплатить – уплатить за свое будущее: все остальное, кроме того, как ей справиться с этим, спадало с нее по кускам, обрывками. Такого восприятия великий человек, разумеется, не мог иметь в виду. Ну что же, она должна вернуться домой, как та бедная девушка, и подумать. Должны же, в конце концов, найтись какие-то способы, какие-то пути; бедная девушка, наверное, тоже так думала бы. Тут мысли Милли вернулись к тому, что ее в этот момент окружало. Она поднялась со скамьи и посмотрела вокруг, на своих, рассеявшихся по лужайке меланхолических товарищей – некоторые из них были настолько погружены в меланхолию, что лежали ничком на траве, отвернувшись от всех, не обращая ни на кого внимания, каждый уйдя в свою нору; в них она снова увидела две личины одного вопроса, выбирая меж которыми можно было найти слишком мало вдохновляющего. Вполне вероятно, что на поверхностный взгляд представляется более поразительным утверждение «вы сможете жить, если захотите»; однако гораздо более привлекательно внушающее доверие другое, одним словом, неопровержимое «вы будете жить, если сможете».
После этого, дня два-три, она находила больше забавного, чем решалась надеяться, в том – если только это не было лишь плодом ее фантазии, – как ей удалось обмануть Сюзи; но она очень скоро почувствовала, что видимая разница как раз и есть плод ее фантазии – да так оно и было на самом деле – фантазии о контрмерах против великого человека. То, что он взялся сам – если он реально это сделает – добраться до ее компаньонки, неожиданно освободило ее – так она заключила – от ответственности, сделало любое ее представление о самой себе вполне для нее пригодным, но, хотя она и впрямь, в тот самый момент, велела себе наслаждаться такой своей безнаказанностью, перед нею возник новый повод для удивления или, во всяком случае, для размышлений. Милли представляла себе, что миссис Стрингем посмотрит на нее пристально и сурово: ее краткое изложение причин для одинокой и долгой экскурсии по городу выглядело, как чувствовала она сама, прямо-таки цинично поверхностным. Однако на этот раз наша милая дама так явно не сумела воспользоваться своим правом на критику, что Милли на целый час поддалась естественному соблазну поразмыслить, насколько честную игру вела Кейт Крой. Не случилось ли так, что она, по мотивам наивысшей благожелательности, побуждаемая самым благородным беспокойством, просто сделала бедняжке Сюзи «прямой намек» – как сама Кейт это называет? Тем не менее надо сразу упомянуть, что, помимо данного Кейт обещания, вполне четкого и хорошо запомнившегося, Милли тут же нашла объяснение в истине, обладавшей тем достоинством, что имела общий характер. Если Сюзи так подозрительно ее пощадила на этот раз, то ведь в действительности Сюзи всегда подозрительно ее щадила – правда, порой это делалось с исключительным и даже зловещим милосердием. Девушка осознала, что временами Сюзи впадает в непонятное, непостижимое почтение: такое отношение, вопреки всякому намерению, изменяет характер знакомства, затрудняет сближение. Похоже было, что она заставляет себя вспомнить о хороших манерах, о правилах придворного этикета, – эта последняя нота более всего помогла нашей юной женщине правильно оценить происходящее. Милли ясно, хотя и не очень твердо, представляла себе, что отношение Сюзи к ней как к принцессе было, несомненно, душевной потребностью ее компаньонки, потому-то она ничего не могла поделать, если эта дама имела совершенно невероятные взгляды на то, как следует обращаться с представителями класса, о котором идет речь. Сюзи изучала историю, читала Гиббона и Фруда и Сен-Симона, у нее были весьма важные источники сведений о том, что позволяется упомянутому классу, а поскольку она в юности видела его представителей, изнеженных и избалованных, неизбежно ироничных и предельно утонченных, то надо просто считать забавной ее поистине византийскую склонность угождать. Ах, если бы только можно было стать византийкой! – не об этом ли она коварно пыталась заставить свою подопечную вздыхать? Милли старалась идти ей навстречу – ведь это реально позволяло Сюзан самой побыть теперь благородной византийкой. Великолепных дам Византии – об этом должно быть где-нибудь у Гиббона – вряд ли кто-то расспрашивал об их тайнах. Но – ох, бедняжка Милли и ее тайны…! Сюзан, во всех случаях жизни, была едва ли более любопытна, чем если бы она сама была мозаикой в Равенне. Она, словно фарфоровое изваяние, выступала памятником той удивительной морали, что в чуткой внимательности, как в циничности, могут встретиться бездонные пропасти. Помимо всего прочего, тут ее пуританизм сбросил узы…! За какие только изголодавшиеся поколения не собиралась в своем воображении расквитаться миссис Стрингем!
Кейт Крой явилась прямо в отель – явилась в тот же вечер, незадолго до обеда: приехала специально, открыто, в наемном двухколесном экипаже, который, по-видимому, гнали очень быстро, так что он остановился под их окнами с грохотом прямо-таки аварийным – «сокрушительным». Милли, в полном одиночестве – так уж случилось, в огромной изукрашенной и чисто прибранной пустоте их гостиной, где она, и впрямь немного похожая на запертую в клетке византийку, ходила взад и вперед в ожидании надолго, странно и почти зловеще задержавшегося вечера (что ей все же оказалось по душе), Милли, услышав эти звуки – ведь одна из балконных дверей была открыта, – прошла на балкон, претенциозно нависавший над парадным подъездом, и успела уловить взгляд, который Кейт, выходя и расплачиваясь с кебменом, бросила вверх, на окна отеля. Сверх того, гостье пришлось подождать – ей следовало получить шиллинг сдачи, а тут Милли взглянула на нее с балкона, и между девушками состоялся молчаливый обмен взглядами, улыбками и кивками по поводу того, что произошло утром. Это было как раз то, ради чего Кейт сюда приехала, и, таким образом, для Милли, прежде чем ее подруга поднялась к ней в номер, почти случайно определился тон встречи. Кроме этого, однако, для нашей девушки определилось снова, и снова непреоборимо, что представший перед нею образ – образ великолепной молодой женщины, особенно привлекательной в своей нетерпеливости, – принадлежит взору другого человека, что эта прелестная свобода поведения есть та свобода, какую, проще говоря, она являла глазам мистера Деншера. Такой Кейт виделась ему, и благодаря этому она совершенно завладевала Милли, рождая в ней поразительное ощущение, что видит подругу глазами этого далекого от них человека. Это поразительное ощущение длилось обычно всего секунд пятьдесят, но даже за эти секунды успевало произвести некий эффект. Фактически даже не один – и мы рассмотрим их по порядку. Первым эффектом стала поразившая нашу юную женщину абсурдность того, что мужчина мог так видеть девушку вне всякой связи, а вторым – что, к тому времени как Кейт поднялась к ней в номер, Милли мысленно уже овладела той связью, какую все это должно было иметь для нее самой.
Она тут же представила этот продукт – представила его как прямой ответ на искренний вопрос Кейт:
– Ну что?
Вопрос, разумеется, выражал волнение Кейт и ее желание поскорей узнать исход утреннего эпизода, последние мудрые заключения великого человека и, несомненно, повлиял на Милли, как жизнерадостное требование новостей обычно влияет на обеспокоенную душу, когда новость не подготовлена для сообщения в той или иной из наиболее аккуратных форм. Милли не могла бы сказать, что именно в тот момент привело ее к такому решению: ближе всего к истине, возможно, было бы объяснение, что это – яркое впечатление о том, что ее подруга принимала как само собою разумеющееся. Контраст меж этой свободной величиной и лабиринтом возможностей, в котором сама Милли многие часы по крохам выбирала свой путь, в этот миг обрел такие огромные размеры, что даже дружеский тон едва ли мог принести облегчение: он помог ей лишь открыть для себя, что ей совершенно нечего сказать. Помимо этого, конечно, было кое-что еще – влияние в определенной плоскости, гораздо менее заметное. Кейт, по пути наверх, утратила вид – тот вид, – который заставлял ее юную хозяйку так тонко и тайно размышлять и одним из признаков которого было то, что такой вид, раз появившись, никогда не удерживался долее краткого момента; и все же она стояла здесь, нисколько не померкнув, цветущая, полная сил, совершенно та же «привлекательная девушка», не сравнимая ни с кем, та самая «привлекательная девушка», какой ее впервые благодарно восприняла Милли, и встретить ее теперь жалобными нотами означало бы сдаться, признаться во всем. Она никогда в жизни не будет больной, величайший на свете доктор станет ее поддерживать, в худшем случае – недомогание всего на несколько минут; и все это звучало так, словно, при практической безупречности сказанного, она обращалась ко всему, что было в ее подруге самого человеческого. В душе у Милли все это отплясывало свой собственный танец, но вибрации, вызванные этой пляской, и поднятая ею пыль исчезли быстрее, чем мы успели рассказать о ней. Прежде чем сама она поняла, что делает, Милли уже отвечала, и отвечала прекрасно, не сознавая обмана, а как бы на всплеске прославленной «силы воли», про которую столько слышала, о которой читала и опираться на которую посоветовал ей ее медицинский куратор.
– О, все в порядке. Он просто замечательный.
Кейт была великолепна, и это стало бы ясно для Милли, даже если бы понадобилось новое доказательство, что она ни слова не сказала миссис Стрингем.
– Вы хотите сказать, что опасения были абсурдны?
– Абсурдны.
Произнести это слово было легко, но результатом для нашей юной женщины стало то, что стоило ей его вымолвить, как оно упрочило ее безопасность. Кейт же буквально не отрывала взгляда от ее губ, ожидая продолжения.
– Что же – с вами так-таки ничего не происходит?
– Ничего, вызывающего беспокойство. За мной нужен будет небольшой присмотр, но ничего устрашающего мне делать не придется, даже и ничего неудобного тоже. Фактически я могу вести себя как угодно.
Милли ужасно нравилось, как ей удается выразить все это, – все частички сказанного в настоящий момент точно укладываются на свое место.
Однако прежде, чем был достигнут полный эффект, Кейт уже схватила Милли в объятья, расцеловала, благословила подругу.
– Любовь моя, моя милая, моя дорогая! Я же была просто уверена! – Потом до нее дошла вся красота сказанного. – Вы можете делать все, что вам угодно?
– Совершенно все. Изумительно, правда?
– Ловлю вас на том, – Кейт торжествовала и веселилась, – что вы ничего не делаете…! А что будете делать?
– В данный момент – просто наслаждаться. Наслаждаться тем, – Милли лучезарно сияла, – что выпуталась из своих душевных «передряг».
– Вы имеете в виду, что так просто и легко выяснили, что вы здоровы?
Все это выглядело так, будто Кейт очень удачно вкладывает нужные слова прямо ей в уста.
– Я имею в виду, что так просто и легко выяснила, что я здорова.
– Только ведь, – продолжала Кейт, – никто не может быть настолько здоров, чтобы теперь оставаться в Лондоне. Не может быть, чтобы он хотел этого от вас.
– Ох, да нет же, нет! Мне надо поболтаться по свету. Поездить по разным местам.
– Но не по всяким кошмарным климатическим «здравницам», вроде Энгадинов или Ривьер?
– Нет; как я уже сказала – куда мне будет угодно. Займусь поисками удовольствий.
– Ах, да он просто душка! – Переполненная восторгом, Кейт допустила некоторую фамильярность. – Но каких удовольствий?
– Высочайших. – Милли улыбнулась.
Ее подруга встретила такой ответ столь же благородно:
– Каких высочайших?
– Ну, у нас есть возможность это выяснить. Вы должны мне помочь.
– О чем же еще мне мечталось, как не о том, чтобы помогать вам, с самого первого момента, как я вас увидела?! – Однако и тут у Кейт возник вопрос: – Впрочем, мне нравится, что вы заговорили об этом. Какая же помощь, при окружающей вас со всех сторон удаче, вам может понадобиться?
V
В конце концов выяснилось, что Милли ничего пока сказать не может; так что на некоторое время она просто сумела убедить себя – и убеждение это было так необычно отпраздновано приездом ее гостьи, – что она, на зависть всем, полна сил и энергии. И с этого вечера начиная она так и продолжала вести себя каждый остававшийся ей час с тем большей легкостью, что теперь эти часы были ей точно отмерены. Все, чего она теперь на самом деле ожидала, был обещанный визит сэра Люка Стретта, а что касается дальнейшего, то она уже успела принять решение. Раз он захотел добраться до Сюзи, ему должен быть предоставлен совершенно свободный доступ; и пусть он посмотрит, как это ему понравится. То, что возникнет между ними, они смогут уладить меж собою, а любой гнет, какой это снимет с ее собственной души, они вольны использовать на благо себе самим. Если же дорогой доктор захочет воспламенить Сюзан Шеперд еще более высокими идеалами, в конце концов, в самом худшем варианте, у него на руках окажется еще и Сюзан. Одним словом, если все это сведется к тому, что двум заинтересованным лицам нужно будет совместно «организовать» преданность, то сама Милли готова поглощать ее, как хорошо приправленное и красиво поданное кушанье. Он расспрашивал ее об ее «аппетите», о чем ее отчет, как она чувствовала, оказался весьма туманным. Однако ее «аппетит» к преданности, как она теперь понимала, будет одним из самых лучших. Вульгарная, жадная, ненасытная – такие эпитеты, несомненно, стали бы для нее самыми подходящими: во всяком случае, она заранее была согласна на любые интриги и происки сочувствия. Тот день, что последовал за ее одинокой экскурсией по городу, должен был стать одним из двух-трех дней, остававшихся до их отъезда из Лондона, а вечер этого дня, в том, что касалось их отношений с внешним миром, равнялся для них самому последнему. Лондонцы к этому времени уже рассеялись по разным местам, многие из тех, кто прежде щедро демонстрировал свою дружбу частыми визитами, визитными карточками, искренним желанием видеться и дальше, в других частях земли, исчезли из виду, словно звуки музыки, растворившиеся вдали; это равным образом касалось и членов близкого круга миссис Лоудер, и членов окружения лорда Марка: наши милые дамы к этому моменту уже были способны разобраться, кто есть кто. Таким образом, общий подъем решительно снизился, и светские события, которым стоило уделять внимание, были малочисленны и происходили неожиданно. Одним из таких событий и стал уже упоминавшийся визит доктора, о чем Милли теперь получила от него записочку; другим – единственным и тоже важным – назначенный ими прощальный прием (прощались на самое короткое время) для миссис Лоудер и Кейт. Было решено, что тетушка и племянница пообедают с ними одни, в простой и дружеской обстановке, такой простой, какая могла бы облегчить им необходимость затем отправиться на абсурдно позднюю вечеринку, где, как они услышали от тетушки Мод, им было бы хорошо показаться. Сэр Люк должен был явиться утром, на следующий же день; из-за такого осложнения Милли составила некий план.
Вечер, как назло, выдался душный и жаркий, и к тому времени, когда наши четыре дамы собрались в отеле на свою «малую сессию», все двери на высоких балконах были распахнуты, а пламя свечей под розовыми абажурами, расставленных словно специально для бдительных посторонних наблюдателей, даже не колебалось в неподвижном воздухе лежавшего на смертном одре сезона. Все дамы тотчас же договорились, что Милли, на этот раз более определенно, чем обычно, выказавшая свое предпочтение, вовсе не должна считать себя обязанной в такой вечер карабкаться вверх по социальной лестнице, как бы усердно ей эту лестницу ни подставляли, но что миссис Лоудер и миссис Стрингем вдвоем вполне могут выдержать такое испытание, а Кейт Крой следует остаться с Милли и ожидать их возвращения. Для Милли было большим удовольствием – всегда! – высылать вперед Сюзан Шеперд; ей нравилось видеть, как та, с некоторым самодовольством, уходит, нравилось, между прочим благодаря ей, отделываться от других, и теперь она с удовлетворением отметила по узкой благожелательной спине компаньонки, именно так и направившейся к карете, дальнейшее ее саморазоблачение – явную смену настроения. Если это и не вполне соответствовало идеалу тетушки Мод – явиться вместе со странной приятельницей новой американской девушки вместо самой новой американской девушки, ничто не могло бы лучше обозначить беспредельность достоинств этой великолепной дамы, чем одухотворенность, с какой она – как, например, в этот час – использовала себе во благо малейшую возможность. И делала она это с полным и веселым отсутствием иллюзий; она делала это – и даже откровенно признавалась в этом бедняжке Сюзи – потому, что, честно говоря, она была очень добродушна. Когда миссис Стрингем заметила ей, что она – Сюзи – светит лишь жалким отраженным светом, ибо она всего лишь связующее звено (хотя, к счастью, не упустила упомянуть, что звено высоко ценимое), тетушка Мод согласилась с ней не полностью, ответив: «Ну, моя милая, вы все же лучше, чем ничего». Помимо того, как Милли стало ясно в этот вечер, у тетушки Мод было на уме что-то требующее особого внимания. Прежде чем отправиться вместе с нею, миссис Стрингем вышла, то ли за шалью, то ли еще за какой-то своей принадлежностью, а Кейт, которой вроде бы немного надоело дожидаться, пока дамы оставят их одних, тихо удалилась на балкон, где и задержалась, скрывшись на некоторое время из виду, хотя там почти не на что было смотреть, кроме смутно видимых лондонских звезд и более грубого сияния в верхнем конце улицы, от небольшого паба на углу, перед которым рельефно выступал силуэт понурой, запряженной в кеб лошади. Миссис Лоудер воспользовалась этим моментом. Как только она заговорила, Милли поняла, что тетушке Мод что-то от нее понадобилось.
– Наша милая Сюзан говорит, что вы в Америке виделись с мистером Деншером, о котором, как вы могли заметить, я никогда до сих пор вас не спрашивала. Вы не станете возражать, если я наконец попрошу вас – в связи с ним – кое-что для меня сделать? – Она понизила свой замечательный голос до предела и все же говорила звучно и гладко; Милли же, после мгновенного острого удивления, успела догадаться о смысле ее грядущей просьбы. – Будьте добры, упомяните ей, – и миссис Лоудер кивнула в сторону балконной двери, – его имя, в какой угодно связи, с тем что, возможно, тогда вам удастся выяснить, не вернулся ли он в Лондон?
Ах, сколько самых разных вещей вдруг выстроилось для Милли в один ряд; просто поразительно, думала она потом, как это она смогла осознать столько всего сразу? Однако, осознав это, она улыбнулась изо всех сил – довольно жестко.
– Но я не уверена, что мне так уж важно это «выяснить». – Ряд самых разных вещей тем не менее разрастался, даже когда она произносила эти слова, поразившие ее тем, что она сказала слишком много. Поэтому она тут же попыталась сказать гораздо меньше: – Если, конечно, вы не имеете в виду, что это важно вам. – Ей представилось, что тетушка Мод взирает на нее так же жестко, как сама она улыбнулась, и это дало ей новый импульс продолжать: – Видите ли, я никогда еще не упоминала о нем в разговорах с нею, так что если я сейчас вдруг заговорю…
– То что? – Миссис Лоудер ждала.
– Ну как же? Она может задуматься над тем, из чего я делаю тайну, что скрываю? Знаете, она сама ведь тоже о нем не упоминала, – продолжала Милли. – Никогда.
– Да… – ее старшая приятельница некоторое время взвешивала ее слова, – сама она не станет. Так что, вы понимаете, это не вы, а она делает из этого тайну, это она скрывает.
Да, Милли очень хотелось понять, только ведь всего было так много…
– Конечно, особой причины о нем говорить не было. – Но это как-то сказалось ни к тому ни к сему. – А вы думаете, – спросила она, – он вернулся?
– Это должно быть как раз его время, как я понимаю, и мне было бы много спокойнее, если бы я знала.
– А вы не можете сами ее спросить?
– Ах, мы с ней никогда о нем не говорим.
Это позволило Милли улучить удобный момент для недоуменного вопроса:
– Неужели вы хотите сказать, что не одобряете его – как неподходящее для нее знакомство?
Тетушка Мод тоже не растерялась, но помедлила с ответом.
– Я не одобряю ее как неподходящее знакомство для бедного молодого человека. Она его не любит.
– А он – он так сильно ее любит…?
– Слишком сильно. Слишком сильно. И мое главное опасение в том, – пояснила миссис Лоудер, – что он тайно ее осаждает. Она все хранит про себя, а я не хочу ее волновать. Да и, честно говоря, – доверительно и великодушно заключила она, – его тоже.
Милли проявила всяческую готовность со своей стороны справиться с ситуацией:
– Но что я могла бы сделать?
– Вы можете выяснить, что у них сейчас происходит. Если я попытаюсь сделать это сама, – пояснила миссис Лоудер, – это будет выглядеть так, будто я полагаю, что они меня обманывают.
– А вы так не полагаете. Вы не полагаете, – Милли размышляла за нее, – что они вас обманывают.
– Ну… – произнесла тетушка Мод, чьи прекрасные, словно ониксы, глаза не моргнули даже в ответ на вопросы Милли, которые вполне могли быть восприняты как ведущие гораздо дальше, чем она предполагала зайти, – ну, Кейт ведь абсолютно в курсе моих взглядов на ее счет, и я так понимаю, что – раз она теперь со мною, и то, как она со мною, если вы понимаете, что я имею в виду, означает, что она вполне согласна с моими планами. Поскольку случилось так, что мои планы вовсе не включают в себя предоставление в них места для мистера Деншера, хотя сам он мне, в общем-то, очень нравится, то…
Постольку, короче говоря, ей приходится прибегнуть к подобному шагу – и она завершила свою мысль порывистым шуршанием большого веера.
Однако, вероятно, именно шуршание веера в этот момент способствовало тому, что Милли сумела извлечь из собственных мыслей нечто такое, что могло оказаться самым ясным из всего сказанного:
– Так он вам нравится?
– Да, конечно же! А вам?
Милли помолчала – вопрос подействовал как неожиданное прикосновение чего-то острого к содрогнувшемуся нерву. У нее просто перехватило дыхание, но потом она почувствовала, что есть повод для радости: ей удалось, с достаточной быстротой, выбрать из пятнадцати возможных ответов единственный, способный послужить ей с успехом. Кроме того, она гордилась, что смогла при этом весело улыбнуться:
– Да. Понравился – три раза, в Нью-Йорке.
Вот так оно и сказалось, такими простыми словами, это признание, которому в тот вечер, только позднее, предстояло сыграть для нее важную роль, ибо оно было единственным, какое она когда-либо произнесла и которое обошлось ей так дорого. Ей предстояло всю ночь лежать без сна – так велика была радость, что она не выбрала столь низменную линию поведения, как отказ от благоприятного впечатления.
Более того, ее простые слова должным образом подействовали и на слух миссис Лоудер: они, во всяком случае, прозвучали для этой дамы – о чем свидетельствовал ее смех естественной национальной нотой.
– Ах вы, милая моя американочка! Но ведь люди могут быть очень хороши и все же недостаточно хороши для того, чего хочется именно тебе.
– Да, – согласилась наша девушка, – думаю, это в особенности так, когда тебе хочется чего-то очень хорошего.
– О дитя мое, понадобилось бы слишком много времени, чтобы сейчас рассказать вам обо всем, чего хочется мне! Мне хочется всего и сразу – и как можно больше, и, знаете ли, для вас тоже. Но вы ведь нас видели, – заключила тетушка Мод, – вы успели понять.
– Ах нет, я не понимаю, – возразила Милли, так как это снова нахлынуло на нее неожиданно быстро: все разом снова затуманилось. – Ну как же… Если наша приятельница его не любит… Что же мне – считать, что она заинтересована в том, чтобы скрывать от меня такие вещи?
Миссис Лоудер оценила вопрос по достоинству:
– Дорогая моя, как вы можете даже спрашивать такое? Поставьте себя на ее место. Она идет мне навстречу, но на ее собственных условиях. Гордые молодые женщины – это гордые молодые женщины. А гордые старые женщины… Ну, это – я. И так как мы обе очень к вам привязаны, вы можете нам помочь.
Милли попыталась выказать вдохновение:
– Так вы хотите, чтобы я впрямую задала ей этот вопрос?
На это, однако, тетушка Мод неожиданно отказалась от ее помощи:
– О, если у вас так много причин, не…!
– Но у меня их вовсе не так много, – улыбнулась Милли, – всего одна. Если я вдруг ни с того ни с сего заговорю о том, что с ним знакома, как она расценит то, что я до сих пор молчала об этом?
Миссис Лоудер смотрела на нее, не понимая:
– С какой стати вам беспокоиться о том, как она это расценит? Вы могли просто быть сдержанны из скромности.
– Но так оно и было! – поспешила заверить ее девушка.
– Кроме того, – продолжала ее старшая приятельница, – я же подсказала вам – благодаря Сюзан – линию поведения.
– Ах да. Эта причина – причина и для меня.
– И для меня тоже, – настоятельно подтвердила миссис Лоудер. – А Кейт не так глупа, чтобы не отдать справедливость таким существенным резонам. И вы вполне можете сказать, что это я просила вас ничего ей не говорить.
– А можно мне сказать ей, что это вы попросили меня теперь заговорить о нем?
Миссис Лоудер могла бы, конечно, задуматься, но, странным образом, этот вопрос ее поразил:
– А что, без этого вы не можете…?
Милли чуть было не устыдилась, что создает так много трудностей.
– Я сделаю все, что смогу, если вы любезно согласитесь сказать мне еще только одно. – Она немного поколебалась – вопрос мог выглядеть слишком навязчиво нескромным, однако она все же спросила: – А он мог ей писать?
– Вот это, моя дорогая, мне как раз очень хотелось бы знать. – Миссис Лоудер явно начинала терять терпение. – Подступитесь к ней поближе, и, я смею надеяться, она вам все скажет сама.
Но даже теперь Милли не окончательно сдала позиции.
– Я стану подступаться к ней поближе, – улыбнулась она, – ради вас. – Но она дала своей собеседнице возможность воспринять сказанное до конца. – Смысл в том, что ведь она вполне могла ему отвечать.
– А тут в чем же смысл, хитрушка вы этакая?
– Тут нет никакой хитрости, мне кажется, это очень просто, – возразила Милли. – Если она ему отвечала, она, вполне возможно, писала и обо мне.
– Действительно, это вполне возможно. Но в чем тут разница, если даже писала?
Услышав этот вопрос, Милли на миг подумала, что миссис Лоудер, естественно, должно немного недоставать тонкости.
– Разница в том, что он мог написать ей, что мы с ним знакомы. А это, в свою очередь, сделает мое молчание еще более странным.
– Как это, если она сама прекрасно понимает, что не предоставила вам удобного случая? Странность вовсе не в вас, – недвусмысленно заявила тетушка Мод, – а в ней самой, в том, что она не заговорила.
– Ах, в том-то все и дело! – произнесла Милли.
– Так, значит, это вас беспокоило?
Но вопрос, казалось, имел целью лишь, с замечательной непоследовательностью, вызвать редкий румянец на бледном лице девушки.
– Да нет, право, ни даже в малой, ни в малейшей степени.
И, сразу ощутив настоятельную потребность развивать эту тему далее, она была уже готова – чтобы все это оборвать – заявить, что ей, в конце концов, совершенно безразлично, сумеет она помочь или нет. Однако в тот же самый миг она ощутила еще и вмешательство чего-то совсем другого. Прежде всего ее опередила миссис Лоудер, та, казалось, была задета, неожиданно увидев, что Милли зашла слишком далеко. Сама же Милли обычно не умела судить по лицу тетушки Мод о ее ведущем мотиве – так мало чувств отражалось в сиянии этой твердой, гладкой человеческой физиономии. Она выглядела твердой, когда говорила справедливые вещи; только вот, даже когда она просто говорила твердо, она также не выглядела мягкой. Тем не менее сейчас в ней что-то поднялось – вполне заметной приливной волной, хлынувшей сквозь пролом в кромке льда. Она объявила, что если то, о чем она попросила, хотя бы в малейшей степени окажется неприятным для ее юной приятельницы, пусть та даже не думает выполнять эту просьбу; однако тон, каким это было сказано, заставил ее юную приятельницу тотчас же подумать о выполнении ее просьбы более усердно. Тетушка Мод говорила, подвигнутая запоздалым прозрением, как Милли смогла угадать – она всегда могла предполагать подобное, – из жалости; и результат такой догадки стал для Милли совершенно неожиданным: это доказало ей, что Кейт, храня ее тайну, не кривила перед нею душой. Значит, совершенно определенно, тетушка Мод не могла узнать от Кейт, почему следует испытывать к Милли жалость. Тетушка Мод ничего не знала и, следовательно, просто выказывала наилучшую сторону своего характера. А ее наилучшая сторона выражалась в том, что почти в любой час, благодаря вдруг вспыхнувшему предпочтению или отвлекшейся в ином направлении энергии, она способна была загореться иным интересом, чем ее собственный. Кроме того, она в ту же секунду воскликнула, что Милли, очевидно, размышляла об этом случае гораздо больше, чем сама она себе представляла, а это высказывание могло подействовать на нашу девушку так же быстро и так же остро, как любой упрек в слабости. Если она не будет достаточно бдительна, очень скоро все и каждый станут говорить: «Что-то с вами происходит! Что-то не в порядке!» Поэтому Милли надо было немедленно установить в отношении себя ту истину, что с ней ровно ничего не происходит – все в порядке.
– Я с удовольствием помогу вам. Я с удовольствием помогу и самой Кейт, – поторопилась она заявить со всей возможной поспешностью, а взгляд ее тем временем пересек всю ширину гостиной, устремившись в сумеречную мглу балкона, где, пожалуй, необъяснимо долго задержалась их приятельница. Она даже намекнула, что ей не терпится начать; она чуть ли не открыто выразила удивление, что их приятельница предоставила им столь благоприятно протяженную возможность поговорить, отнеся, однако, эти слова на счет другой их приятельницы и закончив смешливым восклицанием: – Сюзи, должно быть, ужасно тщательно прихорашивается!
Тем не менее это только выявило, насколько тетушка Мод обеспокоена своими предположениями. Ее глаза-ониксы были устремлены на Милли с благородным напором, долженствовавшим выразить ее возросшую благожелательность.
– Оставим это, моя милая. В конце концов, мы и так это скоро увидим.
– Если он вернулся, мы, конечно, увидим, – отвечала Милли после минутного молчания, – потому что он, скорее всего, почувствует, что будет вряд ли вежливо с его стороны не придти повидать меня. Тогда так оно и выйдет само собой, – заметила она, – тогда, вы понимаете, это выяснится вовсе не благодаря Кейт – это выяснится благодаря ему. Только ведь, – закончила Милли с улыбкой, – он может меня не застать.
У нее возникло совершенно необычайное ощущение, что она, вопреки собственному намерению, сильно заинтересовала свою гостью – гораздо больше, чем хотелось бы: получалось, что ее обреченность влечет ее все дальше, не давая остановиться, сыграв с ней теперь почти такую же шутку, как во время приема у врача.
– Вы что же, от него сбежите?
Милли пропустила вопрос мимо ушей.
– Тогда вам придется иметь дело прямо с Кейт.
– А вы и от нее сбежите? – спросила глубоко заинтересованная миссис Лоудер, и тут они поняли, что возвращается Сюзи: она шла через комнату, дверь которой открывалась за их спинами, – ту, где они недавно обедали.
Это словно подтолкнуло Милли: она осознала, что у нее осталась лишь доля секунды, и вдруг из-за этого все, что она чувствовала, поднялось к горлу и выплеснулось в вопросе, который – она поняла это, уже когда его задавала, – ей не удалось лишить эмоциональной окраски.
– А вы сами – вы полагаете, что он с нею?
Тетушка Мод уловила самую суть вопроса, уловила, точнее говоря, все, что выразил его тон, то есть как раз то, чего вовсе не хотела Милли; в результате глаза собеседниц на несколько секунд встретились в полном молчании. Миссис Стрингем уже успела присоединиться к ним и теперь спросила, где Кейт, не ушла ли? Ответом на ее вопрос было незамедлительное появление этой юной леди. Дамы снова увидели ее в открытых дверях балкона, где она, глядя на них, остановилась, тем самым заставив тетушку Мод произнести весьма впечатляющее «Ч-ш-ш!». Миссис Лоудер «замяла» опасную неловкость, поспешно удалившись вместе с Сюзи, но адресованные ей, только что произнесенные Милли слова о том, что ей придется иметь дело прямо с Кейт, теперь обернулись против самой Милли. Прямота, как ни пытайся ее избежать, будет полностью ее собственным делом; фактически ничто никогда не было бы для нее более прямым делом, как попытка ее избежать. А Кейт все стояла в дверях балкона, очень привлекательная, прямая и честная; тьма за дверями выгодно обрамляла летнюю простоту и легкость ее наряда. Милли, оценивая пространство гостиной, на самом деле не очень опасалась, что подруга могла слышать их разговор; только вот стояла она в дверях с таким понимающим взглядом и с выражением некоего нового преимущества на лице. А потом, правда после небольшого промедления, Милли поняла. Понимающий взгляд, выражение нового преимущества были всего лишь те самые, какими она отныне владела, – те самые, что подобают особе, которая, как знала Милли, была известна мистеру Мертону Деншеру. И снова, на несколько секунд, все стало так, будто абсолютный итог индивидуальности Кейт сводился к определению «особа, известная мистеру Мертону Деншеру» – к определению, обладавшему в результате новой собственной остротой. Кейт положительно необходимо было находиться здесь лишь для того, чтобы сообщить ей, что он вернулся. Казалось, что эта новость, in fine, передалась от одной девушки к другой без слов, что он – в Лондоне, что он, вероятнее всего, прямо здесь, за углом, и, разумеется, пока что Милли никакого дела «прямо с Кейт» иметь не приходится.
VI
В этом не было никаких сомнений, ибо такая странная форма прямоты в тот час сама по себе казалась настолько достаточной, что позднее Милли осознала: она ни разу за время всей этой неописуемой встречи, до возвращения их старших приятельниц, ничего не предприняла, чтобы сделать эту прямоту более интенсивной. Если она ярче всего осознала это лишь позднее, при долгом и тяжком, срывающим завесы испытании зарей завтрашнего утра, это произошло потому, что она на самом деле после краткого промежутка, вплоть до конца вечера, не ощущала какой-либо неловкости и не желала ни на миг нарушить комфортную атмосферу. То, что осталось позади, проявлялось лишь отблесками и промельками, а то, что ждало впереди, никак не признавалось, что может сойти со сцены. Не прошло и трех минут, а Милли уже знала, что ей не следует делать ничего из того, о чем только что просила тетушка Мод. Более того, она поняла это благодаря практически тому же озарению, что уже руководило ею в беседе с этой дамой, как и во время приема у сэра Люка Стретта. Она тут же ощутила, как ее тяготит то, что ее все еще влечет поток, направляемый, в силу ли ее безразличия, отваги, застенчивости, великодушия – она едва ли могла сказать, в силу чего, – другими людьми; что действует не она сама, а этот поток и что всегда кто-то другой владеет шлюзом или плотиной. Например, Кейт стоило лишь открыть шлюзные ворота – и поток сразу двинулся всей своей массой, поток, как и прежде, заставлявший Милли поступать, как того хочет Кейт. А чего же, каким-то необычайнейшим образом, всегда хотела Кейт, как не стать вдруг еще более интересной, чем когда бы то ни было? Весь тот вечер Милли сидела затаив дыхание – так высоко она это оценила. Если она, пусть и не вполне, была уверена, что Кейт не уловила из их беседы с миссис Лоудер ничего такого, чем могла бы воспользоваться, ее подруга все же, вероятно, заметила, как та восхитительная дама попыталась «замять» предугаданную неловкость. Однако сия фантазия, пока девушки сидели вдвоем, скоро рассеялась, пусть лишь в силу того, что множились и грудились другие фантазии, создавая для нашей юной леди довольно жизнерадостную среду, в которой ее подруга двигалась и говорила. Они сидели вдвоем, говорю я, но Кейт двигалась столько же, сколько говорила: она была здесь важной фигурой, взволнованной и очаровательной, возможно, самую малость поверхностной; она постоянно вскакивала со своего места, медленно прохаживалась взад и вперед по гостиной в легких, ниспадающих к полу складках летнего платья – почти открыто признавая, что «выступает», словно на сцене, чтобы доставить удовольствие хозяйке.
В Мэтчеме миссис Лоудер говорила Милли, что они с ее племянницей – союзницы и вместе могут покорить практически весь мир; но хотя это было заявление, в котором уже тогда смутно проглядывала великая романтическая зачарованность, наша девушка теперь увидела в нем скорее приближение к некоему смыслу. Кейт, кстати сказать, и в одиночку могла покорить все, что угодно, и она, Милли Тил, вероятно, тоже относилась к тому самому «миру», но только как его крохотный клочок, вдруг вторгшийся в пространство привлекательной девушки и посему требующий немедленных действий с ее стороны. И на том основании, что в ее отношении будут предприниматься некие действия, она, несомненно, тоже примет участие в покорении мира, ей тоже придется внести свою лепту, а Кейт – это принять: каждая из них тем самым в этом смысле сделает что-то, чтобы соответствовать идеалу тетушки Мод. Вот к чему, коротко говоря, все теперь и свелось; то, что происходило сейчас при мирном свете допоздна горевших ламп, было всего лишь репетицией могущей произойти большой драмы. Милли понимала, что с ней уже «имеют дело» – действуют красиво и всецело: она подчинилась этому воздействию, ибо именно таким способом, как она чувствовала, она отдавала их общему делу свою полезную силу. А то, что должна была принять Кейт, Кейт приняла столь же свободно и, по всей видимости, столь же благодарно, заново принимая, с каждой новой размеренной прогулкой по гостиной, установленные меж ними отношения и освящая их своим проявленным к ним интересом. Мы, естественно, имеем в виду интерес к самой Милли; интерес к Кейт, как чувствовала Милли, был, пожалуй, послабее. Все это возникло легко и изобильно во время их вечерней беседы, в быстром полете времени, до того момента, когда чары рассеялись, – все это возникло из обстоятельства, ни в коей мере не анормального, то есть из того, что Кейт в тот вечер была в совершенно необычайной «форме». Милли помнила: Кейт как-то говорила ей, что бывает в наилучшей форме поздно вечером; помнила, что слова подруги, звучавшие такой уверенностью, заставили ее задуматься – а когда же сама она бывает в наилучшей форме? – и как счастливы, вероятно, те, кто обладает для этого точно установленным временем. У нее такого времени вообще не существовало – она никогда не бывает «в наилучшей форме» – если, конечно, не считать, что это случается с нею, когда она слушает, наблюдает, восхищается или вдруг теряет силы. Более того, если Кейт была теперь совершенно безжалостно хороша, как никогда, поразительным казался тот факт, что она никогда еще не была и так откровенна: это была личность такого калибра, как сказала бы Милли, что, даже «имея дело» с вами и, следовательно, тщательно выбирая очередной шаг, она могла дать себе волю, могла, как ни иронично это звучит, вполне доверительно и с избытком рассказывать такие вещи, о каких никогда не говорила прежде. Именно такое и создавалось впечатление – Кейт рассказывала, и вполне очевидно, что для собственного облегчения тоже: почти так, будто погрешности видения, ошибки в пропорциях, сохранившаяся наивность души ее слушательницы, все еще нуждающиеся в исправлении, в отдельные моменты слишком сильно действовали ей на нервы. Она сейчас и напустилась на них, на эти источники раздражения, с веселой энергией, которую Милли могла бы счесть циничной, но на которую она тем не менее сама напросилась – тут ее подруга высказалась вполне внятно, – так как, в определенной связи, американский разум просто «не тянет». Казалось, по крайней мере, – а американский разум Милли в тот момент сидел там, трепещущий и ослепленный, – что он не способен понять английское общество без личного противостояния ему во всех случаях. Такое не может продолжаться по… – тут существует какой-то термин, Кейт не могла его вспомнить, и Милли предложила сначала «аналогию», потом «индукцию», а потом, в отличие от первых двух, «интуицию» – ничто не подошло: необходимо было пройти подготовку и быть введенной в каждый отдельный элемент этого монстра, получить возможность обойти все вокруг, либо для того, чтобы ощутить преувеличенный до экстаза восторг, либо для того, чтобы испытать (как представлялось этому критику) еще более несоразмерный шок. Кейт допускала, что этот монстр мог принимать угрожающе огромные размеры для тех, кто родился среди форм менее развитых и потому, без сомнения, менее занимательных; он мог, с некоторых сторон, выглядеть странным и ужасающим монстром, предназначенным пожирать излишне доверчивых, унижать гордых, бесчестить добропорядочных; но если тебе приходится с ним жить, ты, чтобы не быть все время настороже, должен научиться – как это делать; чему сегодня вечером, коротко говоря, фактически и способствовала наша привлекательная девушка, выступая в роли учительницы.
В процессе обучения она раскрывала тайны дома на Ланкастер-Гейт и всего, что в нем содержалось; она легко и быстро, как отмечал трепещущий разум Милли, раскрывала тайны тетушки Мод, источники гордости тетушки Мод и первопричины самодовольства тетушки Мод; но более всего она раскрывала тайны собственные, и, естественно, именно это более всего обогащало ее откровенность. Она больше не говорила со своей подругой – в стиле тетушки Мод – о том, как они могли бы покорить небеса: она в тот вечер говорила, по странной и блестящей собственной прихоти, о необходимости прежде всего не быть ни глупой, ни вульгарной. Для нашей юной американки это могло бы стать уроком умения видеть вещи, как они есть, – уроком таким многосторонним и запоминающимся, что ученице, как мы успели показать, оставалось лишь изумляться, его воспринимая. Странным к тому же было то, что урок мог сослужить свою службу, при этом совершенно явно исключая любое личное пристрастие. Дело было не в том, что Кейт не любила тетушку Мод, которая, как она заявляла в других беседах, была единственное, что у нее – Кейт – имелось, но ведь эта милая дама неизгладимо отмечена непостижимой природой и ужасным искусством, она просто не может – да и как она могла бы?! – быть тем, чем быть не может. Она – не что-то. Она – не кто-то. Она – не где-то. Милли не должна так думать – Кейт, как добрый друг, не может ей это позволить. Те часы в Мэтчеме были неожиданны – inespérées, явились чистейшей манной небесной или же если не совсем таковой, то, при поддержке старого притворщика – лорда Марка, были просто тщеславной пустышкой, поводом для надежд и обдумывания. Лорд Марк очень хорош, только он далеко не самый умный человек в Англии, а даже если бы был, то все равно не стал бы самым обязательным. Он отмеряет услуги унциями, да и вообще, каждый из этой парочки реально ждет, что сначала выложит другой.
– Она выложила вас, – заметила Милли, по-прежнему увлеченная темой разговора, – и мне кажется, вы хотите сказать, что, выложив вас на прилавок, она тем не менее из рук вас не выпускает.
– Чтобы, – тут же подхватила Кейт, – он вдруг не схватил меня и не сбежал? Ох, поскольку он вовсе не готов бежать, он, естественно, еще меньше готов меня схватить! Я выложена – настолько-то вы правы – на прилавок, когда не выставлена в витрине, откуда меня, когда надо, запросто вытаскивают и куда снова выставляют по мере необходимости, ради успешной торговли: в этом и есть вся суть моего положения и, соответственно, цена покровительства моей тетушки.
Лорд Марк поначалу стал главным предметом разговора, как только девушки остались одни: у Милли, однако же, создалось впечатление, что Кейт произнесла это имя, навязав его как тему в противовес другому имени, оставленному миссис Лоудер в атмосфере гостиной и которое, как мы могли заметить, весь сегодняшний вид Кейт сохранял там для ее подруги с первых минут встречи. Прямым и странным результатом стала для Кейт, надо сказать, осознанная необходимость в алиби, которое она, таким образом, вполне успешно нашла. Она использовала это алиби до конца, проехав на нем взад и вперед, вдоль всего пути, намеченного для Милли тетушкой Мод, а теперь она, так сказать, вообще вбила его поперек дороги.
– Все занудство в том, что, если он ей так нужен – нужен, да простят ее Небеса! – для меня, – то, надо сказать, он нас всех озадачил: с тех пор как приехали вы, ему захотелось кого-то другого. А у меня не имеется в виду кого-то другого, кроме вас.
Милли в достаточной степени сумела освободиться от чар, чтобы покачать головой:
– Тогда я не совсем поняла, кто имеется в виду. Если я хоть в какой-то мере могу представлять для него альтернативу, ему лучше сразу замереть на месте.
– Правда-правда? Навсегда-навсегда?
Милли попыталась заверить ее с такой же детской веселостью:
– А хотите – поклянусь?
Казалось, Кейт на мгновение задумалась, хотя и тут вроде бы веселость ее не покидала.
– Разве мы клялись не достаточно?
– Вы – вполне возможно, а я – нет, и мне надо бы с вами сравняться. Так что вот вам, пожалуйста: «Правда-правда», – как вы выразились, – «навсегда-навсегда». Так что я дорогу никому не перебегаю.
– Спасибо, – ответила Кейт, – только мне это никак не помогает.
– Ну, то, что я заговорила об этом, упростит ему ситуацию.
– На самом деле сложность в том, что лорд Марк – человек с таким множеством идей, что упростить ему ситуацию невероятно трудно. Как раз это и пытается делать для него тетушка Мод. А что касается меня, – уверенно продолжала Кейт, – он никак не может принять решение.
– Ну что ж… – Милли улыбнулась. – Дайте ему время.
Ответ ее подруги был само совершенство:
– Поступая так – а ведь ты неизбежно так и поступаешь! – ты остаешься всего лишь одной из его идей.
– Не вижу в этом вреда, – возразила Милли, – если в конце концов ты оказываешься самой лучшей из них. А что это за мужчина, – развивала она свою мысль дальше, – особенно мужчина честолюбивый, если у него нет самых разнообразных идей?
– Несомненно! И чем больше, тем веселее. – Кейт взирала на подругу с величественной серьезностью. – Остается лишь надеяться, что окажешься самой лучшей, и ничего не делать, чтобы этому помешать.
Все это должно было создать впечатление воображаемого или реального алиби. Великолепным, грандиозным представлялся Милли крывшийся за всем этим иронический дух, тоже весьма интересный сам по себе. Что же далее оказалось не менее интересным для нашей юной женщины, так это тот факт, что Кейт подняла разговор о своих личных трудностях, возникших исключительно по вине лорда Марка. Сейчас она не говорила ни о чем таком, что могло быть вызвано ее собственной склонностью или влечением: это обстоятельство опять-таки, несомненно, сыграло свою небольшую роль. Она поступала, как ей было угодно, в отношении другого человека, но ведь она не была связана с этим другим человеком никакими обязательствами, и, более того, ее слова о том, что лорд Марк не молод и не правдив, выглядели лишь свидетельством ее явного чувства неловкости и были абсолютно в характере ее жестковатой, но от этого не менее грациозной необычайности. Ей не очень хотелось выказывать свое согласие на то, чтобы ее будущее «устроили», но это ведь совсем не то, что решительно не желать такое согласие давать. И во всем тут виделось что-то такое, что дало Милли возможность сказать:
– Если ваша тетушка, как вы выражаетесь, была мною «озадачена», я чувствую, что она все же остается ко мне чрезвычайно добра.
– Ах, ведь у нее – что бы ни случилось в этом отношении – такое множество путей вас использовать! Вы ее не так уж озадачиваете, моя дорогая, более того – вы решаете ее задачи. Вы почти не замечаете этого, но она ведь ухватила вас за юбку и не отпускает. Вам можно делать все. Вам, я хочу сказать, можно делать многое, что нельзя делать нам. Вы же стоите в стороне, вы – независимая, вы – чужая. Вы одна – сами по себе, вы никак не связаны с бесконечными ярусами других людей. – И Кейт, устремив взгляд в этом направлении, заходила все дальше и дальше и завершила свою тираду, тогда как Милли слушала ее затаив дыхание, неожиданными словами: – Мы вам бесполезны – надо честно вам в этом признаться. Вы могли бы стать полезны нам – но это совсем другой разговор. Я бы дала вам совет – совершенно честный: бросьте нас, пока можете. Было бы странно, если бы вы не увидели, насколько лучше – просто ужасающе лучше – вы способны действовать. Мы же на самом деле не сделали для вас ничего, даже самого малого, о чем стоило бы говорить, ничего такого, чего вы сами не могли бы получить каким-то иным путем. Поэтому у вас нет перед нами никаких обязательств. Пройдет год, и вы не захотите иметь с нами дела, а мы всё еще будем нуждаться в вас. Но для вас это не должно послужить резоном, вам не следует платить слишком страшную цену за то, что бедняжка миссис Стрингем ввела вас в наш мир. У нее самые лучшие намерения, она совершенно зачарована тем, что сделала для вас. Но вам не следует принимать в свой круг людей от нее. Ужасно было видеть, что вы это делаете.
Милли очень старалась убедить себя, что ее все это забавляет, чтобы не испытать настоящего страха – это было бы уж вовсе нелепо. И правда, довольно странным – если не довольно естественным – было то, что поздно вечером, в неуютном наемном доме, в отсутствие Сюзи, ее охватила жажда откровенности. На следующий день она припомнила, вместе с другими деталями, собирая на заре свои впечатления, что она вдруг почувствовала себя в полном одиночестве с существом, ходящим взад и вперед по комнате, словно пантера. Образ был пугающий, но он помог ей не так уж стыдиться собственного страха. Несмотря на свой страх, Милли тем не менее достаточно овладела собой, чтобы найти нужные слова:
– И все же, не будь Сюзи, я не получила бы вас!
В этот момент Кейт вспыхнула намного ярче прежнего:
– Ох, еще может случиться так, что вы меня возненавидите!
И в самом деле, это было уже последней каплей, как показала Милли, вспыхнув ничуть не слабее после долгого изумленного наблюдения за подругой. Ей стало все равно: ей слишком хотелось понять, и, хотя чуть заметная серьезность протеста, хмурая напряженность проникли в ее тон, ее словам предстояло стать первым шагом в пользу миссис Лоудер.
– Зачем вы говорите мне такие вещи?
Это неожиданно возымело действие, вдруг изменив настроение Кейт, словно удавшаяся речь. Заговорив, Милли встала, и Кейт остановилась перед нею, тотчас же просияв ей более мягким светом. Бедняжка Милли в эту минуту с добрым удивлением вспомнила, как порой люди, странно морщась, бывали растроганы ею.
– Да потому, что вы – наша голубка.
При этих словах Милли почувствовала, что ее обнимают – так деликатно, так тактично, без всякой фамильярности или бесцеремонности, но одобрительно и как бы совершая обряд посвящения, хотя, разумеется, голубка – существо, способное усесться у человека на пальце, но одновременно она же и принцесса, с которой следует соблюдать определенные формы этикета. Ей даже пришло в голову, благодаря прикосновению к ее щеке губ ее приятельницы, что такая форма – такое прохладное прикосновение – как бы подтверждающая печать на значении слов, только что произнесенных Кейт. Более того, для нашей девушки это стало подобно вдохновляющей идее: она обнаружила, что с облегчением принимает данное ей название как вполне подходящее, несмотря на то что дыхание у нее перехватило. Она тотчас же отнеслась к нему, как отнеслась бы к открытой ей вдруг истине, оно осветило ей сумрак, в котором она в последнее время плутала. Вот что с ней произошло. Она – голубка. А может быть – нет? – эхом отдалось в ней в тот момент, как она услышала снаружи звуки, подсказавшие, что возвращаются старшие дамы. И вскоре осталось мало сомнений на этот счет, так как минуты через две в гостиной появилась тетушка Мод. Она поднялась туда – наша миссис Лоудер – вместе с Сюзан, тогда как в этом в такой поздний час не было никакой необходимости: Кейт могла просто спуститься к ней; так что Милли была уверена, что тетушка Мод вернулась, чтобы так или иначе «подобрать оставленные концы» – завершить неоконченное дело. Ну что ж, она их подобрала, дав понять, что теперь все это уже не имеет ни малейшего значения. Ради этого она поднялась по лестнице и опять улучила минутку наедине с младшей своей хозяйкой, тогда как Кейт, как эта хозяйка смогла отметить, в тот момент предоставляла Сюзан Шеперд небывалые возможности. Другими словами, Кейт, пока тетушка Мод была занята с ее подругой, выслушивала, с прелестной ответной реакцией, впечатления миссис Стрингем о вечеринке, которую они только что покинули. А миссис Лоудер выразила Милли надежду, что все прошло хорошо; разговор шел в тонах самого милого потворства друг другу, словно одна голубка ворковала с другой. Ее «все» было преисполнено бесконечного благожелательства: оно успокаивало и упрощало; тетушка Мод говорила так, будто это не она и ее подруга, а две совсем молодые женщины вышли вечером в город. Но ответ Милли приготовился сам собой, пока тетушка Мод поднималась по лестнице: в спешке девушка прочувствовала все причины, какие могли сделать его наиболее подобающим голубке, и она дала этот ответ, когда заговорила, как вполне серьезный и чистосердечный:
– Я не думаю, дорогая миссис Лоудер, что он здесь.
Это сразу же показало ей, какую меру успеха в роли голубки она может иметь: это было написано в долгом, задумчиво оценивающем взгляде, устремленном на нее миссис Лоудер, в ее долгом взгляде без слов. А вскоре последовали и слова, еще усилившие успех.
– Ах, вы просто прелесть!
Ласкающий слух туманный намек, содержавшийся в этих словах, почти испугал Милли, заполнив затем всю комнату, словно приторно-сладкий аромат. И даже оставшись наедине с миссис Стрингем, она продолжала дышать этим ароматом: она опять разучивала роль голубки и побудила свою напарницу взяться за самое подробное описание вечеринки, что и увело Сюзи прочь от расспросов о собственных делах девушки.
Это с наступлением нового дня стало для Милли непреложным правилом, хотя она ясно видела перед собой осложнение, с каким ей предстояло столкнуться: каждый раз ей придется принимать решение. Она должна будет четко понять, как поведет себя голубка. Этим же утром, как она полагала, она удачно решила подобную задачу, приняв окончательную версию своего плана в отношении сэра Люка Стретта. Ее план, с удовлетворением размышляла Милли, первоначально был задан в ключе, до неприличия тусклом; и несмотря на то что миссис Стрингем после завтрака поначалу устремила на него удивленно-пристальный взор, точно у ее ног был неожиданно распростерт бесценный персидский ковер, всего лишь через пять минут, нисколько не колеблясь, заявила, что Милли вольна улучшать его, как ей заблагорассудится.
– Сэр Люк Стретт, согласно договоренности, явится повидать меня в одиннадцать часов, однако я собираюсь специально уйти. Ему тем не менее должны сказать неправду – что я дома, а когда он поднимется сюда, вы – как моя представительница – примете его вместо меня. В этот раз ему такой прием понравится гораздо больше, чем любой другой. Так что будьте с ним очень милы.
Естественно, ее просьба потребовала дальнейших объяснений, а также непременного упоминания о том, что сэр Люк Стретт – величайший из докторов; однако, раз уж определенный ключ был предложен, Сюзи немедленно нацепила его на свою собственную связку, а ее юная подруга смогла снова ощутить, как работает восхитительное воображение ее компаньонки. По правде говоря, оно работало почти так же, как работало воображение миссис Лоудер в последние минуты предыдущего вечера. Это могло бы снова внушить нашей юной женщине страх из-за того, как люди сразу же бросаются ей навстречу: неужели ей так мало осталось жить, что ее всегда следует оберегать от трудностей пути? Похоже было, что они просто помогают ей немедленно отправиться в путь. Сюзи – Милли не могла, да и не собиралась этого отрицать, – со своей стороны, возможно, воспримет эту новость как известие поистине трагическое, и боль ее, несомненно, так и останется с ней. Тем не менее, однако, здесь следовало допустить, что ведь и младшая ее приятельница тоже останется с ней; и предложение, сделанное ей сейчас, – разве оно, коротко говоря, не византийское? Взгляд Милли на позволительность такого плана, ее отношение к нему охватывали – допускали – какую угодно неожиданность, какое угодно потрясение: ведь теперь ее истинным стремлением было полное владение фактами. По этому поводу Милли могла говорить легко и свободно, будто существовал только один факт: она не придавала значения тому, другому факту, что чувствовала себя под угрозой. Самым важным фактом явилось для нее то, что сэр Люк сейчас более всего желал, совершенно отдельно, встретиться с кем-то, кто интересовался его пациенткой. Кто же мог более интересоваться ею, чем ее верная Сюзан? Единственным другим обстоятельством, которое Милли, расставаясь с приятельницей, сочла достойным упоминания, было то, что сначала она собиралась хранить молчание. Поначалу она лучше всего представляла себя очаровательно скрытной. Это решение она изменила, результатом чего и стала ее теперешняя просьба. Почему она его изменила, девушка объяснить не удосужилась, но ведь она доверяет своей верной Сюзан. Их гость станет доверять Сюзи ничуть не меньше, а у самой Сюзи этот гость, несомненно, вызовет восхищение. Более того, он вряд ли – Милли просто уверена – сообщит ей что-то ужасное. Самое худшее – что он влюблен и ему нужна наперсница, чтобы помочь ему в этом. А теперь Милли отправляется в Национальную галерею.
VII
Мысль отправиться в Национальную галерею не покидала Милли с того самого момента, как она узнала от сэра Люка о часе его к ней визита. У нее сложилось мнение, что галерея – учреждение, весьма мало посещаемое, на родине она представляла ее себе одним из привлекательнейших мест Европы, способствовавших высокому развитию европейской культуры, но ведь характерное для нас легкомыслие – старая история! – всегда кончает тем, что отдает предпочтение вульгарным удовольствиям. В те фантастические моменты на пароходе «Брюниг» она испытывала полустыдливое чувство оттого, что обратилась спиной к таким возможностям истинного совершенствования, какие перед нею вырисовывались с давних времен под общим заглавием «картины и всякое другое», в связи с путешествием на Континент; и тут наконец она поняла, ради чего она так поступила. Ответ был предельно ясен: она поступила так ради жизни, предпочтя жизнь совершенствованию знаний: в результате чего жизнь оказалась прекрасным образом обеспечена. Хотя в последние недели Кейт Крой помогла ей найти время, чтобы несколько раз – мельком, урывками – окунуться в многоцветный поток истории, вероятно, существовали еще иные великие возможности, которыми она – Милли – пренебрегла, великие моменты, которые, если бы не сегодняшний день, она почти уже упустила. Она чувствовала, что пока еще может наверстать упущенное, уловить два или три таких момента среди шедевров Тициана и Тёрнера; она совершенно искренне возлагала надежды на этот час, и как только очутилась в этих благотворных палатах, ее надежды оправдались. Здесь была та самая атмосфера, в которой она так нуждалась, тот самый мир, который станет теперь ее единственным выбором: полные тишины залы, ошеломляющие благородством, слегка приглушенной роскошью, открывались повсюду перед ее глазами, побудив ее тут же сказать себе: «Ах, если бы я могла затеряться здесь!» Кругом были люди – множество людей, но, к ее великому счастью, это нисколько не стало ее личной проблемой. Огромная личная проблема существовала вне этих стен, но Милли удалось там ее и оставить; проблема приблизилась почти вплотную примерно на четверть часа, когда Милли некоторое время наблюдала за одной из самых усердных копиисток. Две или три таких копиистки, в очках, в больших фартуках, совершенно погруженные в свое занятие, вызвали ее сочувствие, на какое-то время предельно его обострив, показав ей – так ей представилось, – как ей следовало жить. Ей надо было стать копиисткой – это так подходило к ее случаю. А случай ее являл собой казус ухода от действительности – необходимость жизни под водой, необходимость быть одновременно беспристрастной и твердой. И вот он – пример, прямо перед тобой: надо только упорствовать и упорствовать.
Милли стояла, словно зачарованная этим зрелищем, пока наконец ею не овладело чувство, похожее на стыд: она смотрела на копиисток так долго, что сама вдруг задалась вопросом, что же подумают другие посетители о молодой женщине вполне приличного вида, по всей видимости считающей этих копиисток главной достопримечательностью галереи? Ей хотелось бы поговорить с ними, вторгнуться – как это ей представлялось – в их жизнь, однако ее удерживало то, что она не могла даже представить себе, что станет покупать копии, и боялась, что ее «вторжение» возбудит надежды на покупку. На самом деле она очень скоро осознала, что рядом с копиистками ее удерживало стремление как-то укрыться, что ей не хватает внутренних сил для всех этих Тёрнеров и Тицианов. Они, взявшись за руки, окружили ее слишком широким кольцом, хотя всего год тому назад она только и мечтала бы со всем вниманием пройти вдоль всего такого кольца. Они поистине были предназначены для большой жизни, а вовсе не для малой, не для такой жизни, чей теперешний мотив сводился к определенной потребности – потребности в сочувствии, потребности в усилиях, пусть и неверно направленных. Милли, неизвестно зачем, отмечала краткие свои остановки, по мере того как убывала ее любознательность, щурилась на знаменитые стены, не теряя, однако, из виду анфилады залов и подходя к ближним картинам, чтобы не быть скандально захваченной врасплох. Эти анфилады и подходы естественным образом влекли ее из зала в зал, и она прошла, как она полагала, довольно много разделов выставки к тому моменту, когда села отдохнуть. Здесь небольшими группками размещались стулья, так, что с них можно было рассматривать картины. Теперь Милли более всего сосредоточила свой взгляд на том, что ей удалось выяснить для себя: во-первых, что она не смогла бы в результате ответить какому-нибудь эксперту, если бы ей был задан вопрос, в каком порядке она смотрела выставленные «школы», а во-вторых, что она устала гораздо сильнее, чем предполагала, несмотря на то что оказалась настолько менее умной и понимающей. Следует все же добавить, что ее взгляд отыскал себе и другое дело, которым она позволила ему свободно заниматься: ее широко раскрытые в растерянности глаза разглядели растерянность других посетителей; в особенности пристально они задержались на поразительно обильном потоке ее соотечественников, породив мешанину впечатлений. Ее потрясло то обстоятельство, что великий музей в середине августа столь активно посещаем этими пилигримами, а также то, что она узнаёт их издалека, выделяя среди остальных с такой легкостью – всех и каждого в отдельности – и не менее быстро осознавая, что благодаря им в ней загорается совершенно новый свет – свет нового понимания их темноты. Она наконец оставила в покое саму себя, и это стало завершением ее размышлений, так же как и окончательным выводом: она должна была придти сегодня в Национальную галерею, чтобы понаблюдать за копиистками и проверить свое мнение о «Бедекере». Вероятно, такова и должна быть мораль, диктуемая опасным состоянием здоровья: тебе следует сидеть в публичных местах и считать американцев. Такой способ помог ей каким-то образом провести время, но ведь это выглядело уже второй линией обороны, даже несмотря на столь очевидный пример ее соотечественников. Они были словно вырезаны ножницами из бумаги, раскрашены, помечены, наклеены на картон; но их связь с нею никак не проявилась – они почему-то ничего для нее не сделали. Отчасти, несомненно, потому, что они ее вовсе не заметили, не распознали на ней, сидящей в этом зале, знака, что и она, подобно им, потерпела здесь крушение, что и ей, как им самим, Европа оказалась «орешком не по зубам». И тут в голову ей лениво проникла мысль – ибо ее чувство юмора еще способно было играть, – что она, пожалуй, не возымеет такого успеха у своих соотечественников, как у жителей Лондона, которые вознесли ее на пьедестал, узнав о ней едва ли больше, чем те, что сейчас прошли мимо. Ей было бы интересно узнать, отнесутся ли они к ней иначе, если она вдруг явится домой в этом романтическом ореоле, и она задавала себе вопрос: да стоит ли ей вообще возвращаться? Друзья-американцы брели мимо разрозненными группами, явно выказывая полное отсутствие какой бы то ни было критики, и она наконец почувствовала, что у нее есть хоть и слабое, но все же преимущество над ними.
Однако тут случился и более тонкий момент, когда три дамы, явно мать с двумя дочерьми, остановились перед нею, очевидно движимые неким замечанием, только что высказанным одной из них и относящимся к предмету на противоположной стене зала. Милли сидела спиной к этому предмету, но лицом к своей юной соотечественнице, как раз и высказавшей это замечание; в глазах ее она разглядела мрачноватое узнавание. Узнавание, кстати сказать, откровенно светилось и в ее собственных глазах: она узнала этих троих, в общем, так же легко, как школьник со шпаргалкой на коленях узнает, как ответить на уроке; она, словно школьник, почувствовала себя некоторым образом провинившейся, поставив под вопрос – как вопрос чести – свое право вот так овладевать людьми, приближать их или отталкивать, когда они ее к этому вовсе не побуждают. Она ведь могла бы сказать, где они живут и как живут, если их место пребывания и образ жизни хоть как-то соответствовали ее положительному впечатлению; она – в своем воображении – нежно склонилась к мистеру Как-его-там – мужу и отцу, пребывающему на родине, всегда упоминаемому со всем почтением, регалиями и банальностями, но всегда отсутствующему и существующему лишь как некто, от кого можно что-то услышать, когда возникают финансовые вопросы. Мать, чьи пышно взбитые и уложенные, белые как снег волосы не имели ничего общего с ее очевидным возрастом, являла миру физиономию прямо-таки химической чистоты и сухости; а лица ее дочерей выражали смутное негодование, несколько гуманизированное усталостью; на всех троих красовались короткие плащи из цветной ткани, увенчанные небольшими клетчатыми капюшонами. Капюшоны, очевидно, считались отличающимися друг от друга, тогда как сами плащи явно походили один на другой.
– Прекрасное лицо? Ну что ж, если тебе хочется так думать… – Это произнесла мать, добавив после паузы, во время которой Милли пришла к заключению, что речь идет о картине. – В английском стиле.
Три пары глаз уставились в одну точку, а их обладательницы на миг затихли, как бы завершив эту тему сей последней характеристикой, причем мрачность одной из дочерей оставалась столь же безгласной, что и еле слышно высказанная другой. Милли вдруг всей душой устремилась к ним, как раз когда они повернулись к ней спиной; они должны были узнать ее, как она узнала их, почувствовать, что между ними существует нечто такое, что они могли бы прекрасно свести воедино. Но она потеряла и их – они остались холодны; они оставили ее в смутном недоумении – на что же они смотрели? «Красивое лицо» – заставило ее обернуться, «в английском стиле» – означало для нее английскую школу, которая ей нравилась; вот только, прежде чем уйти, она обнаружила – по картинам, расположенным на стене перед ее глазами, – что находится среди небольших полотен голландских художников. Воздействие этого эпизода опять-таки оказалось вполне ощутимым – у нее родилось смутное предположение, что тогда, значит, разговор этих трех дам возник вовсе не из-за картины. Во всяком случае, ей пора было уходить, она поднялась на ноги и повернулась: позади нее оказался один из входов и несколько посетителей, вошедших, в одиночку и парами, пока она здесь сидела; она вдруг почувствовала, что один из таких одиночек притягивает ее взгляд.
Прямо посреди зала стоял джентльмен, снявший шляпу: в тот момент, как она на него взглянула, он рассеянно смотрел на верхний ряд картин на стене, одновременно осушая лоб носовым платком. Это занятие задержало его настолько долго, что дало Милли время убедить себя – хватило и нескольких секунд, – что именно это лицо минуту назад было предметом наблюдения трех ее американских приятельниц. Такое могло произойти исключительно потому, что она совершенно разделяла их впечатление, у нее оно даже было более определенным; и действительно, «английский стиль» джентльмена – вероятно, из-за разительного контраста с только что виденным американским – властно захватывал внимание. Власть захватывать внимание в этот самый момент – и это было поразительнее всего – обострилась почти до боли, ибо пока Милли пыталась отвлеченно судить об этой обнаженной голове, она была потрясена неожиданным узнаванием. Голова принадлежала не кому иному, как самому Мертону Деншеру, и он стоял там достаточно долго, не подозревая о ее присутствии, чтобы она его узнала, а затем заколебалась, не зная, на что решиться. Смена настроений происходила так быстро, что она вполне могла еще задать себе вопрос: может, ей стоит дать ему себя заметить? Она могла еще ответить себе на это, что ей не хотелось бы, чтобы он поймал ее на попытке этому помешать, и она еще могла бы далее решить, что он слишком занят, чтобы вообще что-то замечать вокруг, если бы не новое восприятие, своей неожиданностью и силой превзошедшее предыдущее. Позднее Милли не способна была представить себе, как долго она смотрела на мистера Деншера, прежде чем осознала, что на нее тоже смотрят: все, что она сумела, более или менее ясно, свести воедино – это что новое узнавание произошло до того, как он сам ее заметил. Причиной нового потрясения была Кейт Крой собственной персоной – Кейт Крой, неожиданно также оказавшаяся в поле зрения, чьи глаза встретились с глазами Милли, уловив их следующее движение. Кейт находилась всего в двух ярдах от нее: мистер Деншер был не один. Лицо Кейт особенно выразительно говорило об этом, так как после взгляда, столь же пристального и непонимающего, что и взгляд Милли, оно расплылось в широкую улыбку. Это самым чудесным образом, вдобавок к чуду их встречи, передалось от нее Милли, моментально установив легкое и приятное отношение к тому, что они здесь находятся – обе молодые женщины одновременно. Вероятно, наша девушка лишь гораздо позже полностью ощутила связь между этим штрихом и своим уже определившимся убеждением, что Кейт – необыкновенное существо; однако тут же, на месте, она все же до некоторой степени поняла, что ею манипулируют, что ее снова, как и прошлым вечером, используют – но, разумеется, ради ее как можно большего удовольствия. В конце концов, Кейт не потребовалось и минуты, чтобы заставить Милли, пусть временно, воспринимать все происходящее как совершенно естественное. Временным было само очарование: обретавшее разный характер от одного момента к другому, оно удачно включало в себя так много – Кейт сумеет объяснить все при первой же возможности. Более того, оно оставляло – и в этом заключалось самое поразительное – необходимое пространство для приятного изумления тем, как происходят подобные события, – изумления невероятной странностью появления их обеих в таком месте сразу же после того, как они расстались, ни словом не упомянув о своих планах. Привлекательная девушка, таким образом, буквально овладела ситуацией к тому моменту, как Мертон Деншер оказался готов воскликнуть, сильно покраснев – от смущения ли или от радости, ведь всегда бывает трудно разобрать, отчего краска бросилась человеку в лицо: «Как, мисс Тил?! Представить только!» – И затем: – «Мисс Тил! Какая удача!»
А у мисс Тил тем временем возникло ощущение, что и к нему со стороны Кейт шло что-то чудесное, не выраженное словами, но решительное – какая-то жизненная детерминанта, и возникло это ощущение несмотря на то, что, совершенно определенно, спутница Деншера вовсе не смотрела на него «со значением», как и он не бросил на нее вопрошающего взгляда. А посмотрел он на Милли, и все смотрел и смотрел – только на нее, и с такой приятностью и серьезностью – она даже не знала, каким словом это назвать; но, не желая никак ее оскорбить, все же замечу, что женщины выпутываются из затруднительных положений легче, чем мужчины. Затруднение не было явным, его нельзя было бы выразить словами, и то, как они обошлись без слов, впоследствии вспоминалось нашей юной женщине как характерное торжество цивилизованного подхода к происходящему. Однако она, в силу необходимости, воспринимала это как нечто само собою разумеющееся, втайне чуть-чуть сердясь, так как единственное, что она придумала сделать для Деншера, – это показать ему, как она помогает ему выпутаться. И правда, усталая и взволнованная, она была бы очень расстроена, если бы представившаяся ей возможность ее не выручила. Именно такая возможность более всего ее выручала, сделала ее, после нескольких первых мгновений, столь же смелой в отношениях с Кейт, какой Кейт была в отношениях с нею; она же побуждала Милли спрашивать себя, чего хотел бы от нее их общий друг. То, что он всего три минуты спустя без каких бы то ни было осложняющих упоминаний так благополучно стал их «общим» другом, было, несомненно, результатом их общей высочайшей цивилизованности. Краска, бросившаяся ему в лицо при их встрече, была для Милли явлением довольно вдохновляющим – до такой степени, по правде говоря, что на этом основании ей страстно захотелось быть главной. Вне всяких сомнений, потребовалась очень большая доза вдохновения, чтобы Кейт смогла не отнестись к подобной аномалии, то есть к тому, что она – Милли – оказалась знакома с их общим другом, как к чему-то странному или даже неприятному, а сама Милли – к тому, что Кейт проводит утро вместе с тем же общим другом; но все это уже не имело значения после того, как Милли пережила мгновение счастья, отпив его целый глоток. Несколько позже, размышляя о случившемся, она подивится – что же такое они говорили тогда друг другу, если им удалось так успешно о многом промолчать? – во всяком случае, сладость выпитого глотка счастья подтверждала успех. Что все это могло значить для мистера Деншера, оставалось для нашей девушки за завесой тайны, и она, скорее всего, вообразила себе его стремление найти кратчайший путь к возобновлению отношений. Каковы бы ни были реальные факты, прекрасные манеры всех троих провели их через это испытание. Следует далее упомянуть, что самым прекрасным во вдохновении Милли было быстро возникшее понимание, что наилучшую службу ей может сослужить ее природная американская наивность. Она давно со стыдом сознавала, что не дорожит своими американскими корнями или, по крайней мере, не умеет с толком распорядиться пространством, дарованным ей статусом «американской девушки», – сознавала почти так же ясно, как если бы где-нибудь в Англии появился текст об этом на целую газетную полосу. В ней по-прежнему оставалось еще довольно непосредственности, чтобы не сказать – комичности, так что вся эта имеющаяся при ней наличность могла теперь быть пущена в ход. Она стала настолько непосредственной, насколько была способна, и настолько американкой, насколько это могло показаться привлекательным мистеру Деншеру. Она произносила что-нибудь, ни к кому не обращаясь, но льстила себя надеждой, что произносит это не возбужденным тоном, а тоном нью-йоркским. Возбужденность нью-йоркского тона прекрасным образом не принималась во внимание, и Милли теперь достаточно насмотрелась на то, как такой прием может ей помочь.
И помощь действительно пришла прежде, чем они покинули галерею: когда ее друзья, без промедления, приняли приглашение Милли теперь же уйти из музея и разделить с нею ланч у нее в отеле, все получилось так, будто трапеза ждала их на Пятой авеню. Кейт, по-настоящему, никогда там не бывала, но Милли сейчас вела ее именно туда; мистер Деншер, разумеется, бывал там, но, во всяком случае, это никогда не происходило так скоропалительно. Милли сделала это предложение так, будто естественнее и быть ничего не могло, – она предложила это как американская девушка и тут же, по тому, с какой быстротой они за нею последовали, поняла, что старания ее оправдались. Прелесть происходящего заключалась в том, что Милли пришлось всего-навсего сделать вид, что она приняла намек Кейт. Кейт как бы говорила своей первой замечательной улыбкой: «О да, мы выглядим странно, но… дайте мне время»; а американская девушка могла дать ей сколько угодно времени – как никто другой. И то время, что Милли дала им, она вынудила их взять, хотя бы даже они сочли, что для них этого слишком много – больше, чем им хотелось. На крыльце музея она выразила желание, чтобы была взята большая наемная карета: тогда они смогут выбрать путь, наверняка умножающий минуты… И ее усилия оправдались более, чем когда-либо, благодаря несомненному очарованию, какое ее вдохновение придало даже их поездке в наемном экипаже; наивысшего взлета – разумеется, с ее точки зрения – Милли достигла, представляя своих спутников Сюзи. Сюзи была на месте, ожидая ланча и – в перспективе – возвращения ее подопечной; и ничто не смогло бы более переполнить сейчас сознание этой подопечной, чем наблюдение за тем, как ее добрая приятельница воспринимает почти полное отсутствие у нее малодушного беспокойства. Чаша же, которую так и не пронесли мимо этой доброй приятельницы, могла стать поистине ошеломляющей, поскольку, вне всяких сомнений, состояла из ингредиентов, перемешанных самым поразительным образом. Милли поймала вопрошающий взгляд Сюзи, желающей понять, не привела ли она гостей для того, чтобы вместе с ними услышать, что сообщил ей сэр Люк Стретт. Ну что ж, будет лучше, если у компаньонки окажется больше причин задаваться вопросами, чем меньше: она ведь, «вообще-то», как говорят в Нью-Йорке, приехала в Европу ради интереса, и теперь в ее глазах и правда горел интерес. Тем не менее сама Милли в этот остро критический момент немного жалела Сюзи: та, в случае необходимости, могла извлечь из этой странной сцены сравнительно мало утешительной тайны. Она увидела неожиданно откуда-то возникшего мистера Деншера, но она ведь не видела ничего другого из реально случившегося. Точно так же она увидела безразличие Милли к предсказанной ей обреченности, и Сюзи нечем было все это объяснить. Единственным, что помогло ей сохранить спокойствие, было то, как Кейт после ланча почти удалось, можно сказать, за все ее вознаградить. Это же, скорее всего, помогло и Милли по большей части сохранять спокойствие. Для нашей юной женщины в этом была особая прелесть – определенный отход привлекательной девушки от ее прежнего курса. Прежде Сюзи представлялась привлекательной девушке особой скучной и надоедливой, и эта перемена теперь наводила на размышления. Обе милые дамы уселись вдвоем в том же помещении, где только что закончился ланч, облегчив тем самым другому гостю и младшей хозяйке возможность посидеть вдвоем в соседней комнате. Для упомянутой юной персоны в этом и заключалась особая прелесть: со стороны Кейт это выглядело почти как мольба о том, чтобы ее отпустили. Если она искренне предпочла, чтобы ее «бросили на произвол» Сюзи Шеперд, а не другого их приятеля, тогда ведь это о многом говорит – практически обо всем. Возможно, это не так уж объясняет, почему она пошла с ним в музей сегодня утром, но можно подумать, что теперь-то она, пожалуй, сказала столько, сколько могла высказать ему в лицо.
И действительно, мало-помалу, благодаря очевидности поведения Кейт, предполагаемые возможности снова выстроились в определенном порядке. Мертон Деншер был влюблен, и Кейт ничего не могла с этим поделать – могла лишь сожалеть об этом и оставаться доброжелательной: разве это, без излишних волнений, не перекрывает все остальное? Милли, во всяком случае, всячески старалась укрыться в этом убеждении хотя бы на время, пользуясь им, словно покрывалом, изо всех сил натягивая его на себя в этой большой комнате с окнами на улицу, энергично подтягивая его к самому подбородку. Если оно, при таких ее стараниях, и не сделало для нее всего, что возможно, то все же сделало так много, что она сама смогла обеспечить остальное. Она довершила это, задавшись главнейшим для себя вопросом – вопросом о том, останется ли ее впечатление о Деншере теперь, когда она снова увиделась с ним после всего, что – как она говорила себе – было и прошло, таким же, какое сложилось у нее в Нью-Йорке. Вопрос этот не покидал ее с того момента, как они вышли из музея; он сопутствовал ей всю дорогу до отеля и во время ланча; теперь же, когда на четверть часа она осталась с Деншером наедине, вопрос этот обострился до предела. В этот критический миг ей пришлось почувствовать, что она не получит ясного, общего ответа, не получит недвусмысленного удовлетворения в этом отношении: ей пришлось увидеть, как сам ее вопрос просто разлетается вдребезги. Она не могла разобрать, был ли Деншер таким же или изменился, и не знала, изменилась ли она сама или нет, но это ее не заботило: все эти вещи потеряли свое значение в свете того, что она теперь поняла. А поняла она, что он нравится ей ничуть не меньше, чем прежде, а если и окажется, что в нем ей нравится совсем иной человек, это будет еще интереснее. Поначалу Деншер показался ей очень спокойным, по контрасту с тем, каким он был, оправившись от своего замешательства, в музее; хотя все-таки краска смущения, как сознавала теперь Милли, не объяснялась остротой неожиданного узнавания ее лично: неопределенность этого сюжета вряд ли нашла бы оправдание с точки зрения многих тысяч ее соотечественниц там, за океаном. Нет, Деншер был неизменно спокоен всю первую половину времени потому, что оживленная манера Милли – взятая ею линия на непосредственность – окрасила все остальное в соответствующие тона; так же еще и потому, что Кейт тоже была непосредственна, и это так прекрасно воздействовало на атмосферу вокруг, что нормальный тон между ними просто не мог не поддерживаться. Несколько позже, когда они успели, так сказать, привыкнуть к этой счастливой способности друг друга, Деншер стал более разговорчив, явно подумав в тот момент, какой же должна быть его естественная линия поведения, его оживленная манера? Он должен принять как само собою разумеющееся, что Милли непременно захочет услышать от него о Штатах, и надо рассказывать ей все по порядку о том, что он там увидел и что делал. Он стал вдруг многословен, он чуть ли не навязывал свой рассказ; после коротких пауз он к нему возвращался, выполняя свою задачу; а произведенный эффект оказался, вероятно, тем более странным оттого, что в продолжение всего рассказа Деншер так и не дал понять, что ему там понравилось, а что – нет. Он просто с головой окунул ее в свое дружелюбно-светское повествование, особенно когда они находились вдали от двух других дам. Тогда Милли перестала вести себя по-американски – все для того, чтобы позволить ему быть англичанином: ее позволение – она тотчас же это почувствовала – он воспринял как великое, хотя и неосознанное преимущество. На самом деле ее интерес к Штатам никогда не был так мал, как в тот момент, но это не имело никакого отношения к делу. Это могло бы быть для нее жизненно важным событием – узнать от него о Штатах, ибо ничто не мешало Деншеру, однако он не отважился упомянуть ни о чем таком, что касалось самой Милли. Можно было бы подумать, что он заранее знал, что важнейшим из всех тогдашних приключений было то, что делала она сама.
Именно в эту минуту она и увидела, как окончательно разлетелся вдребезги ее главнейший вопрос, увидела, что все, с чем ей сейчас приходится справляться, – это чувство, что она здесь, с Деншером вместе. И ничто не омрачило этого чувства в том, что она вскоре тоже увидела: как бы Деншер сегодня ни начал, сейчас он поступал по собственному особому желанию, определившемуся благодаря то ли новым фактам, то ли новым фантазиям, быть таким, как все остальные, то есть просто и откровенно «добрым» к ней. Он уже подхватил эту манеру – уже ступил в ту же колею, что все остальные; и если его настроение и в самом деле улучшилось, значит он, вероятно, почувствовал, что неожиданно обрел средство преодолеть всяческую неловкость. И не важно, что он делал или чего не делал, Милли понимала: он все равно будет ей нравиться – альтернативы этому не существовало; однако сердце ее все же немного сжималось при мысли о том, насколько его мнение о ней обречено совпасть – и она глубоко вздохнула по этому поводу – с общим мнением. Она могла бы мечтать о том, чтобы он не принял общего мнения, чтобы у него возникло какое-то, одно или другое, если придется, совсем не похожее на мнение вообще, но только его собственное; однако Деншер мог принять то, что доставит меньше всего хлопот, а общее мнение в конечном счете не станет препятствием для ее встреч с ним. Главным недостатком общего мнения – если ей позволено столь неблагодарно предаваться критике – был тот, что своей доброй универсальностью оно довольно прозаически превращало отношения в нечто само собою разумеющееся. Оно опережало и подменяло – столь же по-доброму – работу истинных привязанностей. Именно это, несомненно, заметнее всего давало Милли власть удерживать Деншера при себе – это и ее пристальное, сияющее внимание к его приятнейшему рассказу о пейзажах Скалистых гор. На самом-то деле она измеряла то, насколько успешно ей удается задержать собеседника, способностью Кейт с успехом «выдерживать» Сюзан. Если только это в ее силах, мистер Деншер ни за что не сдастся первым. Во всяком случае, такова была одна из форм внутренней напряженности нашей девушки; однако и за этим тайным резоном крылся еще более тонкий мотив. То, что она оставила дома, уезжая в широкий мир, чтобы «дать себе шанс», было все еще с нею, стало более острым и действенным здесь. То, что раньше было первостепенным в ее мыслях, а потом оказалось насильно загнано вглубь, – эта величина снова активно включилась в действие. Как только их друзья уйдут, Сюзи взорвется, и поводом для взрыва будет не появление мистера Деншера собственной персоной – хотя она не один раз проявляла интерес к этому джентльмену. Во время ланча Милли обнаружила в глазах Сюзи лихорадочный блеск, подсказавший ей, что именно переполняло душу ее компаньонки. Сейчас Сюзи не интересовала персона мистера Деншера. Мистер Деншер возник перед нею лишь затем, чтобы занять должное место в ее воображении, но воображение ее оказалось уже заполнено. Этой персоне, насколько дело касалось Сюзи, не удалось для нее персонифицироваться, и ее юная приятельница заметила неудачу. Это могло лишь означать, что Сюзан до краев заполнена сэром Люком Стреттом и тем, что она от него получила. Что же такое она от него получила? Теперь снова на первый план выходило, что Милли хорошо было бы это узнать, хотя искомое знание, в сверкании глаз Сюзан, выглядело далеко не легким. По всему по этому юная хозяйка Деншера оказалась отделенной от такого знания слишком тонкой перегородкой и старалась как можно дольше задержаться в Скалистых горах.